Страница:
Для того чтобы применить кантовскую методологию способности суждения, следует обратить внимание на своеобразную двойную гармонизацию элементов субъективного опыта, обозначенную Кантом.
Первая гармонизация относится к взаимодействию субъективного эстетического переживания с миром объектов. Данная гармонизация выступает своеобразным медиатором проявления «прекрасного» в субъекте. При этом суждение о прекрасном не ограничивается только описанием формальных особенностей объекта (прекрасное нравится нам и при отсутствии прекрасного объекта как такового) [Кант, 1995, с. 167–169]; субъективная «несерьезность» обязательно присутствует, ведь мы считаем что-то красивым, не утруждая себя объяснением того, почему полагаем это нечто красивым. Подобное «легкомыслие» немыслимо ни в науках о природе, где господствует чистый разум, ни в моральной сфере, где правит бал практический разум.
Из сказанного выше следует, что решающим в данном случае является не формальная концепция прекрасного, а тот способ, которым прекрасное затрагивает субъекта, т. е. в первую очередь важна не красота как концепция, важны познавательные способности субъекта: интуиция и воображение. Именно в этом заключена одна из самых ценных способностей суждения, ибо наблюдение за беспристрастной формальной гармонией предмета порождает отраженную гармонию как свободную игру собственных способностей субъекта.
Можно сказать, что в кантовской способности суждения заложен не выводимый ни из чистого, ни из практического разума компонент «неожиданности» или удивления эстетического опыта и переживания. И оправданно будет предположить, что именно это удивление позволяло существовать в безликом ньютоновском понимании мира таким «счастливым случайностям», которые придавали субъективным мнениям значимость и авторитет.
Согласно логике кантовской способности суждения, индивиду доставляет эстетическое удовольствие спонтанное осознание соразмерности окружающего мира и его собственных способностей. И даже если допустить, что эстетическая способность суждения не дает нам никаких новых знаний ни в сфере чистого, ни в сфере практического разума, она, возможно, предоставляет нам не менее (а может быть, и более) глубокое понимание: осознание (поверх всего теоретического понимания), что окружающий мир является нашим домом, так как этот мир, так или иначе, существует в том числе и для того, чтобы удовлетворять наши способности, возможности и потребности.
И если человек Модерна не всегда считал, что это так, то ему во всяком случае было приятно осознавать, что это может быть так, даже если мы не в состоянии рационально понять и объяснить, почему это так.
В связи с этим можно упомянуть небольшую работу Лукача «Теория романа», в которой исследуется холистическая тотальность эпической структуры «буржуазного» романа, одновременно и контрастирующего с фрагментированностью современного общества, и компенсирующего ее [Lukacs, 1971].
В том же направлении развивается и социально-психологическая теория Альтюссера о мнимости: идеологии «приветствуют» субъекта, искажая его восприятие объективных социальных структур, как будто эти структуры были созданы специально для индивида и как будто индивид, в свою очередь, свободен принять ту или иную социальную роль, выработанную объективной социальной структурой до, вне и независимо от него [Althusser, 1971, р. 162–164].
Если следовать данной неомарксистской логике, то идеологию можно эстетически уподобить «душе товара», о которой с иронией писал Маркс и о которой В. Беньямин заметил, что если бы она существовала, то была бы «самым чутким созданием в сонмище душ, так как должна была видеть в каждом покупателя, удовлетворение нужд которого первейшая "душевная" потребность товара» (цит. по: [Eagleton, 2001, р. 92]). В подобной логике кантовский эстетический объект и «одушевленный» товар существуют «как будто» для удовлетворения наших способностей и обращаются не к нашим потребностям, а «как будто» к самой нашей сущности.
Если говорить о второй гармонизации, связанной с кантовским анализом прекрасного, то она относится к взаимодействию не современного изолированного индивида и объективного мира, а индивидов друг с другом. Именно эта гармонизация, потенциально имеющая большое политико-теоретическое значение, способствует формированию sensus communis (общего чувства). Можно сказать, что в этой концепции эстетической гармонизации индивидов соединились английская теория «морального чувства» и немецкий рационализм. И если Кант не соединял подобную эстетически-чувственную гармонизацию с моральным практическим разумом, Берк прямо указывал на то, что гармоничное гражданское общество возможно только как «закон сердца» [Берк, 2003], очевидно, перекликаясь с кантовской идеей sensus communis.
Вообще, кантовская рационалистическая мораль всегда смущала сторонников политического прогресса «лояльным» отношением к абсолютизму, а также «безнадежным формализмом», слабо соотносящимся с фактическими желаниями автономных индивидов. Поэтому неудивительно, что для современной политической теории sensus communis из эстетической теории Канта представляет гораздо больший методологический интерес, чем кантовский практический разум, так как последний слишком категоричен для теоретической рефлексии на тему актуальной возможности политического консенсуса.
Спонтанное совпадение эстетических суждений по поводу прекрасного или возвышенного в мире явлений создает для современной политической теории ту самую особо ценимую форму интерсубъективности, которую можно трактовать как сообщество автономных индивидов, проявляющих свою мгновенную совместную способность к общему чувству.
Кант обозначает это sensus communis посредством различения между эстетическими суждениями, одно из которых гласит, что тот или иной объект прекрасен, а второе – что тот же объект довольно приятен. Первое суждение – это не только констатация прекрасного, но и имплицитное требование наличия некоторого универсального соглашения о том, что есть прекрасное как таковое [Кант, 1995, с. 156–159]. При этом данная универсальность всегда спонтанна и субъективна. Делая категорическое эстетическое суждение, мы рассчитываем на нее, надеемся, что она существует в связи с тем, что другие люди, по нашему мнению, должны испытывать те же чувства, что и мы. Если воспользоваться современной формулировкой теории эстетики, то можно сказать, что «каждый человек, наблюдая какой-либо объект без изначальной эстетической предубежденности, способен испытать удовольствие от осознания того, что его восприятие свободно совпадает с восприятием других людей» [Meerbote, 1982, р. 75–76].
