- Ага, немало пришлось побродить, чтобы доискаться наконец того, кто так здорово распелся тут в ночи. Так это вы, Генрих фон Офтердинген? Мне бы и самому догадаться - ведь вы же самый скверный из всех этих так называемых певцов с Вартбурга, так что дурацкая песня без смысла и толка - откуда бы ей еще тут взяться?
   При этих словах Офтердинген положил руку на рукоять своего меча. Однако черная фигура вновь разразилась оглушительным смехом, в это мгновение луч света упал на смертельно-бледное лицо незнакомца и Офтердинген мог рассмотреть его впалые щеки, острую рыжеватую бородку, искаженный гримасой рот, берет с черными перьями на нем.
   - Ну, ну, юноша, - сказал незнакомец. - Не будете же вы применять против меня оружие только потому, что я не доволен вашими песнями? Конечно, певцы этого не любят, им хочется, чтобы до небес превозносили все, что ни сочинят такие знаменитости, пусть даже все это ни на что не годный вздор. Но именно потому, что для меня все эти песни - чепуха и я вам откровенно говорю: вы в благородном искусстве пения не мастер, а в лучшем случае посредственный ученик, - вы должны понять, что я искренний ваш доброжелатель и друг и не собираюсь чинить вам зло.
   - Но как же вы можете, - заговорил Офтердинген, которого била дрожь, как можете вы быть моим другом, если я даже не помню, чтобы когда-нибудь в жизни видел вас...
   Не отвечая на вопрос, незнакомец продолжал:
   - Что за чудное место! И ночь такая теплая, подсяду-ка к вам - вот сюда, где светит луна, и мы поговорим хорошенько. Вы же все равно не станете возвращаться сейчас в Эйзенах. Послушайте меня, может быть, это послужит вам на пользу.
   С этими словами незнакомец опустился на большой поросший мхом камень, усевшись почти вплотную к Офтердингену. Странные чувства боролись в груди Генриха. Он не ведал страха, однако в такую ночь, вдалеке от человеческого жилья, в таком жутком месте он не мог отделаться от чувства ужаса, который вызывал в нем голос человека, да и весь облик его. У него было ощущение, будто он вот-вот должен броситься головой вниз с крутого обрыва в лесной поток, шумевший в глубине. А спустя мгновение ему казалось, что он скован по рукам и ногам.
   Тем временем незнакомец пододвинулся еще ближе к Офтердингену и начал тихо, почти шепча ему на ухо:
   - Я из Вартбурга, я только что выслушал все, что распевали там ваши так называемые мастера, все от начала до конца, все эти ученические потуги, недостойные называться пением. Но дама Матильда существо прелестное и приятное, другого такого, может, и нет на свете.
   - Матильда! - вскрикнул Офтердинген с душераздирающей тоскою в голосе.
   - Ха-ха! - засмеялся незнакомец. - Ха-ха! Видно, юноша, кольнуло? Так давайте поговорим сейчас о вещах серьезных или, лучше сказать, возвышенных. Я имею в виду благородное искусство пения. Возможно, вы все там связываете с ним какие-то благие намерения, так что все у вас выходит как-то просто и естественно, но ведь у вас нет ни малейшего представления о глубинах искусства. Я только намекну, и вы поймете, что никогда не достигнете цели, если и впредь будете идти прежней дорогой.
   И черный повел неслыханные речи - словно какие-то заморские песни, - в них же он необычайно превозносил искусство пения. Пока он говорил, в душе Генриха являлись и исчезали, словно ветер уносил их, образы, картины - одна за другой. Как будто новый мир открывался перед ним - люди, лица, все как живые. Каждое слово производило впечатление молнии - они внезапно вспыхивали и стремительно исчезали. Полная луна стояла над лесом. И незнакомец, и Генрих были освещены ее лучами. И Генрих заметил теперь, что лицо незнакомца отнюдь не было столь отвратительным, как показалось ему поначалу. Если и горели его глаза каким-то необыкновенным огнем, то все же на губах его играла приятная улыбка (так виделось Генриху), а нос коршуна и высокий лоб придавали лицу выражение силы и решительности.
