Страница:
Я бы сказал большую неправду, если бы стал утверждать, что в этом «нерассуждении» народа скрывается, положим в данном случае, охота идти в бой и детски-чистое желание постоять за правое дело. Нет этого ничего. Никто не знает – зачем, в чем дело, но всякий беспрекословно идет потому, что привык идти, когда ему скажут: «иди»; привык платить, когда скажут: «плати», и совершенно отвык от «разговоров» на тему – куда? зачем? и почему? так как идея большого или маленького явления, совершающегося в общей жизни государства, никогда не доходила до деревни. Сюда являются только какие-то дребезги, если можно так выразиться, этой идеи, не дающие о ней никакого понятия. Не только об общем ходе политической жизни, в данную минуту переживаемой всей страной, деревня не имеет никакого понятия – она никогда не знает даже о причинах, влияющих прямо на ее экономическое положение, на ее карман.
Посмотрите, в самом деле, – много ли требует его собственного рассудка тот широкий круг общественной, государственной службы, которую несет крестьянин, и вы увидите, что в этом отношении он не может играть никакой роли. Он может распределить между своими односельцами цифру взимаемых с деревни денег, но самая цифра эта приходит уж готовая – «из города». Высчитано, что с Слепого-Литвина приходится получить 1082 руб. 3/4 коп., и Слепое-Литвино разбивает эту цифру на количество душ. И так во всем. А всего этого куда как много проходит ежедневно чрез деревню, без всякой возможности с какой-нибудь стороны найти кончик нитки, по которой можно бы было добраться до источника. Изволь тут развиваться, понимать и думать!
Таких-то вот общественных обязанностей деревня имеет, правду говоря, бесчисленное множество. Их разнообразие и несвязность одного требования с другим хотя и отбили охоту у крестьян от общих взглядов и рассуждений, но занимают в крестьянском обиходе громадное и главное место. Каким-то тяжелым клубом свернулись все разнообразные отрасли общественной службы в сознании крестьянина, и, не распутывая этого клубка (так как распутать его почти невозможно), крестьянин определил его одним словом – «деньги». Вся куча повелительных наклонений низвергается в деревенскую глушь в виде простого требования денег и вообще каких-нибудь материальных расходов, но денег, денег – главным образом… Всякая, самая благороднейшая мысль, направленная на общую пользу, откуда бы она ни шла, дойдя до деревни, превращается в простое требование денег. Проекты «оздоровления», «образования», «поднятия народной нравственности», «оживления народа», словом – всякая благая мысль, как только начала приводиться в исполнение, непременно начинается в каком-нибудь Слепом-Литвине прямо со «взносов». В Петербурге, в губернском городе, в уездном – идут разговоры, проекты, доказательства, прения; слышны разные, бесспорно умные слова: «развитие», «улучшение», а в Слепом-Литвине, во имя этих прекрасных проектов и слов, происходит только раскладка. Из таких слов, как «образование», «развитие», «улучшение», в Слепом-Литвине, неведомо каким образом, образуются совершенно другие и всегда грустные слова: «по гривеннику», «по двугривенному», «по полтине». И все эти гривенники и полтинники вносятся «без всяких разговоров», а если и не вносятся в должном количестве, то все-таки каждый, старается заплатить, чувствуя, что за ним есть недоимка.
Обведя вокруг Москвы круг радиусом верст в четыреста, мы получим местность, в которой положение крестьянина и направление его мысли в общих чертах определится стремлением «добыть денег», только добыть денег – больше ничего. К этому направлению крестьянской мысли начало присоединяться плохо определяемое, но тяжко чувствуемое крестьянином желание – уйти куда-нибудь, желание как-нибудь полегче добывать то, что теперь добывается с таким трудом. И это стремление уйти из сухих и жестких условий крестьянской среды объясняется все тою же необходимостью добывать все больше и больше денег. В самом деле, никогда крестьянину не приходилось так много платить наличными деньгами, как теперь. Платить хлебом, тальками[7], курами, поросятами, как он в старые годы платил помещику, который все это мог сбыть оптом в губернский город или в Москву, – теперь не приходится: ни кур, ни холста, ни муки не возьмет ни одно волостное правление; нужны чистые деньги, кредитные билеты, и вот этих-то чистых денег и неоткуда взять крестьянину, настоящему деревенскому мужику. Он чувствует, что платить ему «надо»: об этом никаких разговоров и сомнений нет; но платить нечем. Вышло так, что в настоящую минуту нет крестьянского двора, по крайней мере в Слепом-Литвине, о котором главным образом и идет речь, который бы не платил за двух – никак не меньше – душ. Семь человек ратников, ушедших в ополчение, составляют вновь добавочный платеж за четырнадцать душ, раскладывающийся не более как на пятьдесят человек работников-мужчин. К покрову непременно необходимо представить эти деньги; нет сомнения, что недоимка будет громадная (на шестидесяти дворах Слепого-Литвина ее наросло уже 8000 руб.); но слепинские мужики, не зная, сколько придется выработать (тут тоже тьма кромешная), все-таки будут биться, стараться добыть деньги… Откуда и как же они их добудут?
На этот вопрос всякий слепинский мужик может дать вам только такой ответ:
– Откуда!.. Ведь господь милостив, батюшка… Человек всю жизнь бьется – все ничего, а вдруг «и из палки выстрелит»!
То есть вдруг, неведомо откуда и как, налетит на человека полтинник, рубль – и спасет его от беды.
8
9
10
Посмотрите, в самом деле, – много ли требует его собственного рассудка тот широкий круг общественной, государственной службы, которую несет крестьянин, и вы увидите, что в этом отношении он не может играть никакой роли. Он может распределить между своими односельцами цифру взимаемых с деревни денег, но самая цифра эта приходит уж готовая – «из города». Высчитано, что с Слепого-Литвина приходится получить 1082 руб. 3/4 коп., и Слепое-Литвино разбивает эту цифру на количество душ. И так во всем. А всего этого куда как много проходит ежедневно чрез деревню, без всякой возможности с какой-нибудь стороны найти кончик нитки, по которой можно бы было добраться до источника. Изволь тут развиваться, понимать и думать!
