Страница:
– Отличная работа, – сказал Тень. – Я и не видел, как вы спрятали монету в ладонь. Понятия не имею, как вам это удалось.
– Я ничего в ладонь не прятала, – отозвалась Зоря. – Я взяла ее. А теперь я отдаю ее вам, чтобы она вас хранила. Вот. Никому не отдавайте эту монету.
Положив монету ему на правую ладонь, она сомкнула его пальцы. Монета холодила руку Тени. Подавшись вперед, Зоря Полуночная кончиками холодных пальцев закрыла ему глаза и легко поцеловала в каждое веко.
Тень проснулся на диване, полностью одетый. Забравшийся в окно узкий луч солнечного света раскинулся на журнальном столике, заставляя танцевать пылинки.
Откинув одеяло, Тень встал и подошел к окну. В дневном свете комната казалась много меньше.
Тут, выглянув из окна на стену дома и улицу внизу, он сообразил, что так встревожило его прошлой ночью. За окном не было пожарной лестницы: никакого балкона, никаких ржавых стальных ступеней.
И все же, крепко зажатый в руке, ладонь ему холодил сияющий и яркий, словно в тот день, когда был отчеканен, серебряный доллар 1922 года с головой статуи Свободы.
– А, проснулся, – сказал Среда, заглядывая в приоткрытую дверь. – Это хорошо. Хочешь кофе? Мы едем грабить банк.
ПРИБЫТИЕ В АМЕРИКУ
На самом деле американские колонии были в той же мере местом ссылки, в какой они были убежищем или обителью забвения. В те дни, когда вас могли вздернуть в Лондоне на трижды коронованную Тайбернскую виселицу[4] за кражу двенадцати пенни, колонии стали символом помилования, второго шанса. Но обстоятельства ссылки были таковы, что некоторым проще было прыгнуть с безлистного дерева и танцевать в воздухе, пока не кончится танец. Так это и называлось: ссылка на пять лет, на десять, пожизненно. Так звучал приговор.
Вас продавали капитану, и на его корабле, в трюме, набитом так, будто это рабовладельческое судно, вы отплывали в колонии или в Вест-Индию. С корабля капитан продавал вас дальше как крепостного тому, кто выжмет из вас трудом стоимость вашей шкуры, пока не кончится срок вашей купчей крепости. Но вы хотя бы не ждали повешения в английской тюрьме (ибо в те дни это было единственным местом, где вы обретались в ожидании того, что вас освободят, сошлют или повесят – тогда к сроку заключения не приговаривали), и вам давалась свобода пробивать себе дорогу в новом мире. Вы также вольны были подкупить морского капитана, дабы он вернул вас в Англию до истечения срока ссылки. Кое-кто так и делал. Но если власти ловили ссыльного – если старый враг или старый друг, желавший свести давние счеты, его видел и на него доносил – тогда его вешали в мгновение ока.
Это заставляет вспомнить (продолжал мистер Ибис после короткой паузы, во время которой долил в настольную чернильницу чернил из жженой умбры, хранившихся в бутыли в шкафу, и снова обмакнул перо) о жизни Эсси Трегауэн, которая родилась в продуваемом всеми ветрами селеньице на корнуэльском плато, в юго-западном уголке Англии, где ее семья жила с незапамятных времен. Отец ее был рыбак, и если верить слухам, один из тех, кто злоумышлял против морских судов – вывешивал фонари повыше над опасными участками побережья во время бушевавшего шторма и тем заманивал корабли на камни, и все – ради товара на борту. Мать Эсси служила кухаркой в доме местного сквайра, и, едва ей исполнилось двенадцать лет, Эсси поступила в услужение туда же, только в буфетную. Она была худышкой с широко распахнутыми карими глазами и темнокоричневыми, почти черными волосами; усердной работницей она не была никогда, но вечно ускользала послушать истории и сказки, если был кто-то, готовый их рассказать: сказки о писки и древесных фейри, о черных собаках с болот и о девах-тюленях с севера. И хотя сквайр смеялся над такой ерундой, служанки на кухне всегда по вечерам выставляли за кухонную дверь фарфоровое блюдце с самыми жирными сливками.
Прошло несколько лет, и Эсси перестала быть маленькой худышкой: она налилась и округлилась, и ее карие глаза смеялись, а каштановые волосы взметались и вились. Глаза Эсси загорались при виде Бартоломью, восемнадцатилетнего сына сквайра, только что вернувшегося из Рагби*.[5] И однажды она пошла ночью к стоячему камню на краю леса и положила на него краюху хлеба, которую ел, да оставил недоеденной, Бартоломью, завернутую в только что срезанную прядь своих волос. И на следующий же день Бартоломью пришел поговорить с ней, когда она вычищала камин в его комнате, и теперь уже его глаза поглядели на нее одобрительно, глаза цвета опасной синевы в летнем небе перед надвигающимся штормом.
У него такие опасные глаза, сказала потом на кухне Эсси Трегауэн.
И вскоре Бартоломью уехал в Оксфорд, а когда обстоятельства Эсси стали всем очевидны, ее рассчитали. Но дитя родилось мертвым, и ради матери Эсси, которая была отличной поварихой, супруга сквайра улестила мужа, и тот взял бывшую горничную на прежнее место в буфетную.
Но любовь Эсси к Бартоломью обернулась ненавистью к его семье, и не прошло и года, как она взяла себе в кавалеры мужчину из соседней деревни, которого звали Джосайя Хорнер и о котором ходила дурная слава. Однажды ночью, когда все спали, Эсси встала и, отодвинув засов на двери черного хода, впустила своего любовника. Вдвоем они обчистили дом, пока члены семейства почивали.
Подозрение немедленно пало на домашних, так как было очевидно, что кто-то открыл дверь изнутри (а супруга сквайра определенно помнила, что собственноручно заложила на ней засов) и кто-то должен был знать, где сквайр держит серебряное блюдо и в каком ящике стола хранит монеты и долговые расписки. И все же Эсси, которая решительно все отрицала, ни в чем не могли обвинить, пока мастера Джосайю Хорнера не схватили однажды в лавке бакалейщика в Экстере, когда он пытался расплатиться векселем сквайра. Сквайр признал вексель своим, и Хорнер и Эсси попали в руки суда.