   - Не знаю, - сказал Офтердинген, когда незнакомец на мгновение остановился. - Не знаю, что за чудное ощущение пробуждают во мне ваши речи. Словно только теперь я начинаю понимать, что такое пение, а все прежнее было лишь простым и обыденным, словно только теперь я узнаю, что такое истинное искусство. Вы, конечно, большой мастер песнопений, и я от всей души прошу принять меня в число ваших старательных и любознательных учеников.
   Тут незнакомец вновь отвратительно расхохотался, поднялся с камня и предстал пред Генрихом с лицом, искаженным гримасой, в облике такого исполина, что Офтердингена вновь обуял ужас. Чужак опять заговорил громовым голосом, отдававшимся в дальних ущельях:
   - Вы полагаете, я большой мастер песнопений? Быть может. Порой, по временам. Однако уроков я не даю. Любознательным личностям вроде вас я всегда готов служить советом. А слышали ли вы о мастере песнопений, глубоко изведавшем тайны этого искусства, - о Клингзоре? О нем болтают, что он великий некромант и будто бы даже общается с кем-то, кто принят не во всяком обществе. Однако не давайте сбить себя с толку россказнями: все, что людям непонятно, что ускользает от их соображения, все это для них уже что-то сверхчеловеческое, поближе к небу. Или к аду. Ну, хорошо, мастер Клингзор и наставит вас на путь истинный. Он обитает в Семигорье, вот и отправляйтесь туда. Тут вы и увидите, что наука и искусство даровали великому мастеру все, чем можно насладиться и позабавиться на земле, - и славу, и богатство, и расположение дам. Вот так-то, любознательный юноша! Будь Клингзор здесь, спорим на что хочешь, он обездолил бы нашего нежнейшего Вольфрамба фон Эшинбаха, этого швейцарского пастуха-воздыхателя, он отнял бы у него прекрасную графиню Матильду!
   - Для чего повторяете вы мне это имя? - в гневе воскликнул Генрих Офтердинген. - Подите прочь, от вашего присутствия меня знобит!
   - Ха-ха, - засмеялся незнакомец, - только не сердиться, маленький мой приятель! Вас знобит оттого, что ночь холодна, а куртка ваша тонка. Я в этом не повинен. Может быть, вам было худо оттого, что я сидел рядышком с вами и согревал вас? Что холод и озноб! Я могу послужить вам кровью и жаром вспомните графиню Матильду! Ну, я просто хочу сказать, что расположение женщин можно завоевать пением - если петь так, как мастер Клингзор. Я затем столь презрительно отзывался о вашем пении, чтобы вы обратили внимание на свое неумение и бестолковость. Но когда я заговорил о подлинном искусстве, вы сразу же почувствовали истину моих слов, и это доказывает, что в вас есть добрые задатки. Вполне возможно, что вы призваны пойти по стопам мастера Клингзора, а тогда вы сможете с успехом добиваться расположения Матильды. Итак, нечего сидеть на месте - в путь, в Семигорье! Однако минуточку! Если вы не сразу сможете пуститься в странствие, то вот я дарю вам маленькую книжечку - тщательно изучайте ее. Мастер Клингзор сочинил ее, и в ней записаны не только правила подлинного пения, но и некоторые песни самого мастера.
   С этими словами незнакомец вытащил из кармана книжечку в кроваво-красном переплете, который так и заблистал в лучах луны. Ее он отдал Генриху. Как только Офтердинген взял книжечку в руки, чужака словно и след простыл, он исчез в чаще леса.
   Генрих погрузился в сон. Когда он проснулся, солнце стояло в зените. На коленях лежала красная книжечка, иначе все приключение с незнакомцем он счел бы ярким сновидением.
   О графине Матильде.
   События в замке Вартбург
   Несомненно, о возлюбленный читатель мой, ты хотя бы раз в жизни находился в кругу нежных дам и остроумных мужчин, в кругу, который уместно назвать венком, сплетенным из различных цветов, соревнующихся между собой ароматами и яркостью красок. Но подобно тому как музыка распространяет свое сладостное благоухание на всех и в каждом будит радость и восторг, так и здесь - красота одной высокой дамы освещала своими лучами всех, создавая приятную гармонию, в которой и пребывали все. Отражая ее красоту, погружаясь в музыку ее речей, и другие дамы выглядели прекраснее, чем всегда, и сердца мужчин расширялись, и, вместо того чтобы замыкаться в себе, они могли свободнее, чем когда-либо, изливать свое вдохновение в словах и мелодиях так, как принято было в этой компании. И как ни стремилась наделенная детской добротою царица уделять свои милости каждому, раздавая их поровну, все же неземной взор ее чаще останавливался на юноше, который молча стоял напротив нее и глаза которого, блестевшие от слез сладостного волнения, предвещали блаженство любви, какое ощутил он в присутствии дамы. Может быть, кто-нибудь из присутствующих завидовал юноше - однако ненавидеть его не мог никто, и, напротив, всякий настоящий друг еще больше любил его за эту испытываемую им любовь.
