Страница:
– Понд, – начал Гэхеген, – иногда мне кажется, что вы ясновидящий или прорицатель. Как странно, что вы это сказали. То, чему я был очевидцем, походило на вымысел, с одной только разницей: уже знакомый мне сюжет мелодрамы внезапно оборвался, и началась новая, более мрачная мелодрама или трагедия. Временами мне казалось, что я стал действующим лицом какого-то детективного рассказа, а потом вдруг оказывалось, что это уже совсем не тот, а другой рассказ. Как в туманных картинах или в кошмаре.
Нет, именно в кошмаре.
– Почему «именно»? – спросил Уоттон.
– Это страшная история, – тихо сказал Гэхеген, – но теперь она уже не кажется такой страшной.
– Ну, конечно, – кивнул Понд, – теперь вы счастливы и хотите рассказать нам страшную историю.
– А что значит «теперь»? – снова спросил Уоттон.
– Это значит, – отвечал Гэхеген, – что сегодня утром я стал женихом.
– Черт вас… Прошу прощения, – буркнул Уоттон, краснея. – Разрешите вас поздравить, конечно, и все прочее… Только при чем здесь кошмар?
– Тут есть прямая связь, – задумчиво произнес Гэхеген. – Но вы ведь хотите послушать ту, страшную историю, а не эту, счастливую. Да, это была таинственная история.
Во всяком случае – для меня. Все же в конце концов я ее понял.
– И когда вам надоест говорить загадками, вы сообщите нам разгадку?
– Нет. Разгадку сообщит Понд, – коварно ответил Гэхеген. – Видите, он уже гордится, что угадал так много, еще не выслушав моей истории. Если он не сумеет закончить ее после того, как услышит… – Гэхеген оборвал фразу и заговорил снова, более серьезным тоном: – Все началось с холостяцкого обеда у лорда Кроума; мы, собственно, были приглашены не на обед, а на коктейль к его жене. Леди Кроум – высокая, стройная женщина; у нее маленькая гордая головка и темные волосы. Ее муж – полная ей противоположность. И в прямом, и в переносном смысле можно сказать, что он человек с головой. Представьте себе длинное, словно топором высеченное лицо; и кажется, тот же топор высек его голову, всю его фигуру, маленькую и незначительную. Он человек сдержанный и в тот вечер казался рассеянным и немного усталым; должно быть, его утомили разряженные дамы, которые так и вились вокруг прекрасной хозяйки дома, похожей на стремительную гордую птицу. Возможно, именно поэтому он захотел отдохнуть в более спокойном, мужском обществе. Так или иначе, он попросил нескольких гостей остаться и отобедать с ним. В том числе и меня; но несмотря на это, общество было избранное.
Да, избранное; хотя впечатление создавалось такое, что никто намеренно не подбирал его. Имена гостей были достаточно известны; и все же казалось, что лорд Кроум вспомнил их случайно. Первым, на кого я обратил внимание, был капитан Блэнд. Его считают одним из самых блестящих офицеров британской армии. По-моему, он к тому же и самый глупый; вероятно, это необходимо для каких-то стратегических целей. Он великолепен, как статуя Геракла из золота и слоновой кости, и в военное время примерно так же полезен. Я как-то сказал ему, что он напоминает мне статую из слоновой кости, а он решил, что я сравниваю его со слоном. Вот оно, хваленое образование «белого господина»! Рядом с ним сидел граф Кранц, венгерский ученый и общественный деятель. Он говорит на двадцати семи языках, в том числе на языке философии. Интересно, на каком он беседует с капитаном Блэндом? По другую сторону от Кранца сидел офицер примерно того же типа, что Блэнд, только посмуглее и постройнее, и не такой надутый, – майор Вустер из какого-то бенгальского полка. Лексикон его тоже не слишком богат, он состоит из одного латинского глагола polo, polas, polat – я играю в поло, ты играешь в поло, он играет в поло или (как отрицательная характеристика) он не играет в поло. Эта игра пришла с Востока; мы угадываем игроков сквозь тонкие золотые линии замысловатых рисунков на полях восточных рукописей. Что-то восточное было и в самом Вустере: так и видишь, как он, словно тигр, продирается сквозь джунгли. Эти двое более или менее подходили друг к другу, потому что Кранц тоже смугл и красив; у него черные, по-ассирийски изогнутые брови, а длинная темная борода похожа на раскрытый веер или на пышный хвост какой-то птицы. Я был соседом Вустера, и мы довольно оживленно беседовали. По другую руку от меня сидел сэр Оскар Маруэлл, знаменитый театральный деятель, весьма изысканный и величественный, с римским носом и кудрями олимпийца. С ним трудно было найти общий язык. Сэр Оскар Маруэлл желал говорить только о сэре Оскаре Маруэлле, а других совсем не интересовала эта тема. Был там новый помощник министра иностранных дел, Питт-Палмер, весьма сдержанный молодой человек, похожий на бюст императора Августа. Он-то уж несомненно получил настоящее классическое образование и с легкостью цитировал античных авторов. В числе гостей находились итальянский певец (я не запомнил его фамилию) и польский дипломат (его фамилию никто не способен запомнить). И, глядя на них, я все время твердил про себя: «Ну и коллекция!»
– Я знаю эту историю, – уверенно заявил Уоттон, – шутник-хозяин для забавы собирает у себя самых не подходящих друг другу людей, чтобы послушать, как они ссорятся. Очень хорошо описано у Антони Беркли в одном из его детективных романов.
– Нет, – сказал Гэхеген, – по-видимому, это вышло случайно, и Кроум отнюдь не собирался ссорить своих гостей. Напротив, он был чрезвычайно любезным хозяином и, скорее, не давал им поссориться. Так, например, он очень умно завел разговор о фамильных драгоценностях. Все приглашенные, как они ни отличались друг от друга, были сравнительно богатыми людьми из так называемых «хороших семейств», и эта тема представляла более или менее общий интерес. Польский дипломат, лысый человек с изысканными манерами и бесспорно самый остроумный из гостей, рассказал забавную историю о злоключениях медали Собеских, которая попала сперва к еврейскому ростовщику, потом к прусскому солдату и наконец очутилась у казачьего атамана. Не в пример разговорчивому лысому поляку его сосед-итальянец был молчалив и угрюмо поглядывал по сторонам из-под шапки черных волос.
– Какой интересный у вас перстень, лорд Кроум, – учтиво заметил польский дипломат. – Такие перстни обычно очень старинные. Мне кажется, я бы с большим удовольствием носил перстень епископа или, еще лучше, перстень папы. Но только, знаете, все эти утомительные церемонии, к тому же обет безбрачия, а я… – И он пожал плечами.
