- Но очень мрачно, слишком мрачно, - заговорил Веселый. - Нашу сегодняшнюю встречу необходимо оживить чем-нибудь игривым и веселым.
   Члены клуба постарались последовать совету Веселого, но жуткие аккорды Крейслера, его ужасные слова все еще носились в воздухе, как далекое глухое эхо, и поддерживали навеянное ими напряженное настроение. Недовольный действительно был очень недоволен вечером, испорченным, как он выразился, глупой импровизацией Крейслера, и ушел вместе с Рассудительным. За ними последовал Веселый. Остались только Энтузиаст и Верный Друг (оба они, как здесь ясно дается понять, представляют собою одно лицо). Скрестив руки, Крейслер молча сидел на диване.
   - Не понимаю, что с тобой сегодня, Крейслер, - сказал Верный Друг. - Ты очень возбужден и, против обыкновения, без капли юмора.
   - Ах, друг мой, - ответил Крейслер. - Мрачная туча нависла над моей жизнью. Не думаешь ли ты, что бедной, невинной мелодии, не нашедшей себе на земле никакого-никакого места, должно быть дозволено свободно, безмятежно умчаться в небесное пространство? Я бы тотчас улетел в это окно на своем китайском халате, как на плаще Мефистофеля.
   - В виде безмятежной мелодии? - улыбаясь, перебил Верный Друг.
   - Или, если хочешь, в виде basso ostinato{306}, - возразил Крейслер. Но каким-то образом я вот-вот должен исчезнуть.
   И то, что он сказал, вскоре исполнилось.
   4. СВЕДЕНИЯ ОБ ОДНОМ ОБРАЗОВАННОМ
   МОЛОДОМ ЧЕЛОВЕКЕ{306}
   Сердце умиляется, когда видишь, как широко распространяется у нас культура! Даже среди классов, которым до сих пор было недоступно высшее образование, появляются таланты и достигают пышного расцвета. В доме тайного советника Р. я познакомился с одним молодым человеком, соединявшим в себе выдающиеся способности с любезностью и добродушием. Когда я однажды случайно упомянул при нем о постоянной моей переписке с моим другом Чарльзом Эвсоном из Филадельфии, молодой человек с полным доверием передал мне незапечатанное письмо к своей подруге с просьбой переслать его по адресу. Письмо отослано. Но разве не должен был я, любезный юноша, переписать и сохранить его как свидетельство твоей высокой мудрости, добродетели и подлинной любви к искусству? Не могу утаить, что редкостный молодой человек по своему рождению и изначальному занятию, собственно говоря, не что иное, как обезьяна, выучившаяся говорить, читать, писать, музицировать и т.д. в доме тайного советника. Короче говоря, этот юноша достиг такой высокой культуры, благодаря своему знанию искусств и наук, а также приятному обращению приобрел множество друзей и охотно был принят в просвещенном обществе. Ничто не выдает его необычайного происхождения, за исключением нескольких мелочей: например, на thes dansants*, танцуя английский галоп, он иногда делает немного странные прыжки; слыша, как щелкают орехи, не может подавить некоторого внутреннего волнения, а также (но это, быть может, приписывает ему людская зависть, преследующая всех гениев) он хоть и носит перчатки, но, целуя дамам руки, немножко их царапает. Те маленькие шалости, которые он вытворял в юные годы, - например, ловко срывал шляпы с входивших гостей и прятался за бочонком с сахаром, - обратились теперь в остроумные bonmots**, которым громко и восторженно аплодируют. Привожу достопримечательное письмо, характеризующее прекрасные душевные качества и превосходное образование обезьяны Мило.
   ______________
   * Чайные балы (фр.).