   Именно все так было и при дворе ландграфа Германа Тюрингенского. Здесь в прекрасном венке, составленном из дам и поэтов, графиня Матильда, юная вдова почившего в преклонном возрасте графа Куно Фалькенштейна, была прекраснейшим цветком, ароматом и блеском своим затмевавшим всех остальных.
   Вольфрамба фон Эшинбаха глубоко тронула возвышенная грация и красота дамы Матильды, как только он увидел ее. Вскоре это чувство перешло в горячую любовь. Других певцов-мастеров равным образом восхищали прелести графини Матильды, и они в бесчисленных прекрасных песнях воспевали ее красоту и милосердие. Рейнхард Цвекштейн именовал ее дамой своих мыслей, за которую он готов сражаться и на рыцарском турнире, и в настоящем бою. В стихах Вальтера Фогельвейда вспыхивало дерзкое пламя рыцарской любви, меж тем как Генрих Шрейбер и Иоганнес Биттерольфф изо всех сил стремились возвысить даму Матильду самыми изысканными уподоблениями и оборотами речи. Но песни Вольфрамба шли из глубины любящего сердца и, подобно стремительным и остро отточенным стрелам-молниям, ранили Матильду в самое сердце. Другие певцы видели это, однако счастье Вольфрамба словно погружало их в сияние света, придавая энергию и изящество их песням.
   Несчастная тайна Офтердингена была первой мрачной тенью, какая пала в полную блеска жизнь Вольфрамба. Он не мог отделаться от чувства боли и огорчения, когда думал о том, что все мастера-певцы любили его, хотя и перед ними тоже явился яркий луч красоты Матильды, и что лишь в сердце Офтердингена наряду с любовью угнездились негодование и враждебность, которые изгнали его в безрадостную пустыню одиночества. Порой ему представлялось, что Офтердингеном овладело опасное безумие, которое постепенно пройдет, но вслед за тем Вольфрамб живо чувствовал, что и сам не вынес бы, будь его усилия добиться благорасположения дамы столь же тщетны. "А разве у меня больше прав? - размышлял он про себя. - Разве у меня есть преимущества перед Офтердингеном? Разве я лучше, приятнее, рассудительнее, чем он? В чем между нами разница? Итак, его губит только враждебный рок, а рок мог ведь настичь и меня. Между тем я верный друг Генриха, и я же прохожу мимо и не протягиваю ему руки". Так рассуждал Вольфрамб, и постепенно в нем созрело решение отправиться в Эйзенах и сделать все, что только в его силах, чтобы убедить Офтердингена вернуться в замок Вартбург. Но когда он прибыл в Эйзенах, оказалось, что Генрих фон Офтердинген пропал и никто не знал куда. С печалью в сердце Вольфрамб вернулся в замок и возвестил ландграфу и мастерам об исчезновении Генриха. Теперь-то всем стало ясно, как они его любили - любили, несмотря на его надломленный характер, в котором обитало доходившее до горестной издевки недовольство. Его оплакивали, словно он был мертв, и долгое время скорбь разлуки как мрачное покрывало лежала на всех песнопениях мастеров, отнимая блеск и полнозвучие у напевов их. Однако со временем образ утраченного друга все больше и больше отходил вдаль.
   Наступила весна, а вместе с ней вернулись радость и свежесть обновленной жизни. Мастера-певцы собрались на красивой, окруженной со всех сторон деревьями лужайке в саду замка. Они вознамерились восславить радостными песнями молодую листву, траву, цветы. Ландграф, графиня Матильда и другие дамы уселись на своих сиденьях, и Вольфрамб фон Эшинбах уже готов был начать свою песнь, как вдруг из-за деревьев, с лютней в руке вышел молодой человек. С радостным испугом все признали в нем Генриха фон Офтердингена, которого мнили погибшим. Мастера окружили Генриха, радостно, сердечно приветствуя его. Но не очень-то обращал он на них внимание, а сразу же направил шаги свои к ландграфу и почтительно поклонился сначала ему, потом графине Матильде.
