Страница:
В 1909 году я вернулся в Мюнхен. Мне нравилось в Англии, но… в гостях хорошо, а дома лучше.
В начале 1910 года я снял фотомастерскую в доме 33 по Шеллингштрассе. Я решил специализироваться на мужских портретах, но, если ко мне заходила какая-нибудь дама, изъявляя желание сфотографироваться, я, естественно, не имел ничего против.
В начале весны того же года ко мне в фотоателье вошла молодая женщина.
– Я столько слышала о вашем художественном мастерстве, герр Гофман, – сказала она с очаровательной улыбкой, – я хочу попросить вас сделать один особенный портрет для моей подруги, которая сейчас за границей.
Это была прелестная девушка, высокая, белокурая и стройная, с грацией и сияющим румянцем идеального здоровья и молодости – от такой картины ни один художник не сможет оторвать взгляда.
Я всегда был импульсивным человеком, и мне редко приходилось в этом раскаиваться. Что до меня, то я влюбился с первого взгляда. Либо я буду с этим прелестным созданием, подумал я, либо ни кем на всем белом свете!
Я хорошо сделал ее первый портрет, хотя моему восхищенному взору он казался жалкой подделкой. Но Лелли он понравился. К моему бесконечному восторгу, оказалось, что она увлекается фотографией и вроде бы по-настоящему интересуется искусством и техникой фотографии. У нее вошло в привычку заглядывать ко мне, чтобы спросить совета и помощи. Один бог знает, что за вздор я лепетал под видом профессиональных указаний, сам не свой от волнения; но она казалась вполне довольной, и до всего остального мне не было дела. Постепенно до меня дошло – хотя я не смел поверить в то, что это правда, – что ее интересовали не только искусство и наука фотографии. Может ли быть, что она?..
Быстро пролетели несколько волшебных месяцев, услащенных простыми восторгами тех, кто молод и влюблен, и в начале 1911 года мы поженились. Я был еще довольно беден, и на медовый месяц денег у нас не хватило. Утром состоялось бракосочетание, а через несколько часов мы стояли бок о бок в моей фотостудии, полностью погрузившись в работу. Интерес моей жены к фотографии не оказался женским капризом, и первые дни нашей совместной жизни она была для меня большой поддержкой, да к тому же идеальной моделью для множества журнальных обложек, которые я делал для печати.
Так мало-помалу моя известность и клиентура стали расти. Однажды осенью 1911 года я получил записку, где говорилось, что меня желает немедленно видеть главный редактор «Мюнхнер иллюстрирте цайтунг» герр Фюрстенхайм.
– Только что в Мюнхен прибыл Карузо, – сказал он, – и, если вы мне достанете его фотографию, я вам по-царски заплачу, не будь я Фюрстенхайм. Мне нужна его фотография на первой полосе.
Я тут же поспешил в отель «Континенталь», где остановился Карузо, и через несколько минут удостоился аудиенции – конечно, не самого Карузо, но его импресарио Леднера, которому я изложил свое пожелание, прибавив, что «Мюнхнер иллюстрирте» хочет опубликовать снимок на первой полосе.
Импресарио внимательно выслушал меня и потом с извиняющимся выражением лица объяснил, что Карузо не разрешено позировать для фотографий.
– Все права на фотографии, – сказал он, – принадлежат американскому агентству. Но если вам просто нужна фотография, берите какую хотите, у нас есть из чего выбрать.
Это предложение я с благодарностью отклонил. Меня не интересовали фотографии, сделанные кем-то другим.
– Но ведь Карузо публичная фигура, – возразил я, – наверняка ему очень трудно скрыться от фотографов.
– О, вам никто не мешает снять его где-нибудь на улице, – ответил Леднер. – Контракт ограничивается студийными портретами. Можете сфотографировать его, когда он будет выходить из отеля.
Когда же примерно это может случиться, спросил я его. И мне было сказано, что Томас Кнорр, соучредитель и собственник «Мюнхнер иллюстрирте цайтунг», в то время ведущей южногерманской газеты, пригласил Карузо на обед.
