______________
   * Или Цезарь, или ничто! (лат.)
   Амандус.
   Что ты сказал, коварный нечестивец?
   Как ты посмел провозгласить прилюдно
   Свой замысел предательский и подлый?
   Так знай же, мелкий трус, слабак несчастный,
   Ты просчитался! Для нее одной
   Горят сердца огнем благоговейным,
   Желая смерть геройскую принять!
   Позволь, принцесса, в твои очи глянуть,
   Чей взор небесный воспаляет мысли
   О подвиге, что тлел в груди давно,
   Теперь же ярким пламенем взъярится
   И налетит на полчища врагов,
   Несметную их рать испепеляя!
   Зари небесной пурпур златотканый
   Да не узрит отныне сына тьмы,
   Исчадье ночи. Даже если он
   Обратно в чрево матери забрался,
   Укрыт ее вороньими крылами,
   Огонь отмщенья молнией победной
   Его сразит и ночь повергнет в бегство,
   Чтоб тем скорее Феба колесница
   Из волн морских Аврору возносила,
   Леса и долы светом золотя!
   Жестокий бой меня торопит в путь,
   Предчувствие победы полнит грудь,
   Пусть подлый мавр в смятении дрожит
   Он будет смят, повергнут - и бежит!
   (Низко кланяется Бландине и спешно уходит.)
   Бландина. Панталоне! Немедленно следуйте за прекрасным юношей, я заранее одобряю все, что он намерен предпринять против ненавистного мавра. И позаботься, чтобы каждый, кого он призовет для исполнения своего замысла, с готовностью подчинялся его приказам.
   Панталоне (в сторону). Бог ты мой! Вот уж не хотелось бы: такой милый молодой человек - и ни с того ни с сего сам подает себя Килиану на завтрак. Ибо на завтрак Килиан схарчит его, а уж из нас, несчастных, приготовит себе обед. (Уходит.)
   Бландина. А ты, злокозненный Тарталья, осмелившийся угрожать даже мне, поплатишься за свое предательство заточением в самом глубоком подземелье. Бригелла, исполняй мой приказ и учти: если изменник сбежит, ты ответишь головой. (В сторону.)
   Какая верность, мужество какое
   Души моей коснулись. Этот мальчик,
   Что отродясь оружья не держал
   В руках, а только лиру золотую,
   Волшебные аккорды извлекая
   Из чутких струн, - теперь же хочет он,
   Охваченный горением геройским,
   Страну освободить от лихоимцев
   И мавра страшного своей рукой прикончить!
   То, видно, ангел, посланный судьбой
   Спасти меня от участи ужасной.
   Я верю - он спасет, он победит,
   И смерть приму, коль обманусь в той вере!
   (Уходит в сопровождении свиты.)
   КАРТИНА ТРЕТЬЯ
   Тарталья, Бригелла, в глубине сцены - часть лейб-гвардии.
   Тарталья. Я сплю? Иль грежу наяву? Меня - министра, его сиятельство, обер-церемониймейстера, без всяких церемоний объявляют государственным изменником и бросают в подземелье? И кто - принцесса, это своенравное и неразумное дитя!
   Бригелла. Не угодно ли вашему сиятельству без лишнего шума пройти со мной в тюремную башню?
   Тарталья. Ха! Бригелла! Мы, слава богу, не первый год знакомы. Ты же всегда был мне другом. Вспомни о золотых денечках в Венеции, когда в святом Самуэле{351} нам открывались дивные чудеса царства фей, - то-то мы оба напроказили, то-то повеселились от души! Девятьсот хохочущих физиономий, не отрываясь, жадно ловили каждый наш взгляд, каждое слово. С тех пор мы уныло бродили по свету, жалкие, неприкаянные, и даже если кое-где наши имена и были черным по белому пропечатаны в театральных программках, никто не верил, что это взаправду мы; боюсь, что и сегодня многие серьезные люди уже начали в нас сомневаться. Вот и подумай - если ты сейчас бросишь меня в подземелье, заживо упрячешь меня в могилу, получится, что ты похоронишь и мое "я", мой озорной характер, а вместе с ним нанесешь ущерб и себе; ты лишаешься самой надежной своей опоры, роя мне яму, в которую сам же и плюхнешься. Подумай хорошенько, мой милый, и лучше дай мне убежать.
