Страница:
Игорь Гергенрёдер
Солженицын и Шестков
Встречи Александра Солженицына с Путиным, войдя в историю, не могли не стать темой шаржей. Любопытно, беседовал ли гость с кремлёвским хозяином о местах заключения начала 2000-х? Смею предположить, что нет. А ведь бывшего зэка должно было бы интересовать, насколько занимает российского президента вопрос: не сидят ли в колониях невиновные Иваны Денисовичи? И отличается ли тюремный уклад от того, что имел место при Сталине? Если же отличается, то в какую сторону?
К примеру, в повести «Один день Ивана Денисовича» нет и помину о том, чтобы охрана, приказав зэкам раздеться догола, выгоняла их во двор и молотила дубинками. Одно из таких массовых избиений, не столь давно проведённое в колонии Свердловской области, администрация не сумела скрыть, в интернете появились даже снимки.
А 19.12.2008 на сайте http://grani.ru/Society/p.145609.htmlбыло помещено: «Сургут: в колонии от пыток умер заключенный. В результате избиений и пыток в исправительной колонии номер 11 в Сургуте скончался заключенный, сообщает пресс-служба фонда „В защиту прав заключенных“. По данным фонда, погибший осужденный — Олег Солдатенко 1968 года рождения».
Персоналу колоний стоило бы проштудировать «Один день Ивана Денисовича», дабы обогатиться опытом воспитательной работы с подопечными. Главный герой произведения, отбыв за колючей проволокой восемь лет, не страдает в каторжном лагере нервностью, согревает тело и душу трудом и вполне доволен коллективом: «Не шумит бригада. У кого есть — покуривают втихомолку. Сгрудились во теми (так у автора — прим. моё: И. Г.) — и на огонь смотрят. Как семья большая. Она и есть семья, бригада». (Здесь и далее все цитаты — из текста, представленного в интернете: http://www.lib.ru/PROZA/SOLZHENICYN/ivandenisych.txtПрим. моё: И. Г.)
Взаимопонимание, взаимопомощь не исключены и между зэками и охраной. Солженицын это подаёт прямо-таки через зэковское восприятие Ивана Денисовича: колонна, возвращаясь после работ в лагерь, стремится обогнать другую колонну.
«И кто о чем говорил, и кто о чем думал — всё забыли, и один остался во всей колонне интерес:
— Обогнать! Обжать!
И так всё смешалось, кислое с пресным, что уже конвой зэкам не враг, а друг».
Ну не золотые ли слова? «Конвой зэкам не враг, а друг». Так бы и поместить их, не забыв указать авторство Александра Солженицына, над воротами нынешних российских колоний. И, живя не по лжи, равняться-равняться на эту истину!
Гордость за Родину ещё крепче сроднит охрану и заключённых. Ведь не представишь же, чтобы узник нацистского концлагеря, при каких бы то ни было оборотах, помыслил, будто конвой ему друг. А в сталинской России — пожалуйста! Имелось такое! Засвидетельствовано всемирно прославленным творением, отмеченным Нобелевской премией.
Гитлеровцы над воротами одного из концлагерей поместили слова из Библии: «Труд делает свободным». Сталинцы подобного глумления не допускали. Каким должен был сделать заключённого труд? Сознательным. И делал. Иван Денисович Шухов, бывший колхозник, затем фронтовик, который, попав в плен, сумел бежать и схлопотал у своих десять лет, получает в лагере письмо от жены. Она сообщает: привёз кто-то с войны трафаретки, и ловкие люди завели промысел. Накладывают трафаретки на старые простыни и мажут кистью — ковры малюют. Зовут тех людей красилями. Работы час, а ковёр за пятьдесят рублей идёт. Каждый красиль себе новый дом ставит. Вот бы, мол, и ему, мужу, как срок отбудет, красилём стать. Подымутся они, наконец, из нищеты, «детей в техникум отдадут».
Задумался Шухов. «Заработок, видать, легкий, огневой. И от своих деревенских отставать вроде обидно». Однако, не та душа у Ивана Денисовича с его восемью годами лагерей за плечами. Его сознательность лагерную да нынешним бы россиянам: «Легкие деньги — они и не весят ничего, и чутья такого нет, что вот, мол, ты заработал. Правильно старики говорили: за что не доплатишь, того не доносишь. Руки у Шухова ещё добрые, смогают, неуж он себе на воле верной работы не найдет».
Читая, как он работает не на воле, понимаешь: затоскует человек по такому труду. «Шухов видел только стену свою — от развилки слева, где кладка поднималась ступеньками выше пояса, и направо до угла, где сходилась его стена и Кильдигсова. Он указал Сеньке, где тому снимать лед, и сам ретиво рубил его то обухом, то лезвием, так что брызги льда разлетались вокруг и в морду тоже, работу эту он правил лихо, но вовсе не думая. А думка его и глаза его вычуивали из-подо льда саму стену, наружную фасадную стену ТЭЦ в два шлакоблока. Стену в этом месте прежде клал неизвестный ему каменщик, не разумея или халтуря, а теперь Шухов обвыкал со стеной, как со своей. Вот тут — провалина, ее выровнять за один ряд нельзя, придется ряда за три, всякий раз подбавляя раствора потолще. Вот тут наружу стена пузом выдалась — это спрямить ряда за два».
Не отрывок ли это из газетной корреспонденции о строителях коммунизма 60-х, 70-х годов? Так и просится обкатанный заголовок «За всё в ответе!»
Идеологические каноны соблюдены чётко. Солженицын показывает не одного проникнутого чувством ответственности труженика, а упирает на типичность трудового (лагерного) энтузиазма: Иван Денисович «объяснил Сеньке и словами и знаками, где ему класть. Понял, глухой. Губы закуся, глаза перекосив, в сторону бригадировой стены кивает — мол, дадим огоньку? Не отстанем! Смеется».
Каковы узники! Жизнелюбы хоть куда. Попробуй догадайся, что они осуждены на подневольный, а кто-то скажет — и непосильный труд.
«Шухов и другие каменщики перестали чувствовать мороз. От быстрой захватчивой работы прошел по ним сперва первый жарок — тот жарок, от которого под бушлатом, под телогрейкой, под верхней и нижней рубахами мокреет. Но они ни на миг не останавливались и гнали кладку дальше и дальше. И часом спустя пробил их второй жарок — тот, от которого пот высыхает. В ноги их мороз не брал, это главное, а остальное ничто, ни ветерок легкий, потягивающий — не могли их мыслей отвлечь от кладки».
Одно только отравляет радость труда: больно коротко рабочее время.
«Оглянулся Шухов. Да, солнышко на заходе. С краснинкой заходит и в туман вроде бы серенький. А разогнались — лучше не надо. Теперь уж пятый начали — пятый и кончить. Подровнять.
