Я удивился, увидев хоть какой-то признак людей на своей тропинке, которую уже с уверенностью стал считать естественным геологическим образованием (я недавно услышал про это в классе), как, например, вулкан. И скорее из чистого любопытства, чем по иной причине (ведь я же был уверен, что прошел многие сотни миль и очутиться мог где угодно), поднялся по ступеням и толкнул в калитку. И оказался на ничейной земле.
   Верхняя часть моста была из засохшей глины. По обеим сторонам простирались луга. Нет, не совсем так: справа было пшеничное поле, слева просто росла трава. В засохшей глине виднелись отпечатки гусениц гигантского трактора. Чтобы удостовериться, я пересек мост: никаких топ-топ, мои босые ноги ступали беззвучно.
   На много миль ничего: только поля, пшеница и деревья.
   Подобрав один колосок, я вытряс сладкие зерна и, раздавив между пальцев, стал задумчиво жевать.
   Тут я понял, что мне начинает хотеться есть, и спустился по лестнице на заброшенные рельсы. Пора было возвращаться домой. Я не заблудился, мне нужно было только пойти по моей тропинке назад.
   Под мостом меня ждал тролль.
   — Я тролль, — сказал он. Потом помедлил и добавил, точно ему пришло это в голову с запозданием: — Боль-соль-старый-тролль.
   Он был огромным, макушкой доставал до свода арки. Он был почти прозрачным: мне были видны кирпичи и деревья за ним, смутно, но все же видны. Он был воплощением всех моих кошмаров. У него были огромные крепкие зубы и жуткие когти, а еще сильные волосатые руки. Волосы у него были длинные и косматые, как у маленьких пластмассовых кукол-голышей моей сестры, и глаза навыкате. Он был голый, и между ног у него из спутанных волос свисал длинный пенис.
   — Я тебя слышал, Джек, — сказал он похожим на ветер голосом. — Я слышал, как ты топ-топал по моему мосту. А теперь я съем твою жизнь.
   Мне было всего семь, но ведь стоял белый день, поэтому, насколько мне помнится, я не испугался. Детям легко иметь дело со сказочными существами: они прекрасно снаряжены, чтобы с ними договариваться.
   — Не ешь меня, — сказал я троллю.
   На мне была коричневая футболка в полоску и коричневые вельветовые штаны. Волосы у меня тоже были почти коричневые, а недавно выпал один зуб. Я учился свистеть в дырку, но еще едва-едва получалось.
   — Я съем твою жизнь, Джек, — повторил тролль. Я посмотрел троллю прямо в лицо.
   — Скоро по этой тропинке придет моя старшая сестра, — солгал я, — а она гораздо вкуснее меня. Лучше съешь ее.
   Тролль потянул носом воздух и улыбнулся.
   — Ты здесь совсем один, — сказал он. — На тропинке никого больше нет. Совсем никого. — Тут он наклонился и провел по мне пальцами: точно бабочки запорхали у моего лица, так прикасается слепой. Потом он понюхал пальцы и качнул головой. — У тебя нет старшей сестры. Только младшая, и сегодня она у своей подруги.
   — И ты все это узнал по запаху? — изумленно спросил я.
   — Тролли чуют запах радуг, тролли чуют запах звезд, — печально прошептало сказочное существо. — Тролли чуют запах твоих снов еще до того, как ты родился. Подойди поближе, и я съем твою жизнь.
   — У меня в кармане драгоценные камни, — сказал я троллю. — Возьми их вместо меня. Смотри. — Я показал ему чудесные оплавленные камешки, которые нашел на тропинке.
   — Шлак, — сказал он. — Выброшенные отходы паровозов. Для меня ценности не представляют.
   Он широко открыл рот. Я увидел острые зубы. Изо рта у него пахло лиственным перегноем и обратной стороной всех на свете вещей.
   — Есть. Хочу. Сейчас.
