Я. Привлекательная картина! Такие невинные, нежные отношения с девушкой чистой души могут пойти художнику только на пользу, а конфликт Поэта с Музыкантом наверняка вызвал к жизни хорошие произведения.
   Берганца. Разве ты не замечал, дорогой мой друг, что все люди, обладающие сухой, бесплодной душой и лишь присваивающие поэтическое чувство, полагают самих себя и все, что с ними произошло и происходит еще, чем-то совершенно особенным и чудесным?
   Я. Конечно, ибо чудесным они объявляют все, что творится в стенах их улиточного домика. Раз уж таким просвещенным умам ничто обыденное встретиться не может, то чувства их остаются закрытыми и для божественных чудес природы.
   Берганца. Вот и мадам имела глупость считать все, что с нею ни случится, в высшей степени удивительным и зловещим. Даже дети ее родились при необычных обстоятельствах и духовных соотношениях, и она достаточно ясно давала понять, как странные контрасты и враждебные стихии соединились в душах ее детей в некую особую смесь. Кроме Цецилии, у нее было еще трое старших сыновей, коих природа отчеканила заурядными и тупыми, как мелкую разменную монету, и еще одна, младшая, дочь, которая не выказывала в своих суждениях ни ума, ни души. Так что Цецилия была единственной, кого природа одарила не только глубоким пониманием искусства, но и гениальной творческой способностью. Будь у нее, однако, не столь детски непосредственный нрав, церемонное обращение матери с нею, постоянные заявления, что она рождена артисткой, каких еще не бывало, могли бы вскружить ей голову и свести с пути истинного, на который не так-то легко вернуться, во всяком случае женщине.
   Я. Как, Берганца, ты тоже веришь в неисправимость женщин?
   Берганца. Всей душой! Всех взбалмошных, заучившихся и духовно косных женщин, по крайней мере после двадцати пяти лет, надо неуклонно отправлять в ospitale degli incurabili*, больше с ними ничего не поделаешь. Пора цветения у баб - это, собственно, и есть их настоящая жизнь, когда они с удвоенной силой чувствуют в себе неослабевающий порыв жадно запечатлеть в душе все явления этой жизни. Юность обводит все фигуры как бы пылающим пурпуром, и они сверкают пред упоенным радостью взором, словно преображенные, - вечная многоцветная весна даже терновник украшает благоухающими цветами. Ни какой-то особенной красоты не надобно, ни редкостного ума, - нет, лишь этой поры цветения, лишь чего-то такого - в наружности ли, в тоне ли голоса или в чем-то ином, что лишь мимолетно может привлечь к себе внимание, довольно, дабы повсюду снискать этой девушке поклонение даже умных мужчин, так что она выступает среди старших по возрасту особ своего пола с победным видом, как царица бала. Однако после злосчастного поворотного пункта сверкающие краски блекнут, и с наступлением некоторой холодности, которая во всяком наслаждении убивает все духовно лакомое, пропадает и прежняя подвижность духа. Ни одна женщина не в силах изменить устремления, какие были у нее в то золотое время, что только и кажется ей жизнью, и если тогда она впала в заблуждения ума или вкуса, то унесет их с собой в могилу, пусть бы тон, мода эпохи и заставляли бы с усилием от них отречься.
   ______________
   * В госпиталь для неизлечимых (ит.).
   Я. Твое счастье, Берганца, что тебя не слышат женщины, миновавшие поворотный пункт, не то бы тебе хорошенько досталось.
   Берганца. Не думай так, мой друг! В сущности, женщины чувствуют сами, что этот период цветения заключает в себе всю их жизнь, ибо только этим можно объяснить их дурацкое желание таить свой возраст, за которое их справедливо корят. Ни одна не хочет миновать поворотный пункт; они противятся и прячутся, они упорно бьются за малейшее местечко перед шлагбаумом, ибо стоит лишь им оказаться по ту его сторону, как он навеки закроет для них доступ в страну отрады и блаженства. Ведь юные создания все прибывают и прибывают, и каждая в уборе из прекраснейших весенних цветов вопрошает: "Что надобно здесь, среди нас, той бесцветной и унылой?" И тогда тем приходится бежать, сгорая со стыда, они спасаются в маленький садик, откуда могут хотя бы краешком глаза взглянуть на пышную весну и где у выхода стоит число тридцать, коего они страшатся, как ангела с огненным мечом.