Подносчики — как лошади запышенные. Кавторанг даже посерел».
Об этом заключённом, бывшем капитане второго ранга, следует очаровательная подробность:
«Кавторанг припер носилки, как мерин добрый.
— Еще, — кричит, — носилок двое!
С ног валится кавторанг, а тянет. Такой мерин и у Шухова был до колхоза, Шухов-то его приберегал, а в чужих руках подрезался он живо. И шкуру с его сняли».
Таково народное, если верить Солженицыну, понимание мироустройства. Осуждён невиновный? Так ведь и мерин осуждён судьбой быть мерином. Нехорошо лишь, когда власти не умеют получить от зэка всё, что было бы можно, коли дать ему постепенно износиться в труде до последней силы-возможности.
Будь власть умной хозяйкой, впору ей и самого Ивана Денисовича попридержать, чтобы не забывался в усердии. Уже собрались бригады у вахты — пора в лагерь возвращаться. Конвой опоздавших перепишет. Но, несмотря на угрозу кары, бессилен Иван Денисович на свою работу не полюбоваться: «Шухов, хоть там его сейчас конвой псами трави, отбежал по площадке назад, глянул. Ничего. Теперь подбежал — и через стенку, слева, справа. Эх, глаз — ватерпас! Ровно! Еще рука не старится».
Меж тем увлечённый труженик подводит сотни столпившихся у вахты сотоварищей. Они орут, матюгаются. Не скажешь, чтобы это было энтузиасту нипочём. «Как пятьсот человек на тебя разъярятся — еще б не страшно!
Но главное — конвой как?
Нет, конвой ничего».
Замечание дорогого стоит. Не упустил Солженицын указать — конвой терпимее, добрее к зэку, чем его собратья. Определённо, нынешние узники колоний должны возмечтать о тех лагерях (каторжных), где «Конвой зэкам не враг, а друг».
Не знаю, как обстоит с другими сравнениями: скажем, в вопросе питания. Ну да, баланда, пресловутая хлебная пайка — однако же, получается по Солженицыну, хватало калорий для «быстрой захватчивой работы», когда проходил по работающему и «первый жарок», и второй.
День, запечатлённый в произведении, выдался неплохим:
«Главное, каша сегодня хороша, лучшая каша — овсянка».
О другом блюде, о баланде, узнаём: оказывается, были среди заключённых такие, кто в лагерной столовой не доедал свою порцию, и остатки доставались желающим: «если кто не доест и от себя миску отодвинет — за нее, как коршуны, хватаются иногда сразу несколько».
Ай да Солженицын, лагерный бытописатель! Не в меру прожорливые существа — ишь, коршуны! — на объедки кидаются, всё, вишь, им мало. При том, что для кого-то норма даже избыточна — миску с недоеденным отодвигает от себя. Читая и перечитывая, как не возмутиться и этими заевшимися, а, более того, порядком, при котором подобное возможно?
Возмутишься, да тут же и придёшь в душевное равновесие, глядя на Ивана Денисовича, который «ел свое законное». «Законное» — и никак иначе! «Законны» для Шухова и участь его, и норма питания. Напрягайся, и её увеличат. За лишние проценты выработки — «хлеба двести грамм лишних в вечер. Двести грамм жизнью правят. На двести граммах Беломорканал построен» (Вот оно как! А если оно так, то какой колбасы, какого хрена ещё давай людям — хотя бы и сегодня?!)
Словом, ел Шухов свою «законную» баланду не только в мире с приговором — но в наслаждении жизнью да каком! «Сперва жижицу одну прямо пил, пил. Как горячее пошло, разлилось по его телу — аж нутро его все трепыхается навстречу баланде. Хор-рошо! Вот он, миг короткий, для которого и живет зэк!
Сейчас ни на что Шухов не в обиде: ни что срок долгий, ни что день долгий, ни что воскресенья опять не будет».
Эх, чего ещё не хватает Ивану Денисовичу для полного счастья? «Разве к латышу сходить за табаком». А и в самом-то деле, почему нет?
«Вышел Шухов с брюхом набитым, собой довольный, и решил так, что хотя отбой будет скоро, а сбегать-таки к латышу». Сбегал, вернулся в свой барак с табаком. Это вдобавок-то к набитому брюху.
Неудивительно, что Хрущёв одобрил «Один день Ивана Денисовича». Произведение это и Сталин бы одобрил, а то и Сталинскую премию дал бы за него. Кем он, Сталин, видится, как не «успешным менеджером» — если в его лагерях невинно осуждённые отдавались труду самоотверженно, без обиды, и счастливы бывали?
В советском фильме 60-х годов под названием «Мёртвый сезон» изображён благообразный монстр, пригретый Западом нацист-учёный. Он рассказывает о созданном им газе. Обработанный им человек станет усердно трудиться, вполне довольствуясь миской бобового супа, радуясь тому, что солнце светит, что помидор — красный. Человек будет счастлив.
Ивану Денисовичу, как видим, не требуется чудодейственного газа (нет речи и о помидоре). Иван Денисович ни в чём таком не нуждается потому, что он — человек размышляющий, он философ. И какими воистину правильными мыслями наделяет его Солженицын!
«В лагерях Шухов не раз вспоминал, как в деревне раньше ели: картошку — целыми сковородами, кашу — чугунками, а еще раньше, по-без-колхозов, мясо — ломтями здоровыми. Да молоко дули — пусть брюхо лопнет. А не надо было так, понял Шухов в лагерях. Есть надо — чтоб думка была на одной еде, вот как сейчас эти кусочки малые откусываешь, и языком их мнешь, и щеками подсасываешь — и такой тебе духовитый этот хлеб черный сырой. Что’ Шухов ест восемь лет, девятый? Ничего. А ворочает? Хо-го!»
Коротко, короче некуда, но до чего ёмко-выразительно это «Хо-го!» В нём и мера труда, и радостная гордость за величину этой меры. Обоснованным чувством венчается мысль: лопали мясо ломтями здоровыми, молоко дули («А не надо было так») — да и оказались в колхозе. Но и тогда не перестали давать брюху поблажку (какой там голодомор?) — ели картошку целыми сковородами, кашу — чугунками. Ну и выпало кое-кому поумнеть в лагерях — понаслаждаться тем, как духовит чёрный сырой истинно трудовой хлеб.
Это откровение познать бы вовремя рабочим Новочеркасска, которые 2 июня 1962 собрались на площади перед горкомом партии, протестуя против повышения цен на продукты. По рабочим, а среди них были и женщины, и дети, открыли огонь, погибло двадцать семь человек (данные неполные, действительное число убитых не выяснено до сих пор). Два месяца спустя по приговору суда расстреляли ещё семерых. Других, выбив у них признания «в бандитизме», осудили на сроки по десять лет и более.