Таких-то вот общественных обязанностей деревня имеет, правду говоря, бесчисленное множество. Их разнообразие и несвязность одного требования с другим хотя и отбили охоту у крестьян от общих взглядов и рассуждений, но занимают в крестьянском обиходе громадное и главное место. Каким-то тяжелым клубом свернулись все разнообразные отрасли общественной службы в сознании крестьянина, и, не распутывая этого клубка (так как распутать его почти невозможно), крестьянин определил его одним словом – «деньги». Вся куча повелительных наклонений низвергается в деревенскую глушь в виде простого требования денег и вообще каких-нибудь материальных расходов, но денег, денег – главным образом… Всякая, самая благороднейшая мысль, направленная на общую пользу, откуда бы она ни шла, дойдя до деревни, превращается в простое требование денег. Проекты «оздоровления», «образования», «поднятия народной нравственности», «оживления народа», словом – всякая благая мысль, как только начала приводиться в исполнение, непременно начинается в каком-нибудь Слепом-Литвине прямо со «взносов». В Петербурге, в губернском городе, в уездном – идут разговоры, проекты, доказательства, прения; слышны разные, бесспорно умные слова: «развитие», «улучшение», а в Слепом-Литвине, во имя этих прекрасных проектов и слов, происходит только раскладка. Из таких слов, как «образование», «развитие», «улучшение», в Слепом-Литвине, неведомо каким образом, образуются совершенно другие и всегда грустные слова: «по гривеннику», «по двугривенному», «по полтине». И все эти гривенники и полтинники вносятся «без всяких разговоров», а если и не вносятся в должном количестве, то все-таки каждый, старается заплатить, чувствуя, что за ним есть недоимка.
Обведя вокруг Москвы круг радиусом верст в четыреста, мы получим местность, в которой положение крестьянина и направление его мысли в общих чертах определится стремлением «добыть денег», только добыть денег – больше ничего. К этому направлению крестьянской мысли начало присоединяться плохо определяемое, но тяжко чувствуемое крестьянином желание – уйти куда-нибудь, желание как-нибудь полегче добывать то, что теперь добывается с таким трудом. И это стремление уйти из сухих и жестких условий крестьянской среды объясняется все тою же необходимостью добывать все больше и больше денег. В самом деле, никогда крестьянину не приходилось так много платить наличными деньгами, как теперь. Платить хлебом, тальками[7], курами, поросятами, как он в старые годы платил помещику, который все это мог сбыть оптом в губернский город или в Москву, – теперь не приходится: ни кур, ни холста, ни муки не возьмет ни одно волостное правление; нужны чистые деньги, кредитные билеты, и вот этих-то чистых денег и неоткуда взять крестьянину, настоящему деревенскому мужику. Он чувствует, что платить ему «надо»: об этом никаких разговоров и сомнений нет; но платить нечем. Вышло так, что в настоящую минуту нет крестьянского двора, по крайней мере в Слепом-Литвине, о котором главным образом и идет речь, который бы не платил за двух – никак не меньше – душ. Семь человек ратников, ушедших в ополчение, составляют вновь добавочный платеж за четырнадцать душ, раскладывающийся не более как на пятьдесят человек работников-мужчин. К покрову непременно необходимо представить эти деньги; нет сомнения, что недоимка будет громадная (на шестидесяти дворах Слепого-Литвина ее наросло уже 8000 руб.); но слепинские мужики, не зная, сколько придется выработать (тут тоже тьма кромешная), все-таки будут биться, стараться добыть деньги… Откуда и как же они их добудут?
На этот вопрос всякий слепинский мужик может дать вам только такой ответ:
– Откуда!.. Ведь господь милостив, батюшка… Человек всю жизнь бьется – все ничего, а вдруг «и из палки выстрелит»!
То есть вдруг, неведомо откуда и как, налетит на человека полтинник, рубль – и спасет его от беды.
8
Здесь кстати сказать о самой последней формации господского дома. Несмотря на то, что настоящий, колобродящий и капризничающий барин прошел, что прошел барин пожирающий и барин гуманничающий, {См. рассказ «Непорванные связи».} только теперь, когда в барском доме поселился просто немецкий кулак Клейн, барский дом стал заслуживать в глазах крестьянина внимание и даже уважение… Да! В доме живет просто кулак, а крестьянин начинает видеть в нем нечто высшее, так как здесь – единственное место в деревне, откуда можно хотя изредка, но все-таки получать чистые деньги… Отцом и благодетелем становится этот какой-то Адольф Иваныч, содержавший в Петербурге дом терпимости. Все знают это, но все-таки уважают Адольфа Иваныча, и уважают не только потому, что он дает хлеб, давая работу, а и потому, что он сумел выбиться, выйти в люди, в помещики, тогда как был такой же мужик, как и все. Это уж уважение интеллигентности, понятной крестьянину, поставленному в необходимость выше всего почитать рубль серебром. Что Адольф Иваныч этот нажил деньги нечистым путем – за то он сам и ответит пред богом: это его дело; а главное – умел нажить. О его высших качествах ума свидетельствует также и то, что он не капризничает без толку, не проедает добра, не колобродит с канавами и дренажами, а просто обирает, где только возможно, экономно и умно, запрягая этих же самых крестьян в труднейшие работы, которые стоили бы больших денег, если бы Адольф Иваныч не был умен и не сумел бы обыграть мужиков на водке, словно на картах. Решительно ни один крестьянин не может, то есть буквально не в состоянии не уважать этого Адольфа Иваныча как ум, как талант, так как у каждого крестьянина на плечах лежит та же самая тяжкая задача – «добыть денег», которую Адольф Иваныч так блистательно разрешил. Есть между слепинскими мужиками просто влюбленные в последовательность и неумолимую логику, с которою Адольф Иваныч преследует свои цели. Вот пример: у соседней помещицы стала пропадать мука из амбара. Она приказала караулить своему приказчику; приказчик укараулил какого-то мужика, царапнул eгo камнем и привел к барыне. Нужно прибавить, что приказчик – человек тоже «энергический» и тоже «последовательный».
