Не лишён остроумия этот Анатолий. А Антонида! С каким наслаждением запустила бы в его щёку ногти!
   — Юрий Порфирьевич, готово у вас? — Анатолий заглянул в чашу: подливая в неё вино, доктор помешивал в ней суповой ложкой.
   — Не говорите под руку! — он с видом самоуглублённости, словно священнодействуя, разлил по бокалам густую нежно-зеленоватую жидкость.
   — Аленький, деликатес первый: токай пополам со свежайшим мёдом, прямо из сот.
   А она и не знала, что такое пьют! Это не приторно? Ну, как сказать... Про медовину она слышала? княжеский напиток! Гм. Занятно. Она с удовольствием выпьет.
   Антонида держит бокал, жеманно отставив мизинец; сладко принюхиваясь к напитку, поглаживает глазами Далмата — и вдруг взгляд на неё, и из бокала льётся на скатерть.
   — Далматик, я хочу нарзан! В холодильнике? Принеси, пожалуйста, Далматик, родненький! Иль ты, Толя! Ну что сидите, как пни? Кавалеры, тоже мне! Пётр Никитич, я вас умоляю...
   Никандрыч отправляется за нарзаном.
   — За союз молодых, — провозглашает доктор и, отпив полбокала, заключает: — сердец! Чтобы телом и душой... и так далее. Чтоб на Марсе стали яблони цвести... Чтобы спутники на нас не падали...
   — У вас прямо-таки окрошка из тостов, Юрий Порфирьевич, — Анатолий, сделав солидный глоток, причмокивает, вздрагивает в блаженстве. — Разве что сметаны не хватает.
   — Сметана не совмещается со спутниками и с мудовиной... пардон, с медовиной.
   Далмат роняет не без строгости:
   — Оставим космос в покое! — его бокал сталкивается с её бокалом, прикосновение тягучего напитка напоминает поцелуй.
   Он откровенно ею любуется, а она теперь замечает то неопределённо хорошее в его лице, что, наконец, прояснилось: ощущение себя. Сильное лицо. Мужественный голос.
   А деликатес номер один, ей предназначенный!
   А Петроний Никандрыч, доктор и Анатолий, и вся эта затеянная Далматом игра!
   О-ча-ро-ва-тель-но!
   Антонида — она замечает боковым зрением — осушила бокал, налила ещё — мучающийся взгляд на луг, на дорогу: появись же ты, яростный, как вепрь, муж этой совратительницы, сомни их! ты же — власть!
   — Далмат, а ты вечно был штучкой! Не смотри так — я в тебя чем-нибудь запущу! — Антонида замахивается вилкой. — Эти твои зенки — один яд...
   Вмешивается муж:
   — Ты, Антоша, заведуешь своим домом отдыха, знаешь своё: “Вам, Виктор Петрович, завтрачек в номерочек?” — ну вот и заведуй, сиди ровно... — подставляет доктору бокал, Иониди заносит над ним дрожащую руку с половником.
   — У меня отдыхает всё руководство Газпрома!
   “Это — мне, — отметила Алина, — и меня, мол, из десятки не выкинешь!”
   — Не поминай всуе начальство. Медовину пей, сливки лопай, а Далматом есть кому заняться... — Анатолий заговорщицки подмигивает Алине.
   Определённо, он ей нравится. Видимо, настоящий друг Далмата. Характер крепенький, жёнушка для него ясна, как горошина.
   — Деликатес номер два! — объявляет хозяин.
   Петроний вносит огромную дымящуюся сковороду: запеканка с перепелиными яйцами, с раковыми шейками.
   Пьют водку. У Анатолия выражение сонливого блаженства, ест, лаская пищу. У жены влажно блестят красные губы, сочный хруст грибков, блеск вилки в холеных пальцах. От её присутствия — ощущение жарко натопленной бани.
   — А моё кредо — балдеть, — вдруг произносит Анатолий, блуждая взглядом над головами сотрапезников.
   — Балдей на здоровье! Заслужил! — одобрил Касопов. И Алине: — Мой снабженец, движитель стройки!