Перед отелем уже собралась в ожидании целая толпа моих коллег-фотографов, они уже успели установить свои фотокамеры и нацелить их на двери отеля. «Если я сольюсь с этой ордой, – подумал я, – прощай мой царский гонорар! Все эти ребята бросятся со своими фотографиями к Фюрстенхайму. Нужно придумать что-нибудь получше». Минуту я раздумывал, а потом меня осенила блестящая идея.
Я направился к дому Томаса Кнорра. Он жил в настоящем дворце на Бринерштрассе, обставленном с самым утонченным вкусом и бывшем одним из средоточий культурной жизни баварской столицы. Меня встретил вежливо-холодный и почти неприступный слуга.
– Мне нужно поговорить с герром Кнорром по срочному делу, – сказал я.
– Могу я осведомиться, в какой связи?
– Прошу вас сказать ему только слово «Богема», – хладнокровно ответил я. («Богема» – это опера, которой Карузо открывал свои мюнхенские гастроли.)
Слуга молча скрылся. Чуть погодя он вернулся:
– Герр Кнорр просит вас войти.
Когда я очутился лицом к лицу с владельцем самой влиятельной газеты во всей Баварии, я собрал в себе все остатки храбрости. «Пожалуйста, – взмолился я про себя, – пусть только меня не оставит наглость!»
– Откуда вы узнали, что Карузо будет у меня? – заинтересованно спросил Кнорр.
– Боюсь, я не имею права раскрыть источник сведений, – ответил я, многозначительно улыбаясь. – Однако могу сказать вам, что мне поручили сделать фотографию Карузо в этой обстановке, – что в каком-то смысле было правдой, ведь меня все-таки просили сделать нечто в этом роде.
– Ага, понимаю! Вы хотите сказать, это был сам Карузо! – воскликнул герр Кнорр.
У меня в мозгу промелькнула старая пословица о том, что молчание – золото. Я не промолвил ни слова, и Кнорр принял мое молчание за знак согласия. Он явно был очень доволен тем, что Карузо пожелал сфотографироваться в его доме рядом с хозяином. Честно говоря, меня прошиб пот. Только бы получилось!
Наконец в сопровождении импресарио приехал Карузо. Я направился к герру Леднеру и преувеличенно радостно приветствовал его, словно старинного приятеля. Признаться, вид у него был несколько обескураженный, сначала – когда он увидел меня в этом месте, а потом – потому что я, пожалуй, слегка переиграл с изъявлением дружбы. Со своей стороны Карузо, кажется, предположил, что меня ради этого случая пригласил герр Кнорр.
Все прошло как по маслу. Они оба замерли перед фотоаппаратом, и я сделал несколько снимков. Потом я как можно скорее убрался из дома. Еле справляясь с волнением, я проявил пластинки, и, к моей радости, снимки оказались отличного качества.
Когда я положил отпечатки перед Фюрстенхаймом, он просиял. Эти портреты сделали мне имя. Разумеется, пробные отпечатки я отослал «на одобрение» Карузо в гамбургский отель «Атлантик», и они ему тоже очень понравились, так что он заказал довольно большую партию копий, которые я отправил ему вместе со счетом внушительной величины!
Когда в 1919 году Карузо вернулся в Мюнхен, он подарил мне собственноручно нарисованный шарж с автографом – хотя давным-давно уплатил по счету.
В карьере любого газетного фотографа наверняка бывает случай, когда тот или иной снимок создает сенсацию, но не столько из-за достоинств самой фотографии, сколько из-за придуманной к ней подписи. Во время злополучного цабернского инцидента совершенно безобидная фотография кайзера Вильгельма II вызвала международный фурор только из-за подписи, с которой она появилась в печати.
В начале 1913 года в городке Цаберн произошли некоторые события, приобретшие размах международного инцидента. Один очень молодой и неопытный лейтенант из местной военной школы заявил, что в округе и в самом Цаберне полно «ренегатов». Этим словом – чрезвычайно оскорбительным местным ругательством – обозначали ненадежные элементы среди приграничного населения Эльзаса[1].
