Подсознательно он уже ощущал неправильность обстановки: старый вагон, керосинка, незнакомая доселе пачка папирос, спички – и те какие-то другие, необычные были.
   Сняв заслонку, Ермаков запалил спичку и осторожно поджег фитиль. Дождавшись устойчивого огонька, закрыл лампу и подкрутил колесико регулировки, добившись большого язычка пламени, и полностью осветив купе. Костя даже удивился своей проворности, будто всю жизнь керосиновые лампы зажигал. Лихо у него получилось…
   При ярком свете (если сравнивать с пламенем спички, а отнюдь не с лампочкой) ждали новые открытия, подлившие приличную порцию масла в огонь сомнений.
   В шкафчике обнаружился полевой офицерский китель с тускло блестевшими наградами. Но какими! Он ожидал увидеть что угодно, но не кресты: святого Владимира на колодке и малый шейный Станислава с мечами (в свое время Ермаков прочитал большую книгу с цветными иллюстрациями об орденах Российской империи).
   – Не может быть! – Ермаков разглядывал китель и награды. – Это же царское обмундирование! Может быть, он, то есть, в смысле, я в нем… Нет, тот, в которого попал я… Ну, прежний хозяин тела… Бог ты мой, какую чушь я несу! Какой хозяин? – он опять уставился в зеркало. – Невероятно!
   Он снова ощупал свое, то есть чужое, лицо, перевел взгляд на китель с наградами:
   – Допустим, эти, как их, реконструкторы, они ведь тоже шьют форму разную, когда постановки сражений прошлых лет воссоздают. А он, который я теперь, наверное, просто увлекается эпохой начала века, – он отчаянно цеплялся за скудную надежду, не веря в то, что уже успел почувствовать, но не успел еще осознать. – Нет, невозможно т а к сделать форму, учесть все детали, да и ордена-то настоящие, тяжелые, а не дюралевый новодел. Этот китель надевали, именно надевали, даже не надевали, а носили! Видно, что и сукно потертое, вон пуговица чуть ослабла… Даже пахнет он как повседневная одежда, а не используемый время от времени маскарадный костюм: табачище, дымком тянет, такой нормальный повседневный мужской запах.
   Да, приятного было мало! Оказаться в незнакомом месте да еще и в незнакомом теле! Тем не менее Ермаков, не откладывая нужных дел в долгий ящик, стремительно оделся в эту форму (а что еще прикажете делать голому и замерзшему до зубовного стука человеку). Затем обмотал ступни теплыми байковыми портянками и вбил в щегольские кожаные сапоги, и на мгновение подумал, что тяжко будет ему в такой обувке на морозе.
   Еще были большие золотые наручные часы, вернее – хронометр, лежащий на полочке, папка с какими-то бумагами, портмоне и острый старинный солдатский кинжал-бебут в ножнах.
   Константин закурил и уселся просматривать извлеченную из папки бумагу, которая оказалась послужным списком Арчегова Константина Ивановича, 1891 года рождения, православного, из казаков Терской области, холостого.
   – Старый знакомый! – воскликнул было он в мыслях, как вдруг его словно окатило ледяной водой.
   Он судорожно стал перелистывать бумаги, открыл портмоне и вытряс его содержимое. На стол вывалились восемь монет желтого цвета, определенно золото, сомнений не было, и несколько серебряных.
   Рассматривать и рассортировывать богатство времени уже не было. Прощупав ткань, он обнаружил потайной карман и извлек оттуда фотографию, на которой рядом с молоденьким офицером в эполетах сидела симпатичная девушка в старинном платье с кружевами.
   Лицо офицера показалось Косте знакомым, но, как он ни напрягал память, так и не вспомнил. Еще бы – с 1913 года много воды утекло. А вот надпись на обороте, написанная бисерным женским почерком, была замазана чернилами, а ниже ее приписано крупными буквами – «сука».
   Ермаков напряг зрение и смог прочитать – «На память Костику Арчегову. Я люблю тебя, мой птенчик». Причем последнее слово заканчивалось твердым знаком.
   Еще раз вглядевшись в лицо офицера с фотографии, он шумно выдохнул и подошел к зеркалу:
   – Ну вот и все! Добро пожаловать на войну!
   Нижнеудинск
   В предрассветных сумерках еле виднелись дымки из печных труб многочисленных вагонов двух литерных эшелонов Верховного Правителя.