Хорнера приговорили на местных ассизах, как небрежно и жестоко звучало это на сленге тех времен, он завонялся, но судья сжалился над Эсси, по причине ли ее возраста или каштановых волос, – неизвестно, и приговорил ее к семи годам ссылки. Ее должны были перевезти на корабле под названием «Нептун», которым командовал некий капитан Кларк. И так Эсси отправилась в Каролину; в пути она замыслила и заключила союз с означенным капитаном и убедила взять ее с собой назад в Англию как свою жену и даже привезти в дом его матери в Лондоне, где ее никто не знал. Обратный путь, когда человеческий груз был обменян на груз хлопка и табака, был мирным и счастливым для капитана и его молодой жены, которые, будто попугайчики-неразлучники или брачующиеся бабочки, не в силах были не касаться друг друга и награждать друг друга мелкими подарками и любезностями.
По возвращении в Лондон капитан Кларк поселил Эсси в доме своей матери, которая во всем обходилась с ней как с молодой женой сына. Восемь недель спустя «Нептун» снова вышел в море, и хорошенькая молодая жена с каштановыми волосами помахала мужу на прощание с пристани. Вернувшись в дом свекрови, Эсси в отсутствие старушки присвоила отрез шелка, несколько золотых монет и серебряный горшок, в котором старушка хранила пуговицы, и исчезла с ними в лондонских трущобах.
За следующие два года Эсси стала искусной воровкой, чьи широкие юбки могли покрыть множество грехов, заключавшихся по большей части в украденных отрезах шелка и кружев. Она жила полной жизнью. Избавлением от бедствий Эсси считала себя обязанной всем существам, о которых ей рассказывали в детстве, пикси (чье влияние, в этом она нисколько не сомневалась, распространялось и на Лондон), и, пусть товарки и потешались над ней, каждый вечер выставляла на окно деревянную миску с молоком. Но уж она-то смеялась последней, когда девушки заболевали сифилисом или триппером, а она оставалась в наилучшем здравии.
Эсси не хватило года до двадцати, когда судьба нанесла ей подлый удар: сидя в трактире «Скрещенные вилки» сразу за Флитстрит в Белл-Ярде, она заметила, как в зал вошел и устроился поближе к камину молодой человек, по виду только-только из университета. «Ага! Жирненький голубок. Так и просится, чтобы его пощипали», – подумала про себя Эсси и, подсев к нему, принялась расписывать, какой он, дескать, знатный кавалер да щеголь, и поглаживать колено ему рукой, а другой – много осторожнее – нащупывать карманные часы. Но тут он поглядел ей в лицо, и сердце у нее подпрыгнуло и упало, когда взгляд ее встретили глаза опасной синевы летнего неба перед надвигающимся штормом и мастер Бартоломью произнес сё имя.
Ее забрали в Ньюгейт и обвинили в самовольном возвращении из ссылки. Никого не поразило и то, что уже после приговора Эсси просила о помиловании, ссылаясь на свое интересное положение. Впрочем, городские матроны, призванные оценивать подобные утверждения (которые обычно бывали весьма подозрительными), не без удивления вынуждены были признать, что Эсси действительно в тягости, хотя осужденная и отказывалась назвать имя отца своего будущего ребенка.
Смертный приговор ей снова заменили ссылкой, на сей раз пожизненной.
Теперь ей предстояло плыть на «Морской деве». В трюме корабля ютились две сотни ссыльных, набитых, словно жирные свиньи по дороге на рынок. Свирепствовали дизентерия и лихорадка; негде было сесть, не говоря о том, чтобы лечь; в задней части трюма женщина умерла в родах, и поскольку люди были набиты слишком плотно, чтобы передать ее тело к трапу, ее и ее младенца вытолкнули через маленький орудийный порт в корме прямо в неспокойное серое море. Эсси была на восьмом месяце и только чудом могла сохранить ребенка, но она его сохранила.
Всю последующую жизнь ее будут мучить кошмары о неделях, проведенных на том корабле, и она будет просыпаться с криком, чувствуя его привкус и вонь в горле.
«Морская дева» бросила якорь в Норфолке, штат Виргиния, и закладную на Эсси купил мелкий плантатор, владелец табачной фермы по имени Джон Ричардсон, ведь несколькими неделями ранее его жена умерла от родильной горячки, дав жизнь дочери. Ричардсону требовалась кормилица и служанка на все руки, чтобы работать на его участке.
Младенец Эсси, которого она назвала Энтони, в честь, как она говорила, его отца, ее покойного мужа (зная, что некому ей возразить, а может, она когда-то и правда знала какого-нибудь Энтони), сосал ее грудь подле Филиды Ричардсон, и дочка хозяина всегда получала грудь первой и потому выросла здоровым ребенком, высокой и сильной, в то время как сын Эсси рос на остатках слабым и рахитичным.
И вместе с молоком дети впитывали сказки Эсси: о стукальщиках и синих шапках, которые живут в шахтах, о Букке, самом проказливом духе леса, куда более опасном, чем рыжеволосые курносые пикси, для которых всегда на причале оставляли первую рыбину из улова, а в поле в страду – свежевыпеченный каравай, чтобы урожай собрать добрый. Эсси рассказывала детям о людях яблони – старых яблонях, которые умеют разговаривать, если захотят, и которых нужно умилостивить первым сидром из сваренной бочки – сидр надо вылить под корни яблонь на солнцеворот, тогда на будущий год они принесут богатые плоды. Мелодично по-корнуэльски картавя и растягивая слова, она рассказывала им, каких деревьев следует опасаться, и пела детскую песенку:
Ферма процветала, и каждый вечер Эсси Трегауэн выставляла за порог задней двери фарфоровое блюдце с молоком. И восемь месяцев спустя Джон Ричардсон постучался тихонько в дверь чердачной каморки Эсси и попросил ее об услуге, какую оказывает мужчине женщина. А Эсси сказала ему, как потрясена и обижена она, несчастная вдова и ссыльная служанка, немногим лучше рабыни, тем, что ей предлагает торговать собой человек, к которому она питала такое уважение, – и ведь заложенная служанка не может выйти замуж, поэтому она даже понять не в силах, как он мог даже подумать так на ссыльную девушку, – и ее ореховые глаза наполнились слезами. И потому той ночью Джон Ричардсон оказался вдруг на полу на коленях посреди коридора и предложил Эсси Трегауэн конец ее услужения и свою руку в браке. И все же, пусть и приняла его предложение, она отказалась разделить с ним постель, пока все не будет по закону, после чего переехала из каморки на чердаке в господскую спальню в передней части дома. И если некоторые из друзей фермера Ричардсона и их жены стали отворачиваться от него, встречая в городе, то много больше было тех, кто держался мнения, что новая мистрисс Ричардсон чертовски красивая женщина и что Джонни Ричардсон отхватил лакомый кусочек.