Население, как можно представить, сильно возмутилось, печать подлила масла в огонь, и в один миг отношения между военными и гражданскими лицами категорически испортились. Некоторые молодые люди прямо на улице выкрикивали оскорбления в адрес офицеров. Инцидент, сам по себе малозначительный, привел к тому, что в Цаберне ввели военное положение, что очень встревожило все государство. В город вошли вооруженные войска, установили пулеметы, и под барабанную дробь жителям было приказано уйти с улиц и площадей, иначе будет открыт огонь.
В понедельник 1 декабря рейхсканцлер Германии фон Бетман-Гольвег и военный министр фон Фалькенхайн доложили о ситуации кайзеру, который в то время находился в Донауэшингене. В то время я тоже случайно оказался в Донауэшингене по заданию газеты «Ди вохе», чтобы сделать несколько фотографий кайзера, принявшего приглашение поохотиться с принцем Эгоном Фюрстенбергским.
Совещание кайзера с министрами по цабернскому делу должно было проходить в полной изоляции в парке донауэшингенского замка. Однако с молчаливого согласия принца мне разрешили прокрасться в парк, строго запретив попадаться кому-либо на глаза, и, стоя за деревом, я стал дожидаться прибытия кайзера.
Наконец его величество появился в сопровождении фон Бетман-Гольвега. Некоторое время он оживленно разговаривал с министрами и генералом Даймлингом, местным главнокомандующим, а несколько офицеров почтительно стояли в стороне. В ту минуту, когда кайзер отвернулся от рейхсканцлера и обратился к одному из офицеров из стоявшей неподалеку группы, я щелкнул его так, чтобы на пластинку не попали офицеры.
На следующий день, разбирая отпечатки, предназначенные для прессы, я нашел среди них один снимок, который, как мне показалось, может вызвать недоразумение. Я отложил его подальше в сторону, чтобы ненароком не перепутать с фотографиями для печати.
Через несколько дней я случайно увидел «Иллюстрасьон», самую знаменитую французскую газету, и не мог поверить своим глазам. Передо мной та самая отвергнутая фотография, а под ней значилась сенсационная подпись: «Кайзер отворачивается от канцлера, не сойдясь во мнении по цабернскому делу!»
Через ассистента, злоупотребившего моим доверием, «Иллюстрасьон» получила снимок и присовокупила к нему весьма тенденциозную подпись.
Мое скромное дело продолжало процветать, мы с женой были счастливы и в браке, и в работе, которой мы с таким увлечением занимались вместе. Конечно, монархия предоставляет фоторепортеру интересные и весьма прибыльные возможности, и удача не обходила меня стороной. Но я посвящал больше внимания искусству, чем политике или светским новостям, и в творческих кругах мои связи были действительно многочисленны. Все прославленные звезды театра и музыки – дирижер Бруно Вальтер, Рихард Штраус и многие другие – в тот или иной момент оказывались перед объективом моего фотоаппарата.
3 февраля 1912 года родилась дочь Генриетта и привнесла новую радость и удовлетворение в нашу семейную жизнь, которая шла своим чередом, слава богу, в блаженном неведении о годах кровопролития, бедствий и хаоса, которые мрачными тучами надвигались на нас.
Последствия сараевского убийства разрушили мою жизнь, как и жизни миллионов других людей всего мира.
Вечером того дня, когда произошло убийство, я сидел в известном мюнхенском «Кабаре папы Бенца». Мне сообщили, что в популярном кафе в центре города начались бесчинства. Я поймал такси и помчался домой за фотоаппаратом. Когда я добрался до Карлстора, то увидел, к чему приводит энтузиазм, направленный не в то русло. Знаменитое кафе «Фарих» было совершенно разгромлено! Мебель, стекло, посуда – все валялось в мелких осколках, собравшаяся толпа подбирала кирпичи с соседнего строительного участка и швыряла их в окна с зеркальным стеклом.