   ** Словечки (фр.).
   Письмо Мило, образованной обезьяны,
   к подруге Пипи в Северную Америку
   С ужасом вспоминаю я те горестные времена, любимая подруга, когда нежнейшие чувства моего сердца я выражал только нечленораздельными звуками, непонятными цивилизованному существу. Как мог резкий, плаксивый звук "э, э", какой я издавал тогда, хотя и поощряемый нежными взглядами, сколько-нибудь выразить глубокую, искреннюю нежность, жившую в моей мужественной волосатой груди? И даже ласки мои - ты, маленькая, прелестная подруга, выносила их с молчаливой покорностью - были так неловки, что теперь, когда я в этом отношении могу сравняться с лучшими primo amoroso* и умею целовать ручки а la Duport**, заставили бы меня краснеть, если бы этому не мешал свойственный мне несколько темноватый цвет лица. Несмотря на приятное чувство глубокого внутреннего удовлетворения, порожденное образованием, каковое я получил от людей, бывают минуты, когда я очень сильно тоскую, хоть и знаю, что подобные припадки в корне противоречат благовоспитанности, привитой нам культурой, и являются пережитком того дикого состояния, которое удерживало меня среди существ, ныне бесконечно мною презираемых. Тогда я бываю настолько глуп, что вспоминаю о наших несчастных сородичах, которые до сих пор прыгают по деревьям в густом девственном лесу, питаются сырыми плодами, не приправленными поварским искусством, а по вечерам преимущественно поют гимны, коих каждый звук фальшив, а о каком-нибудь счете - даже о вновь изобретенном на 7/8 или 13/14{308} - нет и речи. Об этих несчастных, по правде говоря, теперь мне совершенно чуждых существах я иногда вспоминаю и готов проникнуться глубоким состраданием к ним. Особенно часто приходит мне на ум мой старый дядюшка (сколько помню, с материнской стороны). Он воспитал нас на свой дурацкий манер и применял все мыслимые способы, чтобы держать нас вдалеке от людей. Это был серьезный мужчина, ни разу не пожелавший надеть сапог. Мне до сих пор слышится его предостерегающий, испуганный крик, когда я с вожделением взглянул на красивые, новенькие ботфорты: хитрый охотник поставил их под деревом, где в ту минуту я с большим аппетитом грыз кокосовый орех. Еще не скрылся из виду удалявшийся охотник, на ком прекрасно сидели ботфорты, в точности похожие на те, что стояли под деревом. Благодаря этим начищенным ботфортам человек вырос в моих глазах во что-то внушительное, грандиозное, - нет, я не выдержал искушения! Всем моим существом овладело желание столь же горделиво выступать в ботфортах. И разве не доказывает моих блестящих способностей к науке и искусству, коим ныне суждено было пробудиться, что, спрыгнув с дерева, я при помощи стальных крючков так ловко и непринужденно втиснул свои стройные ноги в непривычную обувь, будто носил ее всю жизнь. Что двигаться в них я не мог, что подошедший охотник схватил меня за шиворот и потащил за собой, что старый дядюшка отчаянно закричал и стал бросать нам вдогонку кокосовые орехи, что один из них больно ударил меня около левого уха и, помимо воли злого старика, быть может, вызвал к жизни задатки новых талантов, - все это ты знаешь, моя красавица, потому что ты сама, жалобно крича, побежала вслед за своим возлюбленным и таким образом добровольно пошла в плен.
   ______________
   * Первые любовники (ит.).
   ** Как Дюпор{308} (фр.).
   Что я говорю - плен! Разве не дал нам этот плен величайшей свободы? Есть ли что-нибудь прекраснее духовного совершенствования, достигаемого нами в общении с людьми? Я не сомневаюсь, что ты, дорогая Пипи, при врожденной твоей живости и сметливости также сможешь немного заняться искусством и науками, и, принимая это во внимание, я не приравниваю тебя к злым сородичам, обитающим в лесах. Среди них еще царят безнравственность и варварство, они не умеют плакать, и глубокие чувства им совершенно недоступны.