Пойманный мужик стал просить помилования, и барыня простила. Последовательный приказчик немедленно попросил расчета.
Я видел его, когда, по получении расчета, он отправлялся к Адольфу Иванычу просить места. Рассказав историю с вором, он прибавил: «Что ж это такое? Нешто можно так поступать? Опосля этого они (то есть собственные же его односельцы) и всё будут таскать да в ногах валяться… Нет, у Адольф Иваныча этого нет: уж у него, брат, раз что сказано – свято! Сказал «бей!» – уж бей, постоит за тебя до последнего слова; хоть к мировому, хоть в сенат – уж не отступится от своего… А это что ж такое?..»
Итак, не отступайся от «своего», гони «свою» линию до последнего предела, наживай где и как можно, ответ один – богу!.. Вот в каких формах начинают выясняться преимущества умного человека перед глупым.
– Чистый дурак или чистая дура, – скажут вам о том или другом помещике или помещице. – Так надо сказать – балалайка бесструнная.
– Отчего так?
– Да как же, помилуйте! кабы ежели бы он (или она) свою пользу понимал, нешто бы он стал так-то?.. А то судите сами…
И затем рассказывается история, из которой видно, что человек своей пользы не понимает.
– И есть дурак! как же не дурак-то?
Пожив в деревне и ознакомившись с неоспоримою важностью рубля серебром, начинаешь соглашаться с мнением относительно людей, не понимающих своей пользы.
Пойманный мужик стал просить помилования, и барыня простила. Последовательный приказчик немедленно попросил расчета.
Я видел его, когда, по получении расчета, он отправлялся к Адольфу Иванычу просить места. Рассказав историю с вором, он прибавил: «Что ж это такое? Нешто можно так поступать? Опосля этого они (то есть собственные же его односельцы) и всё будут таскать да в ногах валяться… Нет, у Адольф Иваныча этого нет: уж у него, брат, раз что сказано – свято! Сказал «бей!» – уж бей, постоит за тебя до последнего слова; хоть к мировому, хоть в сенат – уж не отступится от своего… А это что ж такое?..»
Итак, не отступайся от «своего», гони «свою» линию до последнего предела, наживай где и как можно, ответ один – богу!.. Вот в каких формах начинают выясняться преимущества умного человека перед глупым.
– Чистый дурак или чистая дура, – скажут вам о том или другом помещике или помещице. – Так надо сказать – балалайка бесструнная.
– Отчего так?
– Да как же, помилуйте! кабы ежели бы он (или она) свою пользу понимал, нешто бы он стал так-то?.. А то судите сами…
И затем рассказывается история, из которой видно, что человек своей пользы не понимает.
– И есть дурак! как же не дурак-то?
Пожив в деревне и ознакомившись с неоспоримою важностью рубля серебром, начинаешь соглашаться с мнением относительно людей, не понимающих своей пользы.
9
Возвращусь, однако, к разговору о средствах и путях, какими может быть добыта слепинским крестьянином кредитная бумажка. Словами «всю жизнь бьешься, а вдруг из палки выстрелит» опытный в этом деле крестьянин совершенно верно определяет полнейшую случайность в возможности приобретения рублей. И в самом деле, даже слепинским мужикам, деревня которых лежит на большой почтовой дороге и в десяти верстах от станции железной дороги, даже и таким, относительно сказать, благоприятно поставленным мужикам почти невозможно определить, откуда именно грянет выстрел рублем, из какой палки.
В ряду таких случайных заработков слепинского мужика первое место все-таки занимает заработок, даваемый барином, на этот раз барином шальным на «новые деньги», деньги железнодорожные, случайные, пьяные. Отвоевав в Питере концессию, схватив куш и просто-напросто «объевшись» купленых столичных утех, яств и питей, такой новый случайный барин чувствует утробную жажду «воздуха», «снегу», «черного хлеба», вообще деревни; и вот уже несколько лет сряду, начиная с половины или с конца октября, в Слепое-Литвино стали наезжать эти «господа» на охоту.
Каждый убитый такими охотниками заяц, по рассказам слепинских мужиков, обходится господам не менее как в двадцать рублей серебром – цифра баснословная, сумасшедшая, не имеющая сравнения с цифрами никаких заработков, требующих того же промежутка времени, что и приезд господ. Благодаря этим охотам в крестьянских домах Слепого-Литвина то и дело встречаешь пустые бутылки от шампанского, от рейнвейна и т. д. Такая черта господских наездов в деревню сулит еще множество посторонних заработков, влечет за собой другую серию услуг, также всегда щедро оплачиваемых. Явные и для всех видимые следы благосостояния в некоторых крестьянских семьях, начавшегося именно благодаря этим случайным господским наездам, заставляют всю деревню поголовно ждать этих наездов с нетерпением. Но вот беда: чтобы наезд этот был так же выгоден, как он оказался выгодным для «умелых», надо уметь приметить и поймать в массе наезжающих вместе с господами прихотей и капризов – такую прихоть, такой каприз, удовлетворяя который можно рассчитывать на верную выручку. В этом вся штука: узнать человека, распознать, на что он «ходит», «ловится», и потом уже «бить в эту точку». Тут, во время этих наездов, производится двойная охота: господа охотятся за зайцами, выслеживают волков и лисиц, а мужики охотятся за господами и выслеживают их капризы и прихоти. Трудна эта, надо сказать правду, ух как трудна эта охота крестьянина за барином! Выслеживает его вся деревня, от мала до велика; каждому нужно найти свой кончик нитки и крепко держаться за него, а между тем никому неизвестна вообще конструкция господских внутренностей; неизвестно, как, откуда и каким путем пойдет каприз, с которого боку схватиться. Все это темно, покрыто мраком неизвестности. Правда, в общих чертах крестьяне знают, что из барина выйдет, если он не настоящий охотник, что-нибудь веселое и капризное, необъяснимое; но кто именно из этой толпы настоящий охотник, кто только бахвал, бабник, любитель скоромных разговоров – это еще неизвестно. И вот тут-то и требуется страшная работа ума, к несчастию решительно не поддерживаемая более или менее обстоятельным знакомством с аппетитами, управляющими вообще господским образом жизни. И попрежнему приходится полагаться на случай, на выстрел из пня.
