Страница:
- Ну что, тезка?
Полон страха, ужаса, трепета, священного благоговения и любви, я упал на колени и оросил протянутую мне руку горячими слезами. Старик заключил меня в объятия и, прижимая к сердцу, сказал необычно ласково:
- Ну, а теперь будем спать спокойно, любезный тезка.
Так и случилось, а когда и в следующую ночь не произошло ничего необычайного, то к нам воротилась прежняя веселость, к неудовольствию старых баронесс, которые хотя и сохранили во всем своем причудливом облике некоторую призрачность, однако ж подавали повод только к забавным проделкам, какие умел преуморительно устраивать мой дед.
Прошло еще несколько дней, пока наконец не прибыл барон вместе со своей женой и многочисленной охотничьей свитой; стали съезжаться приглашенные гости, и во внезапно оживившемся замке началась шумная, беспокойная жизнь, как то было описано выше. Когда тотчас после приезда барон вошел к нам в залу, казалось, он был странно изумлен переменой нашего местопребывания, и, бросив мрачный взор на замурованную дверь и (*39) быстро отвернувшись, он провел рукой по лбу, словно силясь отогнать недоброе воспоминание. Дед мой заговорил о запустении судейской залы и смежных с ней комнат, барон попенял на то, что Франц не поставил нас на лучшей квартире, и радушно просил старика только сказать, когда чего недостает в новых покоях, которые ведь гораздо хуже, нежели те, где он живал прежде. Вообще в обхождении барона со старым стряпчим была приметна не только сердечность, но и некоторая детская почтительность, словно барон был обязан ему родственным решпектом.
Только это отчасти и примиряло меня с грубым повелительным нравом барона, который он час от часу все более выказывал. Меня он едва замечал или не замечал вовсе, почитая за обыкновенного писца. В первый раз, когда я протоколировал дело, он усмотрел в изложении какую-то неправильность; кровь взволновалась во мне, и я уже готов был сказать колкость, как вступился мой дед, уверяя, что я все сделал в его смысле и что здесь, в судопроизводстве, так и надлежит. Когда мы остались одни, я принялся горько сетовать на барона, который становился мне все более ненавистен.
- Поверь мне, тезка, - возразил старик, - что барон, вопреки неприветливому своему нраву, отличнейший, добрейший человек в целом свете. Да и нрав, как я тебе уже сказывал, переменился в нем лишь с той поры, когда он стал владельцем майората, а прежде был он юноша тихий и скромный. Да, впрочем, с ним обстоит все не так худо, как ты представляешь, и я бы очень хотел узнать, с чего он тебе так не полюбился. - Последние слова старик проговорил, улыбаясь весьма насмешливо, и горячая кровь, закипев, залила мне лицо. Не раскрылась ли теперь с полной ясностью передо мной самим душа моя, не почувствовал ли я несомнительно, что странная эта ненависть произошла из любви, или, лучше сказать, из влюбленности в существо, которое казалось мне прелестнейшим, дивнейшим, что когда-либо ступало по земле? И этим существом была сама баронесса. Уже когда она только прибыла в замок и проходила по комнатам, укутанная в дорогую шаль, в русской собольей шубке, плотно облегавшей изящный стан, - ее появление подействовало на меня как могущественные непреодолимые чары. И даже то, что старые тетки в наидиковиннейших своих нарядах и фонтанжах, какие довелось мне когда-либо (*40)видеть, семенили подле нее с обеих сторон, тараторя французские поздравления в то время, как она, баронесса, с несказанной добротой взирала вокруг и приветливо кивала то одному, то другому, а иногда мелодичным, как флейта, голосом произносила несколько слов на чисто курляндском диалекте, и уже одно это было столь удивительно странно, что воображение невольно сочетало эту картину со зловещим наваждением, и баронесса представлялась ангелом света, перед которым склонялись даже злые нездешние силы. Пленительная эта женщина и сейчас живо представляется моему духовному взору. Тогда ей было едва-едва девятнадцать лет: ее лицо, столь же нежное, как и стан, отражало величайшую ангельскую доброту, особливо же во взгляде ее темных глаз было заключено неизъяснимое очарование, подобно влажному лучу месяца, светилась в них мечтательная тоска, а в прелестной улыбке открывалось целое небо блаженства и восторга. Нередко казалась она углубленной в самое себя, и тогда прекрасное ее лицо омрачали облачные тени. Можно было подумать, что ее снедает некая томительная скорбь. Но мне чудилось, что в эти мгновенья ее объемлет темное предчувствие печального будущего, чреватого несчастьями, и странным образом, чего я никак не мог объяснить себе, также и с этим я сочетал жуткий призрак, бродивший в замке... На другой день по прибытии барона, когда все общество собралось к завтраку, дед мой представил меня баронессе, и, как обыкновенно случается в том расположении духа, какое было тогда у меня, я вел себя неописуемо нелепо и в ответ на самые простые вопросы прелестной женщины, как мне понравилось в замке и прочее, городил несусветнейший вздор, так что старые тетушки, несправедливо приписав мое замешательство глубочайшему решпекту перед госпожой, почли за должное благосклонно вступиться и принялись по-французски выхвалять меня как прелюбезного и преискусного молодого человека, как garcon tr`es joli[2]. Это меня раздосадовало, и внезапно, совсем овладев собою, я выпалил остроту на более чистом французском языке, нежели тот, на каком изъяснялись старухи, так что они только вытаращили глаза и щедро попотчевали табаком свои длинные носы. По строгому взгляду, который баронесса перевела с меня на какую-то даму, я (*41)приметил, что мое острое словцо весьма сбивалось на глупость; это раздосадовало меня еще более, и я мысленно посылал старух в преисподнюю. Своей иронией дед мой давно уже успел развенчать времена буколических нежностей и любовных несчастий, приключающихся от ребяческого самообольщения, но все же я почувствовал, что баронесса овладела моей душой так сильно, как ни одна женщина до сей поры. Я видел и слышал только ее, но знал твердо и непреложно, что будет нелепицей и безумием отважиться на какие-нибудь любовные шашни, хотя вместе с тем и понимал, что мне невозможно, уподобившись влюбленному мальчику, созерцать и боготворить издали, ибо от этого мне было бы стыдно перед самим собой. Однако приблизиться к этой несравненной женщине, не подав ей и малейшего знака о моем сокровенном чувстве, вкушать сладостный яд ее взоров, ее речей и потом, вдали от нее, надолго, быть может, навсегда, запечатлеть ее образ в своем сердце, - я это мог и этого желал. Такая романтическая, даже рыцарская любовь, как она представилась мне бессонной ночью, столь взволновала меня, что у меня достало ребячества начать самым патетическим образом витийствовать перед самим собой и под конец безжалостно вздыхать: "Серафина, ах Серафина!", - так что дед мой пробудился и вскричал:
- Тезка! Тезка! Сдается мне, что ты фантазируешь вслух! Делай это днем, если можно, а ночью дай мне спать!
