Потускнел их бравый вид.
И растроганно сквозь слезы
Сволочинский говорит:
«Ничего бы здесь, в Париже,
Но тоскую я все больше
По шлафроку и по шубе,
Что, увы, остались в Польше».
И в ответ ему Помойский:
«Друг мой, шляхтич ты примерный;
К милой родине и к шубе
Ты горишь любовью верной.
Еще Польска не згинела;
Все рожают жены наши,
Тем же заняты и девы:
Можем ждать героев краше,
Чем великий Ян Собеский,
Чем Шельмовский и Уминский,
Шантажевич, Попрошайский
И преславный пан Ослинский».
 

Золотой телец

 
Скрипки, цитры, бубнов лязги!
Дщери Иаковлевы в пляске
Вкруг златого истукана,
Вкруг тельца ликуют. Срам!
Трам-трам-трам!..
Клики, хохот, звон тимпана.
И хитоны как блудницы,
Подоткнув до поясницы,
С быстротою урагана
Пляшут девы – нет конца —
Вкруг тельца.»…
Клики, хохот, звон тимпана.
Аарон, сам жрец, верховный,
Пляской увлечен греховной:
Несмотря на важность сана,
В ризах даже, – в пляс пошел,
Как козел…
Клики, хохот, звон тимпана.
 

Царь Давид

 
Угасает мирно царь,
Ибо знает: впредь, как встарь,
Самовластье на престоле
Будет чернь держать в неволе.
Раб, как лошадь или бык,
К вечной упряжи привык,
И сломает шею мигом
Не смирившийся под игом.
Соломону царь Давид,
Умирая, говорит:
«Кстати, вспомни, для начала,
Иоава, генерала.,
Этот храбрый генерал
Много лет мне докучал,
Но, ни разу злого гада
Не пощупал я, как надо.
Ты, мой милый сын, умен,
Веришь в бога и силен,
И свое святое право
Уничтожить Иоава».
 

Король Ричард

 
Сквозь чащу леса вперед и вперед
Спешит одинокий рыцарь.
Он в рог трубит, он песни поет,
Душа его веселится.
О твердый панцирь его не раз
Ломалось копье иноверца.
Но панциря тверже душа, как алмаз,
У Ричарда Львиное Сердце.
«Добро пожаловать! – шепчут листы
Своим языком зеленым. —
Мы рады, король, что в Англии ты,
Что вырвался ты из полона».
Король вспоминает свою тюрьму
И шпорит коня вороного.
На вольном воздухе славно ему,
Он будто родился слова.
 

Азр

 
Каждый день, зари прекрасней,
Дочь султана проходила
В час вечерний у фонтана,
Где, белея, струи плещут.
Каждый день стоял невольник
В час вечерний у фонтана,
Где, белея, струи плещут.
Был он с каждым днем бледнее.
И однажды дочь султана
На непольника взглянула:
«Назови свое мне имя,
И откуда будешь родом?»
И ответшг он: «Зовусь я
Магометом. Йемен край мой.
Я свой род веду от азров,
Полюбив, мы умираем».
 

Христовы невесты

 
Из окон монастыря
В темноту ночей безлунных
Льется свет. Обитель полнят
Призраки монахинь юных.
Неприветливо-мрачна
Урсулинок вереница;
Из-под черных капюшонов
Молодые смотрят лица.
Пламя зыбкое свечей
Растеклось краснее крови;
Гулкий камень обрывает
Шепот их на полуслове.
Вот и храм. На самый верх
По крутым взойдя ступеням,
С хоров тесных имя божье
Призывают песнопеньем.
Но в словах молитвы той
Исступленный голос блуда:
В рай стучатся души грешниц,
Уповая лишь на чудо.
«Нареченные Христа,
Из тщеславия пустого
Кесарю мы отдавали
Достояние Христово.
Пусть иных влечет мундир
И гусар усы густые,
Нас пленили государя
Эполеты золотые.
И чело, что в оны дни
Знало лишь венок из терний,
Мы украсили рогами
Без стыда норой вечерней.
И оплакал Иисус
Нас и наши прегрешенья,
Молвив благостно и кротко:
«Ввек не знать вам утешенья!»
Ночью, выйдя из могил,
Мы стучим в господни двери,
К милосердию взывая, —
Miserere! Miserere!
Хорошо лежать в земле,
Но в святой Христовой вере
Отогреть смогли б мы душу, —
Miserere! Miserere!
Чашу горькую свою
Мы испили в полной мере,
В теплый рай впусти нас грешных,
Miserere! Miserere!
Гулко вторит им орган,
То медлительно, то быстро.
Служки призрачного руки
Шарят в поисках регистра.
 