Таким образом, кантовское эстетическое суждение имплицитно предполагает наличие спонтанного согласия всех (или достаточного количества) индивидов по поводу универсальности эстетического вкуса. Однако эта универсальность вкуса не может возникнуть из объекта, который подвергается эстетической оценке; последний всегда случаен. Она также не может возникнуть из специфических желаний и интересов конкретных людей, которые, как правило, корыстны и тенденциозны. Эта субъективная универсальность есть следствие самой структуры человеческого познания, которая, в общем и целом, подобна у всех людей. Иными словами, отчасти эстетическое наслаждение является следствием осознания того, что сама структура познания предрасполагает людей к взаимной гармонии.
Именно это предрасположение к взаимной гармонии находит отклик в современной политической теории при анализе идеологии. Опираясь на кантовскую логику суждения, можно в новом свете взглянуть на то, как «отношения между людьми операционализируются в отношения между сущностями» [Eagleton, 2001, р. 208–209]. Кантовская идея sensus communis ведет не только к специфическому пониманию «эстетической идеологии»; данная идея открывает возможность оригинального прочтения самой парадигмы идеологического, так как создает условия для теоретико-политической рефлексии в достаточно туманной «серой зоне» между собственно эмпирическим и собственно теоретическим, где абстракциям можно придавать непредсказуемые качества, а сами эти непредсказуемые и случайные качества могут получать псевдокогнитивный статус.
Идеология может содержать как истинные, так и ложные суждения. Существует масса суждений, которые, являясь ложными, не имеют отношения к идеологии. В свою очередь, многие суждения, являясь истинными, могут иметь очевидное идеологическое звучание, например: «Саддам Хусейн был тираном», «Экономические достижения России последних лет очевидны» и т. д. С этой точки зрения, проблема не в истинности или ложности идеологии. Не столь уж важно, как та или иная идеология описывает мир, гораздо интереснее, как она в этом мире «расставляет» субъектов социально-политического действия.
Идеологические суждения могут быть побудительными: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», гипотетически желательными: «Было бы хорошо, если бы была возможность третьего срока президентства Путина» или риторически вопросительными: «Разве Бог не хранит Америку?» Соответственно, можно сказать, что, как правило, все основные речевые конструкции идеологии относятся к действию (убеждение, протест, воодушевление, вопрошание, проклятие и т. д.), но не к описательному дискурсу. И поскольку данные речевые конструкции относятся к чему-то совершаемому и утверждаемому, осуществляется своеобразная «натурализация» мыслей, т. е. формирование нашего неосознанно аффективного отношения к окружающему миру; иными словами, намечается путь, посредством которого мы дорефлексивным образом связываем себя с этим миром. Как действительность «обрушивается» на нас в форме очевидного и непосредственного опыта, так и люди вкладывают в общественную жизнь самих себя как свое непосредственное видение этой жизни.
При этом идеология выступает «ускользающим» посредником между конкретной действительностью и индивидуумами, формируя своеобразную недостижимую линию горизонта политического мира. Идеологию можно уподобить старой почтенной даме (очень известной в свете, но нуждающейся в дополнительном доходе), которая сопровождает молодую девушку и подыскивает ей достойную партию (ожидая определенной выгоды и для себя).
Диалектическая загадка состоит в том, что идеологические суждения как таковые не могут непосредственно предписывать или навязывать субъективные предпочтения, чтобы осуществлять их в реальном «материальном» мире. Характерной чертой идеологий является то, что они дают как будто описательную картину мира. Трансляция идеологических принципов и предпочтений в непосредственный политический порядок и конкретные управленческие директивы, казалось бы, наполняют идеологии «плотью и кровью» (зачастую посредством деятельности репрессивного государственного аппарата). Однако этот путь с очевидностью ведет к краху идеологий, так как действия государственного аппарата имеют технологический, а не ценностный характер. Если использовать эстетические аналогии, то знаменитая улыбка Джоконды теряет всякий статус прекрасного в типографии, где она тиражируется любым количеством экземпляров, хотя образ при этом остается узнаваемым и, казалось бы, тем же самым.
Данное противоречие может быть проанализировано с помощью методологической матрицы кантовской способности суждения. На своей «грамматической поверхности» идеология, кажется, имеет справочный характер, описывая определенное положение дел. Но при этом в ней скрыт мощный эмоциональный мотив, апеллирующий к действительности, в которой живут люди.
Кроме того, идеология обладает столь же мощным побуждающим воздействием, направленным на произведение определенного впечатления. Тем самым мы обнаруживаем в идеологическом языке изначальную двойственность (при жестко негативном оценочном суждении это можно было бы назвать двурушничеством). И эта двойственность подобна той, которую Кант обнаружил в характере эстетического суждения как рефлексивного восприятия [Кант, 1995, с. 178–179].
Рассмотрим это на примере достаточно распространенного тезиса: «Частные компании эффективнее государственных в условиях рыночной экономики». На первый взгляд, это чисто логический позитивистский вывод эмпирического экономического анализа, основанный на действительно огромном массиве проанализированных показателей. Однако подобно эстетическому суждению «Это красиво», которое на первый взгляд есть простая констатация эстетического признака, такая констатация имплицитно несет в себе большую чувственную и эмоциональную нагрузку. Так и утверждение «Частные компании эффективнее государственных» скрывает в себе (за чисто эмпирическим описательно-аналитическим языком) мощный ценностно-эмоциональный императив: «Долой государство из сферы бизнеса!»