Я был немало озабочен, что старик, уже отлично приметивший мое взволнованное состояние при появлении баронессы, услышал имя и теперь станет донимать меня саркастическими насмешками, но поутру, входя в судейскую залу, он промолвил только:
- Дай бог каждому надлежащий разум и старание соблюсти его. Худо, когда ни с того ни с сего человек становится трусом. - Потом он сел за большой стол и сказал: - Пиши четко, любезный тезка, чтобы я мог прочисть без запинки.
Уважение, даже детская почтительность барона к моему деду приметны были во всем. За столом старый стряпчий занимал для многих весьма завидное место подле баронессы, меня же случай бросал то туда, то сюда, но обыкновенно меня брали в полон несколько офицеров из ближнего гарнизона, чтобы как следует наговориться обо всех новостях и веселых происшествиях, какие там (*42)случались, а вдобавок изрядно выпить. Так вышло, что я много дней кряду сидел на нижнем конце стола совсем далеко от баронессы, пока наконец нечаянный случай не приблизил меня к ней. Когда перед собравшимися гостями растворили дверь в столовую, компаньонка баронессы, уже не первой молодости, но, впрочем, не лишенная ума и приятности, вступила со мной в разговор, который, казалось, ее занимал. Приличие требовало, чтобы я подал ей руку, и я был немало обрадован, когда она заняла место вблизи баронессы, которая приветливо ей кивнула. Можно представить, что теперь все мои слова предназначались не только соседке, а преимущественно баронессе. Вероятно, душевное напряжение придавало моим речам особый полет, так что слушавшая меня девица становилась все внимательней и внимательней и наконец была неотвратимо увлечена в мир пестрых, беспрестанно сменяющихся образов, которые я перед ней создавал. Как уже сказано, она была не лишена ума, и потому скоро наш разговор стал поддерживаться сам собою, независимо от многословной болтовни гостей, и я лишь изредка принимал в ней участие, когда мне особенно хотелось блеснуть. Я приметил, что девица многозначительно посматривает на баронессу, а та старается вслушаться в нашу беседу. Особенно когда я, ибо речь зашла о музыке, с полным воодушевлением заговорил об этом высоком священном искусстве и под конец не умолчал, что, невзирая на занятия сухою юриспруденцией, довольно искусно играю на фортепьянах, пою и даже сочинил несколько песен. Когда все перешли в другую залу пить ликеры и кофе, я нечаянно, сам не зная как, очутился перед баронессой, беседовавшей с компаньонкой. Она тотчас обратилась ко мне, однако приветливее и уже как к знакомому, с теми же вопросами: как понравилось мне пребывание в замке и прочее. Я стал уверять, что в первые дни ужасающая пустынность окрестностей да и сам старинный замок привели меня в странное расположение духа, но в этом заключено и много прекрасного, и что теперь я только хочу быть избавленным от непривычной мне дикой охоты. Баронесса улыбнулась, заметив:
- Легко могу себе вообразить, что неистовое рыскание по лесам не составляет для вас приятности. Вы музыкант и, судя по всему, поэт. Я страстно предана обоим этим искусствам. Сама я немного играю на арфе, но принуждена лишить себя этого в Р...зиттене, ибо муж мой не (*43)желает, чтобы я брала с собой этот инструмент, чьи нежные звуки плохо бы подходили к буйным крикам охотников и резким звукам рогов, что только и слышишь здесь! О боже, как бы повеселила меня теперь музыка!
Я стал уверять, что приложу все свое искусство, чтобы исполнить ее желание, ибо, нет сомнения, в замке найдется какой-нибудь инструмент, хотя бы ветхое фортепьяно. Но тут фрейлейн Адельгейда (компаньонка баронессы) громко рассмеялась и спросила, неужто я не знаю, что в замке с незапамятных времен не слыхивали никакого инструмента, кроме кряхтящих труб, радостно рыдающих охотничьих рогов да еще хриплых скрипок, расстроенных контрабасов и блеющих гобоев бродячих музыкантов. Баронесса выразила непременное желание слушать музыку, в особенности меня, и обе, она и Адельгейда, изощрялись в придумывании средств, как достать сюда мало-мальски сносное фортепьяно. В это время через залу проходил Франц. "Вот у кого на все готов совет и кто достанет все, даже неслыханное и невиданное", - с этими словами фрейлейн Адельгейда подозвала кастеляна, и, пока она растолковывала, что от него требуется, баронесса, сложив руки, наклонив голову, слушала с милой улыбкой, глядя в глаза старику. Она была пленительна, словно милое прелестное дитя, которому не терпится заполучить желанную игрушку. Франц, по своему обыкновению, пустился в пространные разглагольствования и перечислил множество причин, по которым никак невозможно в скорости достать такой редкостный инструмент, и наконец самодовольно ухмыльнулся в бороду и сказал:
- Однако госпожа экономша там, у себя в деревне, весьма даже искусно бренчит на клавицимбале, или как бишь оно там называется по-чужеземному, да и поет при этом так нежно и жалостливо, что у иного глаза краснеют, как от луку, а ноги сами готовы пуститься в пляс.
- У нее есть фортепьяно! - перебила его Адельгейда.
- Вот, вот, оно самое, - продолжал старик, - выписано прямехонько из Дрездена, так что, это...
- Как хорошо! - воскликнула баронесса.
- Изрядный инструмент, - продолжал старик, - однако малость жидковат. Намедни вот органист захотел сыграть на нем "Во всех делах моих", да вконец его разбил и покорежил, так что...
(*44) - О боже!-воскликнули разом баронесса и фрейлейн Адельгейда.
- Так что, - продолжал старик, - пришлось его с большими издержками отправлять в Р. и там починять.
- А теперь-то оно снова здесь? - с нетерпением спросила фрейлейн Адельгейда.
- А как же, высокочтимая барыня! И госпожа экономша почтет за честь...