   Бригелла. Ваше благородие! Совсем не к добру напомнили вы мне о тех давнишних временах, ибо как подумаю, с вашего позволения, о несравненном Дерамо{352}, которого вы с помощью своих коварных заклинаний из замечательного короля превратили в дикого оленя, так что бедняге пришлось потом пройти через гнусную оболочку какого-то нищего, чтобы с грехом пополам вернуть себе человеческий облик и сердце любимой женщины; как вспомню красавицу Земреду и несчастного Сайда, не говоря уже о короле Милло и принце Дженнаро{352}, - да, ваше сиятельство, как вспомню все это, так сразу и вижу, что вы с самых давних пор всегда были либо отъявленным негодником, либо ослом! Словом, ближе к делу! Еще не время играть басурманскую свадьбу со свекольным компотом и кушаньями из паленых мышей и ободранных кошек. Так что уж пожалуйте в башню, ваше благородие, и никакие мольбы и песни вам не помогут.
   Тарталья (хватаясь за эфес шпаги). Как? Да как ты смеешь, холоп, предатель?! Ты что, забыл, что я министр? Обер-церемониймейстер?
   Бригелла. Оставьте лучше вашу шпагу в покое, милый мой! Нынче совсем другие ветры подули. Сановных посланников вроде нашего Адолара награждают теперь совершенно особым образом - оглаживают по филейным частям, надворных советников вышвыривают за дверь, так что вполне возможно, что и ваше сиятельство, милости просим, получит несколько увесистых пинков, ежели по доброй воле само не заползет в подземелье. Покорнейше прошу взглянуть вон туда. (Указывает на стражников.) Это мои преданные слуги, славные ребята, добрые такие, и все с очень острыми алебардами, так что стоит мне, к примеру, крикнуть: "Руби!"...
   Стражники угрожающе бросаются на Тарталью.
   Тарталья. Стоп! Стоп! Довольно! Я уже иду, но бойся моей мести, злодей! Завтра Килиан будет правителем страны, и тогда тебе крышка. Меня с почестями выведут из подземелья, и тогда весь мир услышит, что ты - пошлый хам, ошибка природы, неудачная шутка словесности, ничтожество, которое только и нужно, что изничтожить!
   Бригелла. Завтра - не сегодня, где вы завтра будете сидеть, ваше сиятельство, я не знаю, а вот сегодня милости прошу пожаловать в темницу.
   В сопровождении стражи, окружившей Тарталью, Бригелла
   уходит.
   КАРТИНА ЧЕТВЕРТАЯ
   Запущенный, заросший уголок английского парка с хижиной
   отшельника в дальнем конце, перед которой стоит каменный
   стол. Входит Родерих.
   Родерих.
   Ужель то я? И жив? И вижу свет?
   Куда, куда влечет меня безумство
   Любви поруганной? Ужель еще не сброшен
   Постылой жизни гнет? Ужель терзают
   По-прежнему меня шипы страданья?
   Так пусть же здесь любовный мой недуг
   Исторгнется на волю стоном муки,
   От коего сам воздух содрогнется,
   Умолкнет шелест листьев, звон ручьев,
   И все замрет! Пусть гибнет все живое
   Там, где любви страдание живет!
   Я буду звать Бландину - криком, ревом,
   Пусть громовым ударом разобьется
   Мой зов о стены этих черных скал,
   И потревожит сон их вековечный,
   И гулким эхом пророкочет в них!
   Бландина! - Словно смерть сама звучит
   В том имени насмешницы коварной,
   Врагини чувств, убивицы любви!
   Пусть даже соловьи, любви певцы,
   С ветвей безлистных падают, как камни,
   Едва коснется их дыханьем стужи
   То имя смертоносное - Бландина!
   Унылой тенью
   В уединенье
   Влеком тоскою
   Любовной муки,
   И боль разлуки
   Всегда со мною.
   Не знаю сна,
   Одна она
   Мой взор туманит,
   Мне сердце ранит.
   О, как, скажи мне, тебя забыть,
   Коль не могу я ни есть, ни пить?
   Цветам и листьям пою, скорбя,
   О том, как всюду ищу тебя,
   Мой голос тихий, едва дыша,
   Уже слабеет,
   Иссохла в муке моя душа
   И каменеет.
   Не оскорблю язык питьем и пищей,
   Пусть только боль страданью жизнь дает,
   Покуда на любовном пепелище
   Душа поэта вовсе не умрет.