Имплицитный смысл выбранного нами тезиса достаточно прозрачен и плохо «замаскирован», поэтому его «скрытость» легко дезавуируется. Однако есть и более глубокая диалектическая двойственность, которая возвращает нас к кантовскому sensus communis в контексте анализа способности суждения (вторая гармонизация). Хотя идеология обязательно затрагивает уровень чувственно-материального бытия индивида, она может в буквальном смысле поднять человека до уровня личной жертвы, и это не будет вопросом чьей-то частной прихоти. В данном смысле идеологии обнаруживают подобие с эстетическими суждениями Канта, которые одновременно являются и субъективными, и универсальными. Так и идеологии одновременно обладают качествами субъективности и интерсубъективности.
Напомним, что, согласно Канту, нельзя отождествлять суждения «Это прекрасно» и «Это мне нравится». Поэтому было бы столь же неадекватно интерпретировать тезис «Частные компании эффективнее государственных» как утверждение «Нам не нравится государство». Если бы идеология была всего лишь сферой субъективных предубеждений, она не получила бы столь большого значения и влияния в политике. Риторический прием, который конвертирует эмоциональное утверждение в лексическую форму справочного описания, обозначает тот факт, что некоторые позиции одновременно являются и чисто субъективными, и так или иначе необходимыми.
Говоря о субъективной универсальности эстетического суждения, Кант апеллирует к интуитивному предположению, что все люди имеют одни и те же механизмы познавательной способности, позволяющие им именовать себя «мы», т. е. те, кто субстанционально подобны друг другу по своим когнитивным возможностям. Учитывая именно это, Кант полагал, что субъективный опыт людей опирается на универсальное согласие относительно чувства прекрасного.
Следуя той же логике, можно предположить, что некоторые тенденциозные идеологические принципы наделены силой универсально обязательного суждения для «нас», признавших наличие некой когнитивной универсальности. То, что частные компании эффективнее государственных, доказано огромным количеством эмпирических научных исследований; то, что человек имеет право на свободу, открыто не смеет оспаривать даже самый бесчеловечный диктатор; то, что люди в конечном счете равны, не решится публично опровергнуть даже самый закоренелый консерватор и т. д.
Таким образом, говоря об идеологии как «эстетике», мы не сводим этот тезис к тому, что любое искусство идеологично, и даже не ограничиваемся тем, что любая идеологема (лозунги, имиджи, суждения, дискурсы) обладает эстетической составляющей. Можно утверждать, что ощущение sensus communis, присущее эстетическим суждениям в их притязании на общее согласие, транслируется в политическую сферу как своеобразный идеальный тип субъективной универсальности, к которой стремятся все значимые идеологии, рассуждая в логике риторической конструкции: «Все знают, что…» и стремясь тем самым избежать прозаического смысла политических дебатов как поиска технологического компромисса для осуществления процесса государственного управления.
Однако так же как суждения о прекрасном притязают только на автономию, а не на статус категорического императива или эмпирически бесспорного факта, любые доктрины, преуспевающие в политической «эстетизации», основаны не более чем на «сердечном соглашении» своих сторонников, но никак не на фундаменте истины. Это тот договор, на который мы согласны еще до начала дебатов. Данное согласие не отягощено излишней рефлексией или практическими знаниями: до тех пор пока какая-либо идеологическая концепция находится за рамками нашего аналитического осознания, мы остаемся «влюбленными в ничто», но наше общее чувство при этом находится вне досягаемости какой бы то ни было вульгарной полезности.
Такую солидарность, sensus communis, Кант противопоставляет фрагментарному нерефлексированному собранию предубеждений и мнений, которое можно назвать утилитарным здравым смыслом. Поэтому идеология как sensus communis получает дополнительную привлекательность, будучи очищенной от сектантских предубеждений и общепринятых предрассудков и напоминая тем самым рациональность как таковую, в реальности этой рациональностью не являясь.
Цинизм людей по отношению к политическому авторитету не является показателем «конца идеологии» как описательной политической категории. Современный «циничный разум» обнаруживает глубокую истину идеологии как таковой. И эта истина лежит вне рамок досягаемости рационального восприятия, будучи сферой подсознательного. С точки зрения постструктурализма всегда имеет место «неделимый остаток», порождаемый политической субъективностью и превышающий комплексное понимание господствующих идеологий [Žižek, 1996]. И этот остаток, имея амбивалентный характер, никогда не бывает полностью чужд идеологии. А задача политической теории состоит в том, чтобы формализовано описать то, как этот чрезмерный остаток «принуждается» работать на идеологию.
Если с точки зрения структуралистского подхода Альтюссера для монолитных идеологий нет ни внешнего мира, ни истории, то постструктурализм полагает, что все идеологии созданы вокруг «идеологической фантазии» [Žižek, 1997, р. 3]. Это идеологическое воображение заново описывает историю формирования современного социально-политического порядка, а также обеспечивает семантическую структуру, способствующую синхронизации этого порядка с внешним миром (другими нациями, политическими оппонентами, а также с внутренними точками разрыва этого согласованного полотна). Подобным способом обозначается то, что санкционировано данной идеологией, и то, что остается за ее рамками, но воздействует на нее. Это хорошо согласуется с кантовским суждением о возвышенном, анализом конфронтации субъекта и одновременной ассимиляции этого субъекта чем-то, что превышает силу восприятия субъекта [Кант, 1995, с. 182–185].