В эту минуту мимо проходил барон, он словно в изумлении поглядел на нашу группу и, насмешливо улыбаясь, шепнул баронессе: "Опять Франц подает добрые советы?" Баронесса, зардевшись, потупила глаза, а старый Франц испуганно умолк и стал навытяжку, по-солдатски задрав голову и опустив руки по швам. Старые тетушки подплыли к нам в штофных платьях и увели с собой баронессу. За ней последовала фрейлейн Адельгейда. Я стоял как завороженный. Восторг, что я приближусь теперь к ней, обожаемой женщине, которая покорила все мое существо, боролся с мрачным неудовольствием и досадой на барона, представлявшегося мне грубым деспотом. Когда я не прав, то отчего старый, седой как лунь слуга принял такой рабский вид?
- Да что ты, ничего не видишь и не слышишь? - воскликнул дед, хлопнув меня по плечу; мы поднялись в свои комнаты. - Не подбивайся так к баронессе, - сказал он мне, когда мы пришли туда, - к чему это? Предоставь это молодым хлыщам, которые всегда рады поволочиться, в них ведь нет недостачи.
Я рассказал, как все вышло, и попросил решить, заслужил ли я его упрек, однако он не ответил ничем, кроме: "Гм-гм",-надел шлафрок, уселся в кресло и, раскурив трубку, завел речь о происшествиях на вчерашней охоте, подшучивая над моими промахами.
В замке все затихло; господа и дамы, разошедшиеся по своим покоям, наряжались к предстоящим увеселениям. Музыканты с хриплыми скрипками, расстроенными контрабасами и блеющими гобоями, о которых говорила фрейлейн Адельгейда, как раз пришли, и ночью в замке готовились дать ни больше ни меньше как заправский бал по всей форме. Старик, предпочитая мирный сон пустому препровождению времени, остался в своей комнате, я же, напротив, уже совсем оделся на бал, как в двери тихонько постучали, и вошел Франц, который с довольной улыбкой объявил мне, что только что привезли в санях от (*45)господжи экономши клавицимбал и уже перенесли к милостивой госпоже баронессе. Фрейлейн Адельгейда велела просить меня тотчас прийти к ним. Можно представить, как застучало мое сердце, с каким внутренним сладостным трепетом я отворил дверь в комнату, где была она. Фрейлейн Адельгейда весело меня встретила. Баронесса в полном бальном наряде сидела, задумавшись, перед таинственным ящиком, где дремали звуки, которые мне надлежало пробудить. Она поднялась, блистая красотой столь совершенной, что я вперил в нее неподвижный взор, не будучи в силах вымолвить ни единого слова.
- Ну вот, Теодор (следуя приветливому обыкновению севера, которое также можно встретить и на крайнем юге, она всех называла просто по имени), ну вот, Теодор, - молвила она весело, - инструмент привезен, дай бог, чтобы он оказался не совсем недостоин вашего искусства.
Когда я поднял крышку, зашумело множество лопнувших струн, когда же я взял аккорд, то он прозвучал отвратительно, гадко и мерзко, ибо все струны, которые еще остались целы, были совсем расстроены.
- Видно, органист опять приложил сюда свои нежные лапки, - со смехом вскричала фрейлейн Адельгейда, но баронесса сказала с неудовольствием:
- Да ведь это сущее несчастье! Ах, значит, не видать мне здесь никакой радости!
Я пошарил в инструменте и, по счастью, нашел несколько катушек струн, но не было молоточка! Новые сетования.
- Годится всякий ключ, только бы бородка пришлась по колкам, - объявил я; и вот обе, баронесса и фрейлейн Адельгейда, принялись весело сновать по комнате, и вскоре передо мной на резонаторе был разложен целый магазин блестящих ключиков.
Я усердно принимаюсь за дело; фрейлейн Адельгейда, сама баронесса хлопочут подле меня, пробуя то один, то другой колок; наконец один из неподатливых ключей надевается на колки. "Пошло на лад, пошло на лад!" радостно кричат обе; тут вдруг с шумом лопается струна, которая додребезжалась почти до чистого тона, - и обе отпрянули в испуге!.. Баронесса маленькими нежными руками разбирает хрупкие металлические струны, она (*46) подает мне те номера, которые мне надобны, и заботливо держит катушку, которую я разматываю; внезапно одна из катушек выскакивает из наших рук, так что баронесса нетерпеливо восклицает: "Ах!" - фрейлейн Адельгейда заливается громким смехом, я преследую спутанный клубок до самого угла комнаты, и вот все мы стараемся вытянуть из него прямую неломаную струну, которая, после того как мы ее укрепили, к нашему огорчению, вновь соскакивает; но наконец-то отысканы хорошие катушки, струны начинают натягиваться, и мало-помалу из нестройного шума постепенно возникают чистые, звучные аккорды.
- Ах, удача, удача! Инструмент настраивается, - восклицает баронесса, глядя на меня с пленительной улыбкой.
Как скоро эти соединенные труды изгнали все чуждое, холодное, что налагает на нас светское приличие, какая теплая доверчивость поселилась меж нами; подобно электрическому дуновению, воспламенившему мою душу, она быстро растопила мою рабскую принужденность, как лед, давивший на мою грудь. Тот странный пафос, который рождает влюбленность, подобная моей, совсем оставил меня, и, когда наконец фортепьяно было мало-мальски настроено, я, вместо того чтобы излить в бравурных фантазиях волновавшие меня чувства, углубился в те сладостные, нежные канцонетты, что занесены к нам с юга. Во время всех этих "Senza di te", разных "Sentimi idol mio", "Almen se non poss`io", бесчисленных "Morir mi sento", и "Аddio", и "Оh dio"[3] взоры Серафины блистали все ярче и ярче. Она села за фортепьяно совсем подле меня; я чувствовал, как ее дыхание трепещет на моей щеке; но вот она облокотилась на спинку моего стула, белая лента, отцепившись от изящного бального платья, упала мне на плечо и, колеблемая звуками фортепьяно и тихими вздохами Серафины, порхала от одного к другому, как верный посланец любви! Удивительно, как я не лишился рассудка! Когда я, припоминая какую-то песню, брал аккорд, фрейлейн Адельгейда, сидевшая в углу комнаты, подбежала к баронессе, стала перед ней на колени, взяла обе ее руки и, прижимая к своей груди, стала просить: (*47)
- Милая баронесса Серафина, теперь и тебе надо будет спеть.
Баронесса возразила:
- Что это тебе вздумалось, Адельгейда, - мне ли выступать перед нашим виртуозом с жалким пением?