   Первый эшелон состоял только из пассажирских вагонов – в голове несколько классных синих и желтых, а за ними длинный хвост зеленых, третьеразрядных.
   Второй эшелон был составлен из полсотни обычных теплушек, с надписями на бортах – «8 лошадей, 40 человек». Четверть теплушек выпускала приветливые дымки, а другие три четверти казались безлюдными, если не считать солдат, которые протянулись реденькой цепочкой вдоль вагонов.
   Однако эшелоны и охрана были не одни – рядом с литерными поездами дымил на рельсах паровоз с надписью «PRAHA» на кустарно бронированном котле. Таким же листовым железом были покрыты и два вагона впереди и сзади паровоза, ощетинившись стволами бортовых пулеметов и хищно выставив вперед из наружных торцов накрытые бочкообразными щитами длинные орудийные стволы.
   Бронепоезд поддерживали многочисленные группы солдат, одетых в меховые шапки и шинели, в меховых рукавицах они сжимали винтовки или кургузые, с толстой трубой ствола, английские «Льюисы» – ручные пулеметы.
   Вместо трехцветного бело-сине-красного угольника, российского триколора, что был на рукавах охраны теплушек, эти солдаты носили полоску из двух цветов флага новоявленного чехословацкого государства – белого и красного.
   Российская империя всегда была щедрым старшим братом, недаром еще со времен русско-турецких войн русские для своих соседей-славян – болгар, чехов, словаков, сербов – были «братушками». И они для нас тоже.
   В годы Первой мировой войны Россия приняла около пятидесяти тысяч союзников, вчерашних пленных – чехов и словаков, массово дезертировавших из австро-венгерской армии. Из них сколотили дивизии, и они лихо начали сражаться против немцев и венгров бок о бок с русскими солдатами.
   Но в России свершилась революция, не нужная никому война закончилась. Чехи висели теперь над молодой большевистской Россией дамокловым мечом, так как могли в любой момент повернуть свое оружие против красных, встав на защиту прежних союзников, теперь уже белых, пусть и не идейно, но хотя бы за деньги.
   Чешский корпус же рвался вернуться на родину любой ценой. Дорога домой через австрийские земли была им, что называется, заказана. Эвакуация назад в Европу была возможна теперь только длинным окольным путем: через всю страну на Восток, а оттуда морем до портов Франции.
   Попытка большевиков в мае 1918 года разоружить чешский корпус не увенчалась успехом. Вооруженные до зубов «братушки» примкнули штыки и разогнали красных по всей линии Транссиба.
   Но прошло чуть больше года, и история повторилась вновь. Три дивизии чешского корпуса снова прошли полстраны, от берегов Волги через всю Сибирь. И опять оказались растянуты по всей линии Транссиба. Эвакуация во Владивосток сорока тысяч солдат и офицеров затянулась уже на полгода. Первая дивизия продвигалась по Маньчжурии, вторая тянулась к Иркутску, а последняя только собиралась уносить ноги из Красноярска от наседавших красных и партизан.
   Союзники белых де-юре, фактически в декабре 1919 года они показали себя в роли беспринципных предателей, ищущих только собственной выгоды и готовых заключить сделку хоть с дьяволом ради спасения своей шкуры.
   Чешские эшелоны по пути следования увеличивались как снежный ком, обрастая по пути тысячами и тысячами вагонов награбленного по дороге русского добра, включая автомобили, катера, тонны различного скарба: одежда, самовары, швейные машинки, продовольствие. Дело дошло уже до того, что на двух чехов приходилось по целому вагону трофеев.
   Вроде бы рядом стояли союзники, русские и чехи, вот только взгляды, которые они настороженно кидали друг на друга, мало походили на дружеские, они скорее напоминали волчьи, когда оценивают врага перед последним броском.
   Настороженности добавляли частые винтовочные выстрелы, доносившиеся из города и свидетельствовавшие о появлении третьей силы – партизан.
   Впрочем, последним было сейчас не до чехов и белых, они с увлечением грабили и убивали нижнеудинских обывателей, забирая имущество и жизни по праву сильного.
   Но это не могло не нервировать русских и чехов на станции – слишком большие ставки были выложены на стол Марса. От Красноярска до Нижнеудинска выстроились две сотни эшелонов 3-й чехословацкой дивизии полковника Прхалы.
   Где-то далеко подходили к Енисею усталые и обескровленные белые войска, а здесь, на станции, в пятистах верстах от Иркутска, находился Верховный Правитель России адмирал Колчак, а с ним – то, что чудовищным по силе магнитом притягивало все внимание чехов, а именно золотой запас бывшей Российской империи.