Пфальцграфиня Ютта

 
Пфальцграфиня Ютта на легком челне
Ночью по Рейну плывет при луне.
Служанка гребет, госпожа говорит:
«Ты видишь семь трупов? Страшен их вид!
Семь трупов за нами
Плывут над волнами…
Плывут мертвецы так печально!
То рыцари были в расцвете лет.
Каждый принес мне любовный обет,
Нежно покоясь в объятьях моих.
Чтоб клятв не нарушили, всех семерых
Швырнула в волну я,
В пучину речную…
Плывут мертвецы так печально!»
Графиня смеется, служанка гребет.
Злой хохот несется над лоном вод.
А трупы, всплывая, по пояс видны,
Простерли к ней руки и клятвам верны,
Все смотрят с укором
Стеклянным взором…
Плывут мертвецы так печально!..
 

Мавританский царь

 
От испанцев в Альпухару
Мавританский царь уходит.
Юный вождь, он, грустный, бледный,
Возглавляет отступленье.
С ним – на рослых иноходцах,
На носилках золоченых
Весь гарем его. На мулах —
Чернокожие рабыни;
В свите – сотня слуг надежных
На конях арабской крови.
Статны кони, но от горя
Хмуро всадники поникли.
Ни цимбал, ни барабанов,
Ни хвалебных песнопений,
Лишь бубенчики на мулах
В тишине надрывно плачут.
С вышины, откуда видно
Всю равнину вкруг. Дуэро,
Где в последний раз мелькают
За горой зубцы Гранады,
Там, о коня на землю спрыгнув,
Царь глядит на дальний город,
Что в лучах зари вечерней
Блещет, золотом, багряным.
Но, Аллах, – о стыд великий!
Где священный полумесяц?
Над Альгамброй оскверненной
Реют крест и флаг испанский.
Видит царь позор ислама
И вздыхает сокрушенно
И потоком бурным слезы
По его щекам струятся.
Но царица-мать на сына
Мрачно смотрит с иноходца,
И бранит его, и в сердце
Больно жалит горьким словом.
«Полно, Боабдид эль-Чико,
Словно женщина ты плачешь
Оттого, что в бранном деле
Вел себя не как мужчина».
Был тот злой укор услышан
Первой из наложниц царских,
И она, с носилок спрыгнув,
Кинулась ему на шею.
«Полно, Боабдил эль-Чико,
Мой любимый повелитель!
Верь, юдоль твоих страданий
Расцветет зеленым лавром.
О, не только триумфатор,
Вождь, увенчанный победой,
Баловень слепой богини,
Но и кровный сын злосчастья,
Смелый воин, побежденный
Лишь судьбой несправедливой,
Будет в памяти потомков
Как герой вовеки славен».
И «Последним вздохом мавра»
Называется доныне
Та гора, с которой видел
Он в последний раз Гранаду.
А слова его подруги
Время вскоре подтвердило:
Юный царь прославлен в песне,
И не смолкнет песня славы
До тех пор, покуда струны
Не порвутся до последней
На последней из гитар,
Что звенят в Андалусии.
 