Кто же — попивший кровушки распорядитель? Тот, кто распорядился опубликовать «Один день Ивана Денисовича», — Хрущёв. Он понимал актуальность произведения.
А как оно ныне актуально! Не время ли россиянам задуматься: ели-пили последние восемь лет? «А не надо было так», — поучающе говорит Иван Денисович над миской баланды. Кризис? Баланда, пайка хлеба чёрного, сырого будут — переживём. «На двести граммах Беломорканал построен».
Положим, не все переживут. Так ведь как же не оказаться кому-то и мерином, с которого шкуру снимут? Главное — не быть на это в обиде.
Кто-то не согласен. По своему образованию не все хотят меринами становиться. Другие свойства у них. «Они, москвичи, друг друга издаля’ чуют, как собаки. И, сойдясь, все обнюхиваются, обнюхиваются по-своему».
Один из таких персонажей наделён именем Цезарь, весьма подходящим для того же пуделя. Человек нерусской национальности, которую Солженицын не называет в лоб, прибегая к следующему манёвру. Иван Денисович полагает:
«В Цезаре всех наций намешано: не то он грек, не то еврей, не то цыган — не поймешь. Молодой еще. Картины снимал для кино».
Цыган, снимавший картины для кино, — и это по представлениям Ивана Денисовича с его крестьянским знанием о цыганах? Хм. А «намешанность» наций? Не заглядывая в родословную человека, Шухов определяет «многообразие» кровей. Эксперт!
Впрочем, Солженицын вносит уточнение. Другой зэк попросил курившего Цезаря оставить ему докурить:
«— Цезарь Маркович! — не выдержав, прослюнявил Фетюков. — Да-айте разок потянуть!»
Ага, ясно теперь. И вроде не так пахнет, как если бы прямо сказать: еврей. Разумеется, Цезарь Маркович устроился на тёпленькое местечко, что, по неким расхожим представлениям, свойственно нации, волнующей простые сердца. «Цезарь богатый, два раза в месяц посылки, всем сунул, кому надо, — и придурком(слово лагерного лексикона выделено Солженицыным — прим. моё: И. Г.) работает в конторе, помощником нормировщика».
Ему в обед носят кашу зэки, потрудившиеся на морозце. «Шухов помнил, что одну миску надо Цезарю нести в контору (Цезарь сам никогда не унижался ходить в столовую ни здесь, ни в лагере)».
Подробности о месте работы гордого заключённого насыпаны прещедрой рукой:
«Заскрипел Шухов дверью тамбура, еще потом одной дверью, обитой паклею, и, вваливая клубы морозного пара, вошел внутрь».
«Жара ему показалась в конторе, ровно в бане. Через окна с обтаявшим льдом солнышко играло уже не зло, как там, на верху ТЭЦ, а весело. И расходился в луче широкий дым от трубки Цезаря, как ладан в церкви. А печка вся красно насквозь светилась, так раскалили, идолы».
Помощник нормировщика изображён не без акцентированно густых мазков:
«Цезарь трубку курит, у стола своего развалясь». Он занят разговором с другим заключённым об Эйзенштейне.
«— Гм, гм, — откашлялся Шухов, стесняясь прервать образованный разговор. Ну, и тоже стоять ему тут было ни к чему.
Цезарь оборотился, руку протянул за кашей, на Шухова и не посмотрел, будто каша сама приехала по воздуху /…/
Постоял Шухов ровно сколько прилично было постоять, отдав кашу. Он ждал, не угостит ли его Цезарь покурить. Но Цезарь совсем об нем не помнил, что он тут, за спиной.
И Шухов, поворотясь, ушел тихо».
Фраза заставляет смахнуть слезу. «И пошли они солнцем палимы…» Сердце сжимается от умиления и горечи: застенчивый простой русский человек, приносящий столько пользы (на таких страна стоит!) — и развлекающийся «образованным разговором» Цезарь Маркович с его высокомерием и так далее… Солженицын добавляет и добавляет информацию об этом несущем известную идейную нагрузку персонаже: в помещение, где выдают посылки, «вошел Цезарь в своей меховой новой шапке, присланной с воли. (Тоже вот и шапка. Кому-то Цезарь подмазал, и разрешили ему носить чистую новую городскую шапку. А с других даже обтрепанные фронтовые посдирали и дали лагерные, свинячьего меха.)»
«Фронтовые» — обронено, не забыто. Фронтовики фронтовиками, а то — Цезарь Маркович, купивший себе право в меховой шапке щеголять. Попробуем представить среди заключённых на лагерной территории некоего зэка в таком головном уборе. Представили? Явится начальство с какой-нибудь проверкой, обратит внимание — и примет объяснение? Интересно, какое? Уж не сам ли Берия куплен Цезарем Марковичем? (или, скорее, его родственниками?)
Как мы уже прочли: Цезарю приходят посылки дважды в месяц. Что? прислано ему на сей раз? «Цезарь получил колбасу, сгущенное молоко, толстую копченую рыбу, сало, сухарики с запахом, печенье еще с другим запахом, сахар пиленый килограмма два и еще, похоже, сливочное масло, потом сигареты, табак трубочный, и еще, еще что-то».
Всего не смог Иван Денисович заметить и учуять. Однако, уже и то удивительно, какие тонкости от него не сокрылись. Этот сельский человек отличает запах городского печенья от запаха сухариков (опять же, не деревенских!) Выходит, довелось-таки бывшему колхознику покушать и того и другого, а не есть лишь картошку сковородами, кашу — чугунками. Где довелось, остаётся строить предположения.
Что непростительно для Ивана Денисовича, так это незнание: сливочное масло испортится по пути из Москвы. Стоит зима, но почтовые вагоны отапливаются до плюсовой температуры, иначе зарастут изнутри льдом. Да и на складах, которые тоже — не холодильники, как посылкам не полежать? Нет, не отправляли сливочное масло в посылках, да ещё к салу в придачу.
Но Солженицын пишет: масло дошло. И: «Настоящий московский батон!» Не самолётом ли доставили отправление для Цезаря Марковича?
А вообще как приняли к отправке в каторжный лагерь такой ассортимент, где, помимо всего прочего, и сигареты, и табак трубочный? Приняли, а затем в лагерь пропустили? Причём происходит это регулярно, и отправители посылок, в те тяжёленькие времена, когда Иван Денисович ничего из дома не получал, не опасаются вопроса: откуда берёте?
Снова грешит против истины Солженицын. На сей раз — ради возбуждения ненависти к тем, чьим представителем вывел «богатого» Цезаря Марковича. Запахи сухариков и печенья только более заставляют поморщиться от пованивания антисемитской пропагандой.