– Вон Михайло Петров… Тот чем господам понравился? А попался ему, братец ты мой, купец с Калашниковой пристани[8]… Ну только оченно этот купец был сурьезен!.. Так сурьезен, что это даже ужасти! Думал, думал Михайло-то Петров, что тут с эстим сурьезным купцом делать… И так не выходит, и в эвту сторону тоже не берет… А богат купец-то, отойтить от него «так» – обидно! Ну, думает Михайла, что будет! – и больше ничего, что стал ему угождать… Ничего не просит, чтобы там на водочку или что, а так стал вроде как раб бессловесный… И вперед-то его в сугроб забежит, по шею провалится: «не ходите, говорит, ваше сиятельство, глыбоко тут, не в это место идете»… И ножки-то ему обчистит, веточку приподымет, то есть всеми способами… И ни-ни-ни насчет чтобы награды, ни боже мой! Расточил он вокруг купца – этого самого почтения и благолепия видимо-невидимо; услуживает ему, и благодарит, и напредки приглашает, и хвалит – расхваляет, а денег не просит… Что ж ты думаешь, пронял ведь!
– Прронял?!
– Пробрал, братец ты мой, в самый корень!.. И что ж ты думаешь? – И всего-то в сурьезном купце и было товару, что одна глупость… Почитай его да хвали – и все!.. И преспокойно совсем с лапочками возьмешь!.. Вот, поди ты, узнай их! А уж какой был сурьезный, боже мой! Мы думали уж, и подходу к нему нету, точно какой, например, столб деревянный; а он, братец ты мой, больше ничего что балобан[9]: хвали его да угождай – и все!.. С тех пор Михайло-то и пошел в ход… И дом оправил, и лошадей тройка – все, слава богу, пошло. Теперича как сурьезный купец едет – уж Михайло без шапки бежит за тройкой верст пять… И купец-то, братец ты мой, никого, кроме Михайлы, не зовет… Уж наши пробовали было, да нет! – «Михайлу, говорит, давай!..» Поди ты вот…
– Нет, братцы, как я однова влопался было с этими с господами! – начинает речь новое лицо из слепинских мужиков.
Разговор происходил на бревне, где собрались в праздник посидеть слепинские обыватели. Бревно лежит близ реки, у моста; место здесь просторное, веселое, видно далеко.
– Так было втесался, так это – ах!.. Попался мне тоже ха-ароший «теленок». Утрафил я ему тоже, вот как и Михайло, в почтение… Что угодишь, что похвалишь, глядь – гривенник да двугривенный. Вижу я такое удовольствие – попер в эвтот бок. «Уж барин, этаких господ, надо так сказать, и не было и не видано…» Расписываю его так-то, да и махони: «Какой, говорю, это барин? Не барин это, а бог!..»
– Охо-хо!.. – загоготали слушатели: – эк ты его как вздыбил… ха-ха-ха!..
– Передал, брат! – заметил старый старик.
– Ровно через крышу перебросил, – прибавил другой. – Ну что ж он-то?
– Как, братцы мои, взбодрил я его эдаким-то манером – и что только сталось с барином, не ведаю! Покраснел весь, ровно рак, и уж принялся же он меня пушить, на чем только свет белый стоит! До того же все молчал, а тут как пошел, как пошел!.. «И холоп, и подлец, и пошел прочь!» и, боже только милостивый, чего-чего не наговорил… Вижу – шабаш! Просолил барина начисто!..
– Просолил, это уж верно!
– Стою, молчу, ничего не могу в толк взять, а вижу, братцы мои, – понял… «Тебе, такому-сякому, двугривеннички надобны?.. ты из-за гривенника собаку дохлую готов целовать и богу на нее молиться?..»
– А-а-а… понял!
– То-то – понял, братцы мои!.. Слушаю я так-то, вижу, плохо; а жаль барина-то… Думаю, каким теперича манером мне его оборотить?.. И что ж, ребята? Ведь оборотил!..
– Ну? – единодушно возопило все облепленное народом бревно.
– Перед истинным богом, оборотил!.. Перво-наперво дал я волю: звони, мол, во все!.. Что уж, вижу – ничего не поделаешь.
– Уж тут что! Чего уж тут поделать!
– Думаю, ребята: дуй, ваше благородие; может быть, господь нам и поспособствует…
– Ха-ха-ха!..