   Мне казалось, он становится все плотнее, все реальнее; а мир снаружи тускнеет и блекнет.
   — Подожди. — Я уперся пятками во влажную землю под мостом, пошевелил пальцами ног, изо всех сил цепляясь за реальный мир. Я посмотрел в его огромные глаза. — Зачем тебе есть мою жизнь? Еще рано. Я… мне только семь лет. Я вообще еще не жил. Есть книги, которых я еще не прочел. Я никогда не летал на самолете. Я даже свистеть пока не умею. Может, отпустишь меня? Когда я стану старше и мяса наращу побольше, я к тебе вернусь.
   Тролль уставился на меня глазами, огромными как фары у паровоза. Потом кивнул.
   А я повернулся и пошел назад по тихой прямой тропке, которая бежала там, где когда-то тянулись железнодорожные рельсы. Некоторое время спустя я побежал.
   Я топал в зеленом свете по рельсам, пыхтя и отдуваясь, пока не почувствовал укол боли под ребрами, настоящее колотье в боку, и держась за этот бок побрел домой.
 
   По мере того как я становился старше, начали исчезать поля. Одно за другим, борозда за бороздой. Вылезали как грибы дома с дорогами, названными по именам полевых цветов и респектабельных писателей. Наш дом, наш старый, обветшавший викторианский дом был продан, его снесли, сад разбили на участки. Коттеджи строились повсюду.
   Однажды я заблудился среди новых участков, захвативших пустоши, на которых я когда-то знал каждый куст. Но я не слишком расстраивался, что исчезают поля. Старый помещичий дом купила транснациональная корпорация, и на месте усадьбы построили коттеджи.
   Восемь лет прошло прежде, чем я вернулся на старые железнодорожные пути, а когда вернулся, то не один.
   Мне было пятнадцать; за это время я дважды сменил школу. Ее звали Луиза, она была моей первой любовью. Я любил ее серые глаза, ее тонкие светло-русые волосы и неловкую походку (точно у олененка, который только учится ходить, — звучит, конечно, не слишком оригинально, за что и извиняюсь): когда мне было тринадцать, я увидел, как она жует жвачку, и запал на нее, как падает с моста самоубийца.
   Самая большая моя беда заключалась в том, что мы были лучшими друзьями и оба встречались с другими. Я никогда ей не говорил, что ее люблю, даже что она мне нравится. Мы были не разлей вода.
   В тот вечер я был у нее в гостях: мы сидели в ее комнате и слушали «Ratus Norvegicus»[7], первый диск «Стрэнглерс».
   Панк еще только зарождался, и все казалось таким увлекательным: число возможностей в музыке и во всем остальном представлялось бесконечным. Наконец мне пришла пора идти домой, и она решила прогуляться со мной. Мы держались за руки — совершенно невинно, просто добрые друзья, — и неспешно прошли весь десятиминутный путь до моего дома.
   Ярко светила луна, весь мир был лишенным красок, но четким, а ночь теплой.
   Мы подошли к моему дому. Увидели свет внутри и остановились на дорожке. Потом поговорили про группу, которую я организовывал. Внутрь мы не пошли.
   Теперь уже я решил проводить ее домой. Поэтому мы пошли назад.
   Она рассказывала про баталии с младшей сестрой, которая ворует у нее духи и косметику. Луиза подозревала, что сестра занимается сексом с мальчиками. Сама Луиза была девственницей. Мы оба были.
   Мы стояли на дороге у ее дома, стояли под фонарем и смотрели на черные губы и бледно-желтые лица друг друга. И улыбались.
   А потом просто пошли, выбирая тихие проселки и пустые тропинки. С одного застраиваемого участка тропинка вывела нас к леску, и мы пошли по ней дальше.
   Тропинка была прямая и темная, но огни в далеких домах сияли как упавшие на землю звезды, и луна давала достаточно света, чтобы видеть, куда ставишь ногу. Один раз мы испугались, когда перед нами что-то зашаркало и фыркнуло, а подойдя поближе, увидели, что это барсук, и тогда рассмеялись, обнялись и пошли дальше.