Кантовское понимание возвышенного в определенном смысле противоположно его пониманию прекрасного. Возвышенное, воздействуя на людей властью своего масштаба (будь то природное буйство стихии или бесконечность вселенной), способно поубавить (если вообще не развеять) надежды на когнитивные способности человеческого разума. Возвышенное как таковое в своей непосредственности зачастую «не помещается в человеческой голове». Однако осознание эпистемологической конечности нашего субъективного опыта порождает наше воображение как саморефлексию. И это воображение есть свободное суждение, поскольку оно изначально исходит из своей реальной неадекватности возвышенному как таковому. Мы не можем чувственно воспринять бесконечность вселенной, но именно это дает нам возможность вообразить ту самую бесконечность, превратив свое воображение в субъективную реальность, так как иной нам просто не дано в нашем чувственном опыте.
Эта своеобразная победа человеческого разума как фантазии (а по большому счету как вымысла) достигается через поражение чувственного опыта. Из того, что мы не можем ощутить, что есть Бог, Свобода, Благо как таковые, у нас возникает саморефлексия Бога, Свободы, Блага и т. п. И уже с позиции этой качественной саморефлексии мы «свысока» смотрим на «количественные» характеристики возвышенного в его реальности. Например, эмоциональный смысл веры в Бога становится для человека несоизмеримо более высоким, чем схоластические споры о том, может ли Бог создать камень, который не сможет поднять (хотя именно этот спор обнаруживает неадекватность ограниченного человеческого разума задаче постижения бесконечности). Чувства, охватывающие нас при виде Ниагарского водопада, гораздо сильнее знаний того, какое количество воды протекает через данное ограниченное пространство за единицу времени. Парадоксально, но именно ограниченность человеческого восприятия порождает Идеи, перед которыми блекнет сама энергия Природы, хотя именно последняя и была первоначальным «раздражителем» для появления подобных идей.
Это «второе осознание» возвышенного как саморефлексивное воображение подобно идентификации субъекта с враждебно-равнодушным фрейдовским superego, довлеющим над ego человека. Иллюстрация снятия этого superego наиболее выпукло обозначается Фрейдом в юморе висельника перед эшафотом: «Какое удачное начало недели!» Тем самым индивид перед лицом трагически возвышенного придает своему субъективному восприятию квазиобъективные перспективы, «переформатируя» собственную субъективную несоизмеримость с реальностью как несущественную и незначительную и апеллируя при этом к некой надличностной истине, которая есть не более чем результат его собственной рефлексии [Фрейд, 1997].
В соответствии с подобной логикой суждения о возвышенном можно предположить, что именно на такую «переформатированную» идентификацию человека с Законом жизни направлен любой идеологический запрос. Подобный Закон, понятый как Свобода, Справедливость, Нация, Безопасность и т. п., есть обозначенное выше «второе осознание» возвышенного в его бесконечных и потому неподвластных человеческому пониманию «количественных» характеристиках, выходящих за рамки реальной повседневности.
Конечно, существуют ситуации, когда мы сталкиваемся с возвышенным в его непосредственности, которая предполагает оппозицию ощущений удовольствия и страдания. И чтобы эта оппозиция не повергла нас в ужас и не привела к коллапсу, мы осуществляем рефлексивное «переформатирование» этого болезненного опыта, придавая ему положительный (или высокий) смысл. Это соединение удовольствия и страдания через возвеличивание или юмор есть пользование «переформатированной» реальностью, вышедшей за рамки непосредственного ощущения удовольствия и страдания, позволяющее людям парадоксальным образом «знать» не то, что они «делают». И именно это «знание» дает возможность идеологиям выйти за рамки непосредственного политического мира как реальности.
Для того чтобы произошла сублимация созданных человеческой рефлексией смыслов «переформатированной» реальности, идеологии должны предложить человеку такие объекты, которые выходят за рамки обыденного порядка вещей. Такие сублимированные объекты идеологий становятся «производителями» значений и смыслов самой идеологической системы – например, «народ» для нацизма, «пролетариат» для марксизма, «свободный индивид» для либерализма и т. д. Как зеркальное отражение возникают сублимированные объекты со знаком «минус»: «евреи», «буржуазия», «террористы» и т. д. Логика формирования таких сублимированных объектов идеологии напоминает кантовскую логику рефлексии возвышенного, которая явилась парадоксальным результатом реальной «мелкости» субъекта перед лицом истинного величия природы или духа, но благодаря «вторичной саморефлексии» образ этой реальности поднимается выше самой реальности. И парадокс состоит в том, что такого «наглого» проявления самонадеянной человеческой рефлексии по отношению к истинному величию не произошло бы, если бы индивид был соизмерим с грандиозностью того объекта, который превосходится «вторичной рефлексией» (никому же не приходит в голову искать высокий смысл пылесоса, например).
Первая гармонизация относится к взаимодействию субъективного эстетического переживания с миром объектов. Данная гармонизация выступает своеобразным медиатором проявления «прекрасного» в субъекте. При этом суждение о прекрасном не ограничивается только описанием формальных особенностей объекта (прекрасное нравится нам и при отсутствии прекрасного объекта как такового) [Кант, 1995, с. 167–169]; субъективная «несерьезность» обязательно присутствует, ведь мы считаем что-то красивым, не утруждая себя объяснением того, почему полагаем это нечто красивым. Подобное «легкомыслие» немыслимо ни в науках о природе, где господствует чистый разум, ни в моральной сфере, где правит бал практический разум.