– Лупи, мол, не жалей кубышки… Распечатал он меня, надо сказать прямо, вполне. Места живого не оставил… Замолчал. «Пошел вон!» Я и ушел, а сам думаю: нет, шалишь! Ушел и он к Адольфу Иванычу в покои – обедать с прочими господами… Я остался у крыльца с лошадьми; думаю, уж как-нибудь надо выбираться из бучила… Думал, думал и надумал. Часа через два этак места – откушали, выходят… Выходит народу сразу человек десять… Перекинулся я тут на грубость. Подхожу к моему, говорю: «За что ты меня, барин, говорю, обидел – я к тебе всей душой…» – «Пошел прочь!» Договорить не дал. Я к господам; «Вот, говорю, господа, обидел меня ваш канпанион: всю дорогу я его одобрял, а он меня что ни на есть худыми словами обругал!..» Господа сейчас: «Что такое, что такое?!.» Я рассказал, как было, да и говорю: «Ежели, говорю, их сиятельству не по нраву, что я, то есть, их ублаготворяю всячески, так не угодно ли, мол, пущай они мне положат хошь пять рублей серебром, и тогда, заместо того, я ихнее благородие обругаю… Ежели им это лучше по сердцу».
Компания, заседающая на бревне, помирает со смеху.
«Сколько, говорю, угодно, хошь два дня буду ругать их – у нас на это хватит…» Двинул я так-то – покатились со смеху мои господа. «А умеешь ругаться? хорошо умеешь?» – «Сколько вам угодно». Хохочут, помирают. Тут один из них выскочил – толстоморденький этакий, ба-альшой тоже мешок петербургский, генерал полный: «Валяй, говорит, меня, мерзавец этакий! Посмотрим, говорит, точно ли ты мастер!» – «Извольте, говорю, ваше сиятельство!» Сел в мой тарантас еще с одним, надо быть, генералом: «Делай!» говорит. Ну я и принялся!.. Так всю дорогу, братцы мои, до самой станции, уж как только я его ни поливал, то есть и так и этак… Все десять верст я его садил всячески; то есть уж хуже не надо, – грохочет!.. Зальется, зальется, а я-то ему: «ах ты, барабанная палка, ах ты…» Ну, то есть все горло у меня пересохло, осип, покуда до станции-то доехал. «Ловко, говорит, молодец!» Выкинул-таки, ребята, синюю бумагу[10]… Право слово, выкинул. С тех пор, как чуть что: «Где Куприян?» Сейчас меня… С тех-то пор я маленько и того… Дай ему бог здоровья! Ха-ар-роший человек!
– И кажинный раз – ругай?
– Эко ты!.. Поди-ко, обругай его так-то!.. В каком духе человек. Иной раз он тебя и в волости выдерет за какое-нибудь слово… Так он тебе и дался ругать! Авось не дурак. Главная причина только, что с ругательств с этих я ему пондравился… вот в чем расчет.
– Пондравиться-то хитро!.. А уж раз тебя барин признал, уж тут как не удержаться… Гляди только в оба – твое будет.
«Пондравиться» приезжающим господам – первая забота слепинских мужиков.
– И чем же, братцы мои, я ему пондравился? – удивляясь неисповедимым путям промысла, рассказывает один из слепинских счастливцев: – Больше ничего, что сказал правду!
– Ну?
– Перед богом!.. Повел их Адольф Иваныч по старому месту; то есть вчера – будем так говорить – по этим местам с своими приятелями Адольф-то Иваныч ходил, а нониче и господ по тем же местам повел. Думал, думал я: всем, мол, объявлю дело начисто. Думаю, жалковато мне Адольфа-то Иваныча конфузить, – а ну как да и выгорит на мое счастье от этих слов? Да с господом и грохнул: «Что ж вы это, говорю, Адольф Иваныч, по старым-то местам водите? Ведь, говорю, мы вчерашнего числа сами зверя здесь распугали; нешто, говорю, так можно с господами поступать?..» Тут он на меня, а господа за меня: «Правду ли ты говоришь?» – «Провалиться скрозь землю! вот извольте поглядеть, как в эфтом месте наломано, как тут натоптано». Поглядели: «так!» С тех пор без меня ни-ни. Даже и останавливаются У меня и ночуют: к Адольф Иванычу ни ногой. Нарочно посылают ко мне с известием: «едем, мол; станови охоту». С тех пор вот… А из-за чего? Только что вот правду сказал… Поди вот!..
– А мне, ребятушки, попался сокол, так окромя этого самого ничего и знать не знаем.
– Товару?
– Тоись только одно и одно… Как приедет, уж это знай: целую ночь не спать. Под окнами стучим, выкликаем – соблаз! А добер!.. Ха-арроший человек. Дай бог ему здоровья. Что-то вот прошлую зиму не был, не будет ли нынешнюю… Я было ему хорошую штучку припас.
– О?
– Право слово.
– А ведь грех это!
– Братец ты мой! Мы и так, и без этого все во грехе. Опять же всякий богу даст ответ сам. Нешто я обманом или что?.. сама готова – видишь вот. Это, брат, дело тоже темное, кто больше ответит: она, а может, и барин.
– А может, и ты!
– Что ж поделаешь-то!.. Спросят – так и мы дадим ответ.
Говорится это в буквальном смысле. Говорящий это так и понимает, что на том свете он объяснит богу все подробно, и тогда наверное окажется, что вины его нету. Надежда, что бог простит за все это, живет в мужике, поднимающемся из-за копейки на всякие «нелегкие». И надо полагать, что господь в самом деле простит слепинским мужикам их даже, повидимому, тяжкие грехи.
Заработок, доставляемый господскими наездами, самый значительный по размерам денег, получаемых мужиками. Правда, заработок этот сопряжен с необыкновенными трудностями, требующими всей силы умственного напряжения со стороны охотящихся за господами мужиков, преисполнен невероятных, трудно постижимых и бесчисленных случайностей. Но зато тот, кому удалось овладеть полем битвы, может смело считаться счастливцем: в какую-нибудь неделю, в течение которой продолжается охота, умный, ловкий человек одними «наводками» сумеет нажить столько, сколько в обыкновенное время не только деревенский мужик, но и деревенский специалист – кузнец, портной, сапожник – не наживет, сидя над работой целые месяцы. Правда также, что такой заработок довольно-таки сквернит человека, и иной раз бывает положительно противно смотреть на иного счастливца и слушать его радостные рассказы о том, как и чем он «поправился»; но зато в результате всех этих гадостей являются деньги – а это главное.