Жоффруа Рюдель и Мелисанда Триполи

 
В замке Блэ ковер настенный
Вышит пестрыми шелками.
Так графиня Триполи
Шила умными руками.
Ив шитье вложила душу,
И слезой любви и горя
Орошала ту картину,
Где представлено и море,
И корабль, и как Рюделя
Мелисанда увидала,
Как любви своей прообраз
В,умиравшем угадала.
Ах, Рюдель и сам впервые
В те последние мгновенья
Увидал ее, чью прелесть
Пел, исполнен вдохновенья.
Наклонясь к нему, графиня
И зовет, и ждет ответа,
Обняла его, целует
Губы бледные поэта.
Тщетно! Поцелуй свиданья
Поцелуем был разлуки.
Чаша радости великой
Стала чашей смертной муки.
В замке Блэ ночами слышен
Шорох, шелест, шепот странный.
Оживают две фигуры
На картине шелкотканой.
И, стряхнув оцепененье,
Дама сходит с трубадуром,
И до света обе тени
Бродят вновь по залам хмурым.
Смех, объятья, нежный лепет,
Горечь сладостных обетов,
Замогильная галантность
Века рыцарей-поэтов.
«Жоффруа! Погасший уголь
Загорелся жаром новым.
Сердце мертвое подруги
Ты согрел волшебным словом».
«Мелисанда! Роза счастья!
Всю земную боль и горе
Я забыл – и жизни радость
Пью в твоем глубоком взоре».
«Жоффруа! Для нас любовь
Сном была в преддверье гроба.
Но Амур свершает чудо, —
Мы верны и в смерти оба».
«Мелисанда! Сон обманчив,
Смерть – ты видишь – также мнима.
Жизнь и правда – лишь в любви,
Ты ж навеки мной любима!»
«Жоффруа! В старинном замке
Любо грезить под луною.
Нет, меня не тянет больше
К свету, к солнечному зною».
«Мелисанда! Свет и солнце —
Все в тебе, о дорогая!
Там, где ты, – любовь и счастье,
Там, где ты, – блаженство мая!»
Так болтают, так блуждают
Две влюбленных нежных тени,
И, подслушивая, месяц
Робко светит на ступени»
Но, видениям враждебный,
День восходит над вселенной —
И, страшась, они бегут
В темный зал, в– ковер настенный.
 