Из сказанного выше следует, что решающим в данном случае является не формальная концепция прекрасного, а тот способ, которым прекрасное затрагивает субъекта, т. е. в первую очередь важна не красота как концепция, важны познавательные способности субъекта: интуиция и воображение. Именно в этом заключена одна из самых ценных способностей суждения, ибо наблюдение за беспристрастной формальной гармонией предмета порождает отраженную гармонию как свободную игру собственных способностей субъекта.
Можно сказать, что в кантовской способности суждения заложен не выводимый ни из чистого, ни из практического разума компонент «неожиданности» или удивления эстетического опыта и переживания. И оправданно будет предположить, что именно это удивление позволяло существовать в безликом ньютоновском понимании мира таким «счастливым случайностям», которые придавали субъективным мнениям значимость и авторитет.
Согласно логике кантовской способности суждения, индивиду доставляет эстетическое удовольствие спонтанное осознание соразмерности окружающего мира и его собственных способностей. И даже если допустить, что эстетическая способность суждения не дает нам никаких новых знаний ни в сфере чистого, ни в сфере практического разума, она, возможно, предоставляет нам не менее (а может быть, и более) глубокое понимание: осознание (поверх всего теоретического понимания), что окружающий мир является нашим домом, так как этот мир, так или иначе, существует в том числе и для того, чтобы удовлетворять наши способности, возможности и потребности.
И если человек Модерна не всегда считал, что это так, то ему во всяком случае было приятно осознавать, что это может быть так, даже если мы не в состоянии рационально понять и объяснить, почему это так.
В связи с этим можно упомянуть небольшую работу Лукача «Теория романа», в которой исследуется холистическая тотальность эпической структуры «буржуазного» романа, одновременно и контрастирующего с фрагментированностью современного общества, и компенсирующего ее [Lukacs, 1971].
В том же направлении развивается и социально-психологическая теория Альтюссера о мнимости: идеологии «приветствуют» субъекта, искажая его восприятие объективных социальных структур, как будто эти структуры были созданы специально для индивида и как будто индивид, в свою очередь, свободен принять ту или иную социальную роль, выработанную объективной социальной структурой до, вне и независимо от него [Althusser, 1971, р. 162–164].
Если следовать данной неомарксистской логике, то идеологию можно эстетически уподобить «душе товара», о которой с иронией писал Маркс и о которой В. Беньямин заметил, что если бы она существовала, то была бы «самым чутким созданием в сонмище душ, так как должна была видеть в каждом покупателя, удовлетворение нужд которого первейшая "душевная" потребность товара» (цит. по: [Eagleton, 2001, р. 92]). В подобной логике кантовский эстетический объект и «одушевленный» товар существуют «как будто» для удовлетворения наших способностей и обращаются не к нашим потребностям, а «как будто» к самой нашей сущности.
Если говорить о второй гармонизации, связанной с кантовским анализом прекрасного, то она относится к взаимодействию не современного изолированного индивида и объективного мира, а индивидов друг с другом. Именно эта гармонизация, потенциально имеющая большое политико-теоретическое значение, способствует формированию sensus communis (общего чувства). Можно сказать, что в этой концепции эстетической гармонизации индивидов соединились английская теория «морального чувства» и немецкий рационализм. И если Кант не соединял подобную эстетически-чувственную гармонизацию с моральным практическим разумом, Берк прямо указывал на то, что гармоничное гражданское общество возможно только как «закон сердца» [Берк, 2003], очевидно, перекликаясь с кантовской идеей sensus communis.
Вообще, кантовская рационалистическая мораль всегда смущала сторонников политического прогресса «лояльным» отношением к абсолютизму, а также «безнадежным формализмом», слабо соотносящимся с фактическими желаниями автономных индивидов. Поэтому неудивительно, что для современной политической теории sensus communis из эстетической теории Канта представляет гораздо больший методологический интерес, чем кантовский практический разум, так как последний слишком категоричен для теоретической рефлексии на тему актуальной возможности политического консенсуса.
Спонтанное совпадение эстетических суждений по поводу прекрасного или возвышенного в мире явлений создает для современной политической теории ту самую особо ценимую форму интерсубъективности, которую можно трактовать как сообщество автономных индивидов, проявляющих свою мгновенную совместную способность к общему чувству.
Кант обозначает это sensus communis посредством различения между эстетическими суждениями, одно из которых гласит, что тот или иной объект прекрасен, а второе – что тот же объект довольно приятен. Первое суждение – это не только констатация прекрасного, но и имплицитное требование наличия некоторого универсального соглашения о том, что есть прекрасное как таковое [Кант, 1995, с. 156–159]. При этом данная универсальность всегда спонтанна и субъективна. Делая категорическое эстетическое суждение, мы рассчитываем на нее, надеемся, что она существует в связи с тем, что другие люди, по нашему мнению, должны испытывать те же чувства, что и мы. Если воспользоваться современной формулировкой теории эстетики, то можно сказать, что «каждый человек, наблюдая какой-либо объект без изначальной эстетической предубежденности, способен испытать удовольствие от осознания того, что его восприятие свободно совпадает с восприятием других людей» [Meerbote, 1982, р. 75–76].
Таким образом, кантовское эстетическое суждение имплицитно предполагает наличие спонтанного согласия всех (или достаточного количества) индивидов по поводу универсальности эстетического вкуса. Однако эта универсальность вкуса не может возникнуть из объекта, который подвергается эстетической оценке; последний всегда случаен. Она также не может возникнуть из специфических желаний и интересов конкретных людей, которые, как правило, корыстны и тенденциозны. Эта субъективная универсальность есть следствие самой структуры человеческого познания, которая, в общем и целом, подобна у всех людей. Иными словами, отчасти эстетическое наслаждение является следствием осознания того, что сама структура познания предрасполагает людей к взаимной гармонии.