Все другие заработки, доступные слепинскому мужику, точно так же случайные, не так хитры, как заработок на господских капризах, но зато и не имеют тех благодетельных результатов. Разжиться, поправиться с них – нет почти никакой возможности, и иной раз, глядя на такой заработок, решительно не понимаешь, из-за чего бьется человек, если не принимать в расчет уверенности этого, повидимому, напрасно бьющегося человека, что иной раз и «из палки выстрелит».
В ряду таких случайных заработков слепинского мужика первое место все-таки занимает заработок, даваемый барином, на этот раз барином шальным на «новые деньги», деньги железнодорожные, случайные, пьяные. Отвоевав в Питере концессию, схватив куш и просто-напросто «объевшись» купленых столичных утех, яств и питей, такой новый случайный барин чувствует утробную жажду «воздуха», «снегу», «черного хлеба», вообще деревни; и вот уже несколько лет сряду, начиная с половины или с конца октября, в Слепое-Литвино стали наезжать эти «господа» на охоту.
Каждый убитый такими охотниками заяц, по рассказам слепинских мужиков, обходится господам не менее как в двадцать рублей серебром – цифра баснословная, сумасшедшая, не имеющая сравнения с цифрами никаких заработков, требующих того же промежутка времени, что и приезд господ. Благодаря этим охотам в крестьянских домах Слепого-Литвина то и дело встречаешь пустые бутылки от шампанского, от рейнвейна и т. д. Такая черта господских наездов в деревню сулит еще множество посторонних заработков, влечет за собой другую серию услуг, также всегда щедро оплачиваемых. Явные и для всех видимые следы благосостояния в некоторых крестьянских семьях, начавшегося именно благодаря этим случайным господским наездам, заставляют всю деревню поголовно ждать этих наездов с нетерпением. Но вот беда: чтобы наезд этот был так же выгоден, как он оказался выгодным для «умелых», надо уметь приметить и поймать в массе наезжающих вместе с господами прихотей и капризов – такую прихоть, такой каприз, удовлетворяя который можно рассчитывать на верную выручку. В этом вся штука: узнать человека, распознать, на что он «ходит», «ловится», и потом уже «бить в эту точку». Тут, во время этих наездов, производится двойная охота: господа охотятся за зайцами, выслеживают волков и лисиц, а мужики охотятся за господами и выслеживают их капризы и прихоти. Трудна эта, надо сказать правду, ух как трудна эта охота крестьянина за барином! Выслеживает его вся деревня, от мала до велика; каждому нужно найти свой кончик нитки и крепко держаться за него, а между тем никому неизвестна вообще конструкция господских внутренностей; неизвестно, как, откуда и каким путем пойдет каприз, с которого боку схватиться. Все это темно, покрыто мраком неизвестности. Правда, в общих чертах крестьяне знают, что из барина выйдет, если он не настоящий охотник, что-нибудь веселое и капризное, необъяснимое; но кто именно из этой толпы настоящий охотник, кто только бахвал, бабник, любитель скоромных разговоров – это еще неизвестно. И вот тут-то и требуется страшная работа ума, к несчастию решительно не поддерживаемая более или менее обстоятельным знакомством с аппетитами, управляющими вообще господским образом жизни. И попрежнему приходится полагаться на случай, на выстрел из пня.
– Вон Михайло Петров… Тот чем господам понравился? А попался ему, братец ты мой, купец с Калашниковой пристани[8]… Ну только оченно этот купец был сурьезен!.. Так сурьезен, что это даже ужасти! Думал, думал Михайло-то Петров, что тут с эстим сурьезным купцом делать… И так не выходит, и в эвту сторону тоже не берет… А богат купец-то, отойтить от него «так» – обидно! Ну, думает Михайла, что будет! – и больше ничего, что стал ему угождать… Ничего не просит, чтобы там на водочку или что, а так стал вроде как раб бессловесный… И вперед-то его в сугроб забежит, по шею провалится: «не ходите, говорит, ваше сиятельство, глыбоко тут, не в это место идете»… И ножки-то ему обчистит, веточку приподымет, то есть всеми способами… И ни-ни-ни насчет чтобы награды, ни боже мой! Расточил он вокруг купца – этого самого почтения и благолепия видимо-невидимо; услуживает ему, и благодарит, и напредки приглашает, и хвалит – расхваляет, а денег не просит… Что ж ты думаешь, пронял ведь!
– Прронял?!
– Пробрал, братец ты мой, в самый корень!.. И что ж ты думаешь? – И всего-то в сурьезном купце и было товару, что одна глупость… Почитай его да хвали – и все!.. И преспокойно совсем с лапочками возьмешь!.. Вот, поди ты, узнай их! А уж какой был сурьезный, боже мой! Мы думали уж, и подходу к нему нету, точно какой, например, столб деревянный; а он, братец ты мой, больше ничего что балобан[9]: хвали его да угождай – и все!.. С тех пор Михайло-то и пошел в ход… И дом оправил, и лошадей тройка – все, слава богу, пошло. Теперича как сурьезный купец едет – уж Михайло без шапки бежит за тройкой верст пять… И купец-то, братец ты мой, никого, кроме Михайлы, не зовет… Уж наши пробовали было, да нет! – «Михайлу, говорит, давай!..» Поди ты вот…
– Нет, братцы, как я однова влопался было с этими с господами! – начинает речь новое лицо из слепинских мужиков.
Разговор происходил на бревне, где собрались в праздник посидеть слепинские обыватели. Бревно лежит близ реки, у моста; место здесь просторное, веселое, видно далеко.