Не прошло и года, как Эсси разродилась еще одним ребенком, еще одним мальчиком, но таким же светленьким, как его отец и сводная сестра, и назвала его в честь отца Джоном.
По воскресеньям трое детей ходили в местную церковь слушать заезжих проповедников и в местную школу учиться грамоте и арифметике вместе с детьми других мелких фермеров; а Эсси уж позаботилась о том, чтобы они узнали важную тайну, кто такие пикси: рыжеволосые курносые мужчины в зеленой одежде и с глазами, зелеными, как река, косоглазые шутники, которые, если захотят, поведут вас и закружат, заморочат и с пути собьют, если в кармане у вас не будет соли пли краюхи хлеба. И когда дети уходили в школу, у каждого в одном кармане была щепотка соли и корочка хлеба – в другом: древние символы земли и жизни, талисманы, которые позаботится о том, чтобы дети благополучно вернулись домой. Как они всегда и возвращались.
Дети росли среди зеленых виргинских холмов, выросли высокие и сильные (хотя Энтони, ее первенец, всегда был более слабым и бледным и подверженным болезням и хандре); Ричардсоны были счастливы; и Эсси, как могла, любила своего мужа. Они были женаты десять лет, когда Джона Ричардсона одолела такая боль в зубе, что однажды он упал с лошади. Его отвезли в ближайший городок, где зуб вырвали; но было уже слишком поздно, и заражение крови унесло его – стонущего и почерневшего лицом – в могилу, и его похоронили под его любимой ивой.
На плечи вдовы Ричардсон легли заботы о ферме до тех пор, пока не подрастут дети Ричардсона. Она управлялась с закладными слугами и рабами, год за годом собирала урожай табака и на солнцеворот поливала сидром корни яблонь, а перед уборкой урожая оставляла в поле свежеиспеченный каравай и всегда ставила у задней двери блюдечко с молоком. Ферма процветала, и вдова Ричардсон приобрела репутацию женщины, с которой нелегко сторговаться, но чьи урожаи всегда хороши и которая никогда не выдает низкопробный лист за лучшие сорта.
И так счастливо прошли еще десять лет, но за ними наступил дурной для Эсси год: Энтони, ее сын, зарубил своего сводного брата Джонни в бурной ссоре из-за того, как распорядиться будущим фермы и рукой их сестры Филиды. Одни говорили, что он не собирался убивать своего брата, что это был случайный удар и клинок вошел слишком глубоко, а другие твердили иное. Энтони бежал, оставив Эсси хоронить младшего сына подле его отца. Теперь одни болтали, что Энтони бежал в Бостон, а иные поговаривали, дескать, он подался на юг, во Флориду, а его мать считала, что он сел на корабль в Англию, чтобы завербоваться в армию Георга и сражаться с мятежными шотландцами. Но без обоих сыновей ферма опустела, стала сумрачной и печальной, Филида чахла и бледнела, словно сердце у нее было разбито, и, что бы ни сказала и ни сделала мачеха, ничто не могло вернуть улыбку на ее уста.
Но разбитое сердце разбитым сердцем, а на ферме нужен мужчина, и потому Филида вышла замуж за Гарри Соумса, корабельного плотника по профессии, который устал от моря и мечтал о жизни на ферме такой, на какой вырос в Линкольншире. И хотя ферма Ричардсонов едва ли походила на его родные края, Гарри Соумс нашел меж ними достаточно сходства, чтобы чувствовать себя счастливым. Пятеро детей родились у Филиды и Гарри, трое из них выжили.
Вдова Ричардсон тосковала по сыновьям и по мужу, хотя теперь он был всего лишь воспоминанием о светловолосом мужчине, который был добр к ней. Дети Филиды приходили к Эсси послушать сказки, и она рассказывала им о Черном Псе с Болот, и о Голой Голове, и о Кровавых Костях, и о Яблоневом Человечке, но им было неинтересно; они хотели слушать только про Джека: как Джек взобрался на бобовый стебель, как Джек убил великана, а еще о Джеке, его Коте и Короле. Она любила этих детей, словно они были ее собственные плоть и кровь, хотя иногда называла именами давно умерших.
Стоял месяц май, и она вынесла табурет в садик при кухне, чтобы чистить и шелушить горох на солнышке, ибо даже в знойной Виргинии холод ломил ей кости, как иней посеребрил ей волосы, и весеннее солнышко было приятным.
И шелуша старушечьими пальцами горох, вдова Ричардсон вдруг подумала, как хорошо было бы еще разок погулять по болотным пустошам и соленым скалам родного Корнуолла, и вспомнила, как маленькой девочкой сидела на причале и ждала, когда из серого моря вернется отцовская лодка. Ее руки с распухшими суставами открывали гороховый стручок, высыпали налитые горошины в глиняную миску на коленях, а пустой стручок роняли в провисший меж колен передник. А потом ей неожиданно вспомнилось то, о чем она не вспоминала много лет, вспомнилась потерянная жизнь: как ловкими пальцами она срезала кошельки и крала шелка. А вот она вспомнила, как смотритель в Ньюгейте говорил ей, что дело ее рассматривать станут не раньше, чем через двенадцать недель, и что она может избежать виселицы, если сумеет сослаться на беременность, и какая она хорошенькая – и как она повернулась лицом к стене и храбро задрала юбки, ненавидя себя и ненавидя его, но зная, что он прав; и ощущение нарождающейся в ней жизни, которое означало, что она сможет еще немного дней урвать у смерти…
– Эсси Трегауэн? – спросил незнакомец.
Вдова Ричардсон подняла голову, прикрывая глаза от майского солнца.
– Я вас знаю? – ответила она вопросом на вопрос: она ведь и не слышала, как он подошел.
Незнакомец был одет во все зеленое: тускло-зеленые клетчатые панталоны, зеленую куртку и темно-зеленую пелерину. Волосы у него были морковно-рыжие, и усмехнулся он ей криво. Было что-то в этом незнакомце, от чего, раз на него взглянув, она почувствовала себя счастливой, и еще что-то нашептывало ей об опасности.
– Можно сказать, ты меня знаешь, – улыбнулся он.
Незнакомец подмигнул, и она подмигнула в ответ, рассматривая его круглое лицо в надежде угадать, кто бы это мог быть. Выглядел он молодым, как ее внуки, а окликнул ее прежним именем, и была в его словах картавость, знакомая ей с детства по скалам и пустошам вокруг родного дома.
– Ты корнуэлец? – спросила она.