   Мы тихонько несли чепуху: о чем нам мечтается, чего хочется, что думается.
   И все это время мне хотелось ее поцеловать, потрогать грудь, быть может, положить руку между ног. Наконец я увидел свой шанс. Над тропинкой повис старый кирпичный мост, и мы под ним остановились. Я прижался к ней. Ее губы раскрылись под моими.
   И вдруг она застыла, одеревенела.
   — Привет, — сказал тролль.
   Я отпустил Луизу. Под мостом было темно, но силуэт тролля точно сгущал черноту.
   — Я ее заморозил, — сказал тролль, — чтобы мы могли поговорить. А теперь я съем твою жизнь.
   Сердце у меня отчаянно колотилось, я почувствовал, что дрожу. — Нет.
   — Ты сказал, что ко мне вернешься. И вернулся. Ты научился свистеть?
   — Да.
   — Это хорошо. Я никогда не умел свистеть. — Потянув носом воздух, он кивнул. — Я доволен. Ты увеличился годами и опытом. Больше еды.
   Схватив Луизу, эту напряженную зомби, я подтолкнул ее вперед.
   — Не ешь меня. Я не хочу умирать. Возьми ее. Готов поспорить, она гораздо вкуснее меня. И она на два месяца меня старше. Почему бы тебе не съесть ее?
   Тролль молчал.
   Он обнюхал Луизу с головы до ног, потянул носом воздух у ее ступней, паха, груди и волос. Потом посмотрел на меня.
   — Она невинна, — сказал он. — А ты нет. Ее я не хочу, я хочу тебя.
   Подойдя к концу туннеля под мостом, я поглядел вверх на звезды в ночи.
   — Но я столько всего еще никогда не делал, — сказал я отчасти себе самому. — Вообще никогда. Ну, я никогда не занимался сексом. И в Америке никогда не был. Я не… — Я помедлил. — Я вообще ничего не сделал. Пока не сделал. Тролль промолчал.
   — Я мог бы к тебе вернуться. Когда стану старше. Тролль молчал.
   — Я вернусь. Честное слово вернусь.
   — Вернешься ко мне? — спросила Луиза. — Почему? Ты куда-то уходишь?
   Я обернулся. Тролль исчез, в темноте под мостом стояла девушка, которую, мне казалось, я люблю.
   — Домой, — сказал я. — Мы идем домой. На обратном пути мы не разговаривали.
   Она стала встречаться с барабанщиком из созданной мной группы и много позже вышла замуж за кого-то еще. Однажды мы столкнулись в поезде, это было уже после ее свадьбы, и она спросила, помню ли я ту ночь.
   Я сказал, что да.
   — Ты правда мне в ту ночь очень нравился, Джек, — сказала она. — Я думала, ты меня поцелуешь. Я думала, что ты пригласишь меня на свидание. Я бы согласилась. Если бы ты пригласил.
   — Но я этого не сделал.
   — Да, — сказала она. — Не сделал.
   Волосы у нее были острижены очень коротко. Эта прическа ей не шла.
   Я никогда больше ее не видел. Подтянутая женщина с натужной улыбкой не была той девушкой, которую я любил, и от разговора с ней мне стало не по себе.
   Я перебрался в Лондон, а потом, несколько лет спустя, назад в родные края, но сам городок уже был не тот, что я помнил: не было ни полей, ни ферм, ни узких каменистых тропинок; и как только возникла возможность, я переехал снова — в крохотный поселок в десяти милях по шоссе. Я переехал с семьей (к тому времени я женился и наш сын только-только начал ходить) в старый дом, много лет назад там была железнодорожная станция. Шпалы выкопали, и чета стариков напротив выращивала на их месте овощи.