– Так было втесался, так это – ах!.. Попался мне тоже ха-ароший «теленок». Утрафил я ему тоже, вот как и Михайло, в почтение… Что угодишь, что похвалишь, глядь – гривенник да двугривенный. Вижу я такое удовольствие – попер в эвтот бок. «Уж барин, этаких господ, надо так сказать, и не было и не видано…» Расписываю его так-то, да и махони: «Какой, говорю, это барин? Не барин это, а бог!..»
– Охо-хо!.. – загоготали слушатели: – эк ты его как вздыбил… ха-ха-ха!..
– Передал, брат! – заметил старый старик.
– Ровно через крышу перебросил, – прибавил другой. – Ну что ж он-то?
– Как, братцы мои, взбодрил я его эдаким-то манером – и что только сталось с барином, не ведаю! Покраснел весь, ровно рак, и уж принялся же он меня пушить, на чем только свет белый стоит! До того же все молчал, а тут как пошел, как пошел!.. «И холоп, и подлец, и пошел прочь!» и, боже только милостивый, чего-чего не наговорил… Вижу – шабаш! Просолил барина начисто!..
– Просолил, это уж верно!
– Стою, молчу, ничего не могу в толк взять, а вижу, братцы мои, – понял… «Тебе, такому-сякому, двугривеннички надобны?.. ты из-за гривенника собаку дохлую готов целовать и богу на нее молиться?..»
– А-а-а… понял!
– То-то – понял, братцы мои!.. Слушаю я так-то, вижу, плохо; а жаль барина-то… Думаю, каким теперича манером мне его оборотить?.. И что ж, ребята? Ведь оборотил!..
– Ну? – единодушно возопило все облепленное народом бревно.
– Перед истинным богом, оборотил!.. Перво-наперво дал я волю: звони, мол, во все!.. Что уж, вижу – ничего не поделаешь.
– Уж тут что! Чего уж тут поделать!
– Думаю, ребята: дуй, ваше благородие; может быть, господь нам и поспособствует…
– Ха-ха-ха!..
– Лупи, мол, не жалей кубышки… Распечатал он меня, надо сказать прямо, вполне. Места живого не оставил… Замолчал. «Пошел вон!» Я и ушел, а сам думаю: нет, шалишь! Ушел и он к Адольфу Иванычу в покои – обедать с прочими господами… Я остался у крыльца с лошадьми; думаю, уж как-нибудь надо выбираться из бучила… Думал, думал и надумал. Часа через два этак места – откушали, выходят… Выходит народу сразу человек десять… Перекинулся я тут на грубость. Подхожу к моему, говорю: «За что ты меня, барин, говорю, обидел – я к тебе всей душой…» – «Пошел прочь!» Договорить не дал. Я к господам; «Вот, говорю, господа, обидел меня ваш канпанион: всю дорогу я его одобрял, а он меня что ни на есть худыми словами обругал!..» Господа сейчас: «Что такое, что такое?!.» Я рассказал, как было, да и говорю: «Ежели, говорю, их сиятельству не по нраву, что я, то есть, их ублаготворяю всячески, так не угодно ли, мол, пущай они мне положат хошь пять рублей серебром, и тогда, заместо того, я ихнее благородие обругаю… Ежели им это лучше по сердцу».
Компания, заседающая на бревне, помирает со смеху.
«Сколько, говорю, угодно, хошь два дня буду ругать их – у нас на это хватит…» Двинул я так-то – покатились со смеху мои господа. «А умеешь ругаться? хорошо умеешь?» – «Сколько вам угодно». Хохочут, помирают. Тут один из них выскочил – толстоморденький этакий, ба-альшой тоже мешок петербургский, генерал полный: «Валяй, говорит, меня, мерзавец этакий! Посмотрим, говорит, точно ли ты мастер!» – «Извольте, говорю, ваше сиятельство!» Сел в мой тарантас еще с одним, надо быть, генералом: «Делай!» говорит. Ну я и принялся!.. Так всю дорогу, братцы мои, до самой станции, уж как только я его ни поливал, то есть и так и этак… Все десять верст я его садил всячески; то есть уж хуже не надо, – грохочет!.. Зальется, зальется, а я-то ему: «ах ты, барабанная палка, ах ты…» Ну, то есть все горло у меня пересохло, осип, покуда до станции-то доехал. «Ловко, говорит, молодец!» Выкинул-таки, ребята, синюю бумагу[10]… Право слово, выкинул. С тех пор, как чуть что: «Где Куприян?» Сейчас меня… С тех-то пор я маленько и того… Дай ему бог здоровья! Ха-ар-роший человек!
– И кажинный раз – ругай?
– Эко ты!.. Поди-ко, обругай его так-то!.. В каком духе человек. Иной раз он тебя и в волости выдерет за какое-нибудь слово… Так он тебе и дался ругать! Авось не дурак. Главная причина только, что с ругательств с этих я ему пондравился… вот в чем расчет.
– Пондравиться-то хитро!.. А уж раз тебя барин признал, уж тут как не удержаться… Гляди только в оба – твое будет.
«Пондравиться» приезжающим господам – первая забота слепинских мужиков.
– И чем же, братцы мои, я ему пондравился? – удивляясь неисповедимым путям промысла, рассказывает один из слепинских счастливцев: – Больше ничего, что сказал правду!
– Ну?
– Перед богом!.. Повел их Адольф Иваныч по старому месту; то есть вчера – будем так говорить – по этим местам с своими приятелями Адольф-то Иваныч ходил, а нониче и господ по тем же местам повел. Думал, думал я: всем, мол, объявлю дело начисто. Думаю, жалковато мне Адольфа-то Иваныча конфузить, – а ну как да и выгорит на мое счастье от этих слов? Да с господом и грохнул: «Что ж вы это, говорю, Адольф Иваныч, по старым-то местам водите? Ведь, говорю, мы вчерашнего числа сами зверя здесь распугали; нешто, говорю, так можно с господами поступать?..» Тут он на меня, а господа за меня: «Правду ли ты говоришь?» – «Провалиться скрозь землю! вот извольте поглядеть, как в эфтом месте наломано, как тут натоптано». Поглядели: «так!» С тех пор без меня ни-ни. Даже и останавливаются У меня и ночуют: к Адольф Иванычу ни ногой. Нарочно посылают ко мне с известием: «едем, мол; станови охоту». С тех пор вот… А из-за чего? Только что вот правду сказал… Поди вот!..