   Конечно, я допускаю, что ты не достигнешь такой образованности, как я, потому что я, как говорится, человек вполне законченный. Я знаю решительно все, поэтому я здесь вроде оракула и полновластно законодательствую в области наук и искусств. Ты, пожалуй, вообразишь, милая крошка, что мне стоило бесконечно много труда подняться на такую высокую ступень культуры. Могу тебя уверить, что, напротив, ничего не могло быть легче этого. Да, я часто посмеиваюсь, вспоминая, как в ранней юности, упражняясь в проклятых прыжках с одного дерева на другое, я обливался потом, - ничего подобного не случалось со мной, когда я приобретал ученость и мудрость. Все произошло как-то само собой, и, пожалуй, гораздо труднее было уразуметь, что я действительно достиг высшей ступени мудрости, чем на нее вскарабкаться. Возблагодарим же мое блестящее дарование и меткий удар дядюшки! Надо тебе сказать, милая Пипи, что задатки душевных качеств и талантов помещаются в голове{309} и торчат в виде шишек - их можно прощупать руками. Мой затылок прощупывается, как мешок с кокосовыми орехами, а после удара дядюшки там, по всей вероятности, появилась новая шишечка и, следовательно, какой-нибудь новый талантик. В самом деле - сметливости у меня хоть отбавляй! Склонность к подражанию, свойственная нашей породе и несправедливо осмеянная людьми, есть не что иное, как непреодолимое стремление не столько приобрести новую культуру, сколько показать уже приобретенную. Люди уже давно следуют этому правилу, и настоящие мудрецы, которым я всегда подражал, делают это следующим образом: предположим, что кто-нибудь создал какое-то произведение искусства. Все находят его превосходным. Воодушевившись, мудрец тотчас же старательно ему подражает. Правда, у него получается нечто совершенно иное. Но мудрец утверждает: "Именно так и надо творить, а произведение, которое вы считали превосходным, лишь вдохновило меня к созданию действительно безукоризненного творения, уже давно задуманного мною". Это похоже на то, милая Пипи, когда один из наших собратьев, бреясь, порежет себе нос и этим придаст усам несколько своеобразный вид, недостижимый для того, кого он копировал. Именно эта потребность в подражании, с давних пор мне присущая, сблизила меня с одним профессором эстетики, милейшим человеком; впоследствии он дал мне начальные сведения обо мне самом и научил меня говорить. Еще до того, как я обрел эту способность, я часто посещал общество людей начитанных, остроумных, просвещенных. Я внимательно изучил их лица, манеры и ловко им подражал. Эта моя способность и приличный костюм - им снабдил меня тогдашний мой покровитель - не только открыли предо мною все двери, но и создали мне славу молодого человека тонкого, светского обхождения. Как страстно хотелось мне научиться говорить! Но про себя я думал: "О небо! даже если ты сумеешь говорить, откуда ты возьмешь тысячи мыслей и острот, что слетают с уст этих людей? Как сумеешь ты говорить о тысяче вещей, едва известных тебе по имени? Как сумеешь ты, не будучи сведущим, судить о предметах искусства, науки столь же решительно, как эти люди?" Едва научившись связно произносить несколько слов, я поделился своими сомнениями и соображениями со своим дорогим учителем, профессором эстетики. Тот рассмеялся мне в лицо и сказал: "О чем вы беспокоитесь, monsieur Мило? Вы должны научиться говорить, говорить, говорить - все остальное придет само собой. Говорить ловко, свободно, красноречиво! В этом весь секрет. Вы сами удивитесь тому, что именно в разговоре вас будут осенять мысли, в вас будет загораться мудрость, что божественный дар речи приведет вас в тайники науки и искусства, - а вам уже казалось, что вы заблудились в лабиринтах. Часто вы сами себя не будете понимать, но это как раз и есть признак настоящего вдохновения, вызванного собственным красноречием. Легкое чтение, пожалуй, вам будет полезно: заметьте себе несколько звучных фраз и вставляйте их при каждом удобном случае, применяйте их в виде рефрена. Побольше говорите о тенденциях нашего века, о том, что собой представляет то или иное явление, о глубине чувств, о чувствительности, о бесчувственности и т.д.". О моя Пипи! Как был прав этот человек! Мудрость пришла ко мне вместе с даром речи. Счастливая выразительность моей физиономии придавала вес моим словам. Я наблюдал в зеркале, как прекрасно выглядит мой лоб, немного морщинистый от природы, в то время когда я начисто отказываю в глубине чувств какому-нибудь поэту, вовсе не понимая, чего он стоит на самом деле. Вообще глубокая убежденность в собственной высокой культуре побуждает меня строго судить о каждой новинке искусства и науки. Суждение мое непререкаемо, ибо непроизвольно выливается из глубины души, как у оракула. Я занимался разными видами искусства - живописью, скульптурой, а также лепкой. Тебя, прелестная моя малютка, я изваял в виде Дианы по античному образцу. Но мне скоро наскучил весь этот вздор. Сильнее всего я тяготел к музыке, ибо она дает возможность без особого труда приводить толпу в изумление и восторг. Благодаря моим природным особенностям фортепьяно скоро сделалось моим любимым инструментом. Ты знаешь, дорогая, что у меня от природы довольно длинные пальцы - я легко беру квартдециму, даже две октавы, а это в соединении с необычайной беглостью и гибкостью пальцев и составляет весь секрет фортепьянной