Поэт Фирдуси

 
К одному приходит злато,
Серебро идет к другому, —
Для простого человека
Все томаны – серебро.
Но в устах державных шаха
Все томаны – золотые,
Шах дарит и принимает
Только золотые деньги,
Так считают все на свете,
Так считал и сам великий
Фирдуси, творец бессмертной
Многоелавной «Шах-наме».
Эту песню о героях.
Начал он по воле шаха.
Шах сулил певцу награду:
Каждый стих – один томан.
Расцвело семнадцать весен,
Отцвело семнадцать весен,
Соловей прославил розу
И умолк семнадцать раз,
А поэт-сидел прилежно
У станка крылатой мысли,
День и ночь трудясь прилежно,
Ткал ковер узорной песни!
Ткал поэт ковер узорный
И вплетал в него искусно
Все легенды Фарсистана,
Славу древних властелинов,
Своего народа славу,
Храбрых витязей деянья,
Волшебство и злые чары
В раме сказочных цветов.
Все цвело, дышало, пело,
Пламенело, трепетало, —
Там сиял, как свет небес,
Первозданным свет Ирана,
Яркий, вечный свет, не меркший
Вопреки Корану, муфти,
В храме огненного духа,
В сердце пламенном поэта.
Завершив свое творенье,
Переслал поэт владыке.
Манускрипт великой песни:
Двести тысяч строк стихов.
Это было в банях Гасны, —
В старых банях знойной Гасны
Шаха черные посланцы
Разыскали Фирдуси.
Каждый нес мешок с деньгами
И слагал к ногам поэта,
На колени став, высокий,
Щедрый дар за долгий труд.
И поэт нетерпеливо
Вскрыл мешки, чтоб насладиться
Видом золота желанным, —
И отпрянул, потрясенный.
Перед ним бесцветной грудой
Серебро в мешках лежало —
Двести тысяч, и поэт
Засмеялся горьким смехом.
С горьким смехом разделил он
Деньги на три равных части.
Две из них посланцам черным
Он, в награду за усердье,
Роздал – поровну обоим,
Третью банщику он бросил
За его услуги в бане:
Всех по-царски наградил.
Взял он страннический посох
И, столичный град покинув,
За воротами с презреньем
Отряхнул с сандалий прах.
«Если б только лгал он мне,
Обещав – нарушил слово,
Что же, людям лгать не ново,
Я простить бы мог вполне.
Но ведь он играл со мной,
Обнадежил обещаньем,
Ложь усугубил молчаньем, —
Он свершил обман двойной.
Был он статен и высок,
Горд и благороден ликом, —
Не в пример другим владыкам
Царь от головы до ног.
Он, великий муж Ирана,
Солнцем глядя мне в глаза, —
Светоч правды, лжи гроза, —
Пал до низкого обмана!»
Шах Магомет окончил пир.
В его душе любовь и мир.
В саду у фонтана, под сенью маслин,
На красных подушках сидит властелин.
В толпе прислужников смиренной —
Анзари, любимец его неизменный.
В мраморных вазах, струя аромат,
Буйно цветущие розы горят,
Пальмы, подобны гуриям рая,
Стоят, опахала свои колыхая.
Спят кипарисы полуденным сном,
Грезя о небе, забыв о земном.
И вдруг, таинственной вторя струне,
Волшебная песнь полилась в тишине.
И шах ей внемлет с огнем в очах.
«Чья эта песня?» – молвит шах.
Анзари в ответ: «О владыка вселенной,
Той песни творец – Фирдуси несравненный».
«Как? Фирдуси? – изумился шах. —
Но где ж он, великий, в каких он краях?»
И молвил Анзари: «Уж много лет
Безмерно бедствует поэт.
Он в Туе воротился, к могилам родным,
И кормится маленьким садом своим».
Шах Магомет помолчал в размышленье
И молвил: «Анзари, тебе повеленье!
Ступай-ка на скотный мой двор с людьми,
Сто мулов, полсотни верблюдов возьми.
На них, нагрузи драгоценностей гору,
Усладу сердцу, отраду взору, —
Заморских диковин, лазурь» изумруды,
Резные эбеновые сосуды,
Фаянс, оправленный кругом
Тяжелым золотом и серебром,
Слоновую кость, кувшины и кубки,
Тигровы шкуры, трости, трубки,
Ковры и шали, парчовые ткани,
Изготовляемые в Иране.
Не позабудь вложить в тюки
Оружье, брони и чепраки
Да самой лучшей снеди в избытке,
Всех видов яства и напитки,
Конфеты, миндальные торты, варенья,
Разные пироги, соленья…
Прибавь двенадцать арабских коней,
Что стрел оперенных и ветра быстрей,
Двенадцать невольников чернотелых,
Крепких, как бронза, в работе умелых.
Анзари, сей драгоценный груз
Тобой доставлен будет в Туе
И весь, включая мой поклон,
Великому Фирдуси вручен».
Анзари исполнил повеленья,
Навьючил верблюдов без промедленья, —
Была несметных подарков цена
Доходу с провинции крупной равна.
И вот Анзари в назначенный срок
Собственноручно поднял флажок
На них, нагрузи драгоценностей гору,
Усладу сердцу, отраду взору, —
Заморских диковин, лазурь» изумруды,
Резные эбеновые сосуды,
Фаянс, оправленный кругом
Тяжелым золотом и серебром,
Слоновую кость, кувшины и кубки,
Тйгровы шкуры, трости, трубки,
Ковры и шали, парчовые ткани,
Изготовляемые в Иране.
Не позабудь вложить в тюки
Оружье, брони и чепраки
Да самой лучшей снеди в избытке,
Всех видов яства и напитки,
Конфеты, миндальные торты, варенья,
Разные пироги, соленья…
Прибавь двенадцать арабских коней,
Что стрел оперенных и ветра быстрей,
Двенадцать невольников чернотелых,
Крепких, как бронза, в работе умелых.
Анзари, сей драгоценный груз
Тобой доставлен будет в Туе
И весь, включая мой поклон,
Великому Фирдуси вручен».
Анзари исполнил повеленья,
Навьючил верблюдов без промедленья, —
Была несметных подарков цена
Доходу с провинции крупной равна.
И вот Анзари в назначенный срок
Собственноручно поднял флажок
И знойною – степью вглубь Ирана
Двинулся во главе каравана.
Шли восемь дней и с девятой зарей
Туе увидали вдали под горой.
Шумно и весело, под барабан,
С запада в город вошел караван.
Грянули враз: «Ля-иль-ля иль алла!»
Это ль не песня триумфа была!
Трубы ревели, рога завывали,
Верблюды, погонщики – все ликовали.
А в тот же час из восточных ворот
Шел с погребальным плачем народ.
К тихим могилам, белевшим вдали,
Прах Фирдуси по дороге несли.
 