И сахар здесь не впрок (не тот пиленый, что прислан Цезарю, а иной: которого не пожалел Солженицын для позаимствованного у Толстого вульгарно осовеченного Платона Каратаева — сиречь Ивана Денисовича).
Он истый народный тип — внушать это призван народный якобы язык, которым написано произведение, отразившее как бы восприятие Шухова. Но этого деревенского человека вдруг грубо заслоняет писатель Солженицын.
Смотрит Шухов на заведующего лагерной столовой — фигуру, полную физической силы. И как эта фигура отображается в сознании Ивана Денисовича?
«Завстоловой — откормленный гад, голова как тыква, в плечах аршин».
«Голова как тыква» — сравнение, ничего не говорящее о силе, о внушительности телосложения. Большая голова (как тыква?) может быть у больного рахитом, у дистрофика.
Далее — «в плечах аршин». Аршин равен 0,71 м. Ширина плеч впечатляет не особо. Она впечатляет, когда говорят: «Косая сажень в плечах». Сажень равна 2,1 м. Вполне подходяще для гиперболы. Аршин же — составная других фразеологизмов: «Мерить на свой аршин», «Как (словно, будто) аршин проглотил» (о ком-либо, кто держится неестественно прямо. Прошу прощения, что повторяю известное. — И. Г.)
Иван Денисович в этих вещах бы не запутался, уж никак не спутал бы аршин с саженью.
А русская национальная гордость, Учитель и пророк дал маху.
Ему бы признать своё творение тем, чем оно является: плодом ловкачества. Объяснить читателю: было время, когда стало можно и нужно сказать о лагерях, но сказать не разящую правду. Потому о лагере написано не то, что было.
Как оно было в действительности, показали другие авторы. И показанное ими страшным образом сходится с тем, что происходит в России сегодня. Пример: «Новый 2009 год политзаключенный Заурбек Талхигов встретил в ПКТ. Это помещение камерного типа. По-старому — БУР», — см. корреспонденцию Елены Санниковой «Из-за звонка до звонка», помещённую 09.01.2009 в Гранях. ру: http://grani.ru/Society/Law/p.146169.html
Чеченец Заурбек Талхигов в октябре 2002 «отозвался на призыв депутата Госдумы Асланбека Аслаханова, пришел к оцепленному театральному центру на Дубровке и в течение суток в присутствии сотрудников ФСБ пытался по мобильной связи уговорить захватчиков выпустить хоть кого-нибудь из заложников», — сообщается в корреспонденции.
Неожиданно Заурбека Талхигова арестовали. Он был приговорён к восьми с половиной годам строгого режима, хотя не имелось «ни одного доказательства вины». Заключённый отбывает срок в условиях, более тяжёлых, чем те, к которым его приговорили. «Жестокость властей по отношению к чеченцу» такова, что за минувшие шесть с лишним лет у него не было возможности подышать свежим воздухом. Были — «внутрилагерные тюрьмы, СУС, ПКТ, штрафные изоляторы, карцеры и один год тюремного режима». Заурбек Талхигов «непоправимо потерял здоровье, болен гепатитом и хроническим гастритом, нуждается в операции, но тюремная медицина ему в этом отказывает». В бараке, «где постоянно находится Заурбек Талхигов, заключенным запрещено в течение дня даже присесть на свою койку. Лежать разрешено только после отбоя».
Не интересно ли, как часто дозволено получать посылки Заурбеку Талхигову? И есть ли (а если есть, то кто они?) — заключённые, живущие той жизнью, какой Солженицын одарил Цезаря Марковича?
Вопрос же о поэзии трудового энтузиазма лучше опустить как относящийся к иронии, настолько злой, что от иронии ничего, собственно, не остаётся. Место для неё вообще найти всё труднее (или наоборот?) В любом случае, причина та, что в России злость, благодаря заботам сверху, безраздельно становится злобой дня. Процесс этот обеспечивает своеобразным топливом писателя, который искренне и упрямо желает пожара преступникам у власти.
«Помню, как на меня посмотрели /…/ я предложил на институтском собрании молодых ученых перенести главное советское торжество с 7 ноября на 5 марта и назвать его всесоюзным днем радости или НПС (Наконец Подох Сталин). Тогда мне впервые официально пригрозили психушкой… Я ответил — праздник можно сделать переходящим…
Мое поколение радовалось, когда подыхали один за другим Брежнев, Андропов, Черненко… Сегодняшнее молодое поколение вздохнет с облегчением, только когда сдохнет Путин», — написал Игорь Шестков в эссе «Стена», открывающем его книгу «Алконост» (Игорь Шестков. «Алконост», Франкфурт-на-Майне, изд. «Литературный европеец», 2008, ISBN 978-3-9369-9632-6. Далее все цитаты — из этого издания. Прим. моё: И. Г.)
Прогноз «вздохнет с облегчением…» предваряет лаконичное обоснование: «Путин со своими сатрапами заново отстроил стену страха в сердцах россиян». Констатация факта завершена комментарием: «Многие вздохнули с облегчением…» Фраза возвращает нас к прогнозу, замыкая круг (отличный ход!) В перемене повода для вздоха облегчения — искусно поданный намёк на возмездие. Намёк, своей сдержанностью словно напоминающий о тёмных очках, которые не худо бы надеть, собираясь наблюдать солнечное затмение… Творческая манера Игоря Шесткова характерна умением ненавязчиво доказывать: затмение длится и длится.
Из рассказа в рассказ льётся, загораясь болотными огнями, жизнь, сравнимая с развесёло-беспощадной жизнью каторжного лагеря, который власти стараются замаскировать под цирк. Неподражаемо-вкрадчивый юморок Игоря Шесткова достаёт в особенности тем, что действующие лица, реальные до раздражения, живут на свободе — той самой, о какой заботился Брежнев.
Юный москвич из интеллигентной семьи попадает в больницу, где ему удаляют аппендикс (рассказ «В больнице») и обнаруживает вокруг героев времени с их страстями. Медбрат по прозвищу Ванятка, студент мединститута, вводит себе морфий, предназначенный послеоперационному больному. Нянечка Ильинична попивает креплёное и, пьяненькая, прячется в бельевой. Не менее зримы пациенты. Один из них — бывший пилот. Однажды самолёт потерпел аварию, и пилоту выжгло глаза — «до конца штурвал держал». Жена его бросила. В больницу теперь его привезли с гнойным аппендицитом. Очнувшись после операции, пилот просит других больных найти ему партнёршу для орального акта.