– Вот именно, кузен Джек, – ответил рыжеволосый. – Или скорее был им, потому что теперь я – здесь, в Новом Свете, где никого не выставит честному парню молока или эля, не положит хлеба, когда придет урожай.
Старуха поправила на коленях миску с горохом.
– Если ты тот, кто я думаю, – сказала она, – тогда я с тобой не в ссоре.
Было слышно, как в доме Филида распекает экономку.
– И я с тобой не в ссоре, – немного печально отозвался рыжеволосый парень, – хотя это ты привезла меня сюда, ты и многие вроде тебя. Вы привезли меня в землю, у которой нет времени на волшебство и нет места для пикси и малого народца.
– Ты сделал мне немало добра, – сказала она.
– Добра и зла, – ответил косоглазый незнакомец. – Мы как ветер. Дуем во все стороны.
Эсси кивнула.
– Ты возьмешь меня за руку, Эсси Трегауэн?
И он протянул ей руку. Рука была вся в веснушках, и хотя глаза у Эсси начали уже сдавать, она видела каждый оранжевый волосок на тыльной стороне ладони, сиявший золотом в предзакатном солнечном свете. Она прикусила губу. Потом нерешительно вложила свою с распухшими суставами руку в его.
Она была еще теплой, когда ее нашли, но жизнь покинула ее тело, и только половина гороха была очищена.
ГЛАВА ПЯТАЯ
В то субботнее утро только Зоря Утренняя встала попрощаться с ними. Взяв у Среды сорок пять долларов, она настояла на том, чтобы написать ему расписку, которую и набросала широким со множеством росчерков и завитушек почерком на обороте давно просроченного купона на скидку при покупке безалкогольных напитков. В утреннем свете она казалась совсем кукольной: старое личико умело подкрашено, а золотые волосы собраны в высокую прическу.
Среда поцеловал ей руку.
– Благодарю вас за гостеприимство, сударыня. Вы и ваши очаровательные сестры лучезарны, как само небо.
– Вы испорченный старик. – Она погрозила ему пальцем, а потом обняла. – Берегите себя. Мне бы не хотелось, чтобы вы исчезли раз и навсегда.
– И меня это в равной мере опечалило бы, сударыня.
Тени она пожала руку.
– Зоря Полуночная вас высоко ценит, – сказала она. – И я тоже.
– Спасибо, – отозвался Тень. – И спасибо за обед.
– Вам понравилось? – вздернула она бровь. – Тогда приходите еще.
Среда и Тень спустились по лестнице. Тень засунул руки в карманы. Серебряный доллар холодил руку. Он был больше и тяжелее монет, какими он раньше пользовался. Тень классически спрятал доллар в ладони, опустив, расслабил руку, потом выбросил ее вперед от плеча, а монете дал соскользнуть к самым пальцам. Само движение было таким легким и естественным, словно монета как раз и создана была для того, чтобы удобно держать ее между указательным пальцем и мизинцем.
– Ловко проделано, – похвалил Среда.
– Я только учусь, – отозвался Тень. – Я могу проделать много техничных фокусов. Самое трудное – заставить людей смотреть на другую руку.
– Правда?
– Да. Это называется отвлекать внимание.
Он завел средний палец под монету, подтолкнул ее к основанию ладони, попытался перехватить, но не удержал. Монета со звоном запрыгала по ступенькам. Нагнувшись, Среда поднял ее.
– Непозволительно так небрежно обращаться с подарками, – сказал он. – За такие вещи следует держаться. – Он внимательно изучил монету, осмотрев сперва орел, потом лицо Свободы на аверсе. – А, госпожа Свобода. Она красавица, как по-твоему?
Он бросил монету Тени, который, поймав ее в воздухе, проделал «исчезновение с соскальзыванием»: прикинулся, будто бросил ее в левую руку, а на самом деле держал в правой, а потом изобразил, как убирает ее в левый карман. Монета же лежала на виду в его правой ладони. Ее вес действовал на него успокаивающе.
– Госпожа Свобода, – продолжал Среда, – и, как многие дорогие американцам боги – иностранка. В данном случае француженка, хотя из уважения к чопорным американцам, на статуе, которую подарили Нью-Йорку, французы прикрыли ей пышный бюст. – Он сморщил нос при виде кондома на ступеньке лестницы и с отвращением оттолкнул его носком ботинка к стене. – Кто-нибудь мог бы на нем поскользнуться. Сломать себе шею, – пробормотал он, прерывая собственные рассуждения. – Как на банановой кожуре, только дурного вкуса и с примесью иронии в придачу. – Он толкнул дверь, и в глаза им ударило солнце. – Свобода, – гудел Среда, пока они шли к машине, – сука, которую должно иметь на матрасе из трупов.
– Да? – протянул Тень.
– Цитата, – ответил Среда. – Из какого-то француза. Вот кому они поставили статую в гавани Нью-Йорка: суке, которая любила, чтобы ее трахали на отходах из повозок, в которых осужденных возили на казнь.
Открыв машину, он жестом указал Тени на пассажирское сиденье.
– А мне она кажется прекрасной, – не согласился Тень, поднося поближе к глазам монету. Серебряное лицо Свободы напомнило ему чем-то Зорю Полуночную.
– И в этом, – трогаясь с места, объявил Среда, – извечная глупость всех мужчин. Гнаться за нежной плотью, не понимая, что она всего лишь красивая обертка для костей. Корм для червяков. Ночью ты трешься о корм для червяков. Не в обиду будь сказано.
Тень еще никогда не слышал, чтобы Среда так разглагольствовал. Его новый босс, решил он, похоже, способен внезапно переходить от экстравертности к периодам напряженного молчания.
– А ты, значит, не американец? – спросил он.
– Никто не американец, – ответил Среда. – Все изначально родом из других мест. Это я и имел в виду. – Он поглядел на часы. – Нам надо убить еще несколько часов до закрытия банка. Кстати, ты вчера хорошо обработал Чернобога. Я бы в конечном итоге уговорил его поехать с нами, но твоя метода обеспечила нам более искреннюю его поддержку, чем удалось бы мне.
– Я ничего в ладонь не прятала, – отозвалась Зоря. – Я взяла ее. А теперь я отдаю ее вам, чтобы она вас хранила. Вот. Никому не отдавайте эту монету.
Положив монету ему на правую ладонь, она сомкнула его пальцы. Монета холодила руку Тени. Подавшись вперед, Зоря Полуночная кончиками холодных пальцев закрыла ему глаза и легко поцеловала в каждое веко.