   Соблазн был слишком велик – без малого полтысячи тонн золота, платины и серебра на 450 миллионов золотых рублей. Такой бы куш да доставить на нищую родину гуситов! Но надежной преградой к сокровищу стояли русские штыки…
   Верховный Правитель еще не спал, да и какой сон мог быть в такой обстановке. Вот уже которую ночь все русские в литерных эшелонах не смыкали глаз, и было отчего.
   Чехи наглели с каждым часом, все более превращаясь из союзников в оккупантов. Их бесчисленные вагоны запрудили железную дорогу, и так задыхающуюся от беспорядочной эвакуации на Восток. Вернее, панического бегства всех, кто не желал оставаться под властью красных. И эти русские эшелоны уперлись в чешский затор.
   Они фактически заполонили железную дорогу бесконечными лентами своих эшелонов – из русских вагонов и с русским же добром. И сорвали эвакуацию из Омска и других сибирских городов.
   Они не пропустили ни одного русского поезда – женщины, дети, старики, раненые умирали в вагонах или разбредались в поисках милости от красных и свирепых сибирских партизан. Вот только милость была очень редка в опаленных гражданской войной сердцах.
   А из окон своих вагонов, сытые и в тепле, на творящиеся ужасы спокойно взирали вчерашние пленные, ставшие хозяевами. Если бы только взирали! Они захватили все станции со складами, полностью изгнав русских, отбирали силой паровозы у эшелонов с русскими, обрекая их на заклание. И так было повсеместно…
   И только для литерных эшелонов они сделали исключение, пропуская на восток, к долгожданному Иркутску. Уже под Красноярском адмирал понял, что стал заложником каких-то непонятных планов генерала Жанена, командующего союзными войсками в Сибири, и командующего чехословацким корпусом генерала Сыровы.
   Почему они пропускали литеры и тут же отсекали другие русские эшелоны, особенно военные? Движение эшелонов только днем для него было понятно, ведь ночью наступало время партизан, но почему такой надзор по ночам, более похожий на строгий арест? Постоянное сопровождение чешскими бронепоездами еще можно объяснить беспокойством за драгоценный груз, вот только почему Жанен постоянно требует, чтоб золотой запас взяли под свою охрану чехи? Вопрос…
   Колчак прислонился лбом к холодному стеклу – пульсирующая боль стала потихоньку отступать. Через пару часов к эшелонам прицепят паровозы, и можно будет немного отоспаться… Но это будет позже, а пока нужно найти ответы на вопросы. Ответы, которые боишься дать даже самому себе, потому что их знаешь…
   – Александр Васильевич, – адмирал повернулся к вошедшему в купе через открытую дверь председателю правительства Пепеляеву, еще молодому, не достигшему и сорока лет, крепкому сибирскому мужику. Да и сам Верховный Правитель еще далеко не достиг того рубежа, с которого начинается старость – ему было 47 лет.
   – Только что поступила телеграмма из Иркутска от военного министра генерала Ханжина – «Иркутский гарнизон не в состоянии выделить достаточного отряда в Черемхово для восстановления порядка. Необходима немедленная присылка войск из Забайкалья. Временное подчинение Иркутского округа атаману Семенову необходимо», – рука премьер-министра дрожала. – Простите, Александр Васильевич, но нужно немедленно обратиться к атаману Семенову за помощью, иначе будет поздно.
   Колчак нахмурился, взял из коробки папиросу. Сломал спичку, прежде чем закурил. Он всей душой ненавидел хитрого атамана, японского ставленника, но ничего сделать с ним не мог. А в декабре прошлого года, когда дело дошло до разрыва, в Иркутске подготовили военную экспедицию для изгнания Семенова. За атамана стеной встали японцы, пригрозив применить силу. Пришлось отступить и скрепя сердце формально примириться. И вот придется идти к нему на поклон… Этого адмирал не хотел, достоинство и честь не желали вступать в сделку. Но что делать?!
   – Александр Васильевич, только у Семенова есть боеспособные войска, и он может отправить их на Иркутск. Вы вчера произвели атамана в генерал-лейтенанты, так будьте последовательны, сделайте следующий шаг…
   – Хорошо, Виктор Николаевич, я отдам необходимые приказы, – после тягостного минутного размышления ответил Колчак и громко позвал своего адъютанта. – Лейтенант Трубчанинов!