Именно это предрасположение к взаимной гармонии находит отклик в современной политической теории при анализе идеологии. Опираясь на кантовскую логику суждения, можно в новом свете взглянуть на то, как «отношения между людьми операционализируются в отношения между сущностями» [Eagleton, 2001, р. 208–209]. Кантовская идея sensus communis ведет не только к специфическому пониманию «эстетической идеологии»; данная идея открывает возможность оригинального прочтения самой парадигмы идеологического, так как создает условия для теоретико-политической рефлексии в достаточно туманной «серой зоне» между собственно эмпирическим и собственно теоретическим, где абстракциям можно придавать непредсказуемые качества, а сами эти непредсказуемые и случайные качества могут получать псевдокогнитивный статус.
Эстетическая логика познания в идеологической реальности
Попытка теоретического анализа понятия идеологии не как когнитивного, а как аффективного явления отодвигает вопрос об истинности или ложности специфических идеологических лексических и смысловых построений на второй план. Соответственно, критика идеологии как безосновательная надежда, порождающая эпистемологически невыполнимые притязания на знание человеческой истины, теряет свой когнитивный пафос [Žižek, 1994, р. 3–7].Идеология может содержать как истинные, так и ложные суждения. Существует масса суждений, которые, являясь ложными, не имеют отношения к идеологии. В свою очередь, многие суждения, являясь истинными, могут иметь очевидное идеологическое звучание, например: «Саддам Хусейн был тираном», «Экономические достижения России последних лет очевидны» и т. д. С этой точки зрения, проблема не в истинности или ложности идеологии. Не столь уж важно, как та или иная идеология описывает мир, гораздо интереснее, как она в этом мире «расставляет» субъектов социально-политического действия.
Идеологические суждения могут быть побудительными: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», гипотетически желательными: «Было бы хорошо, если бы была возможность третьего срока президентства Путина» или риторически вопросительными: «Разве Бог не хранит Америку?» Соответственно, можно сказать, что, как правило, все основные речевые конструкции идеологии относятся к действию (убеждение, протест, воодушевление, вопрошание, проклятие и т. д.), но не к описательному дискурсу. И поскольку данные речевые конструкции относятся к чему-то совершаемому и утверждаемому, осуществляется своеобразная «натурализация» мыслей, т. е. формирование нашего неосознанно аффективного отношения к окружающему миру; иными словами, намечается путь, посредством которого мы дорефлексивным образом связываем себя с этим миром. Как действительность «обрушивается» на нас в форме очевидного и непосредственного опыта, так и люди вкладывают в общественную жизнь самих себя как свое непосредственное видение этой жизни.
При этом идеология выступает «ускользающим» посредником между конкретной действительностью и индивидуумами, формируя своеобразную недостижимую линию горизонта политического мира. Идеологию можно уподобить старой почтенной даме (очень известной в свете, но нуждающейся в дополнительном доходе), которая сопровождает молодую девушку и подыскивает ей достойную партию (ожидая определенной выгоды и для себя).
Диалектическая загадка состоит в том, что идеологические суждения как таковые не могут непосредственно предписывать или навязывать субъективные предпочтения, чтобы осуществлять их в реальном «материальном» мире. Характерной чертой идеологий является то, что они дают как будто описательную картину мира. Трансляция идеологических принципов и предпочтений в непосредственный политический порядок и конкретные управленческие директивы, казалось бы, наполняют идеологии «плотью и кровью» (зачастую посредством деятельности репрессивного государственного аппарата). Однако этот путь с очевидностью ведет к краху идеологий, так как действия государственного аппарата имеют технологический, а не ценностный характер. Если использовать эстетические аналогии, то знаменитая улыбка Джоконды теряет всякий статус прекрасного в типографии, где она тиражируется любым количеством экземпляров, хотя образ при этом остается узнаваемым и, казалось бы, тем же самым.
Данное противоречие может быть проанализировано с помощью методологической матрицы кантовской способности суждения. На своей «грамматической поверхности» идеология, кажется, имеет справочный характер, описывая определенное положение дел. Но при этом в ней скрыт мощный эмоциональный мотив, апеллирующий к действительности, в которой живут люди.
Кроме того, идеология обладает столь же мощным побуждающим воздействием, направленным на произведение определенного впечатления. Тем самым мы обнаруживаем в идеологическом языке изначальную двойственность (при жестко негативном оценочном суждении это можно было бы назвать двурушничеством). И эта двойственность подобна той, которую Кант обнаружил в характере эстетического суждения как рефлексивного восприятия [Кант, 1995, с. 178–179].
Рассмотрим это на примере достаточно распространенного тезиса: «Частные компании эффективнее государственных в условиях рыночной экономики». На первый взгляд, это чисто логический позитивистский вывод эмпирического экономического анализа, основанный на действительно огромном массиве проанализированных показателей. Однако подобно эстетическому суждению «Это красиво», которое на первый взгляд есть простая констатация эстетического признака, такая констатация имплицитно несет в себе большую чувственную и эмоциональную нагрузку. Так и утверждение «Частные компании эффективнее государственных» скрывает в себе (за чисто эмпирическим описательно-аналитическим языком) мощный ценностно-эмоциональный императив: «Долой государство из сферы бизнеса!»