   — Гляжу на дерево — балдею...
   — Потому что сам дерево! — со злостью бросила Антонида.
   — Нет возражений, по древесному гороскопу я липа — дерево очень мягкое, а под сенью его с удовольствием находят приют...
   Хозяин берёт чашу:
   — Други, не будем, а? Давайте лучше всем подолью. А может, пивца? Петроний!
   — Далмат Олегович, — громкий шёпот Никандрыча, — вас к телефону! Товарищ Долгих...
   Касопов исчез в доме, через пять минут появился переодетым.
   — Увы, воскресенье для меня отменяется. Петроний, Юрий Порфирьевич, занимайте гостей! Аленький, в машину, одну я тебя не оставлю... Ну, кайфуйте без меня, други.
* * *
   Он мягко ведёт “жигули” по грунтовке среди ивняка, ветерок: постукивание налетающих жуков о ветровое стекло, скрежет ветвей по корпусу, песок сменяется лужами, при встряске она наталкивается плечом на его мускулистое плечо.
   — Ну, а настоящий-то муж, — он не отрывает глаз от глубокой колеи, — взаправду не кинется искать?
   — Вы из боязни пошлости не женились, а я из боязи пошлости не вышла замуж.
   — Если я назову нас родственными душами, вы сочтёте это пошлостью. Впервые в жизни... я не знаю, что сказать... — он улыбается непосредственной улыбкой мальчишки, она чувствует, как внутреннее напряжение спадает. — Извините меня.
   — Да будет вам извиняться... — когда-то она баловалась сигаретами и теперь ощутила потребность закурить. — Совершенно банальная, вернее, пользуясь вашей терминологией, пошлая история — затяжная дружба. Чуть не с отрочества. Милый, обаятельный мальчик — и в тридцать три всё тот же мальчик: петушиный хохолок, вздёрнутый носик, игривые глазки... Вечный мальчик. И вечно в чьих-то объятиях.
   — Но по-прежнему дорог?
   — Нет.
   — Давно?
   — Недавно.
   — Представьте, я не вижу в этой истории пошлости. И, знаете, какая мысль мне пришла?
   — Не знаю.
   — А вот и ваш Табунский. Так где земное пристанище речной нимфы?
   Заросшие травой дворы, пространные, как поля, колхозные огороды, обмазанные глиной сараи, гуси, куры, свиньи... вот-вот хутор кончится... Пожалуйста, направо — вон те зелёные ворота. О! Какие у вас яблони! Да, яблони ничего. И огородик. И корова. А козы даже две... Не издевайтесь! Нет, она не издевается, действительно две. Хорошо, хорошо, пусть две, он понимает, что она не издевается. А братья, сёстры есть? Нет — только старики. Он заботливо открывает дверцу: ну что ж, привет старикам! И сразу задний ход: за стеклом авто — уже собранный, деловой Касопов. Она едва удерживается, чтобы не помахать вслед.
   Разбегающиеся из-под ног куры, густо усеявшие землю яблоки, золотой ранет — любимейшее с детства варенье, — времянка, летняя кухня, сарай и возле него — седобровый сутулый отец с граблями, ему нет шестидесяти, а выглядит на семьдесят пять... Мама, я включу транзистор!.. И бегом в прохладные комнатки, приёмник на полную мощность, бешеный темп биг-бита; высунуться в окно, скользнув грудью по подоконнику. Располневшая мать на измученных полиартритом ногах, выходя из летней кухни: доча, кваску будешь? Ну, конечно же! Сахару? Нет, без сахара — покислее, чтобы воротило скулы!
   И ощущение какой-то невероятной сгущённости последующих дней, слившихся в лучезарную полосу. По утрам, сквозь взволнованный сон, голос отца:
   — Доча, Пётр Никитич опять привёз цветы от Далмата Олеговича. И сома живого, на одиннадцать кило, а может, и больше, шут его знает, безмен-то старый...