   После чего сказал: он совсем исцелился теперь и, если даже его по каким-то причинам и не примут назад в число мастеров, все же просит дозволения исполнять свои песни наравне со всеми. Ландграф отвечал ему: хотя он и отсутствовал некоторое время, но из числа мастеров не выбывал; непонятно, отчего бы ему чувствовать себя чужим в этом прекрасном дружеском кругу. Обняв Генриха, ландграф указал ему место между Вальтером Фогельвейдом и Вольфрамбом Эшинбахом - прежнее его сиденье. Скоро все заметили, что Офтердинген очень переменился. Прежде он бродил себе, глядя в землю, опустив голову, а теперь он ходил прямо, с высоко поднятой головой, шаги его были уверенны и энергичны. Лицо его было по-прежнему бледным, однако взгляд, который никак не мог остановиться ни на чем, был теперь твердым, пронизывающим. Вместо глубокой меланхолии на лице была написана мрачная горделивость, а странное подрагивание мышц порой выдавало в нем какую-то злую насмешку. Он не отвечал мастерам и молча занял свое место. Другие пели, а он смотрел в облака, ерзал на сиденье, считал на пальцах, зевал, короче говоря, всеми возможными способами выказывал скуку и неудовольствие. Вольфрамб фон Эшинбах восхвалил в своей песне ландграфа, а потом запел о вернувшемся друге, которого уже считали погибшим, и столь проникновенно и искренне описал картину его возвращения, что тронул всех до глубины души. А Генрих Офтердинген лишь поморщил лоб и, отвернувшись от Вольфрамба, взял несколько необычных аккордов на своей лютне. Выйдя на середину, он начал петь и запел столь странно и столь отлично от того, как пели другие, что все были поражены, а потом и до крайности изумлены происходившим. Чудилось, будто каждым новым звуком он мощно ударяет в темные врата чуждого рокового царства, будто он призывает мистерии неведомой силы, влачащей там свое существование. Потом он воззвал к созвездиям, его лютня зазвучала приглушеннее - зато всем почудилось, будто слышен стал хоровод небесных сфер. Потом громче загудели аккорды лютни, послышалось жаркое дыхание, картины бурного любовного счастья яркими красками загорелись в Эдеме сластолюбия, открывшемся пред взором всех. И всякий ощутил в своей душе волны ужаса. Когда Офтердинген закончил, все были погружены в глубокое молчание, а затем его сменила буря восторгов. Дама Матильда стремительно поднялась со своего места, подошла к Офтердингену и в знак победы увенчала его чело венком, который был у нее в руках.
   Лицо Офтердингена покрылось густой краской, он опустился на колени и страстно прижал к своей груди руки прекрасной дамы. Вставая, он пылающим взором своим пронзил верного Вольфрамба, который хотел было подойти к нему, но отступил назад, словно его коснулась рука злого духа. И лишь один человек не присоединился к хору восторженных голосов - то был сам ландграф, который, пока Офтердинген пел, становился все задумчивее и задумчивее и не желал ни слова сказать в похвалу его неслыханной песни. Офтердинген, казалось, был разгневан этим. Случилось так, что поздним вечером, после наступления глубокой темноты, Вольфрамб повстречал наконец друга, которого напрасно разыскивал весь вечер, в аллее сада. Он бросился к нему, прижал его к своей груди и сказал:
   - Итак, любимый брат мой, ты стал теперь первым мастером пения, и едва ли другой такой сыщется на всей земле. Но как же постиг ты все то, о чем не подозревали все мы, не подозревал и ты сам? Какой дух научил тебя странным напевам иного мира? О великолепный, о высокий мастер, дай еще раз обнять тебя!
   - Хорошо то, - начал Генрих Офтердинген, избегая объятий друга, хорошо то, что ты понимаешь, насколько вознесся я над так называемыми мастерами, над всеми вами, или, лучше сказать, сколь одинок я в тех высоких и родных мне сферах, куда тщетно стремитесь все вы, идя своими ложными путями. Коль скоро это так, ты не обидишься на меня, если я скажу, что всех вас с вашим паршивым пением считаю одинаково глупыми и скучными.