– Конечно, это неприятно, – угрюмо улыбнулся лорд Кроум. – Что касается перстня… да, с ним связано довольно много интересных событий в нашей семье. Подробно я о нём ничего не знаю; но несомненно это шестнадцатый век. Не хотите ли посмотреть? – Он снял с пальца массивный перстень с темно-красным камнем и протянул его сидящему рядом поляку. Камень обрамляли рубины необычайной красоты, а в центре его была вырезана эмблема – сердце и роза. Перстень стали передавать из рук в руки, и, когда он дошел до меня, я разобрал надпись на старофранцузском языке – что-то вроде: «От любящего любимой».
– Видимо, это связано с какой-то романтической историей в вашей семье, – предположил венгерский граф. – Должно быть, она произошла в веке шестнадцатом… А что это была за история, вы не знаете?
– Нет, – сказал Кроум, – но думаю, что перстень связан, как вы предположили, с какой-то семейной драмой.
Заговорили о любовных историях XVI века; и вдруг Кроум спросил очень вежливо, не видел ли кто-нибудь из нас, куда делся перстень.
– О, – воскликнул Уоттон, захлебнувшись от восторга, словно школьник, разгадавший секрет фокусника, – я уже все знаю! Совсем как в детективном рассказе! Кольцо исчезло, и решили обыскать всех гостей, а один из них не дал себя обыскать. И у него были на то ужасно романтические причины!
– Вы правы, – сказал Гэхеген, – правы, но не совсем.
Кольцо пропало. Нас обыскали. Мы настаивали на этом.
Никто не протестовал. И все-таки кольцо исчезло.
Он резко повернулся и положил локоть на спинку кресла; затем продолжал:
– Я и сам об этом подумал. Мне тоже показалось, что все мы – персонажи романа, и притом довольно устарелого. С той только разницей, о которой говорил Понд: конец был не тот, один роман переходил в другой. Когда перстень исчез, нам уже подали кофе. Весь этот дурацкий обыск занял очень мало времени, и кофе еще не остыл; но Кроум приказал принести горячий. Мы просили его не беспокоиться, но он все-таки позвал дворецкого, и они довольно долго о чем-то шептались. И как раз в ту минуту, когда Питт-Палмер поднес к губам свою чашку, Кроум резко вскочил, и голос его хлестнул нас, как удар бича.
– Не пейте, джентльмены! – крикнул он. – Кофе отравлен!
– Черт знает что! – перебил Уоттон. – Совсем другой рассказ! Гэхеген, вы уверены, что это было наяву? Наверно, начитались старых журналов, и в голове у вас все перепуталось. Кто из нас не читал рассказов об отравлениях!
– В данном случае все кончилось куда более странно, – спокойно сказал Гэхеген. – Все мы, конечно, застыли на месте, словно каменные статуи. Только молодой Питт-Палмер встал – на его холодном, строгом лице не было и тени волнения – и спокойно сказал: «Простите. Я не хочу, чтобы мой кофе остыл». Он залпом осушил свою чашку, и, клянусь Богом, лицо его немедленно почернело, точнее, оно прошло гамму каких-то жутких оттенков; он страшно захрипел и рухнул на пол.
Конечно, мы не поверили своим глазам. Но венгерский ученый был доктором медицины; кроме того, вызвали местного врача, и он тоже констатировал смерть.
– Вы хотите сказать, – перебил Уоттон, – что врачи признали отравление?
Гэхеген покачал головой.
– Я хочу сказать, – повторил он, – что они признали смерть.
– От чего же он умер, если отравления не было?
– Он умер от удушья, – сказал Гэхеген и нервно вздрогнул. Несколько минут все молчали. Наконец Уоттон проговорил:
– Я ничего не понимаю. Кто отравил кофе?
– Никто. Кофе не был отравлен, – ответил Гэхеген. – Лорд Кроум просто хотел обследовать наши чашки, пока мы еще к ним не прикасались. Несчастный Питт-Палмер положил в свой кофе очень большой кусок сахару. Сахар должен был растаять. Но есть вещи, которые не тают.
Сэр Хьюберт Уоттон уставился в одну точку. Наконец в его глазах засветилась какая-то мысль, трезвая, хотя и несколько запоздалая.
– Вы хотите сказать, – начал он, – что Питт-Палмер спрятал кольцо в чашке еще до обыска. Другими словами, вором был Питт-Палмер?
– Питт-Палмер скончался, – серьезно сказал Гэхеген, – и мой долг защищать его память. Несомненно, он поступил дурно. Теперь я понимаю это гораздо лучше, чем раньше. Вы можете думать что угодно о его поступке. Многие поступают не лучше. Но вором он не был.
– Объясните вы наконец, что все это значит? – вспылил Уоттон.
– Нет, – ответил Гэхеген, и внезапно его напряженное состояние сменилось усталостью и ленью. – Я передаю слово мистеру Понду.
– Да ведь Понда там не было! – резко сказал Уоттон.
– Конечно, – сонно ответил Гэхеген, – но по тому, как он нахмурился, я вижу, что он все знает. А кроме того, я уже наговорился и уступаю очередь другому.
Он закрыл глаза, и такое безнадежное спокойствие было в его позе, что бедняге Уоттону, совсем сбитому с толку, пришлось обратиться к третьему собеседнику.
– Вы правда что-нибудь знаете? – спросил он Понда. – Что он имел в виду, когда сказал, что человек, спрятавший кольцо, не был вором?
– Кажется, я в самом деле кое-что угадал, – скромно заметил мистер Понд. – Но лишь потому, что все время помнил наш разговор о вымысле и действительности – о том, как сбивает человека их мнимое сходство. Действительные происшествия никогда не бывают так закончены, как вымышленные. Все несчастье в том, что, когда какое-нибудь событие в действительной жизни напоминает нам знакомый роман, мы невольно думаем, что знаем все об этом событии, потому что знаем роман. Мы идем по проторенной дорожке привычного сюжета, и нам кажется, что все перипетии в жизни будут такими же, как эти хорошо знакомые нам перипетии романа. Внутренним взором мы видим все развитие сюжета и не можем взять в толк, что сюжет уже другой. Мы предвосхищаем события, описанные в книге, и ошибаемся. Допустите неверное начало, и вы не только дадите неверный ответ – вы поставите неверный вопрос. В данном случае вы столкнулись с тайной, но ищете разгадку не этой, а другой тайны.