   Я старел. Однажды утром я нашел у себя седой волос, а чуть позже услышал свой голос в записи и осознал, что звучит он в точности, как у моего отца.
   Работал я в Лондоне, занимался анализом акустики залов и выступлений разных групп для одной крупной компании записи. Почти каждый день ездил в Лондон поездом, иногда возвращался по вечерам.
   Мне пришлось снимать крохотную квартирку в Лондоне: трудно ездить взад-вперед, если группы, которые ты проверяешь, выползают на сцену лишь к полуночи. А еще это означало, что не было проблем со случайным сексом, если хотелось, а мне хотелось.
   Я думал, что Элеонора (так звали мою жену, наверное, мне следовало упомянуть об этом раньше) ничего про других женщин не знает, но однажды зимним днем, приехав из увеселительной командировки в Нью-Йорк на две недели, я вернулся в пустой и холодный дом. Она оставила мне даже не записку, а настоящее письмо. Пятнадцать страниц, аккуратно отпечатанных на машинке, и каждое слово на них было правдой. Включая постскриптум: Ты меня по-настоящему не любишь. И никогда не любил».
   Надев теплое пальто, я вышел из дому и просто пошел куда глаза глядят, ошеломленный и слегка оцепеневший.
   Снега не было, но землю сковал мороз, и у меня под ногами скрипели листья. Деревья казались черными скелетами на фоне сурово-серого зимнего неба. Я шел по шоссе. Меня обгоняли машины, спешившие в Лондон и из него. Однажды я споткнулся о ветку, наполовину зарытую в куче бурых листьев, разорвал брюки и оцарапал ногу.
   Я добрел до ближайшей деревушки. Шоссе под прямым углом пересекало речку, а вдоль нее шла тропинка, которой я никогда раньше тут не видел, и я пошел по ней, глядя на полузамерзшую речку. Река журчала, плескалась и пела.
   Тропинка уводила в поля и была прямой и поросшей жухлой травой.
   У тропинки я нашел присыпанный землей камешек. Подняв его и счистив глину, я увидел, что это оплавленный кусок чего-то буро-пурпурного со странным радужным отблеском. Я положил его в карман и сжимал в руке на ходу, его ощутимое тепло успокаивало.
   Река петляла по полям, а я все шел и шел и лишь через час заметил первые дома — новые, маленькие и квадратные — на набережной надо мной.
   А потом увидел перед собой мост и понял, где оказался: я был на старом железнодорожном пути, только вот шел по нему с непривычной стороны.
   Я остановился под красной кирпичной аркой моста — среди оберток от мороженого, хрустящих пакетов и одинокого, печального использованного презерватива, стоял и смотрел, как дыхание облачком вырывается у меня изо рта в холодный сумеречный воздух.
   Кровь у меня на брюках засохла.
   По мосту надо мной проезжали машины, я слышал, как в одной громко играет радио.
   — Эй? — негромко позвал я, чувствуя себя неловко, чувствуя себя нелепо. — Эй?
   Ответа не было. Ветер шуршал пакетами и листвой.
   — Я вернулся. Я же сказал, что вернусь. И вернулся. Эй? Тишина.
   Тогда я заплакал, глупо, беззвучно зарыдал под мостом. Чья-то рука коснулась моего лица, и я поднял глаза.
   — Не думал, что ты вернешься, — сказал тролль.
   Теперь он был одного со мной роста, но в остальном не изменился. Его длинные волосы свалялись, в них запуталась листва, а глаза были огромными и одинокими.
   Пожав плечами, я вытер лицо рукавом пальто.
   — Я вернулся.
   По мосту над нами, крича, пробежали трое детей.
   — Я тролль, — прошептал тролль жалобным испуганным голосом. — Соль-боль-старый-тролль.
   Его била дрожь.
   Протянув руку, я взял его огромную когтистую лапу.
   — Все хорошо, — сказал я ему. — Честное слово, все хорошо.