Тень проснулся на диване, полностью одетый. Забравшийся в окно узкий луч солнечного света раскинулся на журнальном столике, заставляя танцевать пылинки.
Откинув одеяло, Тень встал и подошел к окну. В дневном свете комната казалась много меньше.
Тут, выглянув из окна на стену дома и улицу внизу, он сообразил, что так встревожило его прошлой ночью. За окном не было пожарной лестницы: никакого балкона, никаких ржавых стальных ступеней.
И все же, крепко зажатый в руке, ладонь ему холодил сияющий и яркий, словно в тот день, когда был отчеканен, серебряный доллар 1922 года с головой статуи Свободы.
– А, проснулся, – сказал Среда, заглядывая в приоткрытую дверь. – Это хорошо. Хочешь кофе? Мы едем грабить банк.
ПРИБЫТИЕ В АМЕРИКУ
1721 год.
Рассуждая об американской истории (писал мистер Ибис в споем переплетенном в кожу дневнике), следует учесть один важный факт, а именно: вся эта история вымышлена – просто незатейливая и развлекательная сказка для детей или для тех, кому легко наскучить. По большей части она не изучена, не осмыслена, это концепция факта, а не сам факт. Примером такого возвышенного вымысла (продолжал он, помедлив на мгновение, чтобы обмакнуть в чернильницу перо и собраться с мыслями) может служить миф о том, что Америка, дескать, основана переселенцами, которые искали свободы, не боясь преследований, исповедовать свою веру, которые приплыли в обе Америки, распространились, нарожали детей и заполнили пустую землю.На самом деле американские колонии были в той же мере местом ссылки, в какой они были убежищем или обителью забвения. В те дни, когда вас могли вздернуть в Лондоне на трижды коронованную Тайбернскую виселицу[4] за кражу двенадцати пенни, колонии стали символом помилования, второго шанса. Но обстоятельства ссылки были таковы, что некоторым проще было прыгнуть с безлистного дерева и танцевать в воздухе, пока не кончится танец. Так это и называлось: ссылка на пять лет, на десять, пожизненно. Так звучал приговор.
Вас продавали капитану, и на его корабле, в трюме, набитом так, будто это рабовладельческое судно, вы отплывали в колонии или в Вест-Индию. С корабля капитан продавал вас дальше как крепостного тому, кто выжмет из вас трудом стоимость вашей шкуры, пока не кончится срок вашей купчей крепости. Но вы хотя бы не ждали повешения в английской тюрьме (ибо в те дни это было единственным местом, где вы обретались в ожидании того, что вас освободят, сошлют или повесят – тогда к сроку заключения не приговаривали), и вам давалась свобода пробивать себе дорогу в новом мире. Вы также вольны были подкупить морского капитана, дабы он вернул вас в Англию до истечения срока ссылки. Кое-кто так и делал. Но если власти ловили ссыльного – если старый враг или старый друг, желавший свести давние счеты, его видел и на него доносил – тогда его вешали в мгновение ока.
Это заставляет вспомнить (продолжал мистер Ибис после короткой паузы, во время которой долил в настольную чернильницу чернил из жженой умбры, хранившихся в бутыли в шкафу, и снова обмакнул перо) о жизни Эсси Трегауэн, которая родилась в продуваемом всеми ветрами селеньице на корнуэльском плато, в юго-западном уголке Англии, где ее семья жила с незапамятных времен. Отец ее был рыбак, и если верить слухам, один из тех, кто злоумышлял против морских судов – вывешивал фонари повыше над опасными участками побережья во время бушевавшего шторма и тем заманивал корабли на камни, и все – ради товара на борту. Мать Эсси служила кухаркой в доме местного сквайра, и, едва ей исполнилось двенадцать лет, Эсси поступила в услужение туда же, только в буфетную. Она была худышкой с широко распахнутыми карими глазами и темнокоричневыми, почти черными волосами; усердной работницей она не была никогда, но вечно ускользала послушать истории и сказки, если был кто-то, готовый их рассказать: сказки о писки и древесных фейри, о черных собаках с болот и о девах-тюленях с севера. И хотя сквайр смеялся над такой ерундой, служанки на кухне всегда по вечерам выставляли за кухонную дверь фарфоровое блюдце с самыми жирными сливками.
Прошло несколько лет, и Эсси перестала быть маленькой худышкой: она налилась и округлилась, и ее карие глаза смеялись, а каштановые волосы взметались и вились. Глаза Эсси загорались при виде Бартоломью, восемнадцатилетнего сына сквайра, только что вернувшегося из Рагби*.[5] И однажды она пошла ночью к стоячему камню на краю леса и положила на него краюху хлеба, которую ел, да оставил недоеденной, Бартоломью, завернутую в только что срезанную прядь своих волос. И на следующий же день Бартоломью пришел поговорить с ней, когда она вычищала камин в его комнате, и теперь уже его глаза поглядели на нее одобрительно, глаза цвета опасной синевы в летнем небе перед надвигающимся штормом.
У него такие опасные глаза, сказала потом на кухне Эсси Трегауэн.
И вскоре Бартоломью уехал в Оксфорд, а когда обстоятельства Эсси стали всем очевидны, ее рассчитали. Но дитя родилось мертвым, и ради матери Эсси, которая была отличной поварихой, супруга сквайра улестила мужа, и тот взял бывшую горничную на прежнее место в буфетную.
Но любовь Эсси к Бартоломью обернулась ненавистью к его семье, и не прошло и года, как она взяла себе в кавалеры мужчину из соседней деревни, которого звали Джосайя Хорнер и о котором ходила дурная слава. Однажды ночью, когда все спали, Эсси встала и, отодвинув засов на двери черного хода, впустила своего любовника. Вдвоем они обчистили дом, пока члены семейства почивали.
Подозрение немедленно пало на домашних, так как было очевидно, что кто-то открыл дверь изнутри (а супруга сквайра определенно помнила, что собственноручно заложила на ней засов) и кто-то должен был знать, где сквайр держит серебряное блюдо и в каком ящике стола хранит монеты и долговые расписки. И все же Эсси, которая решительно все отрицала, ни в чем не могли обвинить, пока мастера Джосайю Хорнера не схватили однажды в лавке бакалейщика в Экстере, когда он пытался расплатиться векселем сквайра. Сквайр признал вексель своим, и Хорнер и Эсси попали в руки суда.