   Вороний грай и гулкий крик совиный,
   Пугая путника в ночной тиши,
   Оплачут эту скорбную кончину
   Израненной, измученной души.
   Но роковою, безутешной тенью
   Она восстанет, посетив в ночи
   Жестокосердной девы сновиденья,
   И к злому сердцу подберет ключи.
   И вот тогда любовью безысходной
   Воспламенится дева в свой черед:
   Страстей убитых саркофаг холодный
   Горючими слезами обольет!
   О, как пронзает
   Мука предсмертная
   Кровоточивую грудь!
   Сладость безумия,
   Боли терзание,
   В Оркус мерцающий путь!
   Где ты, Бландина?
   О, смерти дыхание!
   Где ты, Бландина?
   О, содрогание!
   Где ты, Бландина?
   О, мстительная ярость!
   О, яростная месть!
   О!.. Просто ума не приложу, куда подевался Труффальдино с завтраком. Если мне сейчас же не подадут чего-нибудь существенного на зубок, я и вправду могу ноги протянуть. Труффальдино! Эй, Труффальдино!
   Запуганный Труффальдино боязливо выглядывает из кустов.
   Похоже, он вообще сегодня про меня забыл? Только этого не хватало! Я столь плодотворно предавался утреннему отчаянию, что просто умираю от голода и жажды. Труффальдино! Эй, Труффальдино!
   Труффальдино (с бутылью вина в оплетке и накрытой кастрюлькой осторожно выходит из кустарника). Вы позволите, мой господин? Смею ли я прервать вдохновенное неистовство вашего отчаяния?
   Родерих. Ты же слышишь, я тебя зову. Время завтракать.
   Труффальдино. Но вчера, когда я в этот же час осмелился встрять, как говорится, поперек стихов вашего сиятельства, вы соизволили за это рвение, столь повлиявшее на ваше вдохновение, надавать мне таких тумаков, что я подумал, может, и сегодня тоже...
   Родерих. Дурак! Пора бы тебе научиться по настроению моих стихов определять, когда духовный голод сливается в них с физическим! Подавай завтрак!
   Труффальдино (накрывает каменный стол салфеткой, ставит на него кастрюльку, бутылку вина, бокал и прочее). Господин придворный повар приготовил сегодня замечательные отбивные в подливкой из анчоусов, он говорит, что для поэта-отшельника это самое подходящее подкрепление сил, равно как и мадера.
   Родерих. И он прав! Превосходно укрепляет дух, особенно после столь безутешного отчаяния. (Ест и пьет с большим аппетитом.)
   Труффальдино. И как долго ваша милость намеревается пробыть в этой дикой, жуткой местности, удалившись от людского общества?
   Родерих. Покуда продержится мое отчаяние и хорошая погода.
   Труффальдино. Оно и впрямь - место для уединения вполне благоприятное: не слишком далеко, и замок принцессы под боком, да и оборудовано все очень удобно, и столик тут же, сразу можно и накрывать. Скалы, гроты, водичка плещется. Одно только нехорошо, ваша милость, - что вы так напрочь удалились от мира.
   Родерих. Поэты любят уединение, а потому в летнее время охотно избирают себе местом пребывания поместья, парки, зоологические сады и тому подобные укромные уголки.
   Поэт - он сам себе бескрайний мир,
   Что осиян души его зерцалом,
   Чей чистый блеск шлифует вдохновенье. В этой отшельнической пустыне я живу всецело божественным озарением моей любви, моей боли, моего безумия и могу быть твердо уверен, что до пяти часов пополудни, покуда не появятся первые гуляющие, никто не потревожит мой покой.
   Бландина! Ангел! Дивное томленье
   Пронзает грудь! Волшебное стремленье
   Влечет меня в заоблачную высь!
   Явись мне, дева, о, явись! Явись! (Пьет вино.) Мадера, кстати, могла бы быть и получше, никакой крепости, никакого духа! Отбивные были ничего, но в подливке горчицы маловато и уксуса тоже. При случае не забудь сказать придворному повару, что я люблю подливку поострее.
   Труффальдино (в сторону). Какой дивный, чтобы не сказать диковинный, у меня хозяин - господин Родерих! Сетует на отвергнутую любовь, боль разлуки, смертную тоску и отчаяние - а у самого такой аппетит, что у меня просто слюнки текут, едва увижу, как он уписывает! Принцесса Бландина не сходит у него с языка, но при этом подавай ему еще горчицу и уксус.