Главный герой Антоша, от чьего имени ведётся рассказ, слушая то’ обыкновенное, что говорят ему о себе и о других, вдруг оказывается в необыкновенной реальности. Талант Игоря Шесткова тонко раскрылся здесь в том, что описываемое вовсе не кажется ирреальным. Момент взлёта над будничной действительностью незаметен. Быт палаты — причитания неизлечимо больного старичка, умирающего на койке неподалёку от Антоши:
«Сердешная, сердешная, отпусти меня, отпусти… Предо мной смерть стоит. Косой сердце режет /…/ Отпусти, Броня, дай помереть спокойно…»
К примеру, в повести «Один день Ивана Денисовича» нет и помину о том, чтобы охрана, приказав зэкам раздеться догола, выгоняла их во двор и молотила дубинками. Одно из таких массовых избиений, не столь давно проведённое в колонии Свердловской области, администрация не сумела скрыть, в интернете появились даже снимки.
А 19.12.2008 на сайте http://grani.ru/Society/p.145609.htmlбыло помещено: «Сургут: в колонии от пыток умер заключенный. В результате избиений и пыток в исправительной колонии номер 11 в Сургуте скончался заключенный, сообщает пресс-служба фонда „В защиту прав заключенных“. По данным фонда, погибший осужденный — Олег Солдатенко 1968 года рождения».
Персоналу колоний стоило бы проштудировать «Один день Ивана Денисовича», дабы обогатиться опытом воспитательной работы с подопечными. Главный герой произведения, отбыв за колючей проволокой восемь лет, не страдает в каторжном лагере нервностью, согревает тело и душу трудом и вполне доволен коллективом: «Не шумит бригада. У кого есть — покуривают втихомолку. Сгрудились во теми (так у автора — прим. моё: И. Г.) — и на огонь смотрят. Как семья большая. Она и есть семья, бригада». (Здесь и далее все цитаты — из текста, представленного в интернете: http://www.lib.ru/PROZA/SOLZHENICYN/ivandenisych.txtПрим. моё: И. Г.)
Взаимопонимание, взаимопомощь не исключены и между зэками и охраной. Солженицын это подаёт прямо-таки через зэковское восприятие Ивана Денисовича: колонна, возвращаясь после работ в лагерь, стремится обогнать другую колонну.
«И кто о чем говорил, и кто о чем думал — всё забыли, и один остался во всей колонне интерес:
— Обогнать! Обжать!
И так всё смешалось, кислое с пресным, что уже конвой зэкам не враг, а друг».
Ну не золотые ли слова? «Конвой зэкам не враг, а друг». Так бы и поместить их, не забыв указать авторство Александра Солженицына, над воротами нынешних российских колоний. И, живя не по лжи, равняться-равняться на эту истину!
Гордость за Родину ещё крепче сроднит охрану и заключённых. Ведь не представишь же, чтобы узник нацистского концлагеря, при каких бы то ни было оборотах, помыслил, будто конвой ему друг. А в сталинской России — пожалуйста! Имелось такое! Засвидетельствовано всемирно прославленным творением, отмеченным Нобелевской премией.
Гитлеровцы над воротами одного из концлагерей поместили слова из Библии: «Труд делает свободным». Сталинцы подобного глумления не допускали. Каким должен был сделать заключённого труд? Сознательным. И делал. Иван Денисович Шухов, бывший колхозник, затем фронтовик, который, попав в плен, сумел бежать и схлопотал у своих десять лет, получает в лагере письмо от жены. Она сообщает: привёз кто-то с войны трафаретки, и ловкие люди завели промысел. Накладывают трафаретки на старые простыни и мажут кистью — ковры малюют. Зовут тех людей красилями. Работы час, а ковёр за пятьдесят рублей идёт. Каждый красиль себе новый дом ставит. Вот бы, мол, и ему, мужу, как срок отбудет, красилём стать. Подымутся они, наконец, из нищеты, «детей в техникум отдадут».
Задумался Шухов. «Заработок, видать, легкий, огневой. И от своих деревенских отставать вроде обидно». Однако, не та душа у Ивана Денисовича с его восемью годами лагерей за плечами. Его сознательность лагерную да нынешним бы россиянам: «Легкие деньги — они и не весят ничего, и чутья такого нет, что вот, мол, ты заработал. Правильно старики говорили: за что не доплатишь, того не доносишь. Руки у Шухова ещё добрые, смогают, неуж он себе на воле верной работы не найдет».
Читая, как он работает не на воле, понимаешь: затоскует человек по такому труду. «Шухов видел только стену свою — от развилки слева, где кладка поднималась ступеньками выше пояса, и направо до угла, где сходилась его стена и Кильдигсова. Он указал Сеньке, где тому снимать лед, и сам ретиво рубил его то обухом, то лезвием, так что брызги льда разлетались вокруг и в морду тоже, работу эту он правил лихо, но вовсе не думая. А думка его и глаза его вычуивали из-подо льда саму стену, наружную фасадную стену ТЭЦ в два шлакоблока. Стену в этом месте прежде клал неизвестный ему каменщик, не разумея или халтуря, а теперь Шухов обвыкал со стеной, как со своей. Вот тут — провалина, ее выровнять за один ряд нельзя, придется ряда за три, всякий раз подбавляя раствора потолще. Вот тут наружу стена пузом выдалась — это спрямить ряда за два».
Не отрывок ли это из газетной корреспонденции о строителях коммунизма 60-х, 70-х годов? Так и просится обкатанный заголовок «За всё в ответе!»
Идеологические каноны соблюдены чётко. Солженицын показывает не одного проникнутого чувством ответственности труженика, а упирает на типичность трудового (лагерного) энтузиазма: Иван Денисович «объяснил Сеньке и словами и знаками, где ему класть. Понял, глухой. Губы закуся, глаза перекосив, в сторону бригадировой стены кивает — мол, дадим огоньку? Не отстанем! Смеется».
Каковы узники! Жизнелюбы хоть куда. Попробуй догадайся, что они осуждены на подневольный, а кто-то скажет — и непосильный труд.
«Шухов и другие каменщики перестали чувствовать мороз. От быстрой захватчивой работы прошел по ним сперва первый жарок — тот жарок, от которого под бушлатом, под телогрейкой, под верхней и нижней рубахами мокреет. Но они ни на миг не останавливались и гнали кладку дальше и дальше. И часом спустя пробил их второй жарок — тот, от которого пот высыхает. В ноги их мороз не брал, это главное, а остальное ничто, ни ветерок легкий, потягивающий — не могли их мыслей отвлечь от кладки».
Одно только отравляет радость труда: больно коротко рабочее время.
«Оглянулся Шухов. Да, солнышко на заходе. С краснинкой заходит и в туман вроде бы серенький. А разогнались — лучше не надо. Теперь уж пятый начали — пятый и кончить. Подровнять.
Подносчики — как лошади запышенные. Кавторанг даже посерел».
Об этом заключённом, бывшем капитане второго ранга, следует очаровательная подробность:
«Кавторанг припер носилки, как мерин добрый.
— Еще, — кричит, — носилок двое!