То было пленительное зрелище, когда она, потупив глаза и густо покраснев, подобно застыдившемуся ребенку, боролась с робостью и желанием. Можно себе представить, как я умолял ее, и, когда она упомянула о курляндских народных песенках, я не отступил от нее, пока она, протянув левую руку, не попыталась извлечь из фортепьяно несколько звуков, как бы для вступления. Я хотел уступить ей свое место, но она не согласилась, уверяя, что не сумеет взять ни одного аккорда и что ее пение без аккомпанемента будет сухо и неуверенно. И вот нежным, чистым, как колокольчик, льющимся от самого сердца голосом она запела песню, чья простенькая мелодия совершенно отвечала характеру тех народных песен, которые словно светят нам из глубины души, и мы в светлом озарении познаем нашу высшую поэтическую природу. Таинственное очарование заключено в незначительных словах текста, служащих как бы иероглифами того невыразимого, что наполняет грудь нашу. Кто не вспомнит о той испанской концонетте, все словесное содержание которой не более как: "С д`евицей моей я плыл по морю, и вот поднялась буря, и д`евица моя в страхе стала метаться туда и сюда. Нет, уж не поплыву я больше с д`евицей моей по морю". Так и в песенке баронессы говорилось лишь: "Намедни танцевала я с миленьким на свадьбе, из волос моих упал цветок, который он поднял, подал мне и сказал: "А когда же, моя девица, мы опять пойдем на свадебку?"
Когда вторую строфу этой песенки я стал сопровождать арпеджиями, когда, охваченный вдохновением, я срывал с уст баронессы мелодии следующих песен, то, верно, показался ей и фрейлейн Адельгейде величайшим мастером в музыке; они осыпали меня похвалами. Свет зажженных в бальной зале свечей достигал покоев баронессы; нестройный рев труб и валторн возвестил, что пришло время собираться на бал.
- Ах, мне надобно идти! - воскликнула баронесса. Я вскочил из-за фортепьяно.
- Вы доставили мне приятнейшие минуты - это были самые светлые мгновения, какие выпадали на мою (*48)долю в Р... зиттене. - С этими словами баронесса протянула мне руку; и когда я, опьяненный величайшим восторгом, прижал ее к своим губам, то почувствовал, как кровь горячо бьется в ее пальцах... Я не знаю, как я очутился в комнате деда, как попал потом в бальную залу. Некий гасконец боялся сражения, полагая, что всякая рана ему смертельна, ибо он весь состоял из одного сердца. Я, да и каждый на моем месте, мог бы ему уподобиться! Всякое прикосновение смертельно. Рука баронессы, пульсирующие ее пальцы поразили меня, как отравленные стрелы, кровь моя пылала в жилах!
На другое утро дед мой, не выспрашивая меня прямо, все же скоро узнал историю проведенного с баронессой вечера, и я был немало озадачен, когда он, говоривший со мной всегда весело и с усмешкой, вдруг стал весьма серьезен и сказал:
- Прошу тебя, тезка, противься глупости, обуревающей тебя с такой силой. Знай, что твое предприятие, как бы ни казалось оно невинным, может иметь последствия ужаснейшие: в беспечном безумии ты стоишь на тоненьком льду, который под тобой подломится, прежде чем успеешь заметить, и ты бухнешься в воду. А я остерегусь удерживать тебя за полу, ибо знаю, - ты выкарабкаешься сам и скажешь, при смерти болен: "Я схватил во сне небольшой насморк"; а на самом деле злая лихорадка иссушает твой мозг, и пройдут года, прежде чем ты оправишься. Черт побери твою музыку, коли ты не можешь употребить ее ни на что лучшее, кроме как будоражить и смущать мирный покой чувствительных женщин.
- Но, - перебил я старика, - придет ли мне на ум любезничать с баронессой?
- Дуралей, - вскричал он, - да знай я это, я бы тебя тут же выбросил в окно!
Барон прервал наш тягостный разговор, и начавшиеся занятия вывели меня из любовных мечтаний, в которых видел я Серафину и помышлял только о ней.
В обществе баронесса только изредка говорила мне несколько приветливых слов, однако не проходило почти ни одного вечера, чтоб ко мне не являлся тайный посланец от фрейлейн Адельгейды, звавший меня к Серафине. Скоро случилось, что музыка стала у нас чередоваться с беседой о самых различных вещах. Когда я и Серафина начинали вдаваться в сентиментальные грезы и (*49)предчувствия, фрейлейн Адельгейда, которая была не так уже молода, чтобы казаться столь наивной и взбалмошной, неожиданно перебивала нас веселыми и, пожалуй, немного бестолковыми речами. По многим приметам я скоро заключил, что душа баронессы и впрямь повергнута в какое-то смятение, которое, как я полагал, мне удалось прочесть в ее взоре, когда увидел ее в первый раз, - и враждебное действие замкового призрака стало для меня несомненным. Что-то ужасное случилось или должно было случиться! Часто порывался я рассказать Серафине, как прикоснулся ко мне незримый враг и как дед мой заклял его, видимо, навеки, но какая-то мне самому непостижимая робость связывала мой язык, едва я хотел заговорить. Однажды баронесса не явилась к обеденному столу; было объявлено, что она занемогла и не покидает своих покоев. Барона участливо расспрашивали, не опасен ли недуг? Он неприятно улыбнулся, словно с горькой насмешливостью, и сказал:
- Не более как легкий катар, что приключился у нее от сурового морского воздуха; здешний климат не терпит нежных голосков и не переносит иных звуков, кроме диких охотничьих криков.
Говоря это, барон бросил на меня, сидевшего наискось от него, язвительный взгляд. Нет, не к соседу своему, а ко мне обращался он! Фрейлейн Адельгейда, обедавшая рядом со мной, густо покраснела; уставившись глазами в тарелку, она стала водить по ней вилкой и прошептала:
- А все же еще сегодня ты увидишь Серафину, еще сегодня твои нежные песенки успокоят ее больное сердце.
Эти слова также предназначались для меня, но в ту же минуту почудилось мне, что я состою в тайных запретных любовных отношениях, которые могут окончиться только чем-нибудь ужасным, каким-нибудь преступлением. С тяжелым сердцем вспомнил я предостережения моего деда. Что следовало предпринять? Не видать ее более? Это невозможно, покуда я нахожусь в замке, и даже если бы я смел не спросясь оставить замок и воротиться в К... - это было бы не в моих силах. Ах, я слишком хорошо чувствовал, что мне не превозмочь самого себя и не освободиться от грез, дразнящих меня несбыточным любовным счастьем. Адельгейда показалась мне чуть ли не простой сводницей, я был готов презирать ее, но, опомнившись, устыдился своей глупости. Разве все, что произошло в эти блаженные вечерние часы, (*50) могло хотя на йоту привести меня к более близким отношениям, нежели дозволяло приличие и благопристойность? Как мог я помыслить, что баронесса питает ко мне какие-то чувства? И все-таки я был убежден в опасности своего положения.