игры. Преподаватель музыки проливал слезы радости, открыв у своего ученика великолепные прирожденные способности. За короткий срок я достиг того, что без запинки играю обеими руками пассажи тридцать вторыми, шестьдесят четвертыми, сто двадцать восьмыми, одинаково хорошо делаю трели всеми пальцами, перескакиваю вверх и вниз через три, четыре октавы так же ловко, как прежде с дерева на дерево, и потому считаюсь величайшим в мире виртуозом. Все существующие фортепьянные произведения слишком легки для меня, поэтому я сам сочиняю сонаты и концерты. Писать за меня tutti для концертов все-таки приходится моему учителю музыки, ибо кто же еще станет возиться со всей этой массой инструментов и прочей дребеденью! Ведь tutti в концертах - это неизбежное зло и, кроме того, паузы, позволяющие солисту передохнуть или набраться сил для новых трюков. Я уже договорился с одним фортепьянным мастером об изготовлении нового рояля с девятью или десятью октавами. Разве гений может ограничивать себя жалким пространством в семь октав? Кроме обыкновенных струн, турецкого барабана и литавр, он должен пристроить к роялю трубу, а также и флажолетный регистр, насколько возможно подражающий щебетанию птиц. Ты видишь, милая Пипи, до каких возвышенных мыслей додумывается человек с образованием и вкусом! Прослушав много певцов, имевших большой успех, я почувствовал непреодолимое желание петь, хотя мне и казалось, что природа, к несчастью, лишила меня необходимых для этого качеств. Но я не мог не рассказать о своем желании одному известному певцу, моему близкому другу, и пожаловался ему на свой неблагодарный голос. Певец заключил меня в объятья и восторженно воскликнул: "Вы счастливейший человек! С вашими музыкальными способностями, с такой гибкостью голоса, давно мною замеченными, вы рождены быть величайшим певцом, - ведь самое большое затруднение устранено! Знайте же: ничто так не противно подлинному вокальному искусству, как хороший, естественно звучащий голос. Мне стоит многих трудов устранить этот недостаток у молодых учеников, действительно обладающих голосом. Через некоторое время я обычно и добиваюсь этого, заставляя их избегать протяжного пения, прилежно упражняться в труднейших руладах, далеко превосходящих диапазон человеческого голоса, и, главным образом, усиленно разрабатывать фальцет, являющийся основой настоящего художественного пения. Самый сильный голос не выдерживает такого трудного испытания. Но на вашем пути, многоуважаемый, нет никаких преград. Через короткий срок вы будете величайшим певцом из всех существующих!" Этот человек был прав. Понадобилось очень немного упражнений, чтобы развить великолепный фальцет и высокую технику, позволяющую мне на одном дыхании издавать сто звуков, чем я завоевал шумный успех у настоящих знатоков и затмил ничтожных теноров: они кичились своими грудными голосами, а сами едва умели сделать один мордент{312}! Мой маэстро сначала обучил меня трем довольно сложным методам пения. Они заключают в себе всю премудрость художественного исполнения, так что их можно применять на разные лады, целиком или по частям, повторять бесчисленное множество раз, подгоняя к генерал-басу различных арий, и вместо созданных композиторами мелодий преподносить в различных видоизменениях только эти методы. Я не в состоянии описать тебе, дорогая, какой оглушительный успех выпал на мою долю именно благодаря применению этих методов, но ты, конечно, поймешь, что мои врожденные, природные музыкальные способности необыкновенно облегчили мою трудную задачу. О моих сочинениях я уже говорил тебе; однако, исключая те случаи, когда я хочу создать для себя произведения, достойные моего гения, я охотно предоставляю композиторский труд всякой мелкой сошке, существующей лишь для того, чтобы служить виртуозам - то есть изготовлять произведения, в которых мы можем блеснуть нашим искусством. Должен признаться, что партитура - вещь совсем особого рода. Многоразличные инструменты, их гармоническое созвучие имеют свои законы; но для гения, для виртуоза все это слишком пошло и скучно. Однако, чтобы заслужить всеобщее уважение - а в этом и заключается высшая жизненная мудрость, - следует если не быть, то хоть слыть за композитора - этого довольно. Если, например, в каком-нибудь обществе я с большим успехом исполняю арию композитора, в этот момент здесь присутствующего, и если публика готова приписать ему часть моего успеха, то, глядя мрачным проникновенным взглядом - при моем своеобразном облике такие взгляды мне чрезвычайно хорошо удаются, - я небрежно бросаю фразу: "В самом деле, пора и мне заканчивать мою новую оперу". Это замечание снова возбуждает общий восторг, и композитор, создатель действительно законченного произведения, забыт. Вообще гению следует как можно больше выставлять себя напоказ, заявлять, что все в искусстве кажется ему незначительным и жалким в сравнении с тем, что он лично мог бы создать во всех его видах, а также в науке, если бы только захотел и если бы люди были достойны его усилий. Полное презрение к стремлениям других, убежденность, что далеко-далеко оставляешь позади тех, кто творит в тишине, не возвещая об этом громогласно, величайшее самодовольство, вызываемое тем, что все дается без малейшего напряжения! Все это - неоспоримые признаки высокой гениальности, и я счастлив, что ежедневно, ежечасно их в себе наблюдаю.