Ночная поездка

 
Вздымалась волна. Полумесяц из туч
Мерцал так робко нам.
Когда садились мы в челнок,
Нас трое было там.
Докучливо весла плескались в воде,
Скрипели по бортам,
И с шумом волна белопенная нас
Троих заливала там.
Она, бледна, стройна, в челне
Стояла, предавшись мечтам.
Дианою мраморною тогда
Она казалась нам.
А месяц и вовсе исчез. Свистел
Ветер, хлеща по глазам.
Над нами раздался пронзительный крик
И взмыл высока к небесам.
То призрачно-белая чайка была;
Тот вопль ужасный нам
Сулил беду. И всем троим
Так жутко стало там.
Быть может, я болен и это – бред?
Понять не могу я сам.
Быть может, я сплю? Но где же конец
Чудовищным этим снам?
Чудовищный бред! Пригрезилось мне,
Что я – Спаситель сам,
Что я безропотно крест влачу
По каменистым стезям.
Ты, бедная, угнетена, Красота,
Тебе я спасение дам —
От боли, позора, пороков, нужды,
Всесветных зловонных ям.
Ты, бедная Красота, крепись:
Лекарство я горькое дам,
Я сам поднесу тебе смерть, и пусть
Сердце мое – пополам!
Безумный бред! Кошмарный сон!
Проклятье этим мечтам!
Зияет ночь, ревет волна…
Укрепи, дай твердость рукам,
Укрепи меня, боже милосердный мой!
Шаддай милосердный сам!
Что-то в море упало! Шаддай! Адонай!
Вели смириться волнам!..
И солнце взошло… Земля! Весна!
И края не видно цветам!
Когда на берег мы сошли,
Нас было лишь двое там.
 