Полон страха, ужаса, трепета, священного благоговения и любви, я упал на колени и оросил протянутую мне руку горячими слезами. Старик заключил меня в объятия и, прижимая к сердцу, сказал необычно ласково:
- Ну, а теперь будем спать спокойно, любезный тезка.
Так и случилось, а когда и в следующую ночь не произошло ничего необычайного, то к нам воротилась прежняя веселость, к неудовольствию старых баронесс, которые хотя и сохранили во всем своем причудливом облике некоторую призрачность, однако ж подавали повод только к забавным проделкам, какие умел преуморительно устраивать мой дед.
Прошло еще несколько дней, пока наконец не прибыл барон вместе со своей женой и многочисленной охотничьей свитой; стали съезжаться приглашенные гости, и во внезапно оживившемся замке началась шумная, беспокойная жизнь, как то было описано выше. Когда тотчас после приезда барон вошел к нам в залу, казалось, он был странно изумлен переменой нашего местопребывания, и, бросив мрачный взор на замурованную дверь и (*39) быстро отвернувшись, он провел рукой по лбу, словно силясь отогнать недоброе воспоминание. Дед мой заговорил о запустении судейской залы и смежных с ней комнат, барон попенял на то, что Франц не поставил нас на лучшей квартире, и радушно просил старика только сказать, когда чего недостает в новых покоях, которые ведь гораздо хуже, нежели те, где он живал прежде. Вообще в обхождении барона со старым стряпчим была приметна не только сердечность, но и некоторая детская почтительность, словно барон был обязан ему родственным решпектом.
Только это отчасти и примиряло меня с грубым повелительным нравом барона, который он час от часу все более выказывал. Меня он едва замечал или не замечал вовсе, почитая за обыкновенного писца. В первый раз, когда я протоколировал дело, он усмотрел в изложении какую-то неправильность; кровь взволновалась во мне, и я уже готов был сказать колкость, как вступился мой дед, уверяя, что я все сделал в его смысле и что здесь, в судопроизводстве, так и надлежит. Когда мы остались одни, я принялся горько сетовать на барона, который становился мне все более ненавистен.
- Поверь мне, тезка, - возразил старик, - что барон, вопреки неприветливому своему нраву, отличнейший, добрейший человек в целом свете. Да и нрав, как я тебе уже сказывал, переменился в нем лишь с той поры, когда он стал владельцем майората, а прежде был он юноша тихий и скромный. Да, впрочем, с ним обстоит все не так худо, как ты представляешь, и я бы очень хотел узнать, с чего он тебе так не полюбился. - Последние слова старик проговорил, улыбаясь весьма насмешливо, и горячая кровь, закипев, залила мне лицо. Не раскрылась ли теперь с полной ясностью передо мной самим душа моя, не почувствовал ли я несомнительно, что странная эта ненависть произошла из любви, или, лучше сказать, из влюбленности в существо, которое казалось мне прелестнейшим, дивнейшим, что когда-либо ступало по земле? И этим существом была сама баронесса. Уже когда она только прибыла в замок и проходила по комнатам, укутанная в дорогую шаль, в русской собольей шубке, плотно облегавшей изящный стан, - ее появление подействовало на меня как могущественные непреодолимые чары. И даже то, что старые тетки в наидиковиннейших своих нарядах и фонтанжах, какие довелось мне когда-либо (*40)видеть, семенили подле нее с обеих сторон, тараторя французские поздравления в то время, как она, баронесса, с несказанной добротой взирала вокруг и приветливо кивала то одному, то другому, а иногда мелодичным, как флейта, голосом произносила несколько слов на чисто курляндском диалекте, и уже одно это было столь удивительно странно, что воображение невольно сочетало эту картину со зловещим наваждением, и баронесса представлялась ангелом света, перед которым склонялись даже злые нездешние силы. Пленительная эта женщина и сейчас живо представляется моему духовному взору. Тогда ей было едва-едва девятнадцать лет: ее лицо, столь же нежное, как и стан, отражало величайшую ангельскую доброту, особливо же во взгляде ее темных глаз было заключено неизъяснимое очарование, подобно влажному лучу месяца, светилась в них мечтательная тоска, а в прелестной улыбке открывалось целое небо блаженства и восторга. Нередко казалась она углубленной в самое себя, и тогда прекрасное ее лицо омрачали облачные тени. Можно было подумать, что ее снедает некая томительная скорбь. Но мне чудилось, что в эти мгновенья ее объемлет темное предчувствие печального будущего, чреватого несчастьями, и странным образом, чего я никак не мог объяснить себе, также и с этим я сочетал жуткий призрак, бродивший в замке... На другой день по прибытии барона, когда все общество собралось к завтраку, дед мой представил меня баронессе, и, как обыкновенно случается в том расположении духа, какое было тогда у меня, я вел себя неописуемо нелепо и в ответ на самые простые вопросы прелестной женщины, как мне понравилось в замке и прочее, городил несусветнейший вздор, так что старые тетушки, несправедливо приписав мое замешательство глубочайшему решпекту перед госпожой, почли за должное благосклонно вступиться и принялись по-французски выхвалять меня как прелюбезного и преискусного молодого человека, как garcon tr`es joli[2]. Это меня раздосадовало, и внезапно, совсем овладев собою, я выпалил остроту на более чистом французском языке, нежели тот, на каком изъяснялись старухи, так что они только вытаращили глаза и щедро попотчевали табаком свои длинные носы. По строгому взгляду, который баронесса перевела с меня на какую-то даму, я (*41)приметил, что мое острое словцо весьма сбивалось на глупость; это раздосадовало меня еще более, и я мысленно посылал старух в преисподнюю. Своей иронией дед мой давно уже успел развенчать времена буколических нежностей и любовных несчастий, приключающихся от ребяческого самообольщения, но все же я почувствовал, что баронесса овладела моей душой так сильно, как ни одна женщина до сей поры. Я видел и слышал только ее, но знал твердо и непреложно, что будет нелепицей и безумием отважиться на какие-нибудь любовные шашни, хотя вместе с тем и понимал, что мне невозможно, уподобившись влюбленному мальчику, созерцать и боготворить издали, ибо от этого мне было бы стыдно перед самим собой. Однако приблизиться к этой несравненной женщине, не подав ей и малейшего знака о моем сокровенном чувстве, вкушать сладостный яд ее взоров, ее речей и потом, вдали от нее, надолго, быть может, навсегда, запечатлеть ее образ в своем сердце, - я это мог и этого желал. Такая романтическая, даже рыцарская любовь, как она представилась мне бессонной ночью, столь взволновала меня, что у меня достало ребячества начать самым патетическим образом витийствовать перед самим собой и под конец безжалостно вздыхать: "Серафина, ах Серафина!", - так что дед мой пробудился и вскричал:
- Тезка! Тезка! Сдается мне, что ты фантазируешь вслух! Делай это днем, если можно, а ночью дай мне спать!