Имплицитный смысл выбранного нами тезиса достаточно прозрачен и плохо «замаскирован», поэтому его «скрытость» легко дезавуируется. Однако есть и более глубокая диалектическая двойственность, которая возвращает нас к кантовскому sensus communis в контексте анализа способности суждения (вторая гармонизация). Хотя идеология обязательно затрагивает уровень чувственно-материального бытия индивида, она может в буквальном смысле поднять человека до уровня личной жертвы, и это не будет вопросом чьей-то частной прихоти. В данном смысле идеологии обнаруживают подобие с эстетическими суждениями Канта, которые одновременно являются и субъективными, и универсальными. Так и идеологии одновременно обладают качествами субъективности и интерсубъективности.
Напомним, что, согласно Канту, нельзя отождествлять суждения «Это прекрасно» и «Это мне нравится». Поэтому было бы столь же неадекватно интерпретировать тезис «Частные компании эффективнее государственных» как утверждение «Нам не нравится государство». Если бы идеология была всего лишь сферой субъективных предубеждений, она не получила бы столь большого значения и влияния в политике. Риторический прием, который конвертирует эмоциональное утверждение в лексическую форму справочного описания, обозначает тот факт, что некоторые позиции одновременно являются и чисто субъективными, и так или иначе необходимыми.
Говоря о субъективной универсальности эстетического суждения, Кант апеллирует к интуитивному предположению, что все люди имеют одни и те же механизмы познавательной способности, позволяющие им именовать себя «мы», т. е. те, кто субстанционально подобны друг другу по своим когнитивным возможностям. Учитывая именно это, Кант полагал, что субъективный опыт людей опирается на универсальное согласие относительно чувства прекрасного.
Следуя той же логике, можно предположить, что некоторые тенденциозные идеологические принципы наделены силой универсально обязательного суждения для «нас», признавших наличие некой когнитивной универсальности. То, что частные компании эффективнее государственных, доказано огромным количеством эмпирических научных исследований; то, что человек имеет право на свободу, открыто не смеет оспаривать даже самый бесчеловечный диктатор; то, что люди в конечном счете равны, не решится публично опровергнуть даже самый закоренелый консерватор и т. д.
Таким образом, говоря об идеологии как «эстетике», мы не сводим этот тезис к тому, что любое искусство идеологично, и даже не ограничиваемся тем, что любая идеологема (лозунги, имиджи, суждения, дискурсы) обладает эстетической составляющей. Можно утверждать, что ощущение sensus communis, присущее эстетическим суждениям в их притязании на общее согласие, транслируется в политическую сферу как своеобразный идеальный тип субъективной универсальности, к которой стремятся все значимые идеологии, рассуждая в логике риторической конструкции: «Все знают, что…» и стремясь тем самым избежать прозаического смысла политических дебатов как поиска технологического компромисса для осуществления процесса государственного управления.
Однако так же как суждения о прекрасном притязают только на автономию, а не на статус категорического императива или эмпирически бесспорного факта, любые доктрины, преуспевающие в политической «эстетизации», основаны не более чем на «сердечном соглашении» своих сторонников, но никак не на фундаменте истины. Это тот договор, на который мы согласны еще до начала дебатов. Данное согласие не отягощено излишней рефлексией или практическими знаниями: до тех пор пока какая-либо идеологическая концепция находится за рамками нашего аналитического осознания, мы остаемся «влюбленными в ничто», но наше общее чувство при этом находится вне досягаемости какой бы то ни было вульгарной полезности.
Такую солидарность, sensus communis, Кант противопоставляет фрагментарному нерефлексированному собранию предубеждений и мнений, которое можно назвать утилитарным здравым смыслом. Поэтому идеология как sensus communis получает дополнительную привлекательность, будучи очищенной от сектантских предубеждений и общепринятых предрассудков и напоминая тем самым рациональность как таковую, в реальности этой рациональностью не являясь.
Эстетика возвышенного как способ понимания идеологической сублимации
Если следовать неомарксистской трактовке идеологий как «добровольного рабства», превращающего индивидов в простой «наполнитель» социальной структуры, то можно сказать, что именно через идеологии люди формируют свое ошибочное представление об этой структуре, полагая, что они добровольно выбрали свои общественные роли (муж, отец, наемный работник и т. д.) [Eagleton, 2001, р. 88]. С такой позиции любая идеология видится как создательница ложного подобия свободы, внушенного людям. В современной политической теории даже существует такой оксюморон, как «идеологическая дезидентификация», чтобы описать неспособность индивида, находящегося под воздействием идеологии, полностью идентифицировать себя с той или иной социально-политической или символической ролью. Поэтому никто, будучи идеологизированным, не может осознанно заявить: «Я идеологизирован». Идеологизированным всегда объявляется кто-то «другой», кто использует идеологию как обман. С точки зрения правых, левые обманывают ввиду своего исполненного благими намерениями, но нереализуемого идеализма. С точки зрения левых, правые обманывают, поддаваясь фантазиям об общественной солидарности. Элементарный ответ человека на идеологическое «Эй, ты!» предполагает эмоционально-истерическую реакцию подчиненного на подобный окрик начальника: «А почему я?» или более грубое и вызывающее «Чего надо?» [Žižek, 1989, р. 110–114].Цинизм людей по отношению к политическому авторитету не является показателем «конца идеологии» как описательной политической категории. Современный «циничный разум» обнаруживает глубокую истину идеологии как таковой. И эта истина лежит вне рамок досягаемости рационального восприятия, будучи сферой подсознательного. С точки зрения постструктурализма всегда имеет место «неделимый остаток», порождаемый политической субъективностью и превышающий комплексное понимание господствующих идеологий [Žižek, 1996]. И этот остаток, имея амбивалентный характер, никогда не бывает полностью чужд идеологии. А задача политической теории состоит в том, чтобы формализовано описать то, как этот чрезмерный остаток «принуждается» работать на идеологию.