   - Так ты презираешь нас, - протянул Вольфрамб. - Прежде ты чтил нас, а теперь не желаешь иметь с нами ничего общего? Любви и дружбы нет больше в твоем сердце, и все потому, что ты достиг большего мастерства, чем все мы, остальные! И меня, меня не считаешь ты стоящим своей любви, а все потому, что мне по всей видимости так и не достичь в моих песнопениях тех высот, каких достиг ты? Ах, Генрих, рассказать бы тебе, каково было у меня на душе, пока ты пел!
   - И этого тоже не стоит скрывать от меня, - заметил Генрих Офтердинген, нагло усмехнувшись. - И не скрывай, потому что все может оказаться полезным для меня.
   - Генрих! - начал Вольфрамб тоном твердым и суровым. - Генрих! То правда, напев твой был странным, неслыханным, мысли твои рвались ввысь, за облака и еще выше. Но сердце говорило мне: такой напев не мог зародиться в человеческой душе, чуждые силы породили его. Так некромант удобряет нашу землю магическими средствами, чтобы рос на ней чужеземный плод, привезенный из дальних стран. Генрих! Конечно, ты стал большим мастером пения, конечно, ты поешь о высоких материях, и однако спрошу тебя: по-прежнему ли внятен тебе сладостный призыв вечернего ветерка, когда бредешь ты тенистым лесом, погружающимся у тебя на глазах в сумерки и темноту? Веселится ли твое сердце, когда заслышишь ты шелест деревьев, шум лесной реки? А цветы по-прежнему ли глядят они на тебя невинными глазами детей? Таешь ли ты в любовном томлении, когда внимаешь жалобе соловья? А разве бесконечное томление бросает тебя в объятья друга, душа которого всегда открыта для тебя? Ах, Генрих, в твоей песне звучали ноты, которые наполнили мою душу ужасом. Невольно вспоминалась мне страшная картина, которую нарисовал ты, когда ландграф спросил тебя о причине твоего глубокого уныния. Это образ теней, - неприкаянные, они блуждают по берегам Ахеронта. Мне невольно подумалось, что ты отрекся от любви, а взамен получил лишь безнадежность словно человек, владеющий богатыми сокровищами, но заблудившийся в пустыне. Мне даже кажется - скажу тебе прямо, без обиняков, - что мастерство свое ты купил большой ценою, заплатив за него всеми радостями жизни, всеми, какие даются благочестивому и невинному человеку. И мрачное предчувствие овладевает мною. Думаю о том, что было причиной твоего исчезновения, и о том, как появился ты здесь вновь. Теперь ты, должно быть, добьешься многого, а тогда на веки вечные закатится для меня высокая звезда надежды, к какой обращал я свой взор... Но, Генрих, Генрих! Вот моя рука - никогда, никогда в моей душе не будет места для недовольства тобою, для негодования... И если на гребне счастья, которое будет щедро к тебе, ты неожиданно очутишься на краю глубокой, бездонной пропасти, если, теряя равновесие, ты уже готов будешь пасть в бездну и не будет тебе спасения, знай - я за тобой, крепкой рукой удержу я тебя от падения.
   В глубоком молчании Генрих фон Офтердинген выслушал все, что сказал ему Вольфрамб фон Эшинбах. Потом закрыл лицо краем плаща и быстро шагнул в чащу деревьев. Вольфрамб слышал, как он, тихо всхлипнув, вздыхая удалился прочь.
   Война в Вартбурге
   Другие мастера-певцы поначалу восхищались песнями гордого Генриха, превознося их до небес, но потом все же начали поговаривать о ложных напевах, о суетном тщеславии и даже о порочности песен, исполняемых Генрихом. И лишь дама Матильда льнула к певцу, который прелесть и красоту ее воспевал так, что все мастера за исключением Вольфрамба, который не брался ни о чем судить, считали это богомерзким язычеством. Долго ли, коротко ли, характер дамы Матильды словно подменили. С нескрываемым презрением смотрела она сверху вниз на остальных мастеров, и даже несчастный Вольфрамб фон Эшинбах совершенно утратил ее расположение. Дело дошло даже до того, что Генрих фон Офтердинген начал давать уроки пения благородной графине, и она сама сочиняла песни, которые звучать должны были точь-в-точь так, как песни Офтердингена. Однако с той поры всю прелесть и грацию этой дамы словно сдуло - так, как если бы ее кто-то околдовал. Позабыв обо всем, что служит украшением милых дам, отрекшись от женственности, она обратилась в страшное существо, не мужчину, не женщину, - дамы ее ненавидели, мужчины потешались над ней. Ландграф же стал опасаться, как бы безумие графини не оказалось заразительным для других придворных дам, а потому издал строжайший приказ чтобы ни одна дама и не думала заниматься виршеплетством под страхом вечного изгнания. Мужья, на которых судьба Матильды нагнала страху, были весьма благодарны за это ландграфу. Графиня Матильда перебралась из Вартбурга в замок неподалеку от Эйзенаха, куда за нею немедленно последовал бы и Генрих Офтердинген, если бы только ландграф не предписал ему сначала участвовать в бое, на какой вызвали его мастера-певцы.