   Тролль кивнул.
   Он повалил меня на землю, на листья, обертки и презерватив и опустился на меня сверху. А потом поднял голову, открыл пасть и съел мою жизнь, разжевав крепкими, острыми зубами.
   Закончив, тролль встал и отряхнулся. Опустив руку в карман своего пальто, он вынул пузырчатый, выжженный шлак.
   И протянул его мне.
   — Это твое, — сказал тролль.
   Я смотрел на него: моя жизнь сидела на нем легко, удобно, словно он носил ее годами. Взяв из его руки кусок шлака, я его понюхал. И. почуял запах паровоза, с которого он упал давным-давно. Я крепче сжал его в волосатой лапе.
   — Спасибо, — сказал я.
   — Удачи, — отозвался тролль.
   — М-да. Что ж. Тебе тоже.
   Тролль усмехнулся мне в лицо.
   А потом повернулся ко мне спиной и пошел той же дорогой, которой пришел я, к поселку, в пустой дом, который я оставил сегодня утром, и насвистывал на ходу.
   С тех пор я здесь. Прячусь. Жду. Я — часть моста.
   Из теней я смотрю, как мимо проходят люди: выгуливают собак или разговаривают, вообще делают то, что делают люди. Иногда они останавливаются под моим мостом — отдохнуть, помочиться, заняться любовью. Я наблюдаю, но молчу, а они никогда меня не видят.
   Соль-боль-старый-тролль.
   Я останусь здесь в темноте под аркой. Я слышу, как вы там ходите, как вы там топ-топаете по моему мосту.
   О да, я вас слышу.
   Но не выйду.

Не спрашивайте Джека

   Лайза Снеллингс — удивительный скульптор. Этот рассказ — о первой сделанной ею скульптуре, в которую я буквально влюбился: о демоническом «Джеке-в-коробочке»[8].
   Она подарила мне копию и, по ее словам, завещала оригинал. Каждая ее скульптура — сродни рассказу, запечатленному в дереве или пластике. (На каминной полке у меня стоит одна такая: крылатая девочка в клетке — предлагает прохожим перо из своего крыла, пока человек, поймавший ее, спит. Подозреваю, что это целый роман. Поживем — увидим.)
 
   Никто не знал, откуда взялась игрушка, кому из дедушек, бабушек или дальних родственников она принадлежала до того, как ее отдали в детскую.
   Это была шкатулка, резная и раскрашенная красным и золотом. Она была определенно привлекательной или, так, во всяком случае, считали взрослые, довольно ценной — возможно, даже антикварной. К несчастью, замок заржавел и не открывался, ключ был потерян, поэтому Джека нельзя было выпустить из коробочки. Тем не менее это была замечательная шкатулка, тяжелая, резная и позолоченная.
   Дети с ней не играли. Она лежала на дне старого деревянного ящика для игрушек, возраста и размера приблизительно с пиратский сундук для сокровищ. Джек-в-коробочке был погребен под куклами и поездами, под клоунами и бумажными звездами, под старыми шутихами, увечными марионетками с безнадежно запутанными нитками, под костюмами для переодеваний (тут лохмотья древнего подвенечного платья, там шелковый цилиндр с коростой возраста и времени) и бижутерией, сломанными обручами, скакалками и лошадками. Подо всем этим пряталась шкатулка Джека.
   Дети с ней не играли. Оставшись одни в детской на самом верхнем этаже, они перешептывались. Хмурыми днями, когда в коридорах завывал ветер, и дождь гремел черепицей и барабанил по скатам крыши, они рассказывали друг другу истории про Джека, хотя сами его никогда не видели. Один утверждал, что Джек злой волшебник, которого посадили в коробку в наказание за преступления, слишком страшные, чтобы о них говорить, другая (я уверен, это была одна из девочек) настаивала, что шкатулка Джека на самом деле ящик Пандоры, и посадили его туда как хранителя, чтобы он не позволял снова вырваться наружу нехорошим вещам. Дети даже не притрагивались к шкатулке, хотя когда (как это время от времени случалось) какой-нибудь взрослый удивлялся вдруг отсутствию «милого Джека-в-коробочке» и, достав из пиратского сундука, ставил на почетное место на каминной полке, они тогда набирались храбрости и попозже снова прятали его в темноту.