С ног валится кавторанг, а тянет. Такой мерин и у Шухова был до колхоза, Шухов-то его приберегал, а в чужих руках подрезался он живо. И шкуру с его сняли».
Таково народное, если верить Солженицыну, понимание мироустройства. Осуждён невиновный? Так ведь и мерин осуждён судьбой быть мерином. Нехорошо лишь, когда власти не умеют получить от зэка всё, что было бы можно, коли дать ему постепенно износиться в труде до последней силы-возможности.
Будь власть умной хозяйкой, впору ей и самого Ивана Денисовича попридержать, чтобы не забывался в усердии. Уже собрались бригады у вахты — пора в лагерь возвращаться. Конвой опоздавших перепишет. Но, несмотря на угрозу кары, бессилен Иван Денисович на свою работу не полюбоваться: «Шухов, хоть там его сейчас конвой псами трави, отбежал по площадке назад, глянул. Ничего. Теперь подбежал — и через стенку, слева, справа. Эх, глаз — ватерпас! Ровно! Еще рука не старится».
Меж тем увлечённый труженик подводит сотни столпившихся у вахты сотоварищей. Они орут, матюгаются. Не скажешь, чтобы это было энтузиасту нипочём. «Как пятьсот человек на тебя разъярятся — еще б не страшно!
Но главное — конвой как?
Нет, конвой ничего».
Замечание дорогого стоит. Не упустил Солженицын указать — конвой терпимее, добрее к зэку, чем его собратья. Определённо, нынешние узники колоний должны возмечтать о тех лагерях (каторжных), где «Конвой зэкам не враг, а друг».
Не знаю, как обстоит с другими сравнениями: скажем, в вопросе питания. Ну да, баланда, пресловутая хлебная пайка — однако же, получается по Солженицыну, хватало калорий для «быстрой захватчивой работы», когда проходил по работающему и «первый жарок», и второй.
День, запечатлённый в произведении, выдался неплохим:
«Главное, каша сегодня хороша, лучшая каша — овсянка».
О другом блюде, о баланде, узнаём: оказывается, были среди заключённых такие, кто в лагерной столовой не доедал свою порцию, и остатки доставались желающим: «если кто не доест и от себя миску отодвинет — за нее, как коршуны, хватаются иногда сразу несколько».
Ай да Солженицын, лагерный бытописатель! Не в меру прожорливые существа — ишь, коршуны! — на объедки кидаются, всё, вишь, им мало. При том, что для кого-то норма даже избыточна — миску с недоеденным отодвигает от себя. Читая и перечитывая, как не возмутиться и этими заевшимися, а, более того, порядком, при котором подобное возможно?
Возмутишься, да тут же и придёшь в душевное равновесие, глядя на Ивана Денисовича, который «ел свое законное». «Законное» — и никак иначе! «Законны» для Шухова и участь его, и норма питания. Напрягайся, и её увеличат. За лишние проценты выработки — «хлеба двести грамм лишних в вечер. Двести грамм жизнью правят. На двести граммах Беломорканал построен» (Вот оно как! А если оно так, то какой колбасы, какого хрена ещё давай людям — хотя бы и сегодня?!)
Словом, ел Шухов свою «законную» баланду не только в мире с приговором — но в наслаждении жизнью да каком! «Сперва жижицу одну прямо пил, пил. Как горячее пошло, разлилось по его телу — аж нутро его все трепыхается навстречу баланде. Хор-рошо! Вот он, миг короткий, для которого и живет зэк!
Сейчас ни на что Шухов не в обиде: ни что срок долгий, ни что день долгий, ни что воскресенья опять не будет».
Эх, чего ещё не хватает Ивану Денисовичу для полного счастья? «Разве к латышу сходить за табаком». А и в самом-то деле, почему нет?
«Вышел Шухов с брюхом набитым, собой довольный, и решил так, что хотя отбой будет скоро, а сбегать-таки к латышу». Сбегал, вернулся в свой барак с табаком. Это вдобавок-то к набитому брюху.
Неудивительно, что Хрущёв одобрил «Один день Ивана Денисовича». Произведение это и Сталин бы одобрил, а то и Сталинскую премию дал бы за него. Кем он, Сталин, видится, как не «успешным менеджером» — если в его лагерях невинно осуждённые отдавались труду самоотверженно, без обиды, и счастливы бывали?
В советском фильме 60-х годов под названием «Мёртвый сезон» изображён благообразный монстр, пригретый Западом нацист-учёный. Он рассказывает о созданном им газе. Обработанный им человек станет усердно трудиться, вполне довольствуясь миской бобового супа, радуясь тому, что солнце светит, что помидор — красный. Человек будет счастлив.
Ивану Денисовичу, как видим, не требуется чудодейственного газа (нет речи и о помидоре). Иван Денисович ни в чём таком не нуждается потому, что он — человек размышляющий, он философ. И какими воистину правильными мыслями наделяет его Солженицын!
«В лагерях Шухов не раз вспоминал, как в деревне раньше ели: картошку — целыми сковородами, кашу — чугунками, а еще раньше, по-без-колхозов, мясо — ломтями здоровыми. Да молоко дули — пусть брюхо лопнет. А не надо было так, понял Шухов в лагерях. Есть надо — чтоб думка была на одной еде, вот как сейчас эти кусочки малые откусываешь, и языком их мнешь, и щеками подсасываешь — и такой тебе духовитый этот хлеб черный сырой. Что’ Шухов ест восемь лет, девятый? Ничего. А ворочает? Хо-го!»
Коротко, короче некуда, но до чего ёмко-выразительно это «Хо-го!» В нём и мера труда, и радостная гордость за величину этой меры. Обоснованным чувством венчается мысль: лопали мясо ломтями здоровыми, молоко дули («А не надо было так») — да и оказались в колхозе. Но и тогда не перестали давать брюху поблажку (какой там голодомор?) — ели картошку целыми сковородами, кашу — чугунками. Ну и выпало кое-кому поумнеть в лагерях — понаслаждаться тем, как духовит чёрный сырой истинно трудовой хлеб.
Это откровение познать бы вовремя рабочим Новочеркасска, которые 2 июня 1962 собрались на площади перед горкомом партии, протестуя против повышения цен на продукты. По рабочим, а среди них были и женщины, и дети, открыли огонь, погибло двадцать семь человек (данные неполные, действительное число убитых не выяснено до сих пор). Два месяца спустя по приговору суда расстреляли ещё семерых. Других, выбив у них признания «в бандитизме», осудили на сроки по десять лет и более.
Кто же — попивший кровушки распорядитель? Тот, кто распорядился опубликовать «Один день Ивана Денисовича», — Хрущёв. Он понимал актуальность произведения.