   Теперь, нежная подруга, ты можешь ясно себе представить мое счастливое состояние, вызванное высокой моей образованностью. Но могу ли я скрыть от тебя хоть малейшую сердечную заботу? Могу ли я умолчать о том, что совершенно неожиданно со мною случаются известного рода припадки и выводят меня из блаженного покоя, услаждающего мои дни? Праведное небо, какое огромное влияние оказывает на всю нашу жизнь воспитание в ранние годы жизни! Справедливо утверждают: трудно искоренить то, что ты всосал с молоком матери. Какой вред нанесло мне дикое скаканье по горам и лесам! Недавно, изысканно одетый, я гулял по парку с друзьями. Останавливаемся перед великолепным, высоким, стройным ореховым деревом. Непреодолимое желание затуманивает мой рассудок... Несколько ловких прыжков - и я на самой верхушке, качаюсь на ветках и рву орехи. Мой отчаянный поступок встречен возгласами удивления присутствующих. Когда я, вспомнив о приобретенной культуре, которая не дозволяет подобной несдержанности, спустился вниз, один молодой человек, очень меня уважающий, сказал: "Э, милейший господин Мило, какие у вас проворные ноги!" Мне было очень стыдно. Иногда я с трудом превозмогаю желание показать свою ловкость и поупражняться в метании. Представь себе, милая малютка, что недавно за одним званым ужином это желание столь властно овладело мною, что я вдруг швырнул яблоко на другой конец стола и попал в парик сидевшего там коммерции советника, старого моего покровителя, что навлекло на меня тысячу неприятностей. Все-таки я надеюсь понемногу освободиться от этих пережитков прежнего дикого состояния.
   Если ты еще не настолько овладела культурой, нежная моя подруга, чтобы прочесть это письмо, то пусть благородный, уверенный почерк твоего возлюбленного побудит тебя научиться читать. Тогда содержание этих строк послужит тебе мудрым наставлением, как за это дело приняться и как достичь душевного покоя и удовлетворения, кои способна породить только высокая культура, а она, в свою очередь, приобретается благодаря врожденному уму и общению с образованными и мудрыми людьми. Тысячу раз шлю тебе привет, дорогая подруга.
   Не верь, что солнце ясно,
   Что звезды - рой огней,
   Что правда лгать не властна,
   Но верь любви моей*.{314}
   Твой верный до гроба
   Мило,
   бывшая обезьяна, ныне частный артист и ученый.
   ______________
   * Перевод М.Лозинского.
   5. ВРАГ МУЗЫКИ{314}
   Как чудесно, когда человек до такой степени весь проникнут музыкой, что, словно вооруженный нездешней силой, легко и весело овладевает самыми громоздкими музыкальными сооружениями, построенными композитором из бесчисленного количества нот и звуков разнообразнейших инструментов, воспринимает эту музыку умом и рассудком, но без особого душевного волнения, без всяких болезненных приступов страстного восторга и душераздирающей тоски. Как горячо может он тогда восхищаться виртуозностью исполнителя и даже без опаски громко выражать эту рвущуюся наружу радость. О великом счастье самому быть виртуозом лучше не думать, иначе я еще сильнее начну горевать о том, что совершенно лишен способностей к музыке, отчего и проистекает моя невероятная беспомощность в этом дивном искусстве, к сожалению выказанная мною с самого детства.