Вицлипуцли

 
Прелюдия
Вот она – Америка!
Вот он – юный Новый Свет!
Не новейший, что теперь,
Европеизован, вянет, —
Предо мною Новый Свет,
Тот, каким из океана
Был он извлечен Колумбом:
Дышит свежестью морскою,
В жемчугах воды трепещет,
Яркой радугой сверкая
Под лобзаниями солнца…
О, как этот мир здоров!
Не романтика кладбища
И не груда черепков,
Символов, поросших мохом,
Париков окаменелых.
На здоровой почве крепнут
И здоровые деревья —
Им неведомы ни сплин,
Ни в спинном мозгу сухотка.
На ветвях сидят, качаясь,
Птицы крупные. Как ярко
Оперенье их! Уставив
Клювы длинные в пространство,
Молча смотрят на пришельца
Черными, в очках, глазами,
Вскрикнут вдруг – и все болтают,
Словно кумушки за кофе.
Но невнятен мне их говор,
Хоть и знаю птиц наречья,
Как премудрый Соломон,
Тысячу супруг имевший.
И наречья птичьи знавший, —
Не, новейшие одни
Но и, древние, седые
Диалекты старых чучел,
Новые цветы повсюду!
С новым диким ароматом,
С небывалым ароматом,
Что мне проникает в ноздри
Пряно, остро и дразняще, —
И мучительно хочу я
– Вспомнить наконец: да где же
Слышал я подобный запах?
Было ль то на Риджент-стрит
В смуглых солнечных объятьях
Стройной девушки-яванки,
Что всегда цветы жевала?
В Роттердаме ль, может быть,
Там, где ламятник Эразму,
В бедой вафельной палатке
За таинственной гардиной?
Созерцая Новый Свет,
Вижу я моя особа,
Кажется, ему внушает
Больший ужас… Обезьяна,
Что спешит в кустах укрыться,
Крестится, меня завидя,
И кричит в испуге: «Тень!
Света Старого жилец!»
Обезьяна? Не страшись:
И не призрак и не тень;
Жизнь в моих клокочет жилах,
Жизни я вернейший сын.
Но общался с мертвецами
Много лет я – оттого
И усвоил их манеры
И особые причуды…
Годы лучшие провел я
То Кифгайзере, то в гроте
У Венеры, – словом, в разных
Катакомбах романтизма.
Не пугайся, обезьяна!
На заду твоем бесшерстом,
Голом, как седло, пестреют
Те цвета, что мной любимы:
Черно-красно-золотистый!
Обезьяний зад трехцветный
Живо мне напоминает
Стяг имперский Барбароссы.
Был он лаврами увенчан,
И сверкали на ботфортах
Шпоры золотые – все же
Не герой он был, не рыцарь,
А главарь разбойной шайки,
Но вписавший в Книгу Славы
Дерзкой собственной рукой
Дерзостное имя Кортес.
Вслед за именем Колумба
Расписался он сейчас же,
И зубрят мальчишки в школах
Имена обоих кряду.
Христофор Колумб – один,
А другой – Фернандо Кортес.
Он, как и Колумб, титан
В пантеоне новой эры.
Такова судьба героев,
Таково ее коварство
Сочетает наше имя
С низким, именем злодея.
Разве не отрадней кануть
В омут мрака и забвенья,
Нежели влачить вовеки
Спутника, с собой такого?
Христофор Колумб великий
Был герой с открытым сердцем,
Чистым, как сиянье солнца,
И неизмеримо щедрым.
Много благ дарилось людям,
Но Колумб им в дар принес
Мир, дотоле неизвестный;
Этот мир – Америка.
Не освободил он нас
Из темницы мрачной мира,
Но сумел ее расширить
И длиннее цепь йам сделать.
Человечество ликует,
Утомясь и от Европы,
И от Азии, а также
И от Африки не меньше…
Лишь единственный герой
Нечто лучшее принес нам,
Нежели Колумб, – и это
Тот, кто даровал нам бога.
Был Амрам его папаша,
Мать звалась Иохавед,
Сам он Моисей зовется,
Это – мой герой любимый.
Но, Пегас мой, ты упорно
Топчешься вблизи Колумба.
Знай, помчимся мы с тобою
Кортесу вослед сегодня.
Конь крылатый! Мощным взмахом
Пестрых крыл умчи меня
В Новый Свет – в чудесный край,
Тот, что Мексикой зовется.
В замок отнеси меня,
Что властитель Монтесума
Столь радушно предоставил
Для своих гостей-испанцев.
Но не только кров и пищу —
В изобилии великом
Дал король бродягам пришлым
Драгоценные подарки,
Золотые украшенья
Хитроумного чекана, —
Все твердило, что монарх
Благосклонен и приветлив.
Он, язычник закоснелый,
Слеп и не цивилизован,
Чтил еще и честь и верность,
Долг святой гостеприимства.
Как-то празднество устроить
В честь его решили гости.
Он, нимало не колеблясь,
Дал согласие явиться
И со всей своею свитой
Прибыл, не страшась измены,
В замок, отданный гостям;
Встретили его фанфары.
Пьесы, что в тот день давалась,
Я названия не знаю,
Может быть – «Испанца верность»
Автор – дон Фернандо Кортес.
По условленному знаку
Вдруг на короля напали.
Связан был он и оставлен
У испанцев как заложник.
Но он умер – и тогда
Сразу прорвалась плотина,
Что авантюристов дерзких
От народа защищала.
Поднялся прибой ужасный.
Словно бурный океан,
Цридивдли ближе, ближе
Гневные людские водны.
Но хотя испанцы храбро
Отражали каждый натиск,
Все-таки подвергся замок
Изнурительной осаде.
После смерти Монтесумы
Кончился подвоз припасов;