А как оно ныне актуально! Не время ли россиянам задуматься: ели-пили последние восемь лет? «А не надо было так», — поучающе говорит Иван Денисович над миской баланды. Кризис? Баланда, пайка хлеба чёрного, сырого будут — переживём. «На двести граммах Беломорканал построен».
Положим, не все переживут. Так ведь как же не оказаться кому-то и мерином, с которого шкуру снимут? Главное — не быть на это в обиде.
Кто-то не согласен. По своему образованию не все хотят меринами становиться. Другие свойства у них. «Они, москвичи, друг друга издаля’ чуют, как собаки. И, сойдясь, все обнюхиваются, обнюхиваются по-своему».
Один из таких персонажей наделён именем Цезарь, весьма подходящим для того же пуделя. Человек нерусской национальности, которую Солженицын не называет в лоб, прибегая к следующему манёвру. Иван Денисович полагает:
«В Цезаре всех наций намешано: не то он грек, не то еврей, не то цыган — не поймешь. Молодой еще. Картины снимал для кино».
Цыган, снимавший картины для кино, — и это по представлениям Ивана Денисовича с его крестьянским знанием о цыганах? Хм. А «намешанность» наций? Не заглядывая в родословную человека, Шухов определяет «многообразие» кровей. Эксперт!
Впрочем, Солженицын вносит уточнение. Другой зэк попросил курившего Цезаря оставить ему докурить:
«— Цезарь Маркович! — не выдержав, прослюнявил Фетюков. — Да-айте разок потянуть!»
Ага, ясно теперь. И вроде не так пахнет, как если бы прямо сказать: еврей. Разумеется, Цезарь Маркович устроился на тёпленькое местечко, что, по неким расхожим представлениям, свойственно нации, волнующей простые сердца. «Цезарь богатый, два раза в месяц посылки, всем сунул, кому надо, — и придурком(слово лагерного лексикона выделено Солженицыным — прим. моё: И. Г.) работает в конторе, помощником нормировщика».
Ему в обед носят кашу зэки, потрудившиеся на морозце. «Шухов помнил, что одну миску надо Цезарю нести в контору (Цезарь сам никогда не унижался ходить в столовую ни здесь, ни в лагере)».
Подробности о месте работы гордого заключённого насыпаны прещедрой рукой:
«Заскрипел Шухов дверью тамбура, еще потом одной дверью, обитой паклею, и, вваливая клубы морозного пара, вошел внутрь».
«Жара ему показалась в конторе, ровно в бане. Через окна с обтаявшим льдом солнышко играло уже не зло, как там, на верху ТЭЦ, а весело. И расходился в луче широкий дым от трубки Цезаря, как ладан в церкви. А печка вся красно насквозь светилась, так раскалили, идолы».
Помощник нормировщика изображён не без акцентированно густых мазков:
«Цезарь трубку курит, у стола своего развалясь». Он занят разговором с другим заключённым об Эйзенштейне.
«— Гм, гм, — откашлялся Шухов, стесняясь прервать образованный разговор. Ну, и тоже стоять ему тут было ни к чему.
Цезарь оборотился, руку протянул за кашей, на Шухова и не посмотрел, будто каша сама приехала по воздуху /…/
Постоял Шухов ровно сколько прилично было постоять, отдав кашу. Он ждал, не угостит ли его Цезарь покурить. Но Цезарь совсем об нем не помнил, что он тут, за спиной.
И Шухов, поворотясь, ушел тихо».
Фраза заставляет смахнуть слезу. «И пошли они солнцем палимы…» Сердце сжимается от умиления и горечи: застенчивый простой русский человек, приносящий столько пользы (на таких страна стоит!) — и развлекающийся «образованным разговором» Цезарь Маркович с его высокомерием и так далее… Солженицын добавляет и добавляет информацию об этом несущем известную идейную нагрузку персонаже: в помещение, где выдают посылки, «вошел Цезарь в своей меховой новой шапке, присланной с воли. (Тоже вот и шапка. Кому-то Цезарь подмазал, и разрешили ему носить чистую новую городскую шапку. А с других даже обтрепанные фронтовые посдирали и дали лагерные, свинячьего меха.)»
«Фронтовые» — обронено, не забыто. Фронтовики фронтовиками, а то — Цезарь Маркович, купивший себе право в меховой шапке щеголять. Попробуем представить среди заключённых на лагерной территории некоего зэка в таком головном уборе. Представили? Явится начальство с какой-нибудь проверкой, обратит внимание — и примет объяснение? Интересно, какое? Уж не сам ли Берия куплен Цезарем Марковичем? (или, скорее, его родственниками?)
Как мы уже прочли: Цезарю приходят посылки дважды в месяц. Что? прислано ему на сей раз? «Цезарь получил колбасу, сгущенное молоко, толстую копченую рыбу, сало, сухарики с запахом, печенье еще с другим запахом, сахар пиленый килограмма два и еще, похоже, сливочное масло, потом сигареты, табак трубочный, и еще, еще что-то».
Всего не смог Иван Денисович заметить и учуять. Однако, уже и то удивительно, какие тонкости от него не сокрылись. Этот сельский человек отличает запах городского печенья от запаха сухариков (опять же, не деревенских!) Выходит, довелось-таки бывшему колхознику покушать и того и другого, а не есть лишь картошку сковородами, кашу — чугунками. Где довелось, остаётся строить предположения.
Что непростительно для Ивана Денисовича, так это незнание: сливочное масло испортится по пути из Москвы. Стоит зима, но почтовые вагоны отапливаются до плюсовой температуры, иначе зарастут изнутри льдом. Да и на складах, которые тоже — не холодильники, как посылкам не полежать? Нет, не отправляли сливочное масло в посылках, да ещё к салу в придачу.
Но Солженицын пишет: масло дошло. И: «Настоящий московский батон!» Не самолётом ли доставили отправление для Цезаря Марковича?
А вообще как приняли к отправке в каторжный лагерь такой ассортимент, где, помимо всего прочего, и сигареты, и табак трубочный? Приняли, а затем в лагерь пропустили? Причём происходит это регулярно, и отправители посылок, в те тяжёленькие времена, когда Иван Денисович ничего из дома не получал, не опасаются вопроса: откуда берёте?
Снова грешит против истины Солженицын. На сей раз — ради возбуждения ненависти к тем, чьим представителем вывел «богатого» Цезаря Марковича. Запахи сухариков и печенья только более заставляют поморщиться от пованивания антисемитской пропагандой.
И сахар здесь не впрок (не тот пиленый, что прислан Цезарю, а иной: которого не пожалел Солженицын для позаимствованного у Толстого вульгарно осовеченного Платона Каратаева — сиречь Ивана Денисовича).
Он истый народный тип — внушать это призван народный якобы язык, которым написано произведение, отразившее как бы восприятие Шухова. Но этого деревенского человека вдруг грубо заслоняет писатель Солженицын.