– Гэхеген сказал, что вы беретесь все объяснить, – не без иронии заметил Уоттон. – Разрешите спросить вас, следует ли считать объяснением ваши слова? Это и есть разгадка тайны?
– Тайна перстня, – сказал мистер Понд, – не в том, куда он исчез, а в том, откуда он взялся.
Уотгон пристально посмотрел на него и сказал совсем другим тоном:
– Продолжайте.
И мистер Понд продолжал:
– Гэхеген сказал правду – бедняга Питт-Палмер не был вором. Питт-Палмер не крал кольца.
– Черт возьми, – взорвался Уоттон, – кто же тогда его украл?
– Кольцо украл лорд Кроум, – сказал мистер Понд.
Некоторое время все трое молчали. Наконец Гэхеген встал и произнес, сонно потягиваясь:
– Я знал, что вы поймете.
Мистер Понд пояснил кротким, почти извиняющимся тоном:
– Но, видите ли, ему пришлось пустить перстень по рукам, чтобы узнать, у кого он его украл.
Он помолчал; а потом – как всегда рассудительно и логично – заговорил:
– Как я уже сказал, многое кажется вам заранее предопределенным только потому, что об этом рассказано во многих книгах. Когда за обедом хозяин показывает гостям какую-нибудь вещь, вы заранее убеждены, что она принадлежит ему или кому-нибудь из его семьи, что это – фамильная реликвия, потому что так бывает в книгах. Но лорд Кроум имел в виду нечто куда более дурное и темное, когда так зловеще сказал, что перстень связан с романтической историей в его семье.
Лорд Кроум украл кольцо. Он перехватил письмо, адресованное его жене, и нашел там только этот перстень. Адрес был напечатан на машинке; хотя, конечно, не мог же он знать почерк всех своих знакомых. Зато он знал старинную надпись, вырезанную на камне. Такая надпись могла быть сделана только с одной целью. Он собрал гостей, чтобы выяснить, кто послал перстень, другими словами – кто его владелец, понимая, что тот попытается вернуть свою собственность, чтобы предотвратить скандал и скрыть улику. Вероятно, того, кто послал письмо, можно назвать негодяем, но не вором. У язычников, например, он считался бы героем.
Не случайно его холодное, волевое лицо напоминало маску императора Августа. Сперва он сделал самое простое и вместе с тем самое благоразумное – бросил кольцо в черный кофе, притворяясь, что кладет сахар. Так он скрыл его, хотя бы ненадолго, и мог спокойно подвергнуться обыску.
Когда лорд Кроум крикнул, что кофе отравлен, и все походило уже на кошмар, мы просто присутствовали при последнем отчаянном ходе хозяина, разгадавшего уловку гостя. Кроум понял, что перстень брошен в одну из чашек, и хотел немедленно их обследовать. Но человек с холодным лицом предпочел страшную смерть – он проглотил перстень и задохся, пытаясь сохранить свою тайну, вернее – тайну леди Кроум. Безумный поступок, но ничего другого ему не оставалось. Во всяком случае, Гэхеген прав, и наша обязанность – защищать от клеветы память несчастного Палмера. Нельзя называть вором джентльмена, который умер, проглотив собственное кольцо.
Закончив свою речь, мистер Понд деликатно кашлянул.
Сэр Хьюберт Уоттон не сводил с него глаз; разгадка озадачила его еще больше, чем загадка. Он медленно поднялся; казалось, он стряхивает с себя дурной сон. Но он твердо знал, что это не сон, а явь.
– Ну, мне пора, – сказал он со вздохом облегчения. – Надо еще побывать в Сити, боюсь, что я и так опоздал.
Кстати, если все, что вы рассказали, правда, это, видимо, случилось совсем недавно. Насколько мне известно, в прессе не было сообщения о самоубийстве Питт-Палмера, во всяком случае – сегодня утром еще не было.
– Это случилось вчера вечером, – проговорил Гэхеген, медленно встал с кресла и попрощался с сэром Хьюбертом.
Когда Уоттон ушел, двое других долго молчали, серьезно глядя друг на друга.
– Это случилось вчера вечером, – повторил Гэхеген. – Вот почему я сказал, что это связано с тем, что случилось сегодня утром. Сегодня утром я сделал предложение Джоан Варни.
– Да, – согласился Понд, – мне кажется, я понимаю.
– Я уверен, что понимаете, – сказал Гэхеген. – И все же я попытаюсь вам объяснить. Знаете ли вы, что смерть бедняги Питт-Палмера была еще не самым страшным? Это дошло до меня позднее, когда я был уже в полумиле от проклятого дома. Я понял, почему меня пригласили на обед.
Он замолчал и, стоя спиной к Понду, долго смотрел, как за окном бушевала непогода. Должно быть, это зрелище изменило ход его мыслей, ибо, когда он заговорил снова, казалось, что он говорит о другом; на самом же деле речь шла о том же.
– Я ведь не рассказал вам, как мы пили перед обедом коктейли в саду у леди Кроум. Не рассказал, потому что чувствовал: пока вы не знаете развязки, вы не поймете. Это звучало бы как пустая болтовня о погоде. Погода была плохая, как и сегодня, только ветер дул еще сильнее; а теперь, кажется, буря прошла. И в воздухе в тот день что-то нависло. Конечно, это было просто совпадение, но иногда погода помогает человеку острее почувствовать свое душевное состояние. Небо над садом было странное, зловещее, предгрозовое; последние лучи солнца, как молнии, прорезали его.
Дом с колоннами, еще освещенный тусклым светом, белел на фоне тяжелой тучи, то ярко-синей, словно индиго, то фиолетовой, как чернила. И, помню, я даже вздрогнул: вдруг мне как-то по-ребячески представилось, что Питт-Палмер – белая мраморная статуя, неотъемлемая часть дома. Других предзнаменований было немного – никто не сказал бы, что леди Кроум похожа на статую. Когда она проходила по саду, казалось, горделиво пролетает райская птица. И все же, хотите – верьте, хотите – нет, с самого начала я чувствовал себя плохо, и физически, и духовно, особенно – духовно. Когда мы вошли в дом и портьеры столовой отрезали нас от внешнего мира, где бушевала буря, на душе у меня стало еще тяжелее. Портьеры были старомодные, темно-красные, с золотыми кистями, и мне показалось, что все здесь пропитано одноцветной, темной жидкостью. О разъяренном человеке говорят, что у него все красно перед глазами. А для меня все стало темно-красным.
Это довольно точно передает мое ощущение, ибо сначала было только ощущение, я ни о чем не догадывался.