   Солнце, солнце, травянистый берег, ласковая водичка, вечерами поездки в “жигулях”, прогулки, разговоры о живописи: чёрный паровоз Тёрнера и неестественно прельщающие женские фигуры Пармиджанино... вечерние купанья под купами ив, ловля раков... Вы так опрометчиво запускаете руку в нору — какой-нибудь матёрый может щипнуть до крови! Что вы говорите? А мы потерпим!.. Поздние возвращения домой, жабки, в лунном свете прыгающие с крыльца, изнеживающая расслабленность от впечатлений и... в который раз задаваемое себе: “А если...” Как спится! Сколько лет не было такого? Пробуждение — опять голос отца, уютный, как постукивание ходиков:
   — Доча... доча... Пётр Никитич привёз от Далмата Олеговича землянику... полное ведро...
   — Папуля, сколько раз тебе говорить: он Никандрыч, а не Никитич! И вообще — он Петроний!
   — Доча, ты помнишь Людочку Трубкину, вместе в школу возил вас на подводе?
   — Конечно, папуленька, помню.
   — Так Пётр Никитич — её дядя. К нам на хутор приезжал и вас, детвору, на лодке катал.
   — Да ну тебя, папулька! Людкин дядя был главбухом стройтреста в городе.
   — Был, а то я не знаю. А тут у него враз порушенье жизни — раздор с женой и эта, как её, лёгочная астма, болячка — век её не знать. Он жене квартиру оставил и из города к нам, места у нас воздушные... Далмат Олегович его так устроили — зарплата идёт, а работает у него при доме. Далмат Олегович неженатые, для обихода нужен человек, а Пётр Никитич и при жене своей и стирал, и стряпал: всё умеет. Знаем, как не знать.
   — Ну, папулька, ты прямо какой-то каталог ходячий! Про кого вы тут не знаете?
   — И про Юрия Порфирьевича знаем — он твою мать лечит. Грек он, с Кавказа, был выселен в Сибирь. И на всю-то Сибирь — светило! А попивать... запьёшь, когда жена и двое сынов из лагеря не вышли. Далмат Олегович в Сибири работали и его с собой взяли... Далмат Олегович — добродушные. Ты с ними, доча, поаккуратнее...
   — Он такой аккуратный, папулька, что при нём как-то неудобно быть неаккуратной!
   Персей с верным Петронием, со старомодно вежливым доктором — с двумя неприкаянными стариками. Замкнутый круг: работа, дача. Коза, рыбалка, розовое масло, лаванда... и за всей этой вещной фанаберией — омерзение перед пошлостью и тоска. Тоска по истинному.
   Как она его понимает!.. А если так... Ещё не поздно (ведь будет не фатера, а дом!) завести детей. И при этом сохранить себя как художницу... с ним ей не знать мелочёвки быта. И ещё... (поэзия, помоги же попрать застенчивость!) ...погруженья в усладу будут неустанны, как броски чаек в волны...
   * * *
   Она и Касопов во времянке, наспех оборудованной под мастерскую. На обшитых фанерой стенах — её принесённые из кладовки акварели, пастель, графика.
   Сегодня она, наконец, решилась... Он приехал со своей стройки к условленному седьмому часу вечера. Горчичная рубашка, бежевые брюки. С его появлением во времянке чуть запахло духами.
   — Ну-ка, ну-ка, что это за лицо на пунцовом фоне? Удалось отменно! Очень удачно выбран фон — подчёркивает плотскую алчность характера... — он оторвался от портрета. Искоса окидывает взглядом её, сидящую на краю лавки: белоснежные шорты, блузка бутылочного цвета с открытыми плечами, на указательном пальце левой руки — нефритовый перстень, тёмная зелень камня мягко поблескивает... художница в своей мастерской.
   — Какой великолепно хищный профиль! — он опять весь в любовании акварелью.
   На ней — прикрытый линзой очков глаз старого хищника, вислый нос как бы принюхивается. Изогнутый уголок рта, большого, жадного. Задумчиво прижатая к подбородку рука, унизанные перстнями длинные цепкие пальцы. Покатый лоб, островатый подбородок, помятость. Лицо шестидесятилетнего дегустатора жизни.