Я пробрался через дыру в одном из зияющих окон и сделал несколько снимков. К тому времени, как я вышел, полиция уже приехала на место и разводила возбужденную толпу в разные стороны. Один из полицейских подошел ко мне и сказал, что должен конфисковать пластинки. Я без возражений передал их ему, так как уже принял меры предосторожности и передал коробку с пластинками другу. Потом я спросил одного из демонстрантов, из-за чего сыр-бор. «Оркестр, – пылая возмущением, сказал он, – отказался сыграть «Вахту на Рейне».
Через несколько дней я получил телеграмму: «Ваше назначение военным фотографом утверждено тчк сообщите 22 отдел разведки Меце тчк Генштаб».
В 1914 году во всем рейхе было всего семь военных фотографов, а в Баварии я был один.
Меня назначили военным фотографом «под собственную ответственность и за собственный счет» и отправили на Западный фронт, где я присоединился к III Баварскому армейскому корпусу. Название должности «военный фотограф» не совсем верно, так как я получил разрешение фотографировать только на линиях коммуникаций, и лишь в очень редких случаях какой-нибудь офицер по доброте своей брал меня с собой на передовую.
Несмотря на эти ограничения, сделанные нами фотографии получали высокую оценку и в тылу, и за рубежом.
Одна моя фотография представляет значительный интерес для истории. В мюнхенском дворце Прейзинга мне удалось сфотографировать независимого ирландского лидера Роджера Кейсмента перед самым его отъездом в Ирландию. Германия поддерживала Кейсмента, ему дали задание вернуться в Ирландию и поднять там восстание. Его предали, и британцы арестовали его сразу же, как только он высадился на берег, судили как шпиона и расстреляли.
Примерно через семь месяцев войны была сформирована «кинофотослужба», и мы получили более официальный статус. Нас зачислили на военную службу как солдат, и мы стали подчиняться военному закону и дисциплине. Меня самого направили в летучий отряд № 298, где в мои обязанности входило проявлять и классифицировать фотографии воздушной разведки – признаюсь, не слишком увлекательное занятие, хотя и очень важное.
В конце октября 1918 года меня прикомандировали к части в Шлейсхайме, где формировалось новое подразделение для отправки на фронт. Но оно так и не добралось до фронта, поскольку 8 ноября по указанию военного министерства мы получили разрешение посетить, если будет такое желание, массовый политический митинг.
Сам я воспользовался увольнительной не для того, чтобы пойти на митинг, а чтобы поспешить домой и сменить военную форму на штатское платье, переключившись тем самым с военных действий на революционные события.
Революционный штаб располагался в «Метезере» – и это бесспорно демонстрирует, что во всех случаях Мюнхен отдает явное предпочтение пивным погребкам! На следующий день Совет солдатских и рабочих депутатов провозгласил революцию в баварском парламенте.
Ранним утром 9 ноября, щеголяя самодельной красной повязкой на рукаве и с фотоаппаратом под мышкой, я уже был на ногах. Не без труда мне удалось пробраться в здание парламента. Здесь у меня был шанс посмотреть на наших новых правителей и одновременно сделать самые первые фотографии только что сформированного Совета солдатских и рабочих депутатов. Красная повязка сослужила мне отличную службу.
Работа фоторепортера стала весьма увлекательным, но и опасным занятием. Очень скоро мне удалось запечатлеть своей камерой всех главных героев, а мой снимок нового баварского премьер-министра Эйснера – первый из череды последовавших снимков – появился во всех немецких и зарубежных газетах.
21 апреля 1919 года граф Арко застрелил Эйснера. Этот роковой выстрел привел к мятежу радикалов, который окончился их победой и провозглашением рабоче-солдатской республики.
Мюнхен был охвачен волнением, улицы полнились кричащими, жестикулирующими людьми. Я снова надел красную повязку и бродил по улицам с фотоаппаратом, стремясь увековечить картины истории, творившейся на моих глазах. Остановились предприятия, трамваи перестали ходить. Исполнительный комитет Совета рабоче-солдатских депутатов призвал к всеобщей забастовке. Баварский парламент сбежал в Бамберг.