   Родерих. Что ты там бормочешь, Труффальдино?
   Труффальдино. Да так, ничего, ваша милость, право, ничего, ерунду всякую, достойную лишь того, чтобы болтать ее в кусты, которые все стерпят.
   Родерих. А я желаю это знать!
   Труффальдино. Так ведь сорвалось - что глаз увидел, то язык и сболтнул. Только...
   Родерих. Кончай нести всякий вздор! Говори, что ты там шептал за моей спиной?
   Труффальдино (беспрерывно кланяясь). Ежели вашей милости так заблагорассудилось, то я, конечно, со всем моим всепокорнейшим удовольствием, - если, разумеется, не шибко и при надлежащем растирании соответствующих частей, - то есть, я хочу сказать, если ваша милость насчет пинков и колотушек, дабы отвлечься от сочинения стихов, когда ваша милость почувствуют в этом деле некоторую вялость...
   Родерих. Ну, мне долго ждать?
   Труффальдино (в сторону). Ежели он опять вздумает меня колотить, я сбегу из этой отшельнической пустыни, прихватив две толстенные пачки стихов моего господина, которые сбуду торговцу сыра - ему-то бумага всегда нужна, и поспособствую тем самым развитию утонченного вкуса, сообщив обыкновенному сыру привкус высокой поэзии, а заодно мне перепадет и пара грошей на пропитание. (Набрав в грудь воздуху, громко.) Ну, хорошо, я все, все скажу! Ваша милость имеют в еде такой необыкновенный кураж, что я осмелился, так сказать, в глубине души изумиться и прийти в восхищение. Бог мой, это ж любо-дорого посмотреть, как вы самым приятным образом изничтожаете одну котлетку за другой, то и дело опрокидывая при этом стаканчик мадеры - у меня просто сердце заходится от радости. Сам аппетит вашей милости выглядит столь аппетитно, что даже у меня... но это не важно. Однако больше всего я порадовался совсем другому - тому, сколь решительно ваша милость изволили посрамить самые худшие мои опасения. Когда я шел из дворцовой кухни с завтраком, я еще издали услыхал громкие крики и стенания вашей милости. Оно конечно, мне не привыкать, но подойдя поближе, я услышал, как ваша милость хоть и в приятных, но жутких выражениях изрекает такие вещи, от которых у меня просто волосы встали дыбом. Ваша милость, сколько я понял, намеревались впредь поддерживать в себе жизнь одной только болью, а это, должен сказать, весьма грубое кушанье, придворный повар никогда не готовит его принцессе, он и слезы-то ей сервирует только сахарные, когда обливает сладости глазурью. Затем ваша милость собрались, наконец, поточить свой складной ножик, дабы пронзить себе сердце, в предчувствии неминуемой кончины вы уже даже начали хрипеть и жалостливо так покрикивать: "Бландина! Бландина!" Горе мое было просто неописуемо, покуда ваше горячее желание получить завтрак не придало мне духу. И вот я прихожу, застаю вас в бодром здравии - да к тому же с таким поразительным аппетитом, - короче, тут-то на меня и нисходит радостное озарение, что все это жуткое отшельничество - всего лишь милая шутка, равно как и благородное отчаяние вашей милости, ваше безумство и ваша страстная любовь к принцессе Бландине тоже не более как милая шалость, этакая при...
   Родерих (подскочив от негодования). Как? Осел! Ты смеешь сомневаться в истинности моих слов? В истинности моей любви к божественной Бландине?
   Труффальдино. Ничуть, ваша милость, ничуть, я только...
   Родерих. Чувства мои к принцессе во всей их чистоте и подлинности исходят из сокровеннейших глубин моего духа, ибо в них исток моей поэзии, и вот для того, чтобы обуздать этот поэтический поток, что бурлит из глубин души моей, чтобы переплавить его в волшебный кристалл, в гранях которого во всей их многокрасочной яркости сверкнут дивные образы моей фантазии, - нет, даже иначе: дабы могучей десницей, подобно меткоразящему Аполлону, натягивать тетиву и выпускать стрелы моих стихов, словно молнии, - вот для этого я и подкрепляюсь, только ради этого и ем отбивные с анчоусовой подливкой и запиваю их мадерой.