   — Позвольте, но я же знаю... назовите фамилию!
   — Какая-то далёкая. Он сказал — бурятская.
   — Странно! Род занятий?
   “Задор, как у мальчишки! — подумала она. — Восхищён непритворно”. Рассказала: к ней в городскую мастерскую сперва позвонили, а потом пришедший сообщил: один учёный, о чьём месте работы не говорят, хотел бы заказать ей свой портрет...
   Учёный прибыл на чёрной “волге”.
   — Конечно, он вас обхаживал?
   — А почему нет? — ей стало совсем весело. — Он уверял, что в разгар зимы увезёт меня на Камчатку, к горячим источникам.
   Из пурги, с сорокаградусного мороза, они ступят в маленький рай, их плоть будет пить жар нагретых природой первобытных скал, они станут бултыхаться в бурлящей целительной влаге нерукотворного бассейна...
   — И что же помешало?
   (Ведь ревнует! и ещё как!)
   — Ему не понравился портрет.
   — Этот портрет?
   — Угу. Не взял. Но по почте пришёл перевод на пятьсот пятьдесят рублей.
   — Пятьсот пятьдесят? Хо-хо-хо! Оригинально! А теперь вот что я вам скажу, легковерная чаровница. Я узнал вашего учёного бурята. Это — Чепрасов!
   — Чепрасов? Я что-то слышала...
   Ещё бы ей, ростовчанке, и не слышать! Чепрасов — директор супермаркета, связанный с теневой экономикой, с блатным миром всего региона. Громкое дело братьев Толстопятовых — столько лет банки грабили. Они ж работали по его указке! Но на него тень тени не упала. Кто бы посмел? Когда он считает нужным — звонит первому секретарю обкома, и тот принимает к сведению его рекомендации...
   “Какое счастье, — подумала она, — что портрет не понравился”. Камчатка её интересовала.
   — Но здесь, — Касопов взирал на акварель, уперев в бока кулаки, — выдающийся человек, простите за выражение, облажался. Его насторожило, что вы его дали так сильно... Испугаться того, что тебя поставили рядом с Цезарем Борджиа... — Далмат картинно потряс кулаками. — Вы выразили глубину артистической натуры, вперившей взгляд в какой-то редкий предмет. Этот человек в данный момент определяет, насколько предмет ценен. Как названа работа? Никак, разумеется... Она должна называться “Оценщик”.
   На верхней губе Касопова — капельки пота; дрожат руки; ей показалось, он хочет вытереть пот, но он ласкающе провёл пальцами по портрету.
   — Тигр потерял чутьё. Не уловил духа наплывающей эры... Раньше был энтузиазм сильных и неумных. Теперь будет энтузиазм и сильных, и умных. Оценщики предстанут как они есть и будут гордиться, что они — оценщики!
   Она следит неотрывно. Взбудораженный романтик! Мужественный, непосредственный, влекущий! Идеально сложённый атлет... вот только голова непропорционально мала... “Какая я злая! — взъярилась на себя. — Что он мне сделал?”
   А он целовал её руку, нашёл губы; и она — в чувстве вины — торопливо помогает ему стянуть с неё блузку, шорты, срывает с него рубашку.
   — К чёрту лавку! — выдохнул напирающе, неукротимо. — Встань так... упрись в пол.
   Не опомнившись, подчинилась. “Бык, — мелькнуло в сознании, — мой бык!” Остро взмыкнула — он могуче вошёл. Её выпертые крупные сильные ягодицы тут же вернули толчок...
   Потом она полулежала на лавке. “Охамела... в такой позе!”
   Он понял её:
   — Ты прекрасна! — нежно целует в уголок рта, в веко, в сосок. — Прекрасна-прекрасна-прекрасна! Ну, перестань скромничать. Смотри же — теперь вот так! — и повалился голой спиной на шершавый глинобитный пол, увлекая её. — Степнячка моя! Будь всадницей...