   Отец мой несомненно был хорошим музыкантом. Зачастую он просиживал за большим роялем до глубокой ночи, и когда в нашем доме устраивались концерты, он играл очень длинные вещи, а другие кое-как ему аккомпанировали на скрипках, контрабасах, флейтах и валторнах. Когда доигрывали одну из таких длинных пьес, все очень громко кричали: "Браво, браво! Какой прекрасный концерт! Какое совершенное, искусное исполнение!" - и с благоговением произносили имя Эммануила Баха{315}. Однако отец всегда так гремел и барабанил, что мне казалось, будто это вовсе не музыка, - она представлялась мне трогательной мелодией, - будто отец играет просто ради забавы и другие тоже забавляются. В таких случаях меня всегда одевали в праздничное платье, я сидел на высоком стульчике рядом с матерью и слушал, стараясь не шевелиться. Время тянулось невыносимо медленно; я бы не мог этого выдержать, если бы меня не развлекали странные гримасы и смешные движения музыкантов. Особенно хорошо запомнился мне один старый адвокат, который всегда сидел рядом с отцом и играл на скрипке; говорили, что он необычайный энтузиаст, что музыка доводит его до умопомешательства, что гениальные произведения Эммануила Баха, Вольфа, Бенды вызывают у него безумную экзальтацию и потому он не попадает в тон и не держит такта. Этот человек и сейчас стоит у меня перед глазами. Он носил сюртук цвета сливы с золочеными пуговицами, маленькую серебряную шпагу и рыжеватый, слегка напудренный парик, на конце которого болтался маленький кошелек. Адвокат все делал с неописуемой комической серьезностью. "Ad opus!"* - любил он восклицать в тот момент, когда отец расставлял на пюпитрах ноты. Потом брал скрипку правой рукой, левой снимал парик и вешал его на гвоздь. Играя, он все ниже и ниже склонялся к нотам; красные глаза его сверкали и выкатывались из орбит, на лбу выступали капли пота. Случалось, что он кончал играть раньше остальных, чему крайне удивлялся, и очень злобно на всех поглядывал. Мне часто казалось, что скрипка его издает звуки, похожие на те, которые соседский Петер, испытывая с естественнонаучной целью музыкальные способности кошек, извлекал из нашего домашнего кота, ловко прищемляя ему хвост, за что и бывал бит отцом (я разумею Петера). Словом, сливоцветный адвокат - звали его Музевий - вполне вознаграждал меня за смирное сидение: меня крайне забавляли его гримасы, смешные прыжки и даже его пиликанье.
   ______________
   * За дело! (лат.)
   Однажды он произвел настоящий переполох. Все бросились к нему, отец выскочил из-за рояля, - думали, что с адвокатом страшный припадок: дело в том, что он сначала стал слегка трясти головой, потом в нарастающем crescendo продолжал дергать ею все сильнее и сильнее и при этом, водя смычком по струнам, производил неприятнейшие звуки, щелкал языком и топал ногами. Оказалось, что виною всему была маленькая назойливая муха: жужжа и кружась на одном месте с невозмутимой настойчивостью, она садилась на нос адвокату, хотя он и отгонял ее тысячу раз. Это и привело его в дикое бешенство.