   Я. Это весьма живописно, но все же более живописно, нежели верно. Разве сам я не знавал пожилых женщин, чье обаяние заставляло совершенно забыть об их минувшей юности?
   Берганца. Это не только возможно, но я даже охотно с тобой соглашусь, что такие случаи вовсе не редки, тем не менее мое суждение остается незыблемым. Разумная женщина, получившая в ранней юности хорошее воспитание, свободная от заблуждений и вынесшая из дней своего расцвета благотворно развитый ум, всякий раз будет услаждать тебя приятной беседой, коль скоро ты соблаговолишь придерживаться середины и откажешься от всяких высоких притязаний. Если она остроумна, то у нее найдется немало метких словечек и оборотов, однако это будет не вполне благостное созерцание чего-то вполне комического, а скорее всплески внутреннего недовольства, блистающие фальшивыми красками и способные обманывать и забавлять тебя лишь недолгое время. Если она красива, то не упустит возможности пококетничать, и твой интерес к ней выродится в отнюдь не похвальное сластолюбие (если не употребить другое презрительное слово), какого девушка в расцвете молодости никогда не возбудит в мужчине, когда только он вконец не испорчен!
   Я. Золотые слова! Золотые слова! Однако совсем остановиться - пребывать в прежних заблуждениях после уже пройденного поворотного пункта, - ведь это тяжко, Берганца!
   Берганца. Но это так! Наши комедиографы очень верно это почувствовали, вот почему некоторое время тому назад на нашей сцене не было недостатка в тоскующих, чувствительных пожилых мамзелях, - печальных остатках того сентиментального периода, на который пришлась пора их расцвета; но это уже давно бесповоротно миновало, и пора бы их место занять Кориннам.
   Я. Но ты ведь не имеешь в виду замечательную Коринну{130} - поэтессу, увенчанную в Риме, в Ватикане, - то дивное миртовое дерево, что корнями своими уходит в Италию, а ветви протянуло сюда, к нам, так что, отдыхая под его сенью, мы чувствуем, как овевает нас благоухание Юга?
   Берганца. Сказано очень красиво и поэтично, хотя картина несколько грешит гигантизмом, - миртовое дерево, достающее от Италии до Германии, задумано поистине в гиперболическом стиле! Впрочем, я имел в виду ту самую Коринну: изображенная уже явно за пределами цветущего женского возраста, она явилась истинным утешением, истинной отрадой для всех стареющих женщин, перед которыми отныне широко распахнулись врата поэзии, искусства и литературы, хотя им следовало бы помнить, что согласно моему верному принципу они должны бы в пору расцвета уже быть всем, ибо стать более ничем не могут. Скажи, разве Коринна никогда не вызывала у тебя отвращения?
   Я. Как бы это могло случиться? Правда, когда я мыслил себе, как бы она подошла ко мне в действительной жизни, мне казалось, будто меня охватывает какое-то тревожное неприятное чувство, в ее обществе я бы никогда не чувствовал себя покойно и уютно.
   Берганца. У тебя было вполне верное чувство. Что до меня, то я едва ли потерпел бы, чтобы меня гладила ее рука, сколь бы ни была она прекрасна, не испытывая при этом некоторого внутреннего отвращения, от какого у меня обычно пропадает аппетит, - уж это я говорю тебе так, по-собачьи! В сущности, судьба Коринны - это торжество моего учения, ибо ее нимб меркнет под ослепительно чистым лучом юности, став пустой видимостью, а истинно женское устремление к любимому человеку безвозвратно губит ее из-за ее собственной неженственности, или, вернее, искаженной женственности! Моя дама находила необыкновенное удовлетворение в том, чтобы представлять Коринну.
   Я. Что за глупость, ежели она не чувствовала в себе хотя бы настоящего импульса к искусству.
   Берганца. Ничего похожего, мой друг! Можешь мне поверить! Моя дама охотно держалась на поверхности и достигла известного умения придавать этой поверхности некий блеск, слепивший глаза ложным светом, так что люди не замечали мелководья. Так, она почитала себя Коринной только благодаря своим действительно красивым плечам и рукам и с того времени, как прочла эту книгу, ходила с более обнаженными плечами и грудью, нежели это подобает женщине ее возраста, чрезмерно украшала себя изящными цепочками, старинными камеями и кольцами, а также часто по многу часов тратила на то, чтобы смазывать волосы дорогими маслами, укладывать и заплетать их в прихотливые, искусные прически, подражая старинному головному украшению какой-нибудь императрицы, - мелочное копанье Бёттигера{131} в античных нравах она использовала тоже, однако мимическим представлениям внезапно пришел конец.