Я был немало озабочен, что старик, уже отлично приметивший мое взволнованное состояние при появлении баронессы, услышал имя и теперь станет донимать меня саркастическими насмешками, но поутру, входя в судейскую залу, он промолвил только:
- Дай бог каждому надлежащий разум и старание соблюсти его. Худо, когда ни с того ни с сего человек становится трусом. - Потом он сел за большой стол и сказал: - Пиши четко, любезный тезка, чтобы я мог прочисть без запинки.
Уважение, даже детская почтительность барона к моему деду приметны были во всем. За столом старый стряпчий занимал для многих весьма завидное место подле баронессы, меня же случай бросал то туда, то сюда, но обыкновенно меня брали в полон несколько офицеров из ближнего гарнизона, чтобы как следует наговориться обо всех новостях и веселых происшествиях, какие там (*42)случались, а вдобавок изрядно выпить. Так вышло, что я много дней кряду сидел на нижнем конце стола совсем далеко от баронессы, пока наконец нечаянный случай не приблизил меня к ней. Когда перед собравшимися гостями растворили дверь в столовую, компаньонка баронессы, уже не первой молодости, но, впрочем, не лишенная ума и приятности, вступила со мной в разговор, который, казалось, ее занимал. Приличие требовало, чтобы я подал ей руку, и я был немало обрадован, когда она заняла место вблизи баронессы, которая приветливо ей кивнула. Можно представить, что теперь все мои слова предназначались не только соседке, а преимущественно баронессе. Вероятно, душевное напряжение придавало моим речам особый полет, так что слушавшая меня девица становилась все внимательней и внимательней и наконец была неотвратимо увлечена в мир пестрых, беспрестанно сменяющихся образов, которые я перед ней создавал. Как уже сказано, она была не лишена ума, и потому скоро наш разговор стал поддерживаться сам собою, независимо от многословной болтовни гостей, и я лишь изредка принимал в ней участие, когда мне особенно хотелось блеснуть. Я приметил, что девица многозначительно посматривает на баронессу, а та старается вслушаться в нашу беседу. Особенно когда я, ибо речь зашла о музыке, с полным воодушевлением заговорил об этом высоком священном искусстве и под конец не умолчал, что, невзирая на занятия сухою юриспруденцией, довольно искусно играю на фортепьянах, пою и даже сочинил несколько песен. Когда все перешли в другую залу пить ликеры и кофе, я нечаянно, сам не зная как, очутился перед баронессой, беседовавшей с компаньонкой. Она тотчас обратилась ко мне, однако приветливее и уже как к знакомому, с теми же вопросами: как понравилось мне пребывание в замке и прочее. Я стал уверять, что в первые дни ужасающая пустынность окрестностей да и сам старинный замок привели меня в странное расположение духа, но в этом заключено и много прекрасного, и что теперь я только хочу быть избавленным от непривычной мне дикой охоты. Баронесса улыбнулась, заметив:
- Легко могу себе вообразить, что неистовое рыскание по лесам не составляет для вас приятности. Вы музыкант и, судя по всему, поэт. Я страстно предана обоим этим искусствам. Сама я немного играю на арфе, но принуждена лишить себя этого в Р...зиттене, ибо муж мой не (*43)желает, чтобы я брала с собой этот инструмент, чьи нежные звуки плохо бы подходили к буйным крикам охотников и резким звукам рогов, что только и слышишь здесь! О боже, как бы повеселила меня теперь музыка!
Я стал уверять, что приложу все свое искусство, чтобы исполнить ее желание, ибо, нет сомнения, в замке найдется какой-нибудь инструмент, хотя бы ветхое фортепьяно. Но тут фрейлейн Адельгейда (компаньонка баронессы) громко рассмеялась и спросила, неужто я не знаю, что в замке с незапамятных времен не слыхивали никакого инструмента, кроме кряхтящих труб, радостно рыдающих охотничьих рогов да еще хриплых скрипок, расстроенных контрабасов и блеющих гобоев бродячих музыкантов. Баронесса выразила непременное желание слушать музыку, в особенности меня, и обе, она и Адельгейда, изощрялись в придумывании средств, как достать сюда мало-мальски сносное фортепьяно. В это время через залу проходил Франц. "Вот у кого на все готов совет и кто достанет все, даже неслыханное и невиданное", - с этими словами фрейлейн Адельгейда подозвала кастеляна, и, пока она растолковывала, что от него требуется, баронесса, сложив руки, наклонив голову, слушала с милой улыбкой, глядя в глаза старику. Она была пленительна, словно милое прелестное дитя, которому не терпится заполучить желанную игрушку. Франц, по своему обыкновению, пустился в пространные разглагольствования и перечислил множество причин, по которым никак невозможно в скорости достать такой редкостный инструмент, и наконец самодовольно ухмыльнулся в бороду и сказал:
- Однако госпожа экономша там, у себя в деревне, весьма даже искусно бренчит на клавицимбале, или как бишь оно там называется по-чужеземному, да и поет при этом так нежно и жалостливо, что у иного глаза краснеют, как от луку, а ноги сами готовы пуститься в пляс.
- У нее есть фортепьяно! - перебила его Адельгейда.
- Вот, вот, оно самое, - продолжал старик, - выписано прямехонько из Дрездена, так что, это...
- Как хорошо! - воскликнула баронесса.
- Изрядный инструмент, - продолжал старик, - однако малость жидковат. Намедни вот органист захотел сыграть на нем "Во всех делах моих", да вконец его разбил и покорежил, так что...
(*44) - О боже!-воскликнули разом баронесса и фрейлейн Адельгейда.
- Так что, - продолжал старик, - пришлось его с большими издержками отправлять в Р. и там починять.
- А теперь-то оно снова здесь? - с нетерпением спросила фрейлейн Адельгейда.
- А как же, высокочтимая барыня! И госпожа экономша почтет за честь...