Хорнера приговорили на местных ассизах, как небрежно и жестоко звучало это на сленге тех времен, он завонялся, но судья сжалился над Эсси, по причине ли ее возраста или каштановых волос, – неизвестно, и приговорил ее к семи годам ссылки. Ее должны были перевезти на корабле под названием «Нептун», которым командовал некий капитан Кларк. И так Эсси отправилась в Каролину; в пути она замыслила и заключила союз с означенным капитаном и убедила взять ее с собой назад в Англию как свою жену и даже привезти в дом его матери в Лондоне, где ее никто не знал. Обратный путь, когда человеческий груз был обменян на груз хлопка и табака, был мирным и счастливым для капитана и его молодой жены, которые, будто попугайчики-неразлучники или брачующиеся бабочки, не в силах были не касаться друг друга и награждать друг друга мелкими подарками и любезностями.
По возвращении в Лондон капитан Кларк поселил Эсси в доме своей матери, которая во всем обходилась с ней как с молодой женой сына. Восемь недель спустя «Нептун» снова вышел в море, и хорошенькая молодая жена с каштановыми волосами помахала мужу на прощание с пристани. Вернувшись в дом свекрови, Эсси в отсутствие старушки присвоила отрез шелка, несколько золотых монет и серебряный горшок, в котором старушка хранила пуговицы, и исчезла с ними в лондонских трущобах.
За следующие два года Эсси стала искусной воровкой, чьи широкие юбки могли покрыть множество грехов, заключавшихся по большей части в украденных отрезах шелка и кружев. Она жила полной жизнью. Избавлением от бедствий Эсси считала себя обязанной всем существам, о которых ей рассказывали в детстве, пикси (чье влияние, в этом она нисколько не сомневалась, распространялось и на Лондон), и, пусть товарки и потешались над ней, каждый вечер выставляла на окно деревянную миску с молоком. Но уж она-то смеялась последней, когда девушки заболевали сифилисом или триппером, а она оставалась в наилучшем здравии.
Эсси не хватило года до двадцати, когда судьба нанесла ей подлый удар: сидя в трактире «Скрещенные вилки» сразу за Флитстрит в Белл-Ярде, она заметила, как в зал вошел и устроился поближе к камину молодой человек, по виду только-только из университета. «Ага! Жирненький голубок. Так и просится, чтобы его пощипали», – подумала про себя Эсси и, подсев к нему, принялась расписывать, какой он, дескать, знатный кавалер да щеголь, и поглаживать колено ему рукой, а другой – много осторожнее – нащупывать карманные часы. Но тут он поглядел ей в лицо, и сердце у нее подпрыгнуло и упало, когда взгляд ее встретили глаза опасной синевы летнего неба перед надвигающимся штормом и мастер Бартоломью произнес сё имя.
Ее забрали в Ньюгейт и обвинили в самовольном возвращении из ссылки. Никого не поразило и то, что уже после приговора Эсси просила о помиловании, ссылаясь на свое интересное положение. Впрочем, городские матроны, призванные оценивать подобные утверждения (которые обычно бывали весьма подозрительными), не без удивления вынуждены были признать, что Эсси действительно в тягости, хотя осужденная и отказывалась назвать имя отца своего будущего ребенка.
Смертный приговор ей снова заменили ссылкой, на сей раз пожизненной.
Теперь ей предстояло плыть на «Морской деве». В трюме корабля ютились две сотни ссыльных, набитых, словно жирные свиньи по дороге на рынок. Свирепствовали дизентерия и лихорадка; негде было сесть, не говоря о том, чтобы лечь; в задней части трюма женщина умерла в родах, и поскольку люди были набиты слишком плотно, чтобы передать ее тело к трапу, ее и ее младенца вытолкнули через маленький орудийный порт в корме прямо в неспокойное серое море. Эсси была на восьмом месяце и только чудом могла сохранить ребенка, но она его сохранила.
Всю последующую жизнь ее будут мучить кошмары о неделях, проведенных на том корабле, и она будет просыпаться с криком, чувствуя его привкус и вонь в горле.
«Морская дева» бросила якорь в Норфолке, штат Виргиния, и закладную на Эсси купил мелкий плантатор, владелец табачной фермы по имени Джон Ричардсон, ведь несколькими неделями ранее его жена умерла от родильной горячки, дав жизнь дочери. Ричардсону требовалась кормилица и служанка на все руки, чтобы работать на его участке.
Младенец Эсси, которого она назвала Энтони, в честь, как она говорила, его отца, ее покойного мужа (зная, что некому ей возразить, а может, она когда-то и правда знала какого-нибудь Энтони), сосал ее грудь подле Филиды Ричардсон, и дочка хозяина всегда получала грудь первой и потому выросла здоровым ребенком, высокой и сильной, в то время как сын Эсси рос на остатках слабым и рахитичным.
И вместе с молоком дети впитывали сказки Эсси: о стукальщиках и синих шапках, которые живут в шахтах, о Букке, самом проказливом духе леса, куда более опасном, чем рыжеволосые курносые пикси, для которых всегда на причале оставляли первую рыбину из улова, а в поле в страду – свежевыпеченный каравай, чтобы урожай собрать добрый. Эсси рассказывала детям о людях яблони – старых яблонях, которые умеют разговаривать, если захотят, и которых нужно умилостивить первым сидром из сваренной бочки – сидр надо вылить под корни яблонь на солнцеворот, тогда на будущий год они принесут богатые плоды. Мелодично по-корнуэльски картавя и растягивая слова, она рассказывала им, каких деревьев следует опасаться, и пела детскую песенку:
Она рассказывала, а дети верили, потому что она сама верила.
От Вяза – детишки на целый век,
От Дуба – жди-ка зла да беды,
Но Ивовый придет человек,
Коль выйдешь во тьме за порог – ты.
Ферма процветала, и каждый вечер Эсси Трегауэн выставляла за порог задней двери фарфоровое блюдце с молоком. И восемь месяцев спустя Джон Ричардсон постучался тихонько в дверь чердачной каморки Эсси и попросил ее об услуге, какую оказывает мужчине женщина. А Эсси сказала ему, как потрясена и обижена она, несчастная вдова и ссыльная служанка, немногим лучше рабыни, тем, что ей предлагает торговать собой человек, к которому она питала такое уважение, – и ведь заложенная служанка не может выйти замуж, поэтому она даже понять не в силах, как он мог даже подумать так на ссыльную девушку, – и ее ореховые глаза наполнились слезами. И потому той ночью Джон Ричардсон оказался вдруг на полу на коленях посреди коридора и предложил Эсси Трегауэн конец ее услужения и свою руку в браке. И все же, пусть и приняла его предложение, она отказалась разделить с ним постель, пока все не будет по закону, после чего переехала из каморки на чердаке в господскую спальню в передней части дома. И если некоторые из друзей фермера Ричардсона и их жены стали отворачиваться от него, встречая в городе, то много больше было тех, кто держался мнения, что новая мистрисс Ричардсон чертовски красивая женщина и что Джонни Ричардсон отхватил лакомый кусочек.