   Я. И как же это произошло, Берганца?
   Берганца. Ты можешь себе представить, что мое неожиданное появление в виде сфинкса нанесло уже изрядный удар этому делу, и все же мимические представления еще продолжались, однако меня до них больше не допускали. Иногда, по известному тебе методу, представлялись также целые группы; между тем Цецилия никогда не поддавалась на уговоры принять в них участие. Но в конце концов, когда мать очень настойчиво к ней приступила, а Поэт и Музыкант объединились в бурных просьбах, она все-таки согласилась в следующей мимической академии, как изысканно называла мадам эти свои упражнения, представить святую, чье имя она так достойно носила. Едва лишь слово было сказано, как друзья развили неустанную деятельность, дабы доставить и приготовить все, что требовалось для достойного и впечатляющего выступления их прелестной возлюбленной в роли святой. Поэт сумел раздобыть очень хорошую копию "Святой Цецилии"{131} Карло Дольчи, которая, как известно, находится в Дрезденской галерее, а поскольку он к тому же был умелым рисовальщиком, то нарисовал для местного портного каждую часть одежды с такою точностью, что тот был в силах изготовить из подходящих материй ниспадавшее складками платье Цецилии; Музыкант же напускал на себя таинственность и говорил о каком-то эффекте, которым все будут обязаны исключительно ему одному. Цецилия, увидев усердные старания своих друзей, заметив, что они более, чем когда-либо, стараются говорить ей тысячи приятных вещей, стала испытывать все больший интерес к роли, каковую сначала упорно отвергала, и едва могла дождаться дня представления, который наконец-то наступил.
   Я. Я весь нетерпение, Берганца! Хотя и чую опять какую-то дьявольскую пакость.
   Берганца. На сей раз я решил проникнуть в зал, чего бы это мне ни стоило, я положился на Философа, а тот, из чистой благодарности, ведь я способствовал его плутовской проделке, сумел так ловко и вовремя отворить мне дверь, что мне удалось незамеченным проскользнуть в зал и занять свое место где подобало. На сей раз занавес протянули наискось через зал, а освещение хоть и шло сверху, но не как обычно, из середины, заливая светом все предметы со всех сторон и просвечивая их насквозь, а откуда-то сбоку. Когда открылся занавес, святая Цецилия сидела, совсем как на картине Дольчи, живописно облаченная в странные одежды, перед маленьким старинным органом и, склонив голову, глубокомысленно смотрела на клавиши, словно искала телесно те звуки, что овевали ее духовно. Она была точь-в-точь как на картине Карло Дольчи. Вот зазвучал отдаленный аккорд, он держался долго и растаял в воздухе. Цецилия медленно подняла голову. Теперь, словно из глубокой дали, донесся исполняемый женскими голосами хорал - сочинение Музыканта. Простые и все же какие-то нездешние в своей чудесной последовательности аккорды этого хора херувимов и серафимов звучали, будто слетев из иного мира, и живо напомнили мне произведения церковной музыки, какие я двести лет назад слышал в Испании и в Италии, и я почувствовал, как пронизал меня такой же священный трепет, что и тогда. Глаза Цецилии, устремленные к небу, сияли священным восторгом, и профессор невольно пал на колени, воздев руки, трижды воскликнув из самой глубины души: "Sancta Caecilia, ora pro nobis!"* Многие члены кружка в искреннем воодушевлении последовали его примеру, и когда, шурша, задвинулся занавес, все, не исключая и многих юных девушек, были охвачены тихим благоговением, покамест теснившиеся в их груди чувства не нашли выхода во всеобщем громком восхищении. Поэт и Музыкант вели себя как полоумные, то и дело кидаясь друг другу на шею и проливая горячие слезы. Цецилию попросили, чтобы она до конца вечера не снимала фантастических одежд святой. Она, однако, тактично отклонила эту просьбу, и когда потом она вновь появилась в обществе в своем обычном простом наряде, все устремились к ней с изъявлениями высочайшей хвалы, она же, в своей детской наивности, не могла понять, за что ее так хвалят, и все глубоко волнующее в этом представлении относила за счет эффектной постановки Поэта и Музыканта. Только мадам была недовольна, она, видимо, чувствовала, что ей с ее позами, которые она перенимала с картин и рисунков и часами репетировала перед зеркалом, никогда не добиться даже намека на то впечатление, какое с первого раза так удалось Цецилии. Она очень искусно доказывала, сколь многого не хватает Цецилии, чтобы стать мимической артисткой. Философ не удержался от тихого злобного замечания, что мадам нисколько не поможет Цецилии, если отдаст ей излишки своего мимического таланта. Мадам порешила на том, что она временно прекращает свои мимические представления, ибо этого требуют ее частные штудии и занятия натурфилософией. Это заявление, сделанное в пылу досады, а также смерть одного родственника изменили вообще весь распорядок в доме. Старик этот был одним из забавнейших существ, какое я когда-либо встречал.