Затем у меня на глазах случилось то, страшное. Я вижу темно-красное вино в графинах и тусклый свет затененных ламп. Мне казалось, что я исчез, растворился; я почти не ощущал самого себя. Конечно, всем нам пришлось отвечать на вопросы следователя. Но я не хочу сейчас говорить об этой официальной возне, такой чудовищной рядом с трагедией. Времени на это ушло немного, ведь самоубийство было очевидно; и гости двинулись в ночное ненастье. Когда они шли через сад, мне почудилось, что это другие люди, что их очертания изменились. После той страшной смерти, в духоте ночи, в удушливом, грязном тумане ненависти, я видел их не так, как раньше; может быть, мне открылась их подлинная сущность. Они уже не казались мне разными; напротив, была в них преувеличенная, зловещая близость – как будто они составляли какое-то отвратительное тайное общество. Конечно, это была просто болезненная иллюзия, они сильно отличались друг от друга, но в чем-то они были очень похожи.
Польский дипломат нравился мне больше других. Он был остроумен и прекрасно воспитан. Но я знал, что он имел в виду, когда так учтиво отказался от папской тиары, требующей обета безбрачия. Кроум тоже знал и потому так зловеще улыбнулся. Сравнительно приятным был и майор Вустер, проживший много лет в Индии. Но что-то подсказывало мне, что он настоящий сын джунглей и ему доводилось охотиться не только на тигров, а если сравнивать с тигром его самого, – не только на ланей. Был среди гостей и венгерский ученый с ассирийскими бровями и ассирийской бородой. Бьюсь об заклад, он скорее семит, чем мадьяр. Но так или иначе, у него были толстые красные губы, и выражение его миндалевидных глаз совсем не нравилось мне. Он был, пожалуй, хуже всех, собравшихся в тот вечер.
О Блэнде я ничего дурного сказать не могу, разве что он слишком туп и ни о чем не способен думать, кроме как о собственном теле. У него не хватает ума даже на то, чтобы понять, что у человека вообще есть ум. Все мы знаем сэра Оскара Маруэлла. Я вспоминаю сейчас, как он шел по саду; его отороченный мехом плащ бился и хлопал на ветру, и казалось, что эхо далеких аплодисментов летит за ним, что ему хлопают восторженные поклонники или, вернее, восторженная толпа глупых поклонниц. А итальянский тенор был удивительно похож на английского актера. Хуже, по-моему, ничего не скажешь.
Но в конце концов, общество все же было избранное.
Гостей подбирал очень умный человек, хотя, возможно, почти помешанный. Если допустить, что у леди Кроум был любовник, вернее всего его было искать среди этих шестерых. Затем я подумал о себе самом и в ужасе остановился.
Я понял, почему оказался среди них. Кроум тщательно отобрал и попросил остаться на обед самых известных волокит Лондона. И он почтил приглашением меня!
Вот, значит, кто я такой. Или, вернее, вот кем считают меня. Денди, развратник, соблазнитель, волочащийся за чужими женами… Вы знаете, Понд, что на самом деле я не так уж испорчен. Но, может быть, и те, другие, не были подлецами. Все мы были невиновны; и все же туча над садом давила на нас, словно приговор. Я не был виновен и тогда, раньше – помните, когда меня чуть не повесили за то, что я часто виделся с женщиной, в которую даже не был влюблен. И тем не менее все мы заслужили кару. Атмосфера вокруг нас была порочна: люди прошлого века называли это духом распутства, нахальные газетчики называют сексуальностью. Вот почему я был близок к виселице. Вот почему в доме, из которого я только что ушел, осталось мертвое тело. И я услышал тяжелую поступь старинных строк о самой прекрасной из всех незаконных любовей. Звоном металла отдались в ушах слова Гиневры, расстающейся с Ланселотом:
Он продолжал смотреть в окно. Но мистер Понд все-таки услышал неясное бормотание, словно гром грохотал где-то вдали: «И зла, и смерти, и беды».
Наступило молчание. Наконец Понд сказал очень тихо:
– Просто вам нравилась незаслуженная дурная слава.
Гэхеген круто обернулся; его огромная спина заслонила окно. Он был очень бледен.
– Вы правы. Я хотел, чтобы меня считали распутным, – сказал он. – Вот до чего я дошел!
Он сделал попытку улыбнуться и продолжал:
– Да. Это мелкое, грязное тщеславие, которое хуже всех пороков, привлекало меня сильнее, чем любой порок.
Сколько людей продали душу за восхищение дураков! Я едва не продал душу за то, чтобы дураки клеветали на меня.
Считаться опасным человеком, подозрительной личностью, грозой честных семейств – вот на что я растрачивал жизнь, вот из-за чего чуть не потерял любовь. Я бездельничал, проводил время в праздности, лишь бы не утратить своей дурной славы. И ока едва не довела меня до виселицы.
– Так я и думал, – сказал мистер Понд и чопорно поджал губы.
А Гэхеген взволнованно продолжал:
– Я был лучше, чем казался. Но это значило только, что я богохульствовал, хотел казаться хуже, чем был. И еще это значило, что я был хуже тех, кто предавался пороку, ибо я восхищался им. Да, восхищался своей мнимой порочностью. Я был лицемером нового типа. Мое лицемерие было данью, которую добродетель платит греху.
– Насколько я понимаю, – сказал Понд (тон его был холоден и бесстрастен и все же всегда оказывал на собеседника удивительно успокаивающее действие), – насколько я понимаю, теперь вы совсем вылечились.
– Да, вылечился, – мрачно ответил Гэхеген. – Для этого понадобились две смерти и угроза виселицы. Но главное вот в чем: от какой болезни я вылечился? Вы поставили совершенно правильный диагноз, дорогой доктор, если разрешите мне вас так называть. Скандальная слава доставляла мне тайное наслаждение.
– А теперь, – сказал мистер Понд, – другие соображения вернули вас на тернистую тропу добродетели.
Гэхеген внезапно рассмеялся, нервно и тем не менее радостно. Первые его слова, вероятно, многим показались бы странным продолжением этого смеха.
– Знаете, я исповедался сегодня утром, – сказал он, – и к вам я тоже пришел исповедаться: в том, что не убивал того человека; в том, что не был любовником его жены. Одним словом, я признаюсь, что я обманщик, что я никому не опасен. Когда я понял все это, мне стало совсем легко, хорошо, как в детстве; и тогда я отправился… ну, я думаю, вы сами знаете, куда я отправился. Есть девушка, с которой я давно должен был бы объясниться, и я всегда хотел это сделать. Парадокс, не так ли? Только куда глупее ваших парадоксов, Понд.