   Труффальдино. Значит, ваша милость любите принцессу взаправду? И желаете связать с ней свою судьбу?
   Родерих. Божественная Бландина - это моя муза, а моя любовь к ней поэтическая идея, свет которой, рассыпаясь тысячью лучей в моих песнях, несет миру великолепие и богатство поэзии, воспламеняя людские сердца. Не сомневаюсь, что в конце концов моя боль, безысходность моего отчаяния тронут гордую деву и рано или поздно я стану законным правителем Омбромброзии, хотя сама Бландина при этом уже не сможет оставаться ни моей музой, ни поэтической идеей, ибо ни для того ни для другого жена не годится.
   Труффальдино (падая к ногам Родериха). О милостивый государь! Ваше несравненное величество in spe*! Когда будете сидеть на парчовом троне да со скипетром в руке править страной и людьми по велению сердца - не пожалуете ли тогда вашему верному слуге от королевских-то щедрот теплое местечко - ну, хоть министра, допустим, а впридачу приличную колбасную лавочку, ибо уж она-то человека всегда прокормит! А я бы свою колбаску в превосходные сонетики вашего величества...
   ______________
   * В будущем, в надежде (лат.).
   Родерих (в негодовании). Ты что, братец, совсем очумел? (Вальяжно.) Довольно, встань и лучше расскажи, что новенького ты услыхал на дворцовой кухне? Что поделывает Бландина? Не появился ли к завтраку очередной соперник? Не бросала ли она кому милостивых взглядов? Что-то в этом роде я как раз сейчас не прочь услышать, ибо до обеда приличная порция отчаяния, даже неистовства, мне не повредит. А после обеда хорошо помогает тихая, выстраданная боль и томление чувств.
   Труффальдино. Ах, ваша милость, при дворе дела принимают весьма сумбурный и опасный оборот. Мавританский король Килиан отправил к принцессе невежественного надворного советника в качестве посланника, но юный красавец Амандус вышвырнул его за дверь, после чего - в лице его превосходительства министра и обер-церемониймейстера Тартальи собственной персоной разразилась жуткая революция, которая чуть не схватила принцессу за рукав и попыталась выдать ее этому мужлану - королю мавров, но красавец Амандус этого не потерпел, а, напротив, пообещал сразу же после вечерней службы - в одиночку! - выйти за стены Омбромброзии, где расположился враг, и своим охотничьим ножичком, словно колосья серпом, срезать головы всей сотне тысяч мавров! Бландина ни секунды не сомневается в успехе этой хитроумной вылазки, и поговаривают, что сразу по свершении славного подвига смельчаку будет предложена рука и сердце, так что он, вернувшись после холодной ночи и смыв с себя бусурманскую кровь, тотчас же угреется в супружеской постели и даже не успеет подхватить насморк.
   Родерих. Что я слышу? Амандус, этот гитарист? Этот жалкий, высокомерный музыкантишко, который ни к одному из моих божественных стихотворений так и не сумел подобрать мелодию и всегда отказывался петь мои благозвучные вирши? Это он-то сулит ратные подвиги? Это ему-то обещана рука божественной Бландины? Воистину, на сегодня у меня достаточно материала для поэтического отчаяния и даже безумия! Однако, поскольку вся эта вылазка - заведомый вздор - разве что надменному Амандусу помогут духи, от которых, впрочем, редко бывает прок, с ними вообще чертовски трудно управляться, - постольку надо предполагать, что король Килиан победит Амандуса и завоюет принцессу, а коли так - сейчас же беги и разузнай, далеко ли этот мавр расположился и как до него добраться, чтобы я своевременно успел перейти на его сторону и предложить ему мои услуги в качестве придворного поэта. Разумеется, я готов немедленно сочинить гимн в честь его триумфальной победы и торжественного вступления в Омбромброзию, в котором прославлю Килиана и его подвиги, пока же предамся отчаянию и удалюсь в свою отшельническую пустыню, то есть пройду двадцать шагов до вон тех угрюмых скал. Надо отвести душу в громоподобных ритмах. (Намеревается уйти. Труффальдино уже изготовился схватить оставленный на столе бокал вина, но Родерих с живостью оборачивается.) Ах, да! Чуть не забыл! (Залпом осушает бокал и снова собирается уйти.)
   Труффальдино (ему вслед). Ваша милость! Ваша милость!
   Родерих (оборачиваясь). В чем дело?