Не прошло и года, как Эсси разродилась еще одним ребенком, еще одним мальчиком, но таким же светленьким, как его отец и сводная сестра, и назвала его в честь отца Джоном.
По воскресеньям трое детей ходили в местную церковь слушать заезжих проповедников и в местную школу учиться грамоте и арифметике вместе с детьми других мелких фермеров; а Эсси уж позаботилась о том, чтобы они узнали важную тайну, кто такие пикси: рыжеволосые курносые мужчины в зеленой одежде и с глазами, зелеными, как река, косоглазые шутники, которые, если захотят, поведут вас и закружат, заморочат и с пути собьют, если в кармане у вас не будет соли пли краюхи хлеба. И когда дети уходили в школу, у каждого в одном кармане была щепотка соли и корочка хлеба – в другом: древние символы земли и жизни, талисманы, которые позаботится о том, чтобы дети благополучно вернулись домой. Как они всегда и возвращались.
Дети росли среди зеленых виргинских холмов, выросли высокие и сильные (хотя Энтони, ее первенец, всегда был более слабым и бледным и подверженным болезням и хандре); Ричардсоны были счастливы; и Эсси, как могла, любила своего мужа. Они были женаты десять лет, когда Джона Ричардсона одолела такая боль в зубе, что однажды он упал с лошади. Его отвезли в ближайший городок, где зуб вырвали; но было уже слишком поздно, и заражение крови унесло его – стонущего и почерневшего лицом – в могилу, и его похоронили под его любимой ивой.
На плечи вдовы Ричардсон легли заботы о ферме до тех пор, пока не подрастут дети Ричардсона. Она управлялась с закладными слугами и рабами, год за годом собирала урожай табака и на солнцеворот поливала сидром корни яблонь, а перед уборкой урожая оставляла в поле свежеиспеченный каравай и всегда ставила у задней двери блюдечко с молоком. Ферма процветала, и вдова Ричардсон приобрела репутацию женщины, с которой нелегко сторговаться, но чьи урожаи всегда хороши и которая никогда не выдает низкопробный лист за лучшие сорта.
И так счастливо прошли еще десять лет, но за ними наступил дурной для Эсси год: Энтони, ее сын, зарубил своего сводного брата Джонни в бурной ссоре из-за того, как распорядиться будущим фермы и рукой их сестры Филиды. Одни говорили, что он не собирался убивать своего брата, что это был случайный удар и клинок вошел слишком глубоко, а другие твердили иное. Энтони бежал, оставив Эсси хоронить младшего сына подле его отца. Теперь одни болтали, что Энтони бежал в Бостон, а иные поговаривали, дескать, он подался на юг, во Флориду, а его мать считала, что он сел на корабль в Англию, чтобы завербоваться в армию Георга и сражаться с мятежными шотландцами. Но без обоих сыновей ферма опустела, стала сумрачной и печальной, Филида чахла и бледнела, словно сердце у нее было разбито, и, что бы ни сказала и ни сделала мачеха, ничто не могло вернуть улыбку на ее уста.
Но разбитое сердце разбитым сердцем, а на ферме нужен мужчина, и потому Филида вышла замуж за Гарри Соумса, корабельного плотника по профессии, который устал от моря и мечтал о жизни на ферме такой, на какой вырос в Линкольншире. И хотя ферма Ричардсонов едва ли походила на его родные края, Гарри Соумс нашел меж ними достаточно сходства, чтобы чувствовать себя счастливым. Пятеро детей родились у Филиды и Гарри, трое из них выжили.
Вдова Ричардсон тосковала по сыновьям и по мужу, хотя теперь он был всего лишь воспоминанием о светловолосом мужчине, который был добр к ней. Дети Филиды приходили к Эсси послушать сказки, и она рассказывала им о Черном Псе с Болот, и о Голой Голове, и о Кровавых Костях, и о Яблоневом Человечке, но им было неинтересно; они хотели слушать только про Джека: как Джек взобрался на бобовый стебель, как Джек убил великана, а еще о Джеке, его Коте и Короле. Она любила этих детей, словно они были ее собственные плоть и кровь, хотя иногда называла именами давно умерших.
Стоял месяц май, и она вынесла табурет в садик при кухне, чтобы чистить и шелушить горох на солнышке, ибо даже в знойной Виргинии холод ломил ей кости, как иней посеребрил ей волосы, и весеннее солнышко было приятным.
И шелуша старушечьими пальцами горох, вдова Ричардсон вдруг подумала, как хорошо было бы еще разок погулять по болотным пустошам и соленым скалам родного Корнуолла, и вспомнила, как маленькой девочкой сидела на причале и ждала, когда из серого моря вернется отцовская лодка. Ее руки с распухшими суставами открывали гороховый стручок, высыпали налитые горошины в глиняную миску на коленях, а пустой стручок роняли в провисший меж колен передник. А потом ей неожиданно вспомнилось то, о чем она не вспоминала много лет, вспомнилась потерянная жизнь: как ловкими пальцами она срезала кошельки и крала шелка. А вот она вспомнила, как смотритель в Ньюгейте говорил ей, что дело ее рассматривать станут не раньше, чем через двенадцать недель, и что она может избежать виселицы, если сумеет сослаться на беременность, и какая она хорошенькая – и как она повернулась лицом к стене и храбро задрала юбки, ненавидя себя и ненавидя его, но зная, что он прав; и ощущение нарождающейся в ней жизни, которое означало, что она сможет еще немного дней урвать у смерти…
– Эсси Трегауэн? – спросил незнакомец.
Вдова Ричардсон подняла голову, прикрывая глаза от майского солнца.
– Я вас знаю? – ответила она вопросом на вопрос: она ведь и не слышала, как он подошел.
Незнакомец был одет во все зеленое: тускло-зеленые клетчатые панталоны, зеленую куртку и темно-зеленую пелерину. Волосы у него были морковно-рыжие, и усмехнулся он ей криво. Было что-то в этом незнакомце, от чего, раз на него взглянув, она почувствовала себя счастливой, и еще что-то нашептывало ей об опасности.
– Можно сказать, ты меня знаешь, – улыбнулся он.