Нет, именно в кошмаре.
– Почему «именно»? – спросил Уоттон.
– Это страшная история, – тихо сказал Гэхеген, – но теперь она уже не кажется такой страшной.
– Ну, конечно, – кивнул Понд, – теперь вы счастливы и хотите рассказать нам страшную историю.
– А что значит «теперь»? – снова спросил Уоттон.
– Это значит, – отвечал Гэхеген, – что сегодня утром я стал женихом.
– Черт вас… Прошу прощения, – буркнул Уоттон, краснея. – Разрешите вас поздравить, конечно, и все прочее… Только при чем здесь кошмар?
– Тут есть прямая связь, – задумчиво произнес Гэхеген. – Но вы ведь хотите послушать ту, страшную историю, а не эту, счастливую. Да, это была таинственная история.
Во всяком случае – для меня. Все же в конце концов я ее понял.
– И когда вам надоест говорить загадками, вы сообщите нам разгадку?
– Нет. Разгадку сообщит Понд, – коварно ответил Гэхеген. – Видите, он уже гордится, что угадал так много, еще не выслушав моей истории. Если он не сумеет закончить ее после того, как услышит… – Гэхеген оборвал фразу и заговорил снова, более серьезным тоном: – Все началось с холостяцкого обеда у лорда Кроума; мы, собственно, были приглашены не на обед, а на коктейль к его жене. Леди Кроум – высокая, стройная женщина; у нее маленькая гордая головка и темные волосы. Ее муж – полная ей противоположность. И в прямом, и в переносном смысле можно сказать, что он человек с головой. Представьте себе длинное, словно топором высеченное лицо; и кажется, тот же топор высек его голову, всю его фигуру, маленькую и незначительную. Он человек сдержанный и в тот вечер казался рассеянным и немного усталым; должно быть, его утомили разряженные дамы, которые так и вились вокруг прекрасной хозяйки дома, похожей на стремительную гордую птицу. Возможно, именно поэтому он захотел отдохнуть в более спокойном, мужском обществе. Так или иначе, он попросил нескольких гостей остаться и отобедать с ним. В том числе и меня; но несмотря на это, общество было избранное.
Да, избранное; хотя впечатление создавалось такое, что никто намеренно не подбирал его. Имена гостей были достаточно известны; и все же казалось, что лорд Кроум вспомнил их случайно. Первым, на кого я обратил внимание, был капитан Блэнд. Его считают одним из самых блестящих офицеров британской армии. По-моему, он к тому же и самый глупый; вероятно, это необходимо для каких-то стратегических целей. Он великолепен, как статуя Геракла из золота и слоновой кости, и в военное время примерно так же полезен. Я как-то сказал ему, что он напоминает мне статую из слоновой кости, а он решил, что я сравниваю его со слоном. Вот оно, хваленое образование «белого господина»! Рядом с ним сидел граф Кранц, венгерский ученый и общественный деятель. Он говорит на двадцати семи языках, в том числе на языке философии. Интересно, на каком он беседует с капитаном Блэндом? По другую сторону от Кранца сидел офицер примерно того же типа, что Блэнд, только посмуглее и постройнее, и не такой надутый, – майор Вустер из какого-то бенгальского полка. Лексикон его тоже не слишком богат, он состоит из одного латинского глагола polo, polas, polat – я играю в поло, ты играешь в поло, он играет в поло или (как отрицательная характеристика) он не играет в поло. Эта игра пришла с Востока; мы угадываем игроков сквозь тонкие золотые линии замысловатых рисунков на полях восточных рукописей. Что-то восточное было и в самом Вустере: так и видишь, как он, словно тигр, продирается сквозь джунгли. Эти двое более или менее подходили друг к другу, потому что Кранц тоже смугл и красив; у него черные, по-ассирийски изогнутые брови, а длинная темная борода похожа на раскрытый веер или на пышный хвост какой-то птицы. Я был соседом Вустера, и мы довольно оживленно беседовали. По другую руку от меня сидел сэр Оскар Маруэлл, знаменитый театральный деятель, весьма изысканный и величественный, с римским носом и кудрями олимпийца. С ним трудно было найти общий язык. Сэр Оскар Маруэлл желал говорить только о сэре Оскаре Маруэлле, а других совсем не интересовала эта тема. Был там новый помощник министра иностранных дел, Питт-Палмер, весьма сдержанный молодой человек, похожий на бюст императора Августа. Он-то уж несомненно получил настоящее классическое образование и с легкостью цитировал античных авторов. В числе гостей находились итальянский певец (я не запомнил его фамилию) и польский дипломат (его фамилию никто не способен запомнить). И, глядя на них, я все время твердил про себя: «Ну и коллекция!»
– Я знаю эту историю, – уверенно заявил Уоттон, – шутник-хозяин для забавы собирает у себя самых не подходящих друг другу людей, чтобы послушать, как они ссорятся. Очень хорошо описано у Антони Беркли в одном из его детективных романов.
– Нет, – сказал Гэхеген, – по-видимому, это вышло случайно, и Кроум отнюдь не собирался ссорить своих гостей. Напротив, он был чрезвычайно любезным хозяином и, скорее, не давал им поссориться. Так, например, он очень умно завел разговор о фамильных драгоценностях. Все приглашенные, как они ни отличались друг от друга, были сравнительно богатыми людьми из так называемых «хороших семейств», и эта тема представляла более или менее общий интерес. Польский дипломат, лысый человек с изысканными манерами и бесспорно самый остроумный из гостей, рассказал забавную историю о злоключениях медали Собеских, которая попала сперва к еврейскому ростовщику, потом к прусскому солдату и наконец очутилась у казачьего атамана. Не в пример разговорчивому лысому поляку его сосед-итальянец был молчалив и угрюмо поглядывал по сторонам из-под шапки черных волос.
– Какой интересный у вас перстень, лорд Кроум, – учтиво заметил польский дипломат. – Такие перстни обычно очень старинные. Мне кажется, я бы с большим удовольствием носил перстень епископа или, еще лучше, перстень папы. Но только, знаете, все эти утомительные церемонии, к тому же обет безбрачия, а я… – И он пожал плечами.
– Конечно, это неприятно, – угрюмо улыбнулся лорд Кроум. – Что касается перстня… да, с ним связано довольно много интересных событий в нашей семье. Подробно я о нём ничего не знаю; но несомненно это шестнадцатый век. Не хотите ли посмотреть? – Он снял с пальца массивный перстень с темно-красным камнем и протянул его сидящему рядом поляку. Камень обрамляли рубины необычайной красоты, а в центре его была вырезана эмблема – сердце и роза. Перстень стали передавать из рук в руки, и, когда он дошел до меня, я разобрал надпись на старофранцузском языке – что-то вроде: «От любящего любимой».