   Дверь в купе немедленно отворилась, и на пороге вырос молодой морской офицер, внимательно посмотрел на адмирала.
   – Дмитрий Сергеевич, немедленно подготовьте приказ. Назначить генерал-лейтенанта Семенова Григория Михайловича с сего дня командующим войсками Иркутского военного округа. Пусть добавят необходимое или нужные изменения. И вызовите ко мне генерала Занкевича.
   Через две минуты дверь снова отворилась, и в кабинет вошел коренастый, с белым Георгиевским крестом на кителе, невысокий генерал, одних лет с адмиралом. Пристально посмотрел Колчаку в лицо.
   – Михаил Ипполитович, какие силы может двинуть атаман Семенов на Иркутск, и когда они смогут выступить? И еще одно – сможет ли командующий гарнизоном Иркутска выслать нам навстречу отряд?
   – Один-два батальона и 3–4 бронепоезда могут выйти из Верхнеудинска после короткой подготовки, – генерал ответил без раздумий, видно, заранее думал над таким вариантом. – В Иркутске будут 29–30 декабря, не раньше. А вот пройдут ли дальше, тут все зависит от генерала Жанена и чехов. У генерала Сычева в Иркутске войска ненадежны. Рассчитывать можно только на военные училища и егерский батальон, но последний подавляет восстание в Александровском централе. И потому у него нет войск для отправки…
   Слюдянка
   Здоровенная бутыль с мутной жидкостью, извлеченная Ермаковым (или уже Арчеговым?) из-под полки, доверия не вызывала. Выдернув пробку, в качестве которой был использован свернутый трубочкой лист бумаги, он испытал незабываемые ощущения – в ноздри ударил ядреный аромат самогона, да такой, что с души поворотило.
   Ради интереса развернул лист-пробку:
   – Хорош ротмистр! – от удивления Ермаков даже поцокал языком. – Боевым приказом бутыль затыкать! Благо, что в туалет с ним не сходил!
   Он прекрасно понимал, что вся эта война, длившаяся, если считать с Первой мировой, пять с лишним лет, превратилась в чемодан без ручки: и нести тяжело, и бросить жалко. Устали, вымотались уже все от нескончаемых смертей, голода, разрухи, а, главное, чувства безысходности.
   – Но зачем же так? – искреннее недоумение начинало перерастать в глухую злобу. – Тебя же никто на аркане не тянет! Брось все! Подай рапорт, как это уже сделали сотни, если не тысячи. Беги в Маньчжурию! Если и плюнут в спину, то тебе уже все равно. А так… Сидеть и заливать грусть-тоску… Смалодушничать… Ладно, самому обгадить честь мундира, но и бездарно потерять единственный шанс на спасение… Не понимаю!
   Он в бессилии опустил руки. Взгляд снова упал на бутыль с самогоном, и Ермаков в порыве злобы швырнул ее на пол. Она покатилась, пролившийся остаток литра в полтора наполнил купе отвратительным запахом сивухи.
   Ермаков вдруг понял, что он с прошлого дня ничего не ел. К самогону полагалась закусь в виде миски соленых огурцов во льду, числом в три с половиной штуки, куска задубевшего сала с привычную пачку масла, и маленького кусочка хлеба, что лежал на огурцах. Ну а в дополнение шла тара – обычная жестяная кружка. Костя посмотрел на остатки пиршества, и желудок заурчал, будто голодный тигр.
   Устоять под острым лезвием бебута салу и огурцу не удалось, хоть и имели они заледенелую каменность. И Костя приступил к трапезе, благо был старый солдатский прием – маленькие кусочки еды греют во рту и, как только они растают, медленно жуют. Сочетание сала, хлеба и огурца было восхитительным, и вскоре Ермаков приглушил чувство голода.
   – Неплохо Константин Иванович на рабочем-то месте откушивает, – он поддел ногой пустую бутыль, отчего та укатилась назад под лавку. – Только закусь слабовата! Исходя из чего можно сделать вывод, что господин ротмистр презрел культуру пития и вульгарно нажирается. Понятно, что и повода особенно допытываться не стоит: вон он, повод, бутылку затыкал! А я все думал, почему он медлил и не выдвигался на Иркутск?
   Ответа на этот вопрос искать не нужно было. Ему и так все было понятно. Водкой на Руси обычно заливали либо радость, либо беду. А тут беда было во сто крат помножена еще и на острое чувство собственной беспомощности и полного крушения надежд.