   — О-ооо!
   Она запрокинула голову, гибко прогибая спину... заходил маятник...
* * *
   Они сидели на лавке, он обнимал её.
   — У тебя есть вино?
   — Там, в кувшине...
   Он взял с полки кувшин; по очереди пили из него терпкое домашнее вино.
   — Мы нашли друг друга. Сливаясь, мы образуем новую неповторимую индивидуальность. Я ликую в этом и от этого. — Он повторяет: — Да, именно это слово — “ликую”! И именно — “ в этом”! И — “от этого”! Мы, одно целое, будем подниматься и подниматься в насла... в познании...
   Он поит её вином из горлышка кувшина, пьёт сам.
   — Было ли подобное? В романе одного классика есть пара: в разгар наслаждений оба принимались цинично смеяться над моралью. И тем достигали особой прелести, возвышая себя... Но это — вне искусства.
   А у них, шепчет он, будет несравнимо иначе. Ведь они образуютхудожественную индивидуальность... Поцелуи... он умело ласкает её... Сделаем так. Я буду сзади — мы будем вместе. Я буду медленно любить, ты — рисовать. Да-да-да-а!.. Ты окончишь рисунок перед нашим... электромгновением...
   — Сумасшедший!
   — Неужели, — почти кричит он, — ты не видишь, что именно это сказала бы каждая — каждая! — бабёнка?!
   От него исходит вяжущая наэлектризованность. Он взял лист ватмана, приколол кнопками к лавке. Помогает улечься на лавку ничком, на левый локоть она обопрётся, в правую руку — грифель. Легонько целует её спину, пристраивается — трепетно-осторожно нашёл то, что нужно... плавные движения.
   — Представь моего Петрония, — говорит он при этом. — Его естество — собачьи глаза. Глаза Ажана. Нарисуй человека-сенбернара, это и будет Петроний. А доктор Иониди — человек-рюмка. Нарисуй отечные веки и вместо туловища — стакан! вот и весь доктор. Это вопль естества. Успей — чтобы он прозвучал до нашего пика...
   Он делает своё дело, она сжимает пальцами грифель. Её ягодицы ощущают мелкую дрожь его тела. Дрожь эта — злая. Она улавливает в его дыхании едва различимый сип. Это — злость. Он — над нею, позади — упивается, а она видит его выходящим из воды: высокая фигура и над сильными плечами — плебейски карликовая голова, облепленная прядками, как тиной; гладкая, явно знакомая с кремами кожа... его ванная — шампуни, лаванда и перекись водорода: он же высветляет ею редеющие волосы, чтобы не так просвечивала кожа. Когда на этой головке не останется волос, до чего мизерной будет она на таком туловище. Человек-удавчик.
   — Ну... н-ну... успей... — шепчет он уже страстно, сипит и вздрагивает. Она водит грифелем.
   — Человек-сенбернар... человек-рюмка... вопль естества... — его захватил темп, он выдыхает прерывисто: — Последний штрих — и будет... та самая гримаска... под пиковую точку...
   Сделав, тяжело лёг грудью на её правую лопатку. Смотрит на лист. Быстро, сдавленно говорит что-то. Она съёжилась. Ругательства. Скверные, мерзкие... Скакнул в сторону — обернулся, почему-то пригнувшись. Бледное лицо, глаза — белые, тусклые бляшки. Кое-как натянул одежду. Отброшенная пинком дверь. И — внезапное облегчение.
   Поскрипывание двери, словно пытающейся закрыться. Скрип двери, и, наконец, — тишина.
   Такая глубокая, что не верится, был ли сейчас вопль?
   Вопль естества?..
* * *
   Рассказ “Гримаска под пиковую точку” опубликован в журнале “Литературный европеец” (N 2/1998, Frankfurt/Main, ISSN 1437-045-Х), а затем в сборнике под общим названием “Близнецы в мимолётности”. (Verlag Thomas Beckmann, Verein Freier Kulturaktion e.V., Berlin — Brandenburg, 1999).