В эту минуту мимо проходил барон, он словно в изумлении поглядел на нашу группу и, насмешливо улыбаясь, шепнул баронессе: "Опять Франц подает добрые советы?" Баронесса, зардевшись, потупила глаза, а старый Франц испуганно умолк и стал навытяжку, по-солдатски задрав голову и опустив руки по швам. Старые тетушки подплыли к нам в штофных платьях и увели с собой баронессу. За ней последовала фрейлейн Адельгейда. Я стоял как завороженный. Восторг, что я приближусь теперь к ней, обожаемой женщине, которая покорила все мое существо, боролся с мрачным неудовольствием и досадой на барона, представлявшегося мне грубым деспотом. Когда я не прав, то отчего старый, седой как лунь слуга принял такой рабский вид?
- Да что ты, ничего не видишь и не слышишь? - воскликнул дед, хлопнув меня по плечу; мы поднялись в свои комнаты. - Не подбивайся так к баронессе, - сказал он мне, когда мы пришли туда, - к чему это? Предоставь это молодым хлыщам, которые всегда рады поволочиться, в них ведь нет недостачи.
Я рассказал, как все вышло, и попросил решить, заслужил ли я его упрек, однако он не ответил ничем, кроме: "Гм-гм",-надел шлафрок, уселся в кресло и, раскурив трубку, завел речь о происшествиях на вчерашней охоте, подшучивая над моими промахами.
В замке все затихло; господа и дамы, разошедшиеся по своим покоям, наряжались к предстоящим увеселениям. Музыканты с хриплыми скрипками, расстроенными контрабасами и блеющими гобоями, о которых говорила фрейлейн Адельгейда, как раз пришли, и ночью в замке готовились дать ни больше ни меньше как заправский бал по всей форме. Старик, предпочитая мирный сон пустому препровождению времени, остался в своей комнате, я же, напротив, уже совсем оделся на бал, как в двери тихонько постучали, и вошел Франц, который с довольной улыбкой объявил мне, что только что привезли в санях от (*45)господжи экономши клавицимбал и уже перенесли к милостивой госпоже баронессе. Фрейлейн Адельгейда велела просить меня тотчас прийти к ним. Можно представить, как застучало мое сердце, с каким внутренним сладостным трепетом я отворил дверь в комнату, где была она. Фрейлейн Адельгейда весело меня встретила. Баронесса в полном бальном наряде сидела, задумавшись, перед таинственным ящиком, где дремали звуки, которые мне надлежало пробудить. Она поднялась, блистая красотой столь совершенной, что я вперил в нее неподвижный взор, не будучи в силах вымолвить ни единого слова.
- Ну вот, Теодор (следуя приветливому обыкновению севера, которое также можно встретить и на крайнем юге, она всех называла просто по имени), ну вот, Теодор, - молвила она весело, - инструмент привезен, дай бог, чтобы он оказался не совсем недостоин вашего искусства.
Когда я поднял крышку, зашумело множество лопнувших струн, когда же я взял аккорд, то он прозвучал отвратительно, гадко и мерзко, ибо все струны, которые еще остались целы, были совсем расстроены.
- Видно, органист опять приложил сюда свои нежные лапки, - со смехом вскричала фрейлейн Адельгейда, но баронесса сказала с неудовольствием:
- Да ведь это сущее несчастье! Ах, значит, не видать мне здесь никакой радости!
Я пошарил в инструменте и, по счастью, нашел несколько катушек струн, но не было молоточка! Новые сетования.
- Годится всякий ключ, только бы бородка пришлась по колкам, - объявил я; и вот обе, баронесса и фрейлейн Адельгейда, принялись весело сновать по комнате, и вскоре передо мной на резонаторе был разложен целый магазин блестящих ключиков.
Я усердно принимаюсь за дело; фрейлейн Адельгейда, сама баронесса хлопочут подле меня, пробуя то один, то другой колок; наконец один из неподатливых ключей надевается на колки. "Пошло на лад, пошло на лад!" радостно кричат обе; тут вдруг с шумом лопается струна, которая додребезжалась почти до чистого тона, - и обе отпрянули в испуге!.. Баронесса маленькими нежными руками разбирает хрупкие металлические струны, она (*46) подает мне те номера, которые мне надобны, и заботливо держит катушку, которую я разматываю; внезапно одна из катушек выскакивает из наших рук, так что баронесса нетерпеливо восклицает: "Ах!" - фрейлейн Адельгейда заливается громким смехом, я преследую спутанный клубок до самого угла комнаты, и вот все мы стараемся вытянуть из него прямую неломаную струну, которая, после того как мы ее укрепили, к нашему огорчению, вновь соскакивает; но наконец-то отысканы хорошие катушки, струны начинают натягиваться, и мало-помалу из нестройного шума постепенно возникают чистые, звучные аккорды.
- Ах, удача, удача! Инструмент настраивается, - восклицает баронесса, глядя на меня с пленительной улыбкой.
Как скоро эти соединенные труды изгнали все чуждое, холодное, что налагает на нас светское приличие, какая теплая доверчивость поселилась меж нами; подобно электрическому дуновению, воспламенившему мою душу, она быстро растопила мою рабскую принужденность, как лед, давивший на мою грудь. Тот странный пафос, который рождает влюбленность, подобная моей, совсем оставил меня, и, когда наконец фортепьяно было мало-мальски настроено, я, вместо того чтобы излить в бравурных фантазиях волновавшие меня чувства, углубился в те сладостные, нежные канцонетты, что занесены к нам с юга. Во время всех этих "Senza di te", разных "Sentimi idol mio", "Almen se non poss`io", бесчисленных "Morir mi sento", и "Аddio", и "Оh dio"[3] взоры Серафины блистали все ярче и ярче. Она села за фортепьяно совсем подле меня; я чувствовал, как ее дыхание трепещет на моей щеке; но вот она облокотилась на спинку моего стула, белая лента, отцепившись от изящного бального платья, упала мне на плечо и, колеблемая звуками фортепьяно и тихими вздохами Серафины, порхала от одного к другому, как верный посланец любви! Удивительно, как я не лишился рассудка! Когда я, припоминая какую-то песню, брал аккорд, фрейлейн Адельгейда, сидевшая в углу комнаты, подбежала к баронессе, стала перед ней на колени, взяла обе ее руки и, прижимая к своей груди, стала просить: (*47)
- Милая баронесса Серафина, теперь и тебе надо будет спеть.
Баронесса возразила:
- Что это тебе вздумалось, Адельгейда, - мне ли выступать перед нашим виртуозом с жалким пением?