   Труффальдино. Ах, ваша милость! Хотел сказать - если ваша милость не истолковали превратно моего чрезмерного рвения насчет парчового трона, министерского местечка и колбасной лавочки, - есть у меня одна мыслишка, одно скромное предложеньице...
   Родерих. Ну, что там еще? Только поживей! Время идет, скоро уже обед, а я все никак не войду в раж.
   Труффальдино. Видите ли, ваша милость, довелось мне как-то читать об одном достойном человеке благородного происхождения. Дон Кихот его звали, светлая ему память; из любви к Дульсинее Тобосской, которая тоже была всего лишь его поэтической идеей, он решил подражать славному рыцарю Амадису Галльскому. И точно так же, как тот, обезумев от любви, вытворял на скале всякие странные штуковины, так же и рыцарь Дон Кихот, оказавшись в дикой, пустынной местности, на глазах своего верного Санчо Пансы разделся донага и стал рубить дрок, который Санчо Панса отнес затем возлюбленной принцессе Дульсинее. Вот я и подумал, ваша милость, а почему бы вам, по возвышенному примеру тех достойных мужей, не скинуть у меня на глазах ваш шлафрок, а заодно уж и панталоны, и не попытать счастья в сражении с каким-нибудь симпатичным дроком? А уж я, как ваш верный Санчо, сумею подобающим образом рассказать об этих ваших геройствах на дворцовой кухне. Вот мы и провели бы выскочку Амандуса, королевский замок, можно считать, сам бы свалился к вам в карман, прежде чем коварный мавр успел бы его сжечь к чертям, потому что придворный повар в большой дружбе с обергоф...
   Родерих (гневно его обрывая). Трус несчастный! (Спешно уходит, и вскоре из-за сцены слышатся его ритмические завывания.)
   Труффальдино (после некоторой паузы). Может, принцессе Бландине куда приятней получить от него дрок, нежели очередные вирши? Этот вопрос еще требует глубокого рассмотрения. Но прежде чем нырять в эти глубины, нырну-ка я лучше в отшельническую хижину и свяжу парочку увесистых стопок из стихов моего господина. А к обеду буду уже за границей, потому что вовсе не хочу становиться килианцем и служить хозяину, что выхватывает вино у меня из-под носа. (Скрывается в хижине.)
   КАРТИНА ПЯТАЯ
   Входит Амандус.
   Амандус. Какая дивная, незнакомая, новая жизнь открылась мне! Темные, загадочные голоса, что прежде смутно звучали в душе моей, теперь радостной, звонкой песней оглашают лес и дол, всему миру поверяя заветную тайну, которая убийственной болью теснила прежде мою грудь! Сдается мне, лишь теперь я стал понимать, о чем пели мои струны, когда я, словно во сне, перебирал их бездумной рукой, давая волю и звучание своим странным, блаженным предчувствиям. И все же я не в силах выразить словами все то, что озаряет мир вокруг меня солнечным сиянием тысячи золотистых лучей, что так внятно и просто нашептывают мне цветы, ручьи и листья. Дивные, неслыханные мелодии, слившись в единый чарующий хор, пронизывают все существо мое, но разве эти звуки, что полнят мою грудь несказанной, жгучей тоской, - не она сама? Все честят меня глупцом и сумасбродом из-за того, что я, никогда не бравший в руки оружия, вознамерился сразиться с этим супостатом Килианом, и все мне предрекают неминуемую гибель - но разве и вправду грозит мне хоть какая-то опасность? С тех пор, как я благодаря ей - в ней одной - открыл истинное высшее свое предназначение, с тех пор я знаю, что только во мне - и нигде больше - обитает пение, что пение - это я сам, а пение бессмертно. Если Килиан разобьет инструмент - значит, он лишь высвободит звук, томившийся внутри, как в тюрьме, и этот звук, упиваясь обретенной свободой, взмоет ввысь, и я сольюсь с нею - стану ею. Не может Килиан убить или ранить воздух - точно так же не может он поразить поселившийся во мне дух - пение. Подобно ей, что поселилась во мне несказанным томлением любви, вздымая мою грудь дыханием жизни, - так и сам я стал песней, что льется со струн, случайно тронутых ее лебединой рукой! О да! Я подхвачу дивный напев, что сорвался с ее нежных коралловых губ, и вознесу его в ликующей песне - песне моей любви.