   Белое движение по всем фронтам потерпело крах. В Сибири же произошла самая настоящая катастрофа. Противостоять надвигающимся большевикам у солдат адмирала Колчака уже не было сил, а главное, желания.
   Они остро нуждались в передышке, и потому, не задерживаясь, многотысячная масса устремилась к Иркутску, надеясь на берегах Ангары и Байкала отсидеться под защитой войск атамана Семенова, за которым грозной стальной щетиной маячили японские штыки. Напрасны были их надежды…
   – Чего же Арчегов пьет-то? Ведь есть еще шанс, и немалый! – Ермаков возбужденно ходил по небольшому свободному пятачку между шкафом и окном. – Я же столько раз просчитывал, прикидывал варианты! Неужели он просто испугался? Нет! Не может быть!
   Он вдруг остро ощутил прилив какой-то неведомой смеси разочарования, боли, отчаяния, страха, всего того, что, подобно лавине, захлестнуло его душу. Словно невысказанные чувства Арчегова, заливаемые водкой и задвинутые им в самые потаенные уголки разума, вырвались наружу.
   Ермаков вдруг вспомнил самого себя в госпитале, когда врач кричал ему в лицо, вырывая его из цепких лап смерти, кричал «Борись!», «Живи!», но ему было уже все равно. Душа, опустошенная войной, отказывалась и жить, и бороться. Разом умерли все чувства и эмоции. Только лучиком надежды теплилась мысль о жене и сыне, о возвращении домой, возвращении с войны.
   Именно это и спасло его тогда, воскресило и дало силы для борьбы не столько с ранами, сколько с самим собой.
   – А ты, батенька, жидковат оказался, – он разглядывал лицо Арчегова в зеркале, пытаясь если не заглянуть в душу, то хотя бы понять, – раз не захотел бороться до конца! Или просто не смог?
   Константин понимал его боль, понимал до самой последней капельки, ведь он сам прошел через это. Для обычного человека крушением мира было бы предательство близкого человека: измена жены, к которой он, как Одиссей, шел через все свои скитания, а, вернувшись в родной дом, ведомый лучиком маяка, которым все эти годы была его любовь, в одночасье потерял все.
   Гораздо страшнее было предательство со стороны Родины, которой он честно служил все эти годы. Еще в детстве он запомнил оброненную вскользь матерью фразу: «Жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда».
   С этим лейтмотивом, только перефразированным в отношении себя самого, что солдат найдет себе другую, а мать и Родина одна, он и шел по жизни. Вот и Арчегов, выходит, потерял, как и он сам в свое время, свои тылы.
   – А ведь красивая, зараза! – Ермаков старался в тусклом свете лампы разглядеть черты лица девушки на фотографии. – Не зря же говорят, что красивая жена – чужая жена.
   Положив фотографию обратно в портмоне, он закурил:
   – И все-таки порядочная ты сволочь, господин ротмистр! Тебя баба шесть лет назад бортанула, а ты до сих под сопли размазываешь! Тебе бы мою Ленку с ее претензиями на обеспеченную жизнь! Тебе, в отличие от меня, Родина в морду не плюнула, ты сам от нее отвернулся. Плюнул на нее, когда надо было зубами рвать, кровь всю до последней капли выцедить за нее! – он со злостью сжал в кулаках попавшиеся под руку бумаги.
   Очень захотелось со всей силы, наотмашь, заколотить по столу, по стенам, выплескивая всю ярость и отчаяние. Словно все копившиеся до поры до времени как у него, так и у Арчегова чувства прорвали и его тщательно выстроенный волевой заслон, и стену безволия и безразличия его визави.
   Ермаков тяжело опустился на топчан, с силой сжал виски и зажмурился. Перед глазами поплыли яркие пятна, в голове завертелись, закружились в давешнем безумном водовороте звуки и образы. Внезапный яркий свет превратил время в мгновение, пронзительное нечто наполнило собой все пространство, заглушая растворяющийся где-то вдалеке тягучий стон бубна…
   Он не знал, сколько прошло времени: минута, полчаса, может быть, больше. Сначала сделал вздох, потом еще один, сглотнул липкую горькую слюну, кашлянул. Открыл глаза: то же полутемное купе, шкаф, заледенелое окно и шашка с револьвером на стене.
   – Наверное, так и умирают! – Ермаков потихоньку приходил в себя. – Только как это возможно? Судя по тому, что я здесь живой… Значит… Я умер там!