Однако в день всеобщей забастовки по крайней мере у меня работы было по горло. На Людвигштрассе вылилась массовая демонстрация; Эгельхофер, командующий Красной армией и одновременно комендант Мюнхена, стоял на грузовике напротив Людвигскирхе и отдавал честь огромной колонне, маршировавшей мимо него.
Я яростно щелкал затвором везде, где только мог, и отправлял в карманы пластинку за пластинкой. Поглощенный работой, я краем уха услышал, как кто-то сказал: «Берегитесь этого фотографа», но не придал им значения.
Внезапно грубые руки схватили меня, и я очутился между двумя революционными солдатами с ружьями и ручными гранатами, засунутыми за пояс. Под аплодисменты толпы меня увели и доставили к заместителю коменданта, сидевшему за столом в маленькой комнатке спиной ко мне. Прошло несколько тревожных минут, в течение которых он ни разу не посмотрел на меня. Наконец он повернулся.
Я не поверил своим глазам. «Бог ты мой! – подумал я. – Это же Алоис, мой бывший помощник!»
Он тоже сразу меня узнал.
– Эгельхофер, наверно, ошибся, – сказал он, поворачиваясь к солдатам. – Это же герр Гофман, мой старый друг. – Он обернулся ко мне: – Ведь Эгельхофер не знает, – продолжал он извиняющимся тоном, – что вы были моим самым честным шефом!
Фотоаппарат мне возвратили, и от заместителя коменданта я получил письменный пропуск, дающий разрешение фотографировать все, что мне вздумается.
Разрешение удалило все препятствия с моей дороги. Я был официальным уполномоченным фотографом рабоче-солдатской республики! Масса интереснейших фотографий быстро пополнила мой архив, но, к сожалению, мало какие из них уцелели.
Однако одного человека не хватало в моей коллекции портретов революционных вождей – красного коменданта города Эгельхофера. Эгельхофер был выходцем из мюнхенских окраин и практически в одну ночь оказался на посту главнокомандующего Красной армией и городского коменданта. Под охраной своей красной повязки я отправился в логово льва на Эттштрассе, где раньше располагалось управление полиции, а теперь Эгельхофер устроил свою штаб-квартиру. В приемной я написал короткую записку, в которой заверял коменданта, что если один из наиважнейших героев революции не войдет в мои исторические архивы, это будет весьма прискорбным упущением.
Прошло несколько минут, затем открылась дверь, и в проеме показался Эгельхофер собственной персоной. Он оценивающе оглядел меня и сказал:
– Вы как раз вовремя. Я вас дожидался.
Ну и что теперь? Это могло означать, что он настроен дружелюбно и приветливо, точно так же это могло означать и совершенно противоположное. Вскоре он развеял мои сомнения.
– Ладно, щелкните меня, как есть, – продолжал он, пропуская меня в святая святых и закрывая дверь за собой. – Но вот что я вам скажу, господин хороший, если кто-нибудь еще увидит эту фотографию, я вас пристрелю собственными руками!
Он сказал, что ему нужен снимок размером примерно с фотографию для паспорта, причем как можно быстрее; а если когда-нибудь ее копия окажется в досье полицейского управления, даже сам Господь Бог мне не поможет!
Эгельхофер сел на крутящийся стул и замер. Я поспешно сфотографировал его, после чего он снял очки, которые надел, чтобы сфотографироваться, повернулся к охранникам и велел им проводить меня и не спускать с меня глаз, пока не будут проявлены и отпечатаны фотографии.
– А пластинки заберите, чтобы этот тип не отправил копию в газеты, – отрезал он.
Под вооруженным конвоем я вернулся к себе в фотоателье. Там солдаты пристально и настороженно следили за каждым моим движением, так что пришлось отказаться даже от мысли проделать какой-нибудь трюк с отпечатками. Я вернулся к Эгельхоферу и лично доставил пластинки и отпечатки. Я снова попытался переубедить его. Он не хотел даже и думать об этом, но вместо этого предложил мне деньги; а когда я заверил его, что для меня и так уже большая честь иметь возможность его сфотографировать, он вдруг выдвинул ящик стола, вынул снимок, сделанный в то время, когда он служил матросом, и вручил его мне!