   ______________
   * Святая Цецилия, молись за нас! (лат.)
   Я. Как это?
   Берганца. Он был сыном знатных родителей, и, поскольку умел немножко царапать карандашом и пиликать на скрипке, ему с юных лет внушили, будто бы он кое-что смыслит в искусстве. В конце концов он и сам в это поверил и до тех пор дерзко утверждал это про самого себя, пока в это не поверили и другие и не смирились покорно с известной тиранией вкуса, которую он навязывал им в дни своих удач. Долго это продолжаться не могло, ибо все очень скоро увидели его беспомощность. Между тем короткий период золотого века искусства он относил ко времени своей чисто воображаемой славы и довольно грубо поносил все, что было создано позднее, без его содействия и без соблюдения вбитых ему в голову азов ремесла. В обхождении этот человек был так же, как его период, посредственным и скучным, но в своих художественных опытах - от коих он все еще не мог до конца отказаться и кои, естественным образом, получались весьма прискорбными, - столь же забавным, как и в своей смешной запальчивости против всего, что возвышалось над его дюжинным горизонтом. Короче, когда сей муж, способный своими ложными воззрениями на искусство, при все еще большом своем влиянии, причинить большой вред, к счастью, умер, он как раз находился в шестом возрасте.
   Я. Совершенно верно:
   ...Шестой же возраст
   Уж это будет тощий Панталоне,
   В очках, в туфлях, у пояса - кошель,
   В штанах, что с юности берег, широких
   Для ног иссохших; мужественный голос
   Сменяется опять дискантом детским:
   Пищит, как флейта...*{133}
   ______________
   * Перевод Т.Л.Щепкиной-Куперник.
   Берганца. Твой Шекспир всегда у тебя на устах! Однако хватит: смешной старик, не упускавший случая чрезмерно восхищаться всем, что предпринимала мадам, был ныне мертв, и жизнь кружка на время остановилась, до тех пор пока из учебного заведения не вернулся сын некоего друга дома и не получил должность, - тогда дом моей госпожи снова сделался более оживленным.
   Я. Как это произошло?
   Берганца. Коротко и ясно: Цецилия была выдана замуж за мосье Жоржа{134} (так называл его чахоточный папаша, чей портрет, писанный водою по воде, показал бы его еще слишком плотным), и ее брачная ночь как раз и вызвала ту злосчастную катастрофу, которая привела меня сюда.
   Я. Что? Цецилия замужем? А как же ухаживанья Поэта и Музыканта?
   Берганца. Если бы песни способны были убивать, то Жоржа, конечно, уже не было бы в живых. Мадам с большой торжественностью возвестила о его прибытии, и это было необходимо, дабы оградить его от града насмешек, какой непременно вызвали бы его неловкие манеры, его повторяемые до тошноты рассказы о всяких пустячных вещах. Он явно смолоду страдал тем недугом, который привел беднягу Кампусано в госпиталь Воскресения; этот, а возможно, и другие грехи молодости, должно быть, повлияли на его рассудок. Вся его фантазия вращалась вокруг событий его студенческих лет, а если он был в мужском кругу, то приправлял свои рассказы пошлейшими непристойностями, какие мне доводилось слышать разве что в казармах и низкопробных кабаках, он же рассказывал их с явным удовольствием и великой радостью и никак не мог перестать. Если в обществе были дамы, то он отзывал одного-другого из мужчин куда-нибудь в угол и своим оглушительным хохотом в заключение рассказа давал присутствующим понять, что это опять была чертовски веселая шутка. Можешь себе представить, дорогой друг, что сей нечистый дух невольно вызывал неприязнь и отвращение у людей более высокого образа мыслей в этом кружке.