   Нет, дети не играли с Джеком-в-коробочке. А когда они выросли и покинули большой дом, детскую в мансарде закрыли и почти позабыли.
   Почти, но не совсем. Ибо каждый из детей помнил, как босиком поднимался в голубом лунном свете наверх в детскую. Это было почти как хождение во сне: ноги беззвучно касались деревянных ступеней, потертого ковра в детской. Помнил, как открывал пиратский сундук, как рылся в куклах и одежде, как вытаскивал шкатулку.
   И когда ребенок касался застежки, крышка откидывалась медленно-медленно, как полыхает закат, потом начинала играть музыка, и выходил Джек. Не выпрыгивал с шумом, как «чертик из табакерки»: у Джека не было пружинки в каблуке. Нет, он уверенно, решительно поднимался из шкатулки и манил ребенка наклониться поближе, еще ближе, а потом улыбался.
   И там, в лунном свете, он каждому говорил то, чего они никак не могли вспомнить, то, чего они не могли до конца забыть.
   Старший мальчик не вернулся с Первой мировой. Младший после смерти родителей унаследовал поместье, хотя его у него отобрали, застав однажды ночью в подвале с тряпками, парафином и спичками, когда он пытался сжечь большой дом дотла. Его увезли в закрытый санаторий, и, быть может, он там и по сей день. Остальные, некогда девочки, а теперь взрослые женщины, все как одна отказались вернуться в дом своего детства.
   И окна дома забрали ставнями, двери заперли огромными чугунными ключами, и сестры навещали его так же часто, как могилу старшего брата или несчастное существо, которое когда-то было их младшим братом, иными словами никогда.
   Шли годы, девочки состарились, в детской под крышей поселились совы и летучие мыши, среди забытых игрушек свили себе гнезда крысы. Звери без любопытства смотрят на поблекшие гравюры на стене и пачкают своим пометом остатки ковра.
   Глубоко на дне пиратского сундука Джек улыбается и ждет, храня свои секреты. Он ждет детей. Он может ждать вечно.

Пруд с декоративными рыбками и другие истории

   Меня завораживает механизм создания текста, процесс письма. Эта история была начата в 1991-м. Были написаны три страницы, а потом, почувствовав, что слишком близко подошел к материалу, я ее бросил. Наконец, в 1994-м я решил ее завершить для антологии, составляемой Дженет Бер-линер и Дэвидом Копперфилдом. Я писал ее сумбурно на видавшем виды палм-топе «Атари Портфолио» в самолетах, машинах, гостиничных номерах, не заботясь о последовательности, набрасывая разговоры и воображаемые встречи, пока у меня не появилось достаточно уверенности, что все закончено. Тогда я упорядочил заметки: получившееся меня поразило и обрадовало.
   Кое-что в этом рассказе — правда.
 
   Когда я прилетел в Лос-Анджелес, лил дождь, и я поймал себя на ощущении, что повсюду меня окружают сотни старых фильмов.
   В аэропорту меня ждал водитель лимузина в черной униформе, державший лист белого картона, на котором аккуратно и с ошибкой была выведена моя фамилия.
   — Я повезу вас прямо в отель, сэр, — сказал водитель. Он, казалось, был несколько разочарован, что у меня нет при себе огромного багажа, который он мог бы поднести, одна только видавшая виды дорожная сумка с футболками, бельем и носками.
   — Это далеко?
   Он покачал головой.
   — Минут двадцать пять — тридцать. Вы бывали раньше в Лос-Анджелесе?
   — Нет.