– Ну, вот это можете напечатать, – доброжелательно сказал он. – А эти… – он указал на плоды моих недавних усилий, – даже и не думайте!
Этим мне и пришлось удовольствоваться.
Через несколько недель республика потерпела крах. Эгельхофера расстреляли, и при нем нашли паспорт на другую фамилию. В этом паспорте была именно та фотография, что сделал я, – Эгельхофер в очках, которых он никогда не носил!
21 апреля по всему Мюнхену, словно лесной пожар, распространилась весть о том, что красные расстреляли заложников, которых удерживали в гимназии Люитпольда, в последний момент перед самым освобождением. В горожанах ужас соединялся с возмущением и гневом. Отряд из нескольких решительных мужчин разоружил красногвардейцев, стоявших на посту в резиденции, и вскоре после этого со всех сторон начали входить первые части освободительной армии, которые население встречало с облегчением и энтузиазмом.
Среди ночи кто-то позвонил в дверь моего дома. Это был Алоис, с него уже сошел недавний торжествующе-революционный вид. Я без слов понял, что ему нужно, и спрятал его у себя дома вместе с его соратником Германом Заксом, американцем.
Как-то раз через много лет моя секретарша сказала, что меня хочет видеть какой-то штурмовик, но отказывается назвать свое имя. Я велел ей пропустить его, и передо мной оказался Алоис, молодцеватый в форме штурмовика, бывший заместитель городского коменданта и бывший ученик фотографа!
После входа правительственных войск ход событий в Мюнхене быстро вернулся в нормальное русло, и я опубликовал альбом фотографий под заголовком «Год баварской революции», который снискал большой успех.
1920 год в Мюнхене был одной длинной серией демонстраций, маршей и массовых митингов, и всякий раз, как происходило нечто подобное, я был тут как тут со своей верной фотокамерой. Однажды я присутствовал на районном митинге городского ополчения. Среди прочих ораторов выступал некий Адольф Гитлер. Я не посчитал нужным потратить на него фотопластинку, поскольку тогда он ничего не значил и на митинге, как и остальные, всего лишь провозглашал все те же давнишние политические требования. На его речь я не обратил особого внимания – я же был фотографом, а не журналистом.
Фотографии, на которых я запечатлел эти политические события, имели большой успех и принесли хороший доход. Очень немногие фотографы имели смелость слиться с толпой демонстрантов, а часто и под градом пуль, ради нескольких снимков; поэтому мне удавалось сделать во многих отношениях уникальные фотографии, и, соответственно, они стоили дорого.
И хотя я заработал тогда немало денег, их покупательная способность стремительно уменьшалась изо дня в день. Тем, что мне вообще удавалось держаться на плаву, я обязан сделкам с иностранными заказчиками.
Я продал фотоателье за семьдесят тысяч марок (теоретически сумма была равна 3500 английским фунтам), и в то время мне казалось, что я выручил за него отличные деньги. Но когда мне выплатили первую половину суммы, я мог купить на нее только подержанную «зеркалку»; а к тому времени, как я получил остаток, его не хватило бы даже на полдюжины яиц!
На грани отчаяния я обратился к кинопроизводству, и еще с двумя энтузиастами мы основали кинокомпанию и сняли фильм, в котором задействовали актеров, хорошо известных мюнхенским зрителям. Это была комедия вроде американского бурлеска. По сюжету фильма некий парикмахер изобретает средство против облысения, обладающее невероятной силой. Лысые моментально обрастают гривой волос, доведенных гримерами до абсурда, безбородые в мгновение ока превращаются в натурального Барбароссу, но потом один из помощников портит препарат, в результате чего наступают «ужасные» комические последствия.
Это был наш первый, последний и единственный фильм. И мы с товарищами были рады, что отделались только стыдом!
Глава 2
В начале 1910 года я снял фотомастерскую в доме 33 по Шеллингштрассе. Я решил специализироваться на мужских портретах, но, если ко мне заходила какая-нибудь дама, изъявляя желание сфотографироваться, я, естественно, не имел ничего против.