Незнакомец подмигнул, и она подмигнула в ответ, рассматривая его круглое лицо в надежде угадать, кто бы это мог быть. Выглядел он молодым, как ее внуки, а окликнул ее прежним именем, и была в его словах картавость, знакомая ей с детства по скалам и пустошам вокруг родного дома.
– Ты корнуэлец? – спросила она.
– Вот именно, кузен Джек, – ответил рыжеволосый. – Или скорее был им, потому что теперь я – здесь, в Новом Свете, где никого не выставит честному парню молока или эля, не положит хлеба, когда придет урожай.
Старуха поправила на коленях миску с горохом.
– Если ты тот, кто я думаю, – сказала она, – тогда я с тобой не в ссоре.
Было слышно, как в доме Филида распекает экономку.
– И я с тобой не в ссоре, – немного печально отозвался рыжеволосый парень, – хотя это ты привезла меня сюда, ты и многие вроде тебя. Вы привезли меня в землю, у которой нет времени на волшебство и нет места для пикси и малого народца.
– Ты сделал мне немало добра, – сказала она.
– Добра и зла, – ответил косоглазый незнакомец. – Мы как ветер. Дуем во все стороны.
Эсси кивнула.
– Ты возьмешь меня за руку, Эсси Трегауэн?
И он протянул ей руку. Рука была вся в веснушках, и хотя глаза у Эсси начали уже сдавать, она видела каждый оранжевый волосок на тыльной стороне ладони, сиявший золотом в предзакатном солнечном свете. Она прикусила губу. Потом нерешительно вложила свою с распухшими суставами руку в его.
Она была еще теплой, когда ее нашли, но жизнь покинула ее тело, и только половина гороха была очищена.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Красавица Жизнь – как роза, цветет,
Смерть бродит за нею – весь день напролет.
Жизнь – госпожа, что в спальне сидит,
Смерть – к этой спальне идущий бандит…
В то субботнее утро только Зоря Утренняя встала попрощаться с ними. Взяв у Среды сорок пять долларов, она настояла на том, чтобы написать ему расписку, которую и набросала широким со множеством росчерков и завитушек почерком на обороте давно просроченного купона на скидку при покупке безалкогольных напитков. В утреннем свете она казалась совсем кукольной: старое личико умело подкрашено, а золотые волосы собраны в высокую прическу.
Среда поцеловал ей руку.
– Благодарю вас за гостеприимство, сударыня. Вы и ваши очаровательные сестры лучезарны, как само небо.
– Вы испорченный старик. – Она погрозила ему пальцем, а потом обняла. – Берегите себя. Мне бы не хотелось, чтобы вы исчезли раз и навсегда.
– И меня это в равной мере опечалило бы, сударыня.
Тени она пожала руку.
– Зоря Полуночная вас высоко ценит, – сказала она. – И я тоже.
– Спасибо, – отозвался Тень. – И спасибо за обед.
– Вам понравилось? – вздернула она бровь. – Тогда приходите еще.
Среда и Тень спустились по лестнице. Тень засунул руки в карманы. Серебряный доллар холодил руку. Он был больше и тяжелее монет, какими он раньше пользовался. Тень классически спрятал доллар в ладони, опустив, расслабил руку, потом выбросил ее вперед от плеча, а монете дал соскользнуть к самым пальцам. Само движение было таким легким и естественным, словно монета как раз и создана была для того, чтобы удобно держать ее между указательным пальцем и мизинцем.
– Ловко проделано, – похвалил Среда.
– Я только учусь, – отозвался Тень. – Я могу проделать много техничных фокусов. Самое трудное – заставить людей смотреть на другую руку.
– Правда?
– Да. Это называется отвлекать внимание.
Он завел средний палец под монету, подтолкнул ее к основанию ладони, попытался перехватить, но не удержал. Монета со звоном запрыгала по ступенькам. Нагнувшись, Среда поднял ее.
– Непозволительно так небрежно обращаться с подарками, – сказал он. – За такие вещи следует держаться. – Он внимательно изучил монету, осмотрев сперва орел, потом лицо Свободы на аверсе. – А, госпожа Свобода. Она красавица, как по-твоему?
Он бросил монету Тени, который, поймав ее в воздухе, проделал «исчезновение с соскальзыванием»: прикинулся, будто бросил ее в левую руку, а на самом деле держал в правой, а потом изобразил, как убирает ее в левый карман. Монета же лежала на виду в его правой ладони. Ее вес действовал на него успокаивающе.
– Госпожа Свобода, – продолжал Среда, – и, как многие дорогие американцам боги – иностранка. В данном случае француженка, хотя из уважения к чопорным американцам, на статуе, которую подарили Нью-Йорку, французы прикрыли ей пышный бюст. – Он сморщил нос при виде кондома на ступеньке лестницы и с отвращением оттолкнул его носком ботинка к стене. – Кто-нибудь мог бы на нем поскользнуться. Сломать себе шею, – пробормотал он, прерывая собственные рассуждения. – Как на банановой кожуре, только дурного вкуса и с примесью иронии в придачу. – Он толкнул дверь, и в глаза им ударило солнце. – Свобода, – гудел Среда, пока они шли к машине, – сука, которую должно иметь на матрасе из трупов.
– Да? – протянул Тень.
– Цитата, – ответил Среда. – Из какого-то француза. Вот кому они поставили статую в гавани Нью-Йорка: суке, которая любила, чтобы ее трахали на отходах из повозок, в которых осужденных возили на казнь.
Открыв машину, он жестом указал Тени на пассажирское сиденье.
– А мне она кажется прекрасной, – не согласился Тень, поднося поближе к глазам монету. Серебряное лицо Свободы напомнило ему чем-то Зорю Полуночную.
– И в этом, – трогаясь с места, объявил Среда, – извечная глупость всех мужчин. Гнаться за нежной плотью, не понимая, что она всего лишь красивая обертка для костей. Корм для червяков. Ночью ты трешься о корм для червяков. Не в обиду будь сказано.
Тень еще никогда не слышал, чтобы Среда так разглагольствовал. Его новый босс, решил он, похоже, способен внезапно переходить от экстравертности к периодам напряженного молчания.
– А ты, значит, не американец? – спросил он.
– Никто не американец, – ответил Среда. – Все изначально родом из других мест. Это я и имел в виду. – Он поглядел на часы. – Нам надо убить еще несколько часов до закрытия банка. Кстати, ты вчера хорошо обработал Чернобога. Я бы в конечном итоге уговорил его поехать с нами, но твоя метода обеспечила нам более искреннюю его поддержку, чем удалось бы мне.