Если с точки зрения структуралистского подхода Альтюссера для монолитных идеологий нет ни внешнего мира, ни истории, то постструктурализм полагает, что все идеологии созданы вокруг «идеологической фантазии» [Žižek, 1997, р. 3]. Это идеологическое воображение заново описывает историю формирования современного социально-политического порядка, а также обеспечивает семантическую структуру, способствующую синхронизации этого порядка с внешним миром (другими нациями, политическими оппонентами, а также с внутренними точками разрыва этого согласованного полотна). Подобным способом обозначается то, что санкционировано данной идеологией, и то, что остается за ее рамками, но воздействует на нее. Это хорошо согласуется с кантовским суждением о возвышенном, анализом конфронтации субъекта и одновременной ассимиляции этого субъекта чем-то, что превышает силу восприятия субъекта [Кант, 1995, с. 182–185].
Кантовское понимание возвышенного в определенном смысле противоположно его пониманию прекрасного. Возвышенное, воздействуя на людей властью своего масштаба (будь то природное буйство стихии или бесконечность вселенной), способно поубавить (если вообще не развеять) надежды на когнитивные способности человеческого разума. Возвышенное как таковое в своей непосредственности зачастую «не помещается в человеческой голове». Однако осознание эпистемологической конечности нашего субъективного опыта порождает наше воображение как саморефлексию. И это воображение есть свободное суждение, поскольку оно изначально исходит из своей реальной неадекватности возвышенному как таковому. Мы не можем чувственно воспринять бесконечность вселенной, но именно это дает нам возможность вообразить ту самую бесконечность, превратив свое воображение в субъективную реальность, так как иной нам просто не дано в нашем чувственном опыте.
Эта своеобразная победа человеческого разума как фантазии (а по большому счету как вымысла) достигается через поражение чувственного опыта. Из того, что мы не можем ощутить, что есть Бог, Свобода, Благо как таковые, у нас возникает саморефлексия Бога, Свободы, Блага и т. п. И уже с позиции этой качественной саморефлексии мы «свысока» смотрим на «количественные» характеристики возвышенного в его реальности. Например, эмоциональный смысл веры в Бога становится для человека несоизмеримо более высоким, чем схоластические споры о том, может ли Бог создать камень, который не сможет поднять (хотя именно этот спор обнаруживает неадекватность ограниченного человеческого разума задаче постижения бесконечности). Чувства, охватывающие нас при виде Ниагарского водопада, гораздо сильнее знаний того, какое количество воды протекает через данное ограниченное пространство за единицу времени. Парадоксально, но именно ограниченность человеческого восприятия порождает Идеи, перед которыми блекнет сама энергия Природы, хотя именно последняя и была первоначальным «раздражителем» для появления подобных идей.
Это «второе осознание» возвышенного как саморефлексивное воображение подобно идентификации субъекта с враждебно-равнодушным фрейдовским superego, довлеющим над ego человека. Иллюстрация снятия этого superego наиболее выпукло обозначается Фрейдом в юморе висельника перед эшафотом: «Какое удачное начало недели!» Тем самым индивид перед лицом трагически возвышенного придает своему субъективному восприятию квазиобъективные перспективы, «переформатируя» собственную субъективную несоизмеримость с реальностью как несущественную и незначительную и апеллируя при этом к некой надличностной истине, которая есть не более чем результат его собственной рефлексии [Фрейд, 1997].
В соответствии с подобной логикой суждения о возвышенном можно предположить, что именно на такую «переформатированную» идентификацию человека с Законом жизни направлен любой идеологический запрос. Подобный Закон, понятый как Свобода, Справедливость, Нация, Безопасность и т. п., есть обозначенное выше «второе осознание» возвышенного в его бесконечных и потому неподвластных человеческому пониманию «количественных» характеристиках, выходящих за рамки реальной повседневности.
Конечно, существуют ситуации, когда мы сталкиваемся с возвышенным в его непосредственности, которая предполагает оппозицию ощущений удовольствия и страдания. И чтобы эта оппозиция не повергла нас в ужас и не привела к коллапсу, мы осуществляем рефлексивное «переформатирование» этого болезненного опыта, придавая ему положительный (или высокий) смысл. Это соединение удовольствия и страдания через возвеличивание или юмор есть пользование «переформатированной» реальностью, вышедшей за рамки непосредственного ощущения удовольствия и страдания, позволяющее людям парадоксальным образом «знать» не то, что они «делают». И именно это «знание» дает возможность идеологиям выйти за рамки непосредственного политического мира как реальности.
Для того чтобы произошла сублимация созданных человеческой рефлексией смыслов «переформатированной» реальности, идеологии должны предложить человеку такие объекты, которые выходят за рамки обыденного порядка вещей. Такие сублимированные объекты идеологий становятся «производителями» значений и смыслов самой идеологической системы – например, «народ» для нацизма, «пролетариат» для марксизма, «свободный индивид» для либерализма и т. д. Как зеркальное отражение возникают сублимированные объекты со знаком «минус»: «евреи», «буржуазия», «террористы» и т. д. Логика формирования таких сублимированных объектов идеологии напоминает кантовскую логику рефлексии возвышенного, которая явилась парадоксальным результатом реальной «мелкости» субъекта перед лицом истинного величия природы или духа, но благодаря «вторичной саморефлексии» образ этой реальности поднимается выше самой реальности. И парадокс состоит в том, что такого «наглого» проявления самонадеянной человеческой рефлексии по отношению к истинному величию не произошло бы, если бы индивид был соизмерим с грандиозностью того объекта, который превосходится «вторичной рефлексией» (никому же не приходит в голову искать высокий смысл пылесоса, например).