   От осознания этого на него навалилась такая пронзительная тоска, что захотелось выть и скулить. Там, в 1997 году, у скальника недалеко от заброшенной станции Кругобайкалки умер Константин Иванович Ермаков. Вернее, умерло его тело.
   А здесь, в 1919 году, в штабном вагоне базового поезда дивизиона бронепоездов, умер Константин Иванович Арчегов.
   – Цырен сказал, – он уже окончательно успокоился и попытался проанализировать все произошедшее, – душа испугалась и улетела! Я свою душу испугал, а его, Арчегова… Она сама испугалась. Далее… Ну, во-первых, насчет того, что душа моя улетела, или как там еще. Видимо, от моих всех душевных метаний ослабли связи с астральным телом. Иного объяснения я не вижу! Арчегов, скотина, тоже, видимо, допился до чертей, прости Господи, и его астральное тело само уже решило податься налево.
   Константин ощутил прежнее внутреннее напряжение, знакомое ему по моментам, когда он принимал единственно верное решение. Это было сродни задержке дыхания в момент прицеливания. Вбитые намертво рефлексы делали свое дело, не давая психике сорваться в истерику и ненужную сейчас рефлексию.
   – Во-вторых, моя душа, ладно уж, будем говорить прямо, или как там еще называются все эти астральные, ментальные и тому подобные лабуды, не вдаваясь в подробности, разделилась с телом, – он потер лоб. – Так вот, душа отлетела и улетела туда, где были мои мысли. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, где они были. Были они как раз тут! Ведь я даже в т о т момент думал не о том, что сказал мне Цырен, а об Арчегове! Не лично о нем самом, конечно, а об окружающей его обстановке. Вот, блин, я же глядел на рельсы и представлял себе, как по ним из туннеля накатывает бронепоезд!
   Он закурил:
   – В-третьих, тут, в девятнадцатом году, еще один маялся. Душа, используемая в основном как собеседник-собутыльник, подалась в странствия, а тело, как говорится, простаивало. Получается, моя душа притянулась в его тело, а мое тело притянуло его душу. Моя душа не могла дольше находиться в умирающем теле, а его выхолощенная душа, по сути, не способна была к жизни… Подобное притягивается к подобному? Более того, моя душа не отпускала умереть мое тело, так как слишком хотел жить я сам… А его тело не пускало его же душу, жило, так сказать в режиме ожидания подходящей души! Ни черта себе! И вот мое тело, соединившись с его душой, обрело покой? – Ермаков был несколько ошарашен не столько своими догадками, сколько следовавшими из них выводами. – Фу-у! Полагаю, то, что я испытал при перемещении, другого слова и не придумаешь, было или инфарктом или инсультом, как минимум, а то и оба сразу! А то как меня сейчас тряхануло… Это, технически говоря, остатки его души отходили. Надеюсь, все отошли, а то еще на людях скрючит… Кстати, о людях! Пора мне заканчивать с этой лирикой! От того, как и почему все произошло, легче мне уже не будет. Судя по тому, что там мне уже некуда возвращаться, жить и, возможно, умирать по-настоящему придется мне здесь! Посему, чистить сапоги мы начнем с вечера, а утром будем надевать на свежую голову!
   Не откладывая в долгий ящик, Ермаков расправил смятые в руке бумаги. Самой стоящей из них оказался послужной список Арчегова. Желая ознакомиться со своей новой биографией, он стал внимательно вчитываться, чтобы не упустить мельчайшие подробности.
   Можно было не опасаться мелких проколов, по крайней мере сейчас. Окружающие их спишут на пьянку. Но в основном он должен узнать все, и не только о себе любимом, но и обо всем.
   В понятие «обо всем» входило очень многое – и окружающая обстановка, и окружающие люди, офицеры дивизиона в первую очередь, и даже банальная стоимость булки хлеба в лавке.
   Слава богу, об этом всем он прочитал много в свое время (далась ему эта глупая присказка, теперь «своим» нужно уже другое время величать). По сути, эта его одержимость и сыграла с ним злую шутку, забросив его туда, о чем он бредил последние месяцы той, прежней его жизни.
   Первым делом отметил возраст – помолодел почти на десять лет. А ниже пошло уже намного интереснее – в 1913 г. Арчегов окончил Елизаветградское кавалерийское училище, получил чин корнета и зачислен в состав 14-го Малороссийского драгунского полка, с коим в 1914 году отправился на фронт.