   - Вы, - сказал ландграф высокомерному певцу, - вы вашими странными и опасными манерами нарушили, притом весьма безобразно, красоту собравшегося при моем дворе круга. Меня вы не могли соблазнить своими песнопениями, потому что я с первого же мгновения понимал, что песни ваши не могут идти из глубины души дельного и здравого певца, но являются лишь плодом уроков, взятых у какого-нибудь лжеучителя, а более ничем. К чему пышность, и блеск, и яркость красок, если украшать всем этим мертвое тело, труп? Вы рассуждаете о высоких материях, о тайнах природы, но только не так, как постигает их, предвкушая высшую жизнь, душа человеческая, а так, как рассчитывает и измеряет их с помощью циркуля и линейки дерзкий астролог. Так устыдитесь же, Генрих фон Офтердинген, того, что вы сделались подобным человеком, устыдитесь того, что бодрый дух ваш согнулся под ферулою недостойного наставника.
   - Не ведаю, - отвечал ему Генрих, - не ведаю того, в какой мере, высокий мой повелитель, заслужил я ваш гнев, ваши упреки. Быть может, вы перемените свое мнение, когда узнаете, кто из мастеров отверз предо мною царство пения, царство, в котором подлинное отечество моего наставника. В глубоком унынии оставил я ваш двор, но ведь вполне могло быть так, что боль, которая почти уже сгубила тогда мою жизнь, служила лишь предвестием великолепного расцвета. Цветок, заключенный внутри моей души, жаждал оплодотворяющего дыхания высшей природы. Загадочным образом в руки мои попала книжечка, в которой величайший мастер песнопений, какой только есть на земле, с небывалой ученостью изложил правила искусства, присовокупив к ним также и образцы своих песнопений. Чем больше вчитывался я в эту книжечку, тем более понимал: скудна и жалка песнь, если песнопевец способен выразить словами лишь то, что, как представляется ему, чувствует он вот в эту самую минуту в своем сердце, в своей душе. Мало того - со временем я все яснее и отчетливее ощущал некую связь свою с невидимыми силами. Нередко это они пели во мне вместо меня, и все же певцом был и оставался я. Я не мог долее противостоять стремлению узреть самого мастера, услышать из уст его глубокую мудрость, рассудительные приговоры знатока. Я оставил свой дом и пустился в путь - в Семигорье. Внемлите же, мой повелитель! Знайте - то был сам мастер Клингзор. Это его я разыскал в Семигорье, это ему я обязан дерзким, неземным подъемом, какой царит в моих песнях. Теперь вы уже не будете судить о моих устремлениях столь сурово.
   - Герцог Австрийский, - отвечал ландграф, - немало говорил и писал мне во славу вашего наставника. Мастер Клингзор многоопытен в глубоких тайных науках. Он рассчитывает движение планет, он познает удивительное сплетение их пути и жизненных судеб каждого из нас. Ему открыты тайны металлов, растений, камней. Притом он весьма опытен и в мирских сварах и поддерживает герцога Австрийского советом и делом. Но до какой степени совместимо все это с чистою душою истинного певца, этого я не знаю и только предполагаю, что именно по той самой причине меня никогда и не трогали песни мастера Клингзора, сколь бы искусными, и замечательно продуманными, и прекрасными по форме они ни были. Что же, Генрих фон Офтердинген, твои гордость и высокомерие, надо полагать, вызвали гнев моих мастеров, и они желают петь с тобой за награду, петь несколько дней кряду. Да будет так.