   — Что ж, я всегда говорю, Лос-Анджелес — город на тридцать минут. Куда бы вы ни поехали, вам всего тридцать минут пути, не больше. Вы откуда? — спросил он, когда мы выехали с территории аэропорта на скользкие, мокрые, забрызганные неоном улицы.
   — Из Англии.
   — Из Англии, да?
   — Да. Вы там бывали?
   — Никак нет, сэр. В кино видел. Вы актер?
   — Я писатель.
   Он потерял ко мне интерес.
   По дороге он изредка ругался вполголоса на других водителей. Потом вдруг резко свернул в соседний ряд. Мы обогнали пробку из четырех машин в том ряду, по которому только что ехали.
   — Один лишь дождичек, и все в этом городе вдруг забывают, как водить, — сказал он мне. Я поглубже вдавился в подушки на заднем сиденье. — Я слышал, у вас в Англии вечно идет дождь. — Это было утверждение, а не вопрос.
   — Немного.
   — Совсем не немного. В Англии дождь каждый день. — Он рассмеялся. — И густой туман. По-настоящему густой, непроглядный туман.
   — Да нет, не совсем.
   — Да что вы такое говорите? — недоуменно спросил он, переходя в оборону. — Я в кино видел.
   Потом мы еще помолчали, по голливудскому дождю шуршали шины, потом он сказал:
   — Попросите номер, в котором умер Белуши.
   — Прошу прощения?
   — Белуши. Джон Белуши. Он ведь в вашем отеле умер. Наркотики. Слышали про это?
   — А. Да.
   — Про его смерть кино сняли. На его роль взяли какого-то толстого мужика. Совсем был на него не похож. Но истинной правды про его смерть вам никто не скажет. А ведь он, знаете ли, был тогда не один. С ним были еще два парня. Кинокомпаниям лишних проблем не надо. Но когда водишь лимузин, много разного слышишь.
   — Правда?
   — Робин Уильяме и Роберт де Ниро. Они с ним были. Все как один кокса нанюхались.
   Здание отеля оказалось белым шато в псевдоготическом стиле. Попрощавшись с шофером, я зарегистрировался. Про номер, в котором умер Белуши, я не спросил.
   К моему коттеджу в швейцарском стиле я шел под дождем, неся дорожную сумку в одной руке, в другой сжимая связку ключей, которые, по словам портье, откроют мне всевозможные ворота и двери. В воздухе пахло мокрой пылью и почему-то микстурой от кашля. Были сумерки, почти темно.
   Повсюду плескалась и капала вода. Она бежала ручейками и речушками по внутреннему двору, стекала в небольшой выложенный камнями прудик в углублении между двух дальних стен.
   Я поднялся по лестнице в сырую маленькую комнату. Не самое лучшее место для звезды, чтобы умереть.
   Кровать казалась слегка влажной, дождь выстукивал доводящий до сумасшествия ритм по кондиционеру.
   Я немного посмотрел телевизор — повторный показ отстоя: «Ваше здоровье!» незаметно перешло в «Такси», которое, мелькнув черно-белым, превратилось в «Я люблю Люси»[9], — потом побрел спать.
   Мне снились неумолчно лабающие барабанщики всего в тридцати минутах езды.
   Разбудил меня телефон.
   — Эй-эй-эй? Ты добрался о'кей?
   — Кто это?
   — Джейкоб со студии. Значит, завтракаем вместе, эй-эй?
   — Завтракаем…
   — Нет проблем. Я заберу тебя из отеля через тридцать минут. Столик уже заказан. Нет проблем. Ты мои сообщения получил?
   — Я…
   — Послал их вчера вечером по факсу. Пока.
   Дождь перестал. Солнечный свет был ярким и теплым: истинно киношный голливудский свет. Я дошел до главного здания, ступая по ковру из раздавленных эвкалиптовых листьев — вот откуда медицинский запах вчера вечером.
   Мне выдали конверт с листами факса: моя программа на следующий день, несколько приветственных записок на компьютере с рукописными каракулями на полях, где говорилось что-то вроде: «Это будет блокбастер!» и «Ей-богу, это будет крутой фильм!» Факс был подписан Джейкобом Клейном, очевидно обладателем голоса в телефоне. Я никогда не имел никаких дел с Джейкобом Клейном.
   К отелю подъехала маленькая красная спортивная машина. Я направился к ней. Водитель вышел и мне помахал. У него была аккуратная бородка с пробивающейся сединой. Под такую улыбку, как у него, вероятно, кредиты в банке дают. Перед собой он держал свой экземпляр «Сынов человеческих».
   Это был Джейкоб. Мы пожали друг другу руки.
   — А Дэвид приедет? Дэвид Гэмбл?
   С Дэвидом Гэмблом я обговаривал детали поездки, не совсем при этом понимая, какова его роль. Продюсером он точно не был, а о себе сказал только, что «работает над нашим проектом».
   — Дэвид больше на студии не работает. Теперь проектом заправляю я и хочу, чтобы ты знал: на мой взгляд, твоя книга просто нечто.
   — Это хорошо? Мы сели в машину.
   — Где переговоры? — спросил я. Он тряхнул головой.
   — Это не переговоры, — объяснил он. — Это завтрак. — Поскольку вид у меня, наверное, был озадаченный, он надо мной сжалился. — Этакая предварительная встреча, — объяснил он.
   Мы поехали в небольшой мини-молл где-то в полумиле от отеля, а по дороге Джейкоб рассказывал, как ему понравилась моя книга и как он вне себя от радости, что «участвует в проекте». Он сказал, что это его идея поселить меня в такой гостинице.
   — Голливуд почувствуешь изнутри, «Четыре времени года» или «Ма Мэзон» ни за что тебе такого не дадут, правда-правда.
   А потом спросил меня, поселили ли меня в то шале, где умер Джон Белуши. Я ответил, что не знаю наверняка, но сомневаюсь.
   — Знаешь, кто у него был, когда он умер? Кинокомпании потом все замяли.
   — Нет. Кто?
   — Мерил и Дастин.
   — Ты говоришь про Мерил Стрип и Дастина Хоффмана?
   — Ну да.
   — А ты откуда знаешь?
   — Земля слухами полнится. Это же Голливуд. Сечешь? Я кивнул, как будто просек, но на самом деле ничего не понял.
   Говорят, что книги сами себя пишут. Это ложь. Книги сами себя не пишут. Вам даже трудно представить себе, сколько размышлений, исследований, боли в пояснице, времени и работы требуется для их написания.
   За исключением «Сынов человеческих». Они, пожалуй, сами себя написали.
   Нам, писателям, то и дело задают назойливый, выводящий из себя вопрос: «Где вы берете идеи?»
   Ответ на него: стечение обстоятельств. Правильные ингредиенты и вдруг: Крибле-крабле-бумс!
   Все началось с документального фильма про Чарльза Мэнсона, который я посмотрел более или менее случайно (он был на кассете, которую дал мне друг, там была пара фильмов, которые я действительно хотел посмотреть): съемка первого ареста Мэнсона, когда все еще считали, что он невиновен и что правительство придирается к хиппи. Кадр заполняло лицо Мэнсона — харизматичного, красивого оратора-мессии. Ради такого босиком в ад пойдешь. Ради такого можно убить. Даже сама его фамилия как бы отсылала на Ветхий завет: «man» — во многих языках означает «человек», то же верно и для второй составляющей: «son» — «сын».
   Начался процесс, и через несколько недель оратор исчез, сменившись волочащим ноги, несущим тарабарщину обезьяноподобным существом с вырезанным на лбу крестом. Каким бы духом или гением он ни был одержим, высшая сущность его покинула. Но когда-то она определенно в нем была.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента