— Тоби, ты когда-нибудь задумывался, как им пришла в голову мысль о такой вот обработке? — она прищурилась на зарю, занимавшуюся на востоке нашей зеленой, лишенной горизонта цилиндрической страны. — В этот день собрались, наверное, все шишки. Высохшие мудрецы, как это обычно водится в Пентагоне, расселись вдоль длинного стола из прекрасно сымитированного палисандрового дерева. У каждого — чистый блокнот и новенький карандаш, специально по такому поводу заточенный. Кого там только не было: фрейдисты, юнгианцы, адлерианцы, приверженцы теории «крысолова» — называй сам, кого вспомнишь. И каждый из этих ублюдков в глубине души знал, что пришло время разыграть козырную карту, причем для всей профессии, а не для разрозненных группировок. Вот она — западная психиатрия во плоти. И ничегошеньки не произошло! Трасса по-прежнему выбрасывает трупы, вернувшиеся бредят или распевают детские песенки. А те, кто в себе, выдерживают не более трех дней, не говорят, черт побери, ничего, потом стреляются или впадают в кататонию. — Она сняла с пояса маленький фонарик, раскрыла пластмассовый корпус и извлекла оттуда параболический рефлектор. — Кремль заходится от крика. ЦРУ стоит на ушах. И хуже всего то, что транснациональным корпорациям, которые хотят за свои денежки музыку, надоедает ждать. «Мертвые космонавты? Никаких данных? Так не пойдет, ребята». Они начинают нервничать, все эти суперпсихоаналитики, пока какой-нибудь придурок, какой-нибудь ухмыляющийся полоумный из, например, Беркли не заявляет вдруг… — растягивая слова, она спародировала добродушный самоуверенный говорок: — «Эй, послушайте, почему бы нам просто не отправить этих людей в действительно приятное местечко, где много хорошего кайфа и есть кто-то, с кем они могли бы покалякать, а?»
   Рассмеявшись, она покачала головой. Затем повертела в руках рефлектор, пытаясь поймать солнечный луч. Спичек нам с собой не дают, поскольку огонь нарушает равновесие кислорода и углекислого газа. Когда она поднесла сигарету к добела раскаленной фокусной точке, потянулась струйка сизого дыма.
   — О'кей, — послышался голос Хиро. — Твоя минута прошла.
   Я глянул на часы. Скорее три, чем одна.
   — Удачи тебе, дружок, — мягко сказала Шармейн, делая вид, что поглощена сигаретой. — Бог в помощь.
 
   Обещание боли. Она всегда поджидает здесь. Ты знаешь, что случится, но не знаешь, когда или в точности как. Пытаешься удержать вернувшихся, вытянуть их из тьмы. Но если заслонить себя от боли, то не сможешь работать. Хиро все время цитирует какие-то японские вирши: «Научи нас испытывать желание и научи не испытывать его».
   Мы похожи на комнатных мух, настолько умных, что сумели забраться в международный аэропорт. Некоторым действительно удается случайно проникнуть на рейс до Лондона или Рио, может быть, даже выжить во время перелета и вернуться назад. «Эге, — говорят тогда остальные мухи, — ну что там по ту сторону двери? Что такого знают они, что неизвестно нам?» На обочине Трассы любой человеческий язык теряет свою тайну, за исключением, быть может, языка шамана, или каббалиста, или мистика, вознамерившегося проклассифицировать иерархию демонов, ангелов и святых.
   Но Трасса живет по своим собственным правилам, и некоторые из них мы уже заучили. Это дает нам хоть какую-то зацепку.
   Правило первое. В путь отправляются только в одиночку; никаких экипажей, никаких пар.
   Правило второе. Никакого искусственного интеллекта; что бы ни двигалось по Трассе, оно не притормозит ради умной машины — во всяком случае, таких, какие делаем мы.
   Правило третье. Регистрирующее оборудование — ненужный балласт; приборы всегда возвращаются пустыми.
   Десятки новых физических школ возникли в русле учения Святой Ольги, не говоря уж о сотнях еще более причудливых и элегантных ересей — и все они стремились протолкнуться внутрь колеи. И все пали — одна за другой. В полной шорохов и шепотов тишине ночей Рая нетрудно представить себе, что слышишь, как рушатся парадигмы, позвякивают, рассыпаясь в алмазную пыль, обломки теорий, когда дело всей жизни какого-нибудь крупного института низводится до незначительной запятой в истории науки. А Трасса тем временем возвращает искалеченных путников, чтобы во тьме они пробормотали нам какие-то обрывки.
   Мухи в аэропорту, путешествующие автостопом. Мухам советуют не задавать лишних вопросов. Мухам советуют не пытаться увидеть Картинку-в-Целом. Повторные попытки без вариантов приводят к медленному, неумолимому огню паранойи. Разум проецирует на стены ночи гигантские темные чертежи, схемы, которые, обретя плоть, превращаются в безумие — и в религию. Мудрые мухи цепляются за теорию «черного ящика». «Черный ящик» — разрешенная метафора, Трасса же остается величиной «х» во всех разумных уравнениях. Считается, что нам не следует задумываться о том, что есть Трасса и кто ее сюда протянул. Вместо этого мы сосредотачиваем свое внимание на том, что мы помещаем в ящик, и том, что мы вытаскиваем из него. Есть то, что мы посылаем по Трассе (женщина по имени Ольга, ее корабль и многие-многие другие, последовавшие за ней), и то, что приходит назад (сошедшая с ума женщина, морская раковина, артефакты, фрагменты чужих технологий). Приверженцы теории «черного ящика» заверяют, что главнейшая наша задача — оптимизировать этот обмен. Мы здесь для того, чтобы позаботиться о том, чтобы род человеческий на вложенные деньги получил свой дивиденд. Но все более очевидными становятся некоторые вещи. Например: мы не единственные мухи, отыскавшие дорогу в аэропорт. Слишком много артефактов собрано, и не меньше полудюжины из них происходят из резко отличающихся друг от друга культур — тоже «стопщиков», как называет их Шармейн. Мы как крысы в трюме сухогруза, обменивающиеся милыми безделушками с крысами из других портов. Мечтая о ярких огнях, о большом городе.
   Будь проще, ограничься Входом-Выходом.
 
   Лени Гофмансталь: Выход.
   Мы срежиссировали возвращение Лени Гофмансталь так, чтобы оно пришлось на Поляну-3, известную также как Элизиум. Сидя на корточках возле беседки, образованной переплетением ветвей искусно воспроизведенных молодых кленов, я изучал ее корабль. Изначально он выглядел как бескрылая стрекоза, стройное десятиметровое брюшко прятало в себе ядерный двигатель. Теперь, когда двигатель удалили, он напоминал белую матовую куколку с выпуклым глазом, напичканным традиционно бесполезными сенсорами и зондами. Корабль лежал на пологом склоне поляны, на искусственном бугре, специально сконструированном так, чтобы удобно разместить суда самых разных размеров. Новые корабли — поменьше, они похожи скорее на обтекаемые машины гонок «Гран-При». Их минималистские коконы даже не пытаются изображать из себя разведывательные суда. Модули для пушечного мяса.
   — Не нравится мне это, — раздался голос Хиро. — Корабль этот мне не нравится. Что-то в нем не так….
   Он сказал это как бы про себя, будто размышляя вслух. Но точно так же и то же самое мог сказать себе и я сам, а это означало, что гештальт «суррогат-обработчик» в почти оперативном состоянии. Войдя в роль, я перестаю быть посредником при голодном ухе Рая, неким специфичным зондом, связанным по радио с еще более специфичным психиатром. Когда щелкает, вставая на место, гештальт, мы с Хиро сливаемся в нечто, в существовании чего мы никогда не сможем друг другу признаться, — во всяком случае, ни до, ни после самой работы. Наши взаимоотношения любого классического фрейдиста довели бы до ночных кошмаров. Но я знал, что Хиро прав: на сей раз было что-то ужасающе не так.
   Поляна казалась неровно округлой. Что ж, функциональность превыше всего. На самом деле, она представляла собой круглую вставку в полу Рая пятнадцати метров в диаметре, подъемник, замаскированный под альпийскую мини-лужайку. С корабля Лени отпилили двигатель, втянули его во внешний цилиндр, потом поляну опустили на шлюзовую палубу и вместе с кораблем подняли ее в Рай. Там она оказалась на верхушке гигантского пирога, украшенного вполне убедительными цукатами в виде травы и полевых цветов. Сенсоры заглушили вещанием станции, порты и люк корабля опечатали: предполагается, что Рай станет для новоприбывших сюрпризом.
   Я осознал, что спрашиваю себя, вернулась ли Шармейн к Хорхе. Быть может, она готовит ему еду, одну из тех рыбин, которых мы называем «улов», когда их выпускают нам в руки из клеток на дне озер. Я почти почувствовал запах жарящейся рыбы, закрыл глаза, представляя себе, как Шармейн бредет по мелководью и прозрачные капли бусинами покрывают ее бедра. Длинноногая девушка в пруду с рыбами в Раю.
   — Давай, Тоби! Внутрь!
   В черепе еще гулом отдавался приказ, а тренинг и гештальт-рефлекс уже погнали меня через поляну.
   — Черт побери, черт побери, черт побери… — традиционная мантра Хиро.
   И тут я понял, что все каким-то образом пошло наперекосяк. Голос переводчицы Хиллари доносился визгливыми полутонами, защитный лед Би-би-си трещал, а она все тараторила что-то на высшей скорости об анатомических диаграммах. Чтобы распечатать люк, Хиро, должно быть, воспользовался дистанционным управлением, но не стал ждать, пока колесо раскрутится само собой. Он просто взорвал шесть встроенных в обшивку зарядов, разом вырвав шлюз. Меня едва не задело обломками, от которых я инстинктивно увернулся. Затем я вскарабкался по гладкому боку корабля, ухватился за ячеистые распорки у самого входного отверстия: вместе с механизмом люка рухнул и стальной трап.
   И вдруг замер, скорчившись и зажимая нос от вони пластиковой взрывчатки, потому что именно тогда меня накрыл Страх. Впервые накрыл по-настоящему.
   Я сталкивался с ним и раньше, с этим Страхом, но тогда это был лишь край огромного покрывала. Теперь же он был бездонным, как бездна, он нес в себе пустоту вечной ночи, холодную и неумолимую. В нем — последние слова, глубина космоса, каждое долгое «прощай» в истории нашей расы. Он заставил меня съежиться и заскулить. Я трясся, пресмыкался, рыдал. Нам читают лекции, предостерегают, пытаются списать этот страх на временную боязнь открытого пространства, свойственную нашей работе. Но мы знаем, что это; суррогаты знают, а обработчикам этого не дано. Ни одно объяснение не способно ухватить сути.
   Это — Страх. Это — длинный палец Великой Ночи, тьмы, которая скармливает бормочущих безумцев мягкой белой утробе Палат. Ольга познала его первой, Святая Ольга. Она пыталась спрятать нас от него, крушила радиооборудование корабля, молясь, чтобы Земля потеряла ее, дала ей умереть.
   Хиро неистовствовал, но потом, похоже, понял, что со мной происходит, и принял единственно верное решение.
   Он ударил меня, задействовав переключатель боли. Жестоко. Раз, еще раз — как стрекалом для скота. Он заставил меня войти внутрь. Пинками прогнал сквозь Страх.
   Там, за стеной Страха, была комната. Тишина, молчание и незнакомый запах. Запах женщины.
   Захламленный модуль выглядел изношенным, почти домашним, усталый пластик антиперегрузочной кушетки был заклеен отстающими полосками серебристой пленки. Но все, казалось, было отмечено печатью заброшенности. Обитательницы здесь не было. Затем я увидел безумную щетину росчерков шариковой ручкой: похожие на крабов символы, тысячи крохотных корявых продолговатых фигур смыкались, накладывались одна на другую. Размазанные пальцами, жалкие, они покрывали почти всю переднюю переборку.
   Хиро — из статики — шептал, молил: «Найди ее, Тоби, сейчас же, пожалуйста, Тоби, найди ее, найди ее, найди…»
 
   Я нашел ее в хирургической нише, узком алькове в дальнем конце центрального коридора. Над ней — Schцene Maschine, сверкающий хирургический манипулятор, его острые длинные руки-клешни были подняты. Хромированные члены ракопаука оканчивались несколькими гемостатами, пинцетом, лазерным скальпелем. Хиллари билась в истерике, почти затерявшись на каком-то далеком канале, захлебывалась рыданиями: что-то об анатомии человеческой руки, сухожилиях, артериях, основах тахономии.
   Крови совсем не было. Манипулятор — чистоплотная машина, способная аккуратно делать свое дело в условиях нулевой гравитации, отсасывая жидкость при помощи вакуума. Лени умерла за минуту до того, как Хиро взорвал люк. Ее правая рука, разложенная на рабочей поверхности, казалась копией какого-то средневекового рисунка. И эта рука была очищена до кости, наколотые на белый пластик препараторскими иглами из нержавеющей стали мускулы и ткани были разложены тщательно и симметрично. Она истекла кровью. Любой хирургический манипулятор тщательно запрограммирован против самоубийства, но он может использоваться как робот-препаратор, готовящий биологические материалы для хранения.
   Физхимик нашла способ его одурачить. Если на это есть время, с машинами такое, как правило, проходит. А у нее было восемь лет.
   Лени лежала на расставленном прозекторском столе. Ее тело напоминало скелет какого-то ископаемого в зубоврачебном кресле. Нити вышивки на спине ее комбинезона — орнамент с торговой маркой западногерманского концерна электроники — давно потускнели.
   Я попытался объяснить ей… Я говорил:
   — Пожалуйста, ты ведь уже мертвая. Прости нас, мы с Хиро… мы пришли, чтобы попытаться помочь. Понимаешь? Видишь ли, Хиро тебя знает. Он сейчас прямо у меня в голове. Он читал твое досье, твой сексуальный профиль, видел твои любимые цвета. Он наизусть знает твои детские страхи, знает, как звали твою первую любовь, имя учителя, который тебе так нравился. А у меня — подобранные ради тебя феромоны, и сам я — ходячий арсенал наркотиков, всего того, что обязательно тебе понравится. И мы умеем лгать, Хиро и я, мы ведь просто асы лжи. Пожалуйста. Ты должна понять. Мы с Хиро совершенно чужие тебе люди, но для тебя мы разыграем совершеннейшего незнакомца… правда, Лени.
   Она была худенькой светловолосой женщиной. Прямые волосы припорошены преждевременной сединой. Мягко коснувшись этих волос, я вышел на поляну. На моих глазах заколыхалась высокая трава, закачались полевые цветы, и началось нисхождение. Корабль все время оставался в центре рельефного круга лифта. Поляна скользнула прочь из Рая, и солнечный свет потерялся в сиянии огромных неоновых дуг, отбрасывающих резкие тени на просторную палубу воздушного шлюза. Забегали фигуры в красных комбинезонах. Красный паровозик, описав полукруг, уступая нам дорогу, развернулся на толстых резиновых колесах.
   Невский, серфингист из КГБ, ожидал у подножия трапа, который подкатили к краю поляны. Я его даже не видел, пока не спустился.
   — Мне теперь нужно забрать наркотики, мистер Холперт.
   Я стоял, покачиваясь, смаргивая наворачивающиеся на глаза слезы. Он протянул руку, чтобы меня поддержать. Я подумал: а знает ли он, что он вообще делает здесь, на нижней палубе, желтый костюм на красной территории. Вероятно, ему все равно; казалось, ему ни до чего, в сущности, нет дела. Свой блокнот он держал наготове.
   — Я должен их забрать, мистер Холперт.
   Стащив с себя комбинезон, я протянул ему мятый ком. Он сложил его в пластиковый пакет на молнии, убрал пакет в кейс, прикованный наручниками к его левому запястью, и ввел комбинацию шифра.
   — Не принимай их все разом, малыш, — сказал я. И потерял сознание.
 
   Этой ночью Шармейн принесла в мою келью некую особую тьму — индивидуальные дозы, запаянные в плотную пленку. Эта тьма ничем не походила на тьму Великой Ночи, ту охотящуюся черноту, что поджидает, чтобы утащить автостопщиков в Палату, ту тьму, что взращивает Страх. Эта темнота напоминала тени, движущиеся на заднем сиденье родительской машины дождливой ночью, когда тебе пять лет… тебе тепло… ты в безопасности. Шармейн гораздо хитрее меня, когда надо обмануть контролеров вроде Невского.
   Я не стал ее спрашивать, почему она вернулась из Рая или что сталось с Хорхе. И она ничего не спросила о Лени.
   Хиро исчез, отключился от эфира. Я видел его сегодня вечером во время совещания; как всегда, нашим взглядам никак не удавалось встретиться. Не страшно. Я знал, что он вернется. Все это, в сущности, — наша работа, все — как обычно. Очередной трудный день в Раю, но там никогда не бывает просто. Тяжело, когда впервые испытываешь Страх, но я всегда знал, что он поджидает меня там. На совещании говорили о формулах Лени и о ее зарисовках шариковой ручкой. Насколько я понял, это были молекулярные цепи, способные смещаться по команде. Молекулы, функционирующие как переключатели, логические элементы, и даже как нечто вроде линий электропередач — и все это слоями встроено в одну-единственную очень большую макромолекулу, крохотный компьютер. По-видимому, мы никогда не узнаем, с чем Лени столкнулась там, в космосе. И подробностей ее сделки нам тоже, вероятно, никогда не узнать. Возможно, мы очень пожалеем, узнай мы когда-нибудь об этом. Мы ведь не единственное отсталое племя из тех, что подбирают обрывки.
   Черт бы побрал эту Лени, этого француза, черт бы побрал всех тех, кто привозит домой странные вещи, кто привозит панацею от рака, морские ракушки, предметы без названий, — всех тех, кто заставляет нас сидеть здесь и ждать, кто наполняет Палаты, кто приносит нам Страх. Но — цепляйся за эту темноту, тепло и близость, за чуть слышное дыхание Шармейн, мерный ритм моря. На этом можно и отлететь… Ты услышишь море, там, далеко внизу, за непрестанным тараканьим шорохом статики костефона. Это то, что мы несем в себе, как бы далеко нас ни заносило от дома.
   Рядом со мной шевельнулась во сне Шармейн, пробормотала незнакомое имя, возможно, имя какого-то сломленного путника, давно сгинувшего в Палатах. Она помнит их всех. Однажды она две недели не давала умереть одному парню, пока тот не выдавил себе глаза большими пальцами. Шармейн кричала все время, пока ее опускали вниз, сломала ногти о пластиковую крышку подъемника. Потом ее накачали транквилизаторами.
   Однако в нас обоих живет особый голод, неугомонная одержимость, которая позволяет нам снова и снова возвращаться в Рай. И получили мы ее одним и тем же образом: неделями болтались в космосе на своих маленьких суденышках в надежде, что и нас примет Трасса. А когда иссякли водородные заряды, нас отбуксировали назад. Некоторых просто не берут, и никто не знает почему. И второго шанса у тебя никогда не будет. Они говорят, что это слишком дорого, но на самом деле, глядя на твои перетянутые бинтами запястья, думают о том, что ты теперь слишком ценен, слишком полезен для них как потенциальный суррогат. «Неважно, что ты пытался покончить жизнь самоубийством, — говорят они, — это случается сплошь и рядом. Это вполне понятно — когда чувствуешь себя отвергнутым». Но я хотел умереть, очень хотел. И Шармейн тоже. Она попыталась отравиться таблетками. Но нас подготовили, одержимость «подправили», вживили костефоны, спарили с обработчиками.
   Ольга, должно быть, знала, должно быть, все это как-то предвидела. Она пыталась не позволить нам выйти на дорогу, туда, где побывала сама. Она понимала, что если люди найдут ее, у них не останется выбора, им придется идти. Даже теперь, зная то, что я знаю, я все равно хочу пойти по Трассе. Я никогда туда не попаду. Но можно качаться во тьме, что громоздится над нами, мысленно держа за руку Шармейн. Между нашими ладонями — разорванная обертка наркотика. И улыбается Святая Ольга — ее присутствие почти осязаемо — улыбается нам со всех своих отпечатков, сделанных с одной и той же официальной фотографии, вырванных и приклеенных на стены ночи. Ее белая улыбка. Навсегда.