   Я. Но Цецилия, детски чистая Цецилия, как могла она такого порочного человека...
   Берганца. О друг мой, избежать силков дьявола, использующего каждую возможность, дабы всласть поиздеваться над людьми, навязывая им такие контрасты, - это очень трудно. Жорж сблизился с Цецилией при попустительстве ее матери. Изощренный развратник, он сумел раздразнить ее чувственность, казалось бы, ни к чему не обязывающими, однако точно рассчитанными ласками, кое-какими слегка завуалированными непристойностями сумел направить ее любопытство на некоторые тайны, захватившие ее с магической силой, и ее наивная детская душа, будучи вовлечена в этот губительный круг, жадно впивала ядовитые испарения, и, опьяненная ими, она неизбежно стала жертвой злополучнейшего сговора.
   Я. Сговора?
   Берганца. А чего же еще? Расстроенные имущественные дела мадам делали родство с богатым домом весьма желанным, а все высокие виды и взгляды на искусство, о которых говорилось в бесконечных благозвучных словесах и фразах, из-за этого полетели к чертям!
   Я. Но я все еще не могу понять, как Цецилия...
   Берганца. Цецилия еще никогда не любила; теперь она приняла пробудившуюся в ней чувственность за само это высокое чувство, и пусть вскипевшая в ней кровь не смогла совсем погасить ту божественную искру, что прежде горела в ее груди, все же теперь она лишь едва тлела и не могла уже разгореться в чистое пламя. Короче: сыграли свадьбу.
   Я. Но катастрофа с тобой, дорогой Берганца...
   Берганца. Теперь, когда главное позади, о ней можно рассказать быстро, в нескольких словах. Можешь себе представить, как я ненавидел Жоржа. В моем присутствии он мог доводить свои мерзкие ласки лишь до известного предела, известные и совершенно особые его нежности я мгновенно пресекал громким рычанием, а за попытку Жоржа угомонить меня затрещиной я наказал его, хорошенько укусив за икру, которую порвал бы, будь там что ухватить, кроме твердой кости. Тут этот человечишка испустил такой вопль, что он отозвался аж в третьей комнате, и поклялся меня прикончить. Цецилия тем не менее сохранила свою любовь ко мне, она заступилась за меня, однако о том, чтобы взять меня с собой, как она собиралась, и думать было нечего, все было против этого, так как я укусил жениха за икру, хотя Нерешительный характер, который еще иногда заходил в этот дом, дерзко утверждал, что икра Жоржа есть отрицание, нечто несуществующее, стало быть, погрешить против нее невозможно, укусить за ничто - нельзя и т.д. Я должен был остаться у мадам. Какая печальная судьба! В день свадьбы, попозже к вечеру, я потихоньку убежал, однако когда я проходил мимо ярко освещенного дома Жоржа и увидел, что дверь распахнута настежь, то не мог устоять перед искушением еще раз, чего бы это ни стоило, совсем на старый манер попрощаться с Цецилией. Поэтому, вместе с вливавшимися в дом гостями я прокрался вверх по лестнице, и моя счастливая звезда помогла мне найти милую Лизетту, горничную Цецилии, которая завела меня в свою комнатку, где вскоре передо мной дымился изрядный кусок жаркого. От гнева и раздражения, да и для того, чтобы хорошенько подкрепиться перед вероятно предстоявшим мне долгим путешествием, я сожрал все, что она мне дала, и вылез потом в освещенный коридор. В сутолоке сновавших туда-сюда слуг, зашедших сюда зрителей меня никто не заметил. Я обстоятельно прислушался и принюхался, и мой чуткий нос указал мне на близость Цецилии, приоткрытая дверь позволила мне войти, и как раз в эту минуту из соседней комнаты, в сопровождении нескольких подруг, вошла Цецилия в роскошном свадебном наряде. Показаться сразу было бы глупо, поэтому я забился в угол и дал ей пройти мимо. Едва я остался один, как меня поманил сладостный аромат, струившийся из соседней комнаты. Я шмыгнул туда и оказался в роскошно убранном и благоухающем покое новобрачной. Алебастровая лампа бросала мягкий свет на все вещи вокруг, и я заметил изящные, богато отделанные кружевами ночные платья Цецилии, разложенные на диване. Я не мог удержаться от того, чтобы с удовольствием их не обнюхать, тем временем я услыхал в соседней комнате торопливые шаги и