– А мне, ребятушки, попался сокол, так окромя этого самого ничего и знать не знаем.
– Товару?
– Тоись только одно и одно… Как приедет, уж это знай: целую ночь не спать. Под окнами стучим, выкликаем – соблаз! А добер!.. Ха-арроший человек. Дай бог ему здоровья. Что-то вот прошлую зиму не был, не будет ли нынешнюю… Я было ему хорошую штучку припас.
– О?
– Право слово.
– А ведь грех это!
– Братец ты мой! Мы и так, и без этого все во грехе. Опять же всякий богу даст ответ сам. Нешто я обманом или что?.. сама готова – видишь вот. Это, брат, дело тоже темное, кто больше ответит: она, а может, и барин.
– А может, и ты!
– Что ж поделаешь-то!.. Спросят – так и мы дадим ответ.
Говорится это в буквальном смысле. Говорящий это так и понимает, что на том свете он объяснит богу все подробно, и тогда наверное окажется, что вины его нету. Надежда, что бог простит за все это, живет в мужике, поднимающемся из-за копейки на всякие «нелегкие». И надо полагать, что господь в самом деле простит слепинским мужикам их даже, повидимому, тяжкие грехи.
Заработок, доставляемый господскими наездами, самый значительный по размерам денег, получаемых мужиками. Правда, заработок этот сопряжен с необыкновенными трудностями, требующими всей силы умственного напряжения со стороны охотящихся за господами мужиков, преисполнен невероятных, трудно постижимых и бесчисленных случайностей. Но зато тот, кому удалось овладеть полем битвы, может смело считаться счастливцем: в какую-нибудь неделю, в течение которой продолжается охота, умный, ловкий человек одними «наводками» сумеет нажить столько, сколько в обыкновенное время не только деревенский мужик, но и деревенский специалист – кузнец, портной, сапожник – не наживет, сидя над работой целые месяцы. Правда также, что такой заработок довольно-таки сквернит человека, и иной раз бывает положительно противно смотреть на иного счастливца и слушать его радостные рассказы о том, как и чем он «поправился»; но зато в результате всех этих гадостей являются деньги – а это главное.
Все другие заработки, доступные слепинскому мужику, точно так же случайные, не так хитры, как заработок на господских капризах, но зато и не имеют тех благодетельных результатов. Разжиться, поправиться с них – нет почти никакой возможности, и иной раз, глядя на такой заработок, решительно не понимаешь, из-за чего бьется человек, если не принимать в расчет уверенности этого, повидимому, напрасно бьющегося человека, что иной раз и «из палки выстрелит».
10
В Слепом-Литвине живет крестьянин Иван Афанасьев – живой образец мужика, поставленного в необходимость бросаться из стороны в сторону, чтобы где-нибудь и как-нибудь захватить в свои руки этот проклятый рубль серебром. Иван Афанасьев – редкий экземпляр «крестьянина» в полном смысле этого слова, то есть человека, который неразрывно связан с землею – и умом и сердцем. Земля, по его понятию, – истинная кормилица, источник радостей, горестей, счастия и несчастия, всех его молитв и благодарностей к богу… Земледельческий труд, земледельческие заботы и радости способны были бы наполнить собою весь внутренний мир Ивана Афанасьева, не давая возможности и подумать о том, чтобы можно было променять земледельческий труд на что-нибудь другое, на какой-нибудь другой, более выгодный труд. Иван Афанасьев – не влюблен в землю, как, может быть, покажется читателю из вышеприведенных слов моих об этом человеке; нет, он связан с ней, с землей, и со всем, что переживает она в течение года, связан, как муж с женой, даже теснее, потому что они, в самом деле, живут почти как одно целое. Вместе с тем Иван Афанасьев и «не прикован» к земле, нет: тем-то и дорог земледельческий труд, что отношения между человеком и этой землей, этим трудом – не насильственные, что связь рождается чистая, из чистого, ясно видимого добра, которое делает земля человеку, убежденному без всякого насильства в том, что за это даваемое землею добро надобно угодить и ей, надо похлопотать и за нее. На таких чистых, совестливых началах держится и весь обиход подлинной, неиспорченной крестьянской семьи, и она бы была истинно и беспримерно прекрасна, если бы могла развивать эти начала, то есть свободный, непринужденный союз, основанный на непоколебимом сознании, что добро добывается добром. Но, увы! несмотря на то, что Иван Афанасьев и его кормилица-земля исполняют свое дело совестливо до последней степени, пришли времена, которые как будто даже и внимания не желают обращать ни на труды Ивана Афанасьева, ни на его отношения к земле и вовсе не ценят ни чистоты этих отношений, ни того, что на этих отношениях держится все русское крестьянство, вся русская сила. «Денег подавай!» – вопиют эти времена и больше ничего знать не хотят. «Как же я брошу землю, помилуйте, сделайте милость? – возражает Иван Афанасьев: – ну пойду я на заработок; а как же земля-то останется? Ведь мы землей всю жизнь живем». Иван Афанасьев – такой истинный земледелец, истинный «крестьянин», что самый лучший заработок не в силах был бы заглушить в нем тоски по земле, по тому разнообразию явлений, которыми окружен труд земледельца, связывающий его душу и мысль и с небом, и с землею, и с солнцем красным, и с зорями ясными; с вьюгами, дождями, метелями, морозами, со всем созданием божьим, со всеми чудесами этого божьего создания…