– Видимо, это связано с какой-то романтической историей в вашей семье, – предположил венгерский граф. – Должно быть, она произошла в веке шестнадцатом… А что это была за история, вы не знаете?
– Нет, – сказал Кроум, – но думаю, что перстень связан, как вы предположили, с какой-то семейной драмой.
Заговорили о любовных историях XVI века; и вдруг Кроум спросил очень вежливо, не видел ли кто-нибудь из нас, куда делся перстень.
– О, – воскликнул Уоттон, захлебнувшись от восторга, словно школьник, разгадавший секрет фокусника, – я уже все знаю! Совсем как в детективном рассказе! Кольцо исчезло, и решили обыскать всех гостей, а один из них не дал себя обыскать. И у него были на то ужасно романтические причины!
– Вы правы, – сказал Гэхеген, – правы, но не совсем.
Кольцо пропало. Нас обыскали. Мы настаивали на этом.
Никто не протестовал. И все-таки кольцо исчезло.
Он резко повернулся и положил локоть на спинку кресла; затем продолжал:
– Я и сам об этом подумал. Мне тоже показалось, что все мы – персонажи романа, и притом довольно устарелого. С той только разницей, о которой говорил Понд: конец был не тот, один роман переходил в другой. Когда перстень исчез, нам уже подали кофе. Весь этот дурацкий обыск занял очень мало времени, и кофе еще не остыл; но Кроум приказал принести горячий. Мы просили его не беспокоиться, но он все-таки позвал дворецкого, и они довольно долго о чем-то шептались. И как раз в ту минуту, когда Питт-Палмер поднес к губам свою чашку, Кроум резко вскочил, и голос его хлестнул нас, как удар бича.
– Не пейте, джентльмены! – крикнул он. – Кофе отравлен!
– Черт знает что! – перебил Уоттон. – Совсем другой рассказ! Гэхеген, вы уверены, что это было наяву? Наверно, начитались старых журналов, и в голове у вас все перепуталось. Кто из нас не читал рассказов об отравлениях!
– В данном случае все кончилось куда более странно, – спокойно сказал Гэхеген. – Все мы, конечно, застыли на месте, словно каменные статуи. Только молодой Питт-Палмер встал – на его холодном, строгом лице не было и тени волнения – и спокойно сказал: «Простите. Я не хочу, чтобы мой кофе остыл». Он залпом осушил свою чашку, и, клянусь Богом, лицо его немедленно почернело, точнее, оно прошло гамму каких-то жутких оттенков; он страшно захрипел и рухнул на пол.
Конечно, мы не поверили своим глазам. Но венгерский ученый был доктором медицины; кроме того, вызвали местного врача, и он тоже констатировал смерть.
– Вы хотите сказать, – перебил Уоттон, – что врачи признали отравление?
Гэхеген покачал головой.
– Я хочу сказать, – повторил он, – что они признали смерть.
– От чего же он умер, если отравления не было?
– Он умер от удушья, – сказал Гэхеген и нервно вздрогнул. Несколько минут все молчали. Наконец Уоттон проговорил:
– Я ничего не понимаю. Кто отравил кофе?
– Никто. Кофе не был отравлен, – ответил Гэхеген. – Лорд Кроум просто хотел обследовать наши чашки, пока мы еще к ним не прикасались. Несчастный Питт-Палмер положил в свой кофе очень большой кусок сахару. Сахар должен был растаять. Но есть вещи, которые не тают.
Сэр Хьюберт Уоттон уставился в одну точку. Наконец в его глазах засветилась какая-то мысль, трезвая, хотя и несколько запоздалая.
– Вы хотите сказать, – начал он, – что Питт-Палмер спрятал кольцо в чашке еще до обыска. Другими словами, вором был Питт-Палмер?
– Питт-Палмер скончался, – серьезно сказал Гэхеген, – и мой долг защищать его память. Несомненно, он поступил дурно. Теперь я понимаю это гораздо лучше, чем раньше. Вы можете думать что угодно о его поступке. Многие поступают не лучше. Но вором он не был.
– Объясните вы наконец, что все это значит? – вспылил Уоттон.
– Нет, – ответил Гэхеген, и внезапно его напряженное состояние сменилось усталостью и ленью. – Я передаю слово мистеру Понду.
– Да ведь Понда там не было! – резко сказал Уоттон.
– Конечно, – сонно ответил Гэхеген, – но по тому, как он нахмурился, я вижу, что он все знает. А кроме того, я уже наговорился и уступаю очередь другому.
Он закрыл глаза, и такое безнадежное спокойствие было в его позе, что бедняге Уоттону, совсем сбитому с толку, пришлось обратиться к третьему собеседнику.
– Вы правда что-нибудь знаете? – спросил он Понда. – Что он имел в виду, когда сказал, что человек, спрятавший кольцо, не был вором?
– Кажется, я в самом деле кое-что угадал, – скромно заметил мистер Понд. – Но лишь потому, что все время помнил наш разговор о вымысле и действительности – о том, как сбивает человека их мнимое сходство. Действительные происшествия никогда не бывают так закончены, как вымышленные. Все несчастье в том, что, когда какое-нибудь событие в действительной жизни напоминает нам знакомый роман, мы невольно думаем, что знаем все об этом событии, потому что знаем роман. Мы идем по проторенной дорожке привычного сюжета, и нам кажется, что все перипетии в жизни будут такими же, как эти хорошо знакомые нам перипетии романа. Внутренним взором мы видим все развитие сюжета и не можем взять в толк, что сюжет уже другой. Мы предвосхищаем события, описанные в книге, и ошибаемся. Допустите неверное начало, и вы не только дадите неверный ответ – вы поставите неверный вопрос. В данном случае вы столкнулись с тайной, но ищете разгадку не этой, а другой тайны.
– Гэхеген сказал, что вы беретесь все объяснить, – не без иронии заметил Уоттон. – Разрешите спросить вас, следует ли считать объяснением ваши слова? Это и есть разгадка тайны?
– Тайна перстня, – сказал мистер Понд, – не в том, куда он исчез, а в том, откуда он взялся.
Уотгон пристально посмотрел на него и сказал совсем другим тоном:
– Продолжайте.
И мистер Понд продолжал:
– Гэхеген сказал правду – бедняга Питт-Палмер не был вором. Питт-Палмер не крал кольца.