То было пленительное зрелище, когда она, потупив глаза и густо покраснев, подобно застыдившемуся ребенку, боролась с робостью и желанием. Можно себе представить, как я умолял ее, и, когда она упомянула о курляндских народных песенках, я не отступил от нее, пока она, протянув левую руку, не попыталась извлечь из фортепьяно несколько звуков, как бы для вступления. Я хотел уступить ей свое место, но она не согласилась, уверяя, что не сумеет взять ни одного аккорда и что ее пение без аккомпанемента будет сухо и неуверенно. И вот нежным, чистым, как колокольчик, льющимся от самого сердца голосом она запела песню, чья простенькая мелодия совершенно отвечала характеру тех народных песен, которые словно светят нам из глубины души, и мы в светлом озарении познаем нашу высшую поэтическую природу. Таинственное очарование заключено в незначительных словах текста, служащих как бы иероглифами того невыразимого, что наполняет грудь нашу. Кто не вспомнит о той испанской концонетте, все словесное содержание которой не более как: "С д`евицей моей я плыл по морю, и вот поднялась буря, и д`евица моя в страхе стала метаться туда и сюда. Нет, уж не поплыву я больше с д`евицей моей по морю". Так и в песенке баронессы говорилось лишь: "Намедни танцевала я с миленьким на свадьбе, из волос моих упал цветок, который он поднял, подал мне и сказал: "А когда же, моя девица, мы опять пойдем на свадебку?"
Когда вторую строфу этой песенки я стал сопровождать арпеджиями, когда, охваченный вдохновением, я срывал с уст баронессы мелодии следующих песен, то, верно, показался ей и фрейлейн Адельгейде величайшим мастером в музыке; они осыпали меня похвалами. Свет зажженных в бальной зале свечей достигал покоев баронессы; нестройный рев труб и валторн возвестил, что пришло время собираться на бал.
- Ах, мне надобно идти! - воскликнула баронесса. Я вскочил из-за фортепьяно.
- Вы доставили мне приятнейшие минуты - это были самые светлые мгновения, какие выпадали на мою (*48)долю в Р... зиттене. - С этими словами баронесса протянула мне руку; и когда я, опьяненный величайшим восторгом, прижал ее к своим губам, то почувствовал, как кровь горячо бьется в ее пальцах... Я не знаю, как я очутился в комнате деда, как попал потом в бальную залу. Некий гасконец боялся сражения, полагая, что всякая рана ему смертельна, ибо он весь состоял из одного сердца. Я, да и каждый на моем месте, мог бы ему уподобиться! Всякое прикосновение смертельно. Рука баронессы, пульсирующие ее пальцы поразили меня, как отравленные стрелы, кровь моя пылала в жилах!
На другое утро дед мой, не выспрашивая меня прямо, все же скоро узнал историю проведенного с баронессой вечера, и я был немало озадачен, когда он, говоривший со мной всегда весело и с усмешкой, вдруг стал весьма серьезен и сказал:
- Прошу тебя, тезка, противься глупости, обуревающей тебя с такой силой. Знай, что твое предприятие, как бы ни казалось оно невинным, может иметь последствия ужаснейшие: в беспечном безумии ты стоишь на тоненьком льду, который под тобой подломится, прежде чем успеешь заметить, и ты бухнешься в воду. А я остерегусь удерживать тебя за полу, ибо знаю, - ты выкарабкаешься сам и скажешь, при смерти болен: "Я схватил во сне небольшой насморк"; а на самом деле злая лихорадка иссушает твой мозг, и пройдут года, прежде чем ты оправишься. Черт побери твою музыку, коли ты не можешь употребить ее ни на что лучшее, кроме как будоражить и смущать мирный покой чувствительных женщин.
- Но, - перебил я старика, - придет ли мне на ум любезничать с баронессой?
- Дуралей, - вскричал он, - да знай я это, я бы тебя тут же выбросил в окно!
Барон прервал наш тягостный разговор, и начавшиеся занятия вывели меня из любовных мечтаний, в которых видел я Серафину и помышлял только о ней.
В обществе баронесса только изредка говорила мне несколько приветливых слов, однако не проходило почти ни одного вечера, чтоб ко мне не являлся тайный посланец от фрейлейн Адельгейды, звавший меня к Серафине. Скоро случилось, что музыка стала у нас чередоваться с беседой о самых различных вещах. Когда я и Серафина начинали вдаваться в сентиментальные грезы и (*49)предчувствия, фрейлейн Адельгейда, которая была не так уже молода, чтобы казаться столь наивной и взбалмошной, неожиданно перебивала нас веселыми и, пожалуй, немного бестолковыми речами. По многим приметам я скоро заключил, что душа баронессы и впрямь повергнута в какое-то смятение, которое, как я полагал, мне удалось прочесть в ее взоре, когда увидел ее в первый раз, - и враждебное действие замкового призрака стало для меня несомненным. Что-то ужасное случилось или должно было случиться! Часто порывался я рассказать Серафине, как прикоснулся ко мне незримый враг и как дед мой заклял его, видимо, навеки, но какая-то мне самому непостижимая робость связывала мой язык, едва я хотел заговорить. Однажды баронесса не явилась к обеденному столу; было объявлено, что она занемогла и не покидает своих покоев. Барона участливо расспрашивали, не опасен ли недуг? Он неприятно улыбнулся, словно с горькой насмешливостью, и сказал:
- Не более как легкий катар, что приключился у нее от сурового морского воздуха; здешний климат не терпит нежных голосков и не переносит иных звуков, кроме диких охотничьих криков.
Говоря это, барон бросил на меня, сидевшего наискось от него, язвительный взгляд. Нет, не к соседу своему, а ко мне обращался он! Фрейлейн Адельгейда, обедавшая рядом со мной, густо покраснела; уставившись глазами в тарелку, она стала водить по ней вилкой и прошептала:
- А все же еще сегодня ты увидишь Серафину, еще сегодня твои нежные песенки успокоят ее больное сердце.
Эти слова также предназначались для меня, но в ту же минуту почудилось мне, что я состою в тайных запретных любовных отношениях, которые могут окончиться только чем-нибудь ужасным, каким-нибудь преступлением. С тяжелым сердцем вспомнил я предостережения моего деда. Что следовало предпринять? Не видать ее более? Это невозможно, покуда я нахожусь в замке, и даже если бы я смел не спросясь оставить замок и воротиться в К... - это было бы не в моих силах. Ах, я слишком хорошо чувствовал, что мне не превозмочь самого себя и не освободиться от грез, дразнящих меня несбыточным любовным счастьем. Адельгейда показалась мне чуть ли не простой сводницей, я был готов презирать ее, но, опомнившись, устыдился своей глупости. Разве все, что произошло в эти блаженные вечерние часы, (*50) могло хотя на йоту привести меня к более близким отношениям, нежели дозволяло приличие и благопристойность? Как мог я помыслить, что баронесса питает ко мне какие-то чувства? И все-таки я был убежден в опасности своего положения.