Смотрит Шухов на заведующего лагерной столовой — фигуру, полную физической силы. И как эта фигура отображается в сознании Ивана Денисовича?
«Завстоловой — откормленный гад, голова как тыква, в плечах аршин».
«Голова как тыква» — сравнение, ничего не говорящее о силе, о внушительности телосложения. Большая голова (как тыква?) может быть у больного рахитом, у дистрофика.
Далее — «в плечах аршин». Аршин равен 0,71 м. Ширина плеч впечатляет не особо. Она впечатляет, когда говорят: «Косая сажень в плечах». Сажень равна 2,1 м. Вполне подходяще для гиперболы. Аршин же — составная других фразеологизмов: «Мерить на свой аршин», «Как (словно, будто) аршин проглотил» (о ком-либо, кто держится неестественно прямо. Прошу прощения, что повторяю известное. — И. Г.)
Иван Денисович в этих вещах бы не запутался, уж никак не спутал бы аршин с саженью.
А русская национальная гордость, Учитель и пророк дал маху.
Ему бы признать своё творение тем, чем оно является: плодом ловкачества. Объяснить читателю: было время, когда стало можно и нужно сказать о лагерях, но сказать не разящую правду. Потому о лагере написано не то, что было.
Как оно было в действительности, показали другие авторы. И показанное ими страшным образом сходится с тем, что происходит в России сегодня. Пример: «Новый 2009 год политзаключенный Заурбек Талхигов встретил в ПКТ. Это помещение камерного типа. По-старому — БУР», — см. корреспонденцию Елены Санниковой «Из-за звонка до звонка», помещённую 09.01.2009 в Гранях. ру: http://grani.ru/Society/Law/p.146169.html
Чеченец Заурбек Талхигов в октябре 2002 «отозвался на призыв депутата Госдумы Асланбека Аслаханова, пришел к оцепленному театральному центру на Дубровке и в течение суток в присутствии сотрудников ФСБ пытался по мобильной связи уговорить захватчиков выпустить хоть кого-нибудь из заложников», — сообщается в корреспонденции.
Неожиданно Заурбека Талхигова арестовали. Он был приговорён к восьми с половиной годам строгого режима, хотя не имелось «ни одного доказательства вины». Заключённый отбывает срок в условиях, более тяжёлых, чем те, к которым его приговорили. «Жестокость властей по отношению к чеченцу» такова, что за минувшие шесть с лишним лет у него не было возможности подышать свежим воздухом. Были — «внутрилагерные тюрьмы, СУС, ПКТ, штрафные изоляторы, карцеры и один год тюремного режима». Заурбек Талхигов «непоправимо потерял здоровье, болен гепатитом и хроническим гастритом, нуждается в операции, но тюремная медицина ему в этом отказывает». В бараке, «где постоянно находится Заурбек Талхигов, заключенным запрещено в течение дня даже присесть на свою койку. Лежать разрешено только после отбоя».
Не интересно ли, как часто дозволено получать посылки Заурбеку Талхигову? И есть ли (а если есть, то кто они?) — заключённые, живущие той жизнью, какой Солженицын одарил Цезаря Марковича?
Вопрос же о поэзии трудового энтузиазма лучше опустить как относящийся к иронии, настолько злой, что от иронии ничего, собственно, не остаётся. Место для неё вообще найти всё труднее (или наоборот?) В любом случае, причина та, что в России злость, благодаря заботам сверху, безраздельно становится злобой дня. Процесс этот обеспечивает своеобразным топливом писателя, который искренне и упрямо желает пожара преступникам у власти.
«Помню, как на меня посмотрели /…/ я предложил на институтском собрании молодых ученых перенести главное советское торжество с 7 ноября на 5 марта и назвать его всесоюзным днем радости или НПС (Наконец Подох Сталин). Тогда мне впервые официально пригрозили психушкой… Я ответил — праздник можно сделать переходящим…
Мое поколение радовалось, когда подыхали один за другим Брежнев, Андропов, Черненко… Сегодняшнее молодое поколение вздохнет с облегчением, только когда сдохнет Путин», — написал Игорь Шестков в эссе «Стена», открывающем его книгу «Алконост» (Игорь Шестков. «Алконост», Франкфурт-на-Майне, изд. «Литературный европеец», 2008, ISBN 978-3-9369-9632-6. Далее все цитаты — из этого издания. Прим. моё: И. Г.)
Прогноз «вздохнет с облегчением…» предваряет лаконичное обоснование: «Путин со своими сатрапами заново отстроил стену страха в сердцах россиян». Констатация факта завершена комментарием: «Многие вздохнули с облегчением…» Фраза возвращает нас к прогнозу, замыкая круг (отличный ход!) В перемене повода для вздоха облегчения — искусно поданный намёк на возмездие. Намёк, своей сдержанностью словно напоминающий о тёмных очках, которые не худо бы надеть, собираясь наблюдать солнечное затмение… Творческая манера Игоря Шесткова характерна умением ненавязчиво доказывать: затмение длится и длится.
Из рассказа в рассказ льётся, загораясь болотными огнями, жизнь, сравнимая с развесёло-беспощадной жизнью каторжного лагеря, который власти стараются замаскировать под цирк. Неподражаемо-вкрадчивый юморок Игоря Шесткова достаёт в особенности тем, что действующие лица, реальные до раздражения, живут на свободе — той самой, о какой заботился Брежнев.
Юный москвич из интеллигентной семьи попадает в больницу, где ему удаляют аппендикс (рассказ «В больнице») и обнаруживает вокруг героев времени с их страстями. Медбрат по прозвищу Ванятка, студент мединститута, вводит себе морфий, предназначенный послеоперационному больному. Нянечка Ильинична попивает креплёное и, пьяненькая, прячется в бельевой. Не менее зримы пациенты. Один из них — бывший пилот. Однажды самолёт потерпел аварию, и пилоту выжгло глаза — «до конца штурвал держал». Жена его бросила. В больницу теперь его привезли с гнойным аппендицитом. Очнувшись после операции, пилот просит других больных найти ему партнёршу для орального акта.
Главный герой Антоша, от чьего имени ведётся рассказ, слушая то’ обыкновенное, что говорят ему о себе и о других, вдруг оказывается в необыкновенной реальности. Талант Игоря Шесткова тонко раскрылся здесь в том, что описываемое вовсе не кажется ирреальным. Момент взлёта над будничной действительностью незаметен. Быт палаты — причитания неизлечимо больного старичка, умирающего на койке неподалёку от Антоши:
«Сердешная, сердешная, отпусти меня, отпусти… Предо мной смерть стоит. Косой сердце режет /…/ Отпусти, Броня, дай помереть спокойно…»