   Иногда сестра моей матери пела какую-нибудь арию. Ах, как я радовался этому! Я очень любил тетушку. Она много со мной возилась и часто прекрасным своим голосом, проникавшим мне в душу, пела мне чудесные песни. Они так запечатлелись у меня в уме и сердце, что я и теперь могу тихонько их напеть. Те вечера, когда тетушка исполняла арии Гассе, Траэтты{316} или какого-нибудь другого композитора, были особенно праздничными - в этих случаях адвокату не разрешали играть. Когда играли вступление и тетушка еще не начинала петь, у меня уже замирало сердце, необычайное - и радостное и печальное - чувство охватывало меня с такою силой, что я едва сдерживал себя. Но стоило тетушке пропеть одну только фразу, как я принимался горько плакать и, напутствуемый отцовской бранью, изгонялся из залы. Часто отец спорил с тетушкой: она утверждала, что мое поведение объясняется вовсе не тем, что музыка действует на меня неприятным, отталкивающим образом, а скорее чрезмерной моей впечатлительностью. Но отец называл меня глупым мальчишкой, который выражает свое неудовольствие воем, словно какой-нибудь антимузыкальный пес. Защищая меня и даже приписывая мне глубоко сокрытое музыкальное чувство, тетушка главным образом основывалась на том обстоятельстве, что очень часто, когда отец случайно оставлял рояль открытым, я целыми часами подбирал благозвучные аккорды и находил в этом удовольствие. Если мне удавалось нажать обеими руками три, четыре, даже шесть клавиш, издававших чудесные, нежные звуки, то я без устали повторял эти полюбившиеся мне аккорды. Я клал голову на крышку рояля, закрывал глаза и переселялся в другой мир; но потом начинал горько плакать, сам не зная от радости или от горя. Тетушка часто меня подслушивала и умилялась, отец же считал все это детской шалостью. По-видимому, оба они, не только в отношении меня, но и по другим вопросам, в особенности касающимся музыки, держались противоположных мнений. Тетушке очень нравились музыкальные произведения, написанные преимущественно итальянскими композиторами, - просто и безо всякой пышности. Отец, будучи человеком резким, считал такую музыку пустозвонной и неспособной завладеть вниманием слушателя. Отец все время толковал о рассудке, тетушка - о чувстве. Наконец она добилась того, что отец взял мне в учителя музыки старого кантора, исполнявшего партию альта на наших домашних концертах. Но - праведное небо! Скоро выяснилось, что тетушка меня переоценила, отец, напротив, оказался прав. Как утверждал кантор, мне никак нельзя было отказать в чувстве ритма, в способности усваивать мелодию. Но все портила моя необычайная неповоротливость. Когда надо было разучить упражнение, я садился за рояль с твердым намерением быть прилежным, но очень скоро заводил свою игру в аккорды и дальше этого не шел. С неописуемым трудом разучил я несколько тональностей, пока не дошел до безнадежно трудной с четырьмя диезами. До сих пор отлично помню, что она называется E-dur! На нотном листе большими буквами было написано: "Scherzando presto"{317}. Кантор проиграл эту пьеску, и мне очень не понравился ее какой-то подпрыгивающий, отрывистый характер. Ах, скольких слез, скольких поощрительных шлепков злополучного кантора стоило мне это проклятое presto! Наконец наступил страшный для меня день, когда я должен был блеснуть приобретенными мною познаниями и сыграть все разученные пьески перед отцом и его музыкальными друзьями. Я все знал хорошо, кроме ужасного E-dur'ного presto. Накануне вечером я, ожесточившись, сел за рояль и решил во что бы то ни стало сыграть эту вещь без ошибки. Сам не знаю, как случилось, что я стал играть на клавишах, находившихся совсем рядом с теми, которые мне полагалось нажимать. Это мне удалось - пьеса сразу сделалась легче, и я не пропустил ни одной ноты, хотя играл на других клавишах. Мне даже показалось, что вещь стала звучать гораздо красивее, чем когда ее играл мне кантор. На сердце у меня стало легко и весело. На следующий день я смело сел за рояль и бодро заиграл свои пьески. Отец по временам восклицал: "Не ожидал, не ожидал этого!" Когда Scherzo было сыграно, кантор очень ласково сказал: "Это трудная тональность E-dur"; a отец обратился к присутствующему здесь приятелю: "Посмотрите, как хорошо усвоил мальчик трудную тональность E-dur". - "Извините, уважаемый, - возразил приятель. - Это F-dur". - "Да нет же, нет", - спорил отец. "Конечно, да, - настаивал приятель. - Сейчас мы это проверим". Оба подошли к роялю. "Смотрите", - торжествующе воскликнул отец, указывая на четыре диеза. "А все-таки мальчик играл в F-dur", - твердил приятель. Я должен был еще раз сыграть пьесу и сделал это очень непринужденно. Мне было не совсем ясно, о чем они так серьезно спорили. Отец взглянул на клавиши, и едва я взял несколько нот, как отцовская рука схватила меня за ухо. "Сумасбродный, глупый мальчишка!" - закричал он вне себя от гнева. Крича и плача, я убежал прочь, и этим навсегда закончились мои занятия музыкой. Тетушка находила, что, сыграв пьесу без ошибок в другой тональности, я выказал подлинный музыкальный талант. Но я и сам теперь думаю, что отец был прав, отказавшись учить меня играть на каком бы то ни было инструменте, ибо моя неповоротливость, отсутствие гибкости и ловкости пальцев все равно не привели бы ни к чему.