В начале весны того же года ко мне в фотоателье вошла молодая женщина.
– Я столько слышала о вашем художественном мастерстве, герр Гофман, – сказала она с очаровательной улыбкой, – я хочу попросить вас сделать один особенный портрет для моей подруги, которая сейчас за границей.
Это была прелестная девушка, высокая, белокурая и стройная, с грацией и сияющим румянцем идеального здоровья и молодости – от такой картины ни один художник не сможет оторвать взгляда.
Я всегда был импульсивным человеком, и мне редко приходилось в этом раскаиваться. Что до меня, то я влюбился с первого взгляда. Либо я буду с этим прелестным созданием, подумал я, либо ни кем на всем белом свете!
Я хорошо сделал ее первый портрет, хотя моему восхищенному взору он казался жалкой подделкой. Но Лелли он понравился. К моему бесконечному восторгу, оказалось, что она увлекается фотографией и вроде бы по-настоящему интересуется искусством и техникой фотографии. У нее вошло в привычку заглядывать ко мне, чтобы спросить совета и помощи. Один бог знает, что за вздор я лепетал под видом профессиональных указаний, сам не свой от волнения; но она казалась вполне довольной, и до всего остального мне не было дела. Постепенно до меня дошло – хотя я не смел поверить в то, что это правда, – что ее интересовали не только искусство и наука фотографии. Может ли быть, что она?..
Быстро пролетели несколько волшебных месяцев, услащенных простыми восторгами тех, кто молод и влюблен, и в начале 1911 года мы поженились. Я был еще довольно беден, и на медовый месяц денег у нас не хватило. Утром состоялось бракосочетание, а через несколько часов мы стояли бок о бок в моей фотостудии, полностью погрузившись в работу. Интерес моей жены к фотографии не оказался женским капризом, и первые дни нашей совместной жизни она была для меня большой поддержкой, да к тому же идеальной моделью для множества журнальных обложек, которые я делал для печати.
Так мало-помалу моя известность и клиентура стали расти. Однажды осенью 1911 года я получил записку, где говорилось, что меня желает немедленно видеть главный редактор «Мюнхнер иллюстрирте цайтунг» герр Фюрстенхайм.
– Только что в Мюнхен прибыл Карузо, – сказал он, – и, если вы мне достанете его фотографию, я вам по-царски заплачу, не будь я Фюрстенхайм. Мне нужна его фотография на первой полосе.
Я тут же поспешил в отель «Континенталь», где остановился Карузо, и через несколько минут удостоился аудиенции – конечно, не самого Карузо, но его импресарио Леднера, которому я изложил свое пожелание, прибавив, что «Мюнхнер иллюстрирте» хочет опубликовать снимок на первой полосе.
Импресарио внимательно выслушал меня и потом с извиняющимся выражением лица объяснил, что Карузо не разрешено позировать для фотографий.
– Все права на фотографии, – сказал он, – принадлежат американскому агентству. Но если вам просто нужна фотография, берите какую хотите, у нас есть из чего выбрать.
Это предложение я с благодарностью отклонил. Меня не интересовали фотографии, сделанные кем-то другим.
– Но ведь Карузо публичная фигура, – возразил я, – наверняка ему очень трудно скрыться от фотографов.
– О, вам никто не мешает снять его где-нибудь на улице, – ответил Леднер. – Контракт ограничивается студийными портретами. Можете сфотографировать его, когда он будет выходить из отеля.
Когда же примерно это может случиться, спросил я его. И мне было сказано, что Томас Кнорр, соучредитель и собственник «Мюнхнер иллюстрирте цайтунг», в то время ведущей южногерманской газеты, пригласил Карузо на обед.
Перед отелем уже собралась в ожидании целая толпа моих коллег-фотографов, они уже успели установить свои фотокамеры и нацелить их на двери отеля. «Если я сольюсь с этой ордой, – подумал я, – прощай мой царский гонорар! Все эти ребята бросятся со своими фотографиями к Фюрстенхайму. Нужно придумать что-нибудь получше». Минуту я раздумывал, а потом меня осенила блестящая идея.
Я