– Черт возьми, – взорвался Уоттон, – кто же тогда его украл?
– Кольцо украл лорд Кроум, – сказал мистер Понд.
Некоторое время все трое молчали. Наконец Гэхеген встал и произнес, сонно потягиваясь:
– Я знал, что вы поймете.
Мистер Понд пояснил кротким, почти извиняющимся тоном:
– Но, видите ли, ему пришлось пустить перстень по рукам, чтобы узнать, у кого он его украл.
Он помолчал; а потом – как всегда рассудительно и логично – заговорил:
– Как я уже сказал, многое кажется вам заранее предопределенным только потому, что об этом рассказано во многих книгах. Когда за обедом хозяин показывает гостям какую-нибудь вещь, вы заранее убеждены, что она принадлежит ему или кому-нибудь из его семьи, что это – фамильная реликвия, потому что так бывает в книгах. Но лорд Кроум имел в виду нечто куда более дурное и темное, когда так зловеще сказал, что перстень связан с романтической историей в его семье.
Лорд Кроум украл кольцо. Он перехватил письмо, адресованное его жене, и нашел там только этот перстень. Адрес был напечатан на машинке; хотя, конечно, не мог же он знать почерк всех своих знакомых. Зато он знал старинную надпись, вырезанную на камне. Такая надпись могла быть сделана только с одной целью. Он собрал гостей, чтобы выяснить, кто послал перстень, другими словами – кто его владелец, понимая, что тот попытается вернуть свою собственность, чтобы предотвратить скандал и скрыть улику. Вероятно, того, кто послал письмо, можно назвать негодяем, но не вором. У язычников, например, он считался бы героем.
Не случайно его холодное, волевое лицо напоминало маску императора Августа. Сперва он сделал самое простое и вместе с тем самое благоразумное – бросил кольцо в черный кофе, притворяясь, что кладет сахар. Так он скрыл его, хотя бы ненадолго, и мог спокойно подвергнуться обыску.
Когда лорд Кроум крикнул, что кофе отравлен, и все походило уже на кошмар, мы просто присутствовали при последнем отчаянном ходе хозяина, разгадавшего уловку гостя. Кроум понял, что перстень брошен в одну из чашек, и хотел немедленно их обследовать. Но человек с холодным лицом предпочел страшную смерть – он проглотил перстень и задохся, пытаясь сохранить свою тайну, вернее – тайну леди Кроум. Безумный поступок, но ничего другого ему не оставалось. Во всяком случае, Гэхеген прав, и наша обязанность – защищать от клеветы память несчастного Палмера. Нельзя называть вором джентльмена, который умер, проглотив собственное кольцо.
Закончив свою речь, мистер Понд деликатно кашлянул.
Сэр Хьюберт Уоттон не сводил с него глаз; разгадка озадачила его еще больше, чем загадка. Он медленно поднялся; казалось, он стряхивает с себя дурной сон. Но он твердо знал, что это не сон, а явь.
– Ну, мне пора, – сказал он со вздохом облегчения. – Надо еще побывать в Сити, боюсь, что я и так опоздал.
Кстати, если все, что вы рассказали, правда, это, видимо, случилось совсем недавно. Насколько мне известно, в прессе не было сообщения о самоубийстве Питт-Палмера, во всяком случае – сегодня утром еще не было.
– Это случилось вчера вечером, – проговорил Гэхеген, медленно встал с кресла и попрощался с сэром Хьюбертом.
Когда Уоттон ушел, двое других долго молчали, серьезно глядя друг на друга.
– Это случилось вчера вечером, – повторил Гэхеген. – Вот почему я сказал, что это связано с тем, что случилось сегодня утром. Сегодня утром я сделал предложение Джоан Варни.
– Да, – согласился Понд, – мне кажется, я понимаю.
– Я уверен, что понимаете, – сказал Гэхеген. – И все же я попытаюсь вам объяснить. Знаете ли вы, что смерть бедняги Питт-Палмера была еще не самым страшным? Это дошло до меня позднее, когда я был уже в полумиле от проклятого дома. Я понял, почему меня пригласили на обед.
Он замолчал и, стоя спиной к Понду, долго смотрел, как за окном бушевала непогода. Должно быть, это зрелище изменило ход его мыслей, ибо, когда он заговорил снова, казалось, что он говорит о другом; на самом же деле речь шла о том же.
– Я ведь не рассказал вам, как мы пили перед обедом коктейли в саду у леди Кроум. Не рассказал, потому что чувствовал: пока вы не знаете развязки, вы не поймете. Это звучало бы как пустая болтовня о погоде. Погода была плохая, как и сегодня, только ветер дул еще сильнее; а теперь, кажется, буря прошла. И в воздухе в тот день что-то нависло. Конечно, это было просто совпадение, но иногда погода помогает человеку острее почувствовать свое душевное состояние. Небо над садом было странное, зловещее, предгрозовое; последние лучи солнца, как молнии, прорезали его.
Дом с колоннами, еще освещенный тусклым светом, белел на фоне тяжелой тучи, то ярко-синей, словно индиго, то фиолетовой, как чернила. И, помню, я даже вздрогнул: вдруг мне как-то по-ребячески представилось, что Питт-Палмер – белая мраморная статуя, неотъемлемая часть дома. Других предзнаменований было немного – никто не сказал бы, что леди Кроум похожа на статую. Когда она проходила по саду, казалось, горделиво пролетает райская птица. И все же, хотите – верьте, хотите – нет, с самого начала я чувствовал себя плохо, и физически, и духовно, особенно – духовно. Когда мы вошли в дом и портьеры столовой отрезали нас от внешнего мира, где бушевала буря, на душе у меня стало еще тяжелее. Портьеры были старомодные, темно-красные, с золотыми кистями, и мне показалось, что все здесь пропитано одноцветной, темной жидкостью. О разъяренном человеке говорят, что у него все красно перед глазами. А для меня все стало темно-красным.
Это довольно точно передает мое ощущение, ибо сначала было только ощущение, я ни о чем не догадывался.
Затем у меня на глазах случилось то, страшное. Я вижу темно-красное вино в графинах и тусклый свет затененных ламп. Мне казалось, что я исчез, растворился; я почти не ощущал самого себя. Конечно, всем нам пришлось отвечать на вопросы следователя. Но я не хочу сейчас говорить об этой официальной возне, такой чудовищной рядом с трагедией. Времени на это ушло немного, ведь самоубийство было очевидно; и гости двинулись в ночное ненастье. Когда они шли через сад, мне почудилось, что это другие люди, что их очертания изменились. После той страшной смерти, в духоте ночи, в удушливом, грязном тумане ненависти, я видел их не так, как раньше; может быть, мне открылась их подлинная сущность. Они уже не казались мне разными; напротив, была в них преувеличенная, зловещая близость – как будто они составляли какое-то отвратительное тайное общество. Конечно, это была просто болезненная иллюзия, они сильно отличались друг от друга, но в чем-то они были очень похожи.