поспешил спрятаться в уголке возле брачного ложа. Вошла взволнованная Цецилия, Лизетта следовала за ней, и в течение нескольких минут богатый наряд сменило простое ночное платье. Как она была прекрасна! Тихо скуля, вылез я из угла! "Как, ты здесь, мой верный пес?" - воскликнула она, и казалось, что мое неожиданное появление в этот час взволновало ее совершенно особым, сверхъестественным образом, ибо внезапная бледность покрыла ее лицо, и, протянув ко мне руку, она, казалось, хотела убедиться, действительно ли это я или перед нею только призрак. Вероятно, ее охватили странные предчувствия, ибо слезы брызнули у нее из глаз, и она сказала: "Уйди, уйди, верная собака, я должна теперь оставить все, что до сих пор было мне любо, потому что теперь у меня есть он, ах, они говорят, что он заменит мне все, он и правда очень добрый человек, намерения у него добрые, хотя иногда... Но ты не пойми так, будто... - а теперь уйди, уйди!" Лизетта открыла дверь, но я забрался под кровать, - Лизетта ничего не сказала, а Цецилия этого не заметила. Она была одна и принуждена вскоре открыть дверь нетерпеливому жениху, он, по-видимому, был пьян, так как сыпал вульгарнейшими непристойностями и мучал нежную невесту своими грубыми ласками. Как бесстыдно он потом, с неутолимым вожделением истощенного сластолюбца, обнажал сокровеннейшие прелести непорочной девушки, как она, подобная жертвенному агнцу, тихо плача, страдала в его жестоких ручищах, уже это привело меня в бешенство, я невольно заворчал, но никто этого не услышал. Но вот он взял Цецилию на руки и хотел отнести на кровать, однако вино все сильнее действовало на него, он зашатался и ушиб ее головой о столбик кровати, так, что она закричала. Она вырвалась из его объятий и бросилась в постель. "Любимая, разве я пьян? Не сердись, любимая", бормотал он заплетающимся языком, срывая с себя шлафрок, чтобы последовать за ней. Но в приступе страха перед ужасными истязаниями этого жалкого, хилого человека, видевшего в девственной, ангельски чистой невесте всего только продажную публичную девку, она вскричала с душераздирающей скорбью: "Я, несчастная, кто защитит меня от этого человека!" Тут я в ярости вскочил на кровать, крепко схватил зубами это ничтожество за тощее бедро и, протащив по полу к двери, которую распахнул, нажав на нее со всей силой, выволок в коридор. Пока я терзал его так, что он обливался кровью, он сходил с ума от боли, и жуткие глухие звуки, которые он издавал, разбудили весь дом. Вскоре все пришло в движение: слуги, служанки бежали вниз по лестнице с ухватами, лопатами, палками, но застыли в безмолвном ужасе перед открывшейся им сценой, никто не решался приблизиться ко мне - они думали, что я бешеный, и боялись моего смертельного укуса. Между тем Георг, уже почти в беспамятстве, стонал и охал от моих укусов и пинков, а я все не мог от него отстать. Тут в меня полетели палки, посуда, со звоном разлетались оконные стекла, рюмки, тарелки, еще стоявшие после вчерашнего пиршества, падали разбитые со столов, но ни один метивший в меня бросок не попал в цель. Долго сдерживаемый гнев сделал меня кровожадным, я намеревался схватить моего врага за горло и с ним покончить. Тут из комнаты выскочил кто-то с ружьем и тотчас же разрядил его в меня, - пуля просвистела возле самого моего уха. Я оставил своего врага, лежавшего без чувств, и помчался вниз по Лестнице. Вся многоголовая толпа, как взбесившаяся свора, пустилась теперь мне вслед. Мое бегство придало им храбрости. Снова полетели в меня веники, палки, кирпичи, некоторые попали и довольно сильно меня зашибли. Пора было исчезнуть, я бросился к задней двери, - к счастью, она была не заперта, - и вмиг очутился в большом саду. Разъяренная толпа уже бежала за мной - выстрел разбудил соседей, - повсюду раздавались крики: "Бешеная собака, бешеная собака!", в воздухе свистели камни, которыми швыряли в меня, тут мне наконец удалось, после трех тщетных попыток, перескочить через ограду, и тогда я без помех помчался через поле, не давая себе ни секунды передышки, покамест благополучно не прибыл сюда, где удивительным образом нашел себе приют в театре.