Рацион их стал короче,
Лица сделались длиннее.
И сыны страны испанской,
Постно глядя друг на друга,
Вспоминали с тяжким вздохом
Христианскую отчизну,
Вспоминали край родной,
Где звонят в церквах смиренно
И несется мирный запах
Вкусной оллеа-потриды,
Подрумяненной, с горошком,
Меж которым так лукаво
Прячутся, шипя тихонько,
С тонким чесноком колбаски.
Созван был совет военный,
И решили отступить:
На другой же день с рассветом
Войско все покинет город.
Раньше хитростью проникнуть
Удалось туда испанцам.
Не предвидел умный Кортес
Всех препятствий к возвращенью.
Город Мехико стоит
Среди озера большого;
Посредине укреплен
Остров гордою твердыней.
Чтобы на берег попасть,
Есть плоты, суда, паромы
И мосты на мощных сваях;
Вброд по островкам проходят.
До зари во мгле рассветной
Поднялись в поход испанцы.
Сбор не били барабаны,
Трубы не трубили зорю,
Чтоб хозяев не будить
От предутренней дремоты…
(Сотня тысяч мексиканцев
Крепкий замок осаждала.)
Но испанец счет составил,
Не спросись своих хозяев;
В этот день гораздо раньше
Были на ногах индейцы.
На мостах и на паромах,
Возле переправ они
С угощеньем провожали
Дорогих гостей в дорогу.
На мостах, плотах и гатях
Гайда! – было пированье.
Там текла ручьями кровь,
Смело бражники сражались —
Все дрались лицом к лицу,
И нагая грудь индейца
Сохраняла отпечаток
Вражьих панцирей узорных.
Там друг друга в страшной схватке
Люди резали, душили.
Медленно поток катился
По мостам, плотам и гатям.
Мексиканцы дико выли;
Молча бились все испанцы,
Шаг за шагом очищая
Путь к спасению себе.
Но в таких проходах тесных
Нынче не решает боя
Тактика Европы старой, —
Кони, шлемы, огнеметы.
Многие испанцы также
Золото несли с собою,
Что награбили недавно…
Бремя желтое, увы,
Было в битве лишь помехой;
Этот дьявольский металл
В бездну влек не только душу,
Но и тело в равной мере.
Стаей барок и челнов
Озеро меж тем покрылось;
Тучи стрел неслись оттуда
На мосты, плоты и гати.
Правда, и в своих же братьев
Попадали мексиканцы,
Но сражали также многих
Благороднейших идальго.
На мосту четвертом пал
Кавалер Гастон, который
Знамя нес с изображеньем
Пресвятой Марии-девы.
В знамя это попадали
Стрелы мексиканцев часто;
Шесть из этих стрел остались
Прямо в сердце у Мадонны,
Как мечи златые в сердце
Богоматери скорбящей
На иконах, выносимых
В пятницу страстной недели.
Дон Гастон перед кончиной
Знамя передал Гонсальво,
Но и он, сражен стрелою,
Вскоре пал. В тот самый миг
Принял дорогое знамя
Кортес, и в седле высоком
Он держал его, покуда
К вечеру не смолкла битва.
Сотни полторы испанцев
В этот день убито было;
Восемьдесят их живыми
К мексиканцам в плен попало.
Многие, уйдя от плена,
Умерли от ран позднее.
Боевых коней с десяток
Увезли с собой индейцы.
На закате лишь достигли
Кортес и его отряды
Твердой почвы – побережья
С чахлой рощей ив плакучих.
II
Страшный день прошел. Настала
Бредовая ночь триумфа;
Тысячи огней победных
Запылали в Мехико.
Тысячи огней победных,
Факелов, костров смолистых
Ярким светом озаряют
Капища богов, палаты.
И превосходящий все
Храм огромный Вицлипуцли
Что из кирпича построен
И напоминает храмы
Вавилона и Египта —
Дикие сооруженья,
Как их пишет на картинах
Англичанин Генри Мартин.
Да, узнать легко их. Эти
Лестницы так широки,
Что по ним свободно всходит
Много тысяч мексиканцев.
А на ступенях пируют
Кучки воинов свирепых
В опьяненье от победы
И от пальмового хмеля.
Эти лестницы выводят
Через несколько уступов
В высоту, на кровлю храма
С балюстрадою резною.
Там на троне восседает
Сам великий Вицлипуцли,
Кровожадный бог сражений.
Это – злобный людоед,
Но он с виду так потешен,
Так затейлив и ребячлив,
Что, внушая страх, невольно
Заставляет нас смеяться…
И невольно вспоминаешь
Сразу два изображенья:
Базельскую «Пляску смерти»
И брюссельский Меннкен-Писс.
Справа от него миряне,
Слева – все попы толпятся;
В пестрых перьях, как в тиарах,
Щеголяет нынче клир.
А на ступенях алтарных
Старичок сидит столетний,
Безволосый, безбородый;
Он в кроваво-красной куртке.
Это – жрец верховный бога.
Точит Он с улыбкой ножик,
Искоса порою глядя
На владыку своего.
Вицлипуцли взор, его
Понимает, очевидно:
Он ресницами моргает,
А порой кривит и губы.
Вся духовная капелла
Тут же выстроилась в ряд:
Трубачи и литавристы —
Грохот, вой рогов коровьих…
Шум, и гам, и вой, и грохот.
И внезапно раздается
Мексиканское «Те Deum»1,
Как мяуканье кошачье, —
Как мяуканье кошачье,
Но такой породы кошек,
Что названье тигров носят
И едят людское мясо!
И когда полночный ветер