Польский дипломат нравился мне больше других. Он был остроумен и прекрасно воспитан. Но я знал, что он имел в виду, когда так учтиво отказался от папской тиары, требующей обета безбрачия. Кроум тоже знал и потому так зловеще улыбнулся. Сравнительно приятным был и майор Вустер, проживший много лет в Индии. Но что-то подсказывало мне, что он настоящий сын джунглей и ему доводилось охотиться не только на тигров, а если сравнивать с тигром его самого, – не только на ланей. Был среди гостей и венгерский ученый с ассирийскими бровями и ассирийской бородой. Бьюсь об заклад, он скорее семит, чем мадьяр. Но так или иначе, у него были толстые красные губы, и выражение его миндалевидных глаз совсем не нравилось мне. Он был, пожалуй, хуже всех, собравшихся в тот вечер.
О Блэнде я ничего дурного сказать не могу, разве что он слишком туп и ни о чем не способен думать, кроме как о собственном теле. У него не хватает ума даже на то, чтобы понять, что у человека вообще есть ум. Все мы знаем сэра Оскара Маруэлла. Я вспоминаю сейчас, как он шел по саду; его отороченный мехом плащ бился и хлопал на ветру, и казалось, что эхо далеких аплодисментов летит за ним, что ему хлопают восторженные поклонники или, вернее, восторженная толпа глупых поклонниц. А итальянский тенор был удивительно похож на английского актера. Хуже, по-моему, ничего не скажешь.
Но в конце концов, общество все же было избранное.
Гостей подбирал очень умный человек, хотя, возможно, почти помешанный. Если допустить, что у леди Кроум был любовник, вернее всего его было искать среди этих шестерых. Затем я подумал о себе самом и в ужасе остановился.
Я понял, почему оказался среди них. Кроум тщательно отобрал и попросил остаться на обед самых известных волокит Лондона. И он почтил приглашением меня!
Вот, значит, кто я такой. Или, вернее, вот кем считают меня. Денди, развратник, соблазнитель, волочащийся за чужими женами… Вы знаете, Понд, что на самом деле я не так уж испорчен. Но, может быть, и те, другие, не были подлецами. Все мы были невиновны; и все же туча над садом давила на нас, словно приговор. Я не был виновен и тогда, раньше – помните, когда меня чуть не повесили за то, что я часто виделся с женщиной, в которую даже не был влюблен. И тем не менее все мы заслужили кару. Атмосфера вокруг нас была порочна: люди прошлого века называли это духом распутства, нахальные газетчики называют сексуальностью. Вот почему я был близок к виселице. Вот почему в доме, из которого я только что ушел, осталось мертвое тело. И я услышал тяжелую поступь старинных строк о самой прекрасной из всех незаконных любовей. Звоном металла отдались в ушах слова Гиневры, расстающейся с Ланселотом:
Я ходил по краю пропасти и не отдавал себе в этом отчета, пока два приговора не поразили меня как гром среди ясного неба. Однажды судья в красной шапочке и кровавокрасной мантии уже почти произнес приговор: «Быть повешенным за шею, пока не умрет». Второй приговор был еще страшнее: меня пригласили на обед к лорду Кроуму.
Ты от греховной жизни жди
Раздора, смуты, и нужды,
И зла, и смерти, и беды [21].
Он продолжал смотреть в окно. Но мистер Понд все-таки услышал неясное бормотание, словно гром грохотал где-то вдали: «И зла, и смерти, и беды».
Наступило молчание. Наконец Понд сказал очень тихо:
– Просто вам нравилась незаслуженная дурная слава.
Гэхеген круто обернулся; его огромная спина заслонила окно. Он был очень бледен.
– Вы правы. Я хотел, чтобы меня считали распутным, – сказал он. – Вот до чего я дошел!
Он сделал попытку улыбнуться и продолжал:
– Да. Это мелкое, грязное тщеславие, которое хуже всех пороков, привлекало меня сильнее, чем любой порок.
Сколько людей продали душу за восхищение дураков! Я едва не продал душу за то, чтобы дураки клеветали на меня.
Считаться опасным человеком, подозрительной личностью, грозой честных семейств – вот на что я растрачивал жизнь, вот из-за чего чуть не потерял любовь. Я бездельничал, проводил время в праздности, лишь бы не утратить своей дурной славы. И ока едва не довела меня до виселицы.
– Так я и думал, – сказал мистер Понд и чопорно поджал губы.
А Гэхеген взволнованно продолжал:
– Я был лучше, чем казался. Но это значило только, что я богохульствовал, хотел казаться хуже, чем был. И еще это значило, что я был хуже тех, кто предавался пороку, ибо я восхищался им. Да, восхищался своей мнимой порочностью. Я был лицемером нового типа. Мое лицемерие было данью, которую добродетель платит греху.
– Насколько я понимаю, – сказал Понд (тон его был холоден и бесстрастен и все же всегда оказывал на собеседника удивительно успокаивающее действие), – насколько я понимаю, теперь вы совсем вылечились.
– Да, вылечился, – мрачно ответил Гэхеген. – Для этого понадобились две смерти и угроза виселицы. Но главное вот в чем: от какой болезни я вылечился? Вы поставили совершенно правильный диагноз, дорогой доктор, если разрешите мне вас так называть. Скандальная слава доставляла мне тайное наслаждение.
– А теперь, – сказал мистер Понд, – другие соображения вернули вас на тернистую тропу добродетели.
Гэхеген внезапно рассмеялся, нервно и тем не менее радостно. Первые его слова, вероятно, многим показались бы странным продолжением этого смеха.
– Знаете, я исповедался сегодня утром, – сказал он, – и к вам я тоже пришел исповедаться: в том, что не убивал того человека; в том, что не был любовником его жены. Одним словом, я признаюсь, что я обманщик, что я никому не опасен. Когда я понял все это, мне стало совсем легко, хорошо, как в детстве; и тогда я отправился… ну, я думаю, вы сами знаете, куда я отправился. Есть девушка, с которой я давно должен был бы объясниться, и я всегда хотел это сделать. Парадокс, не так ли? Только куда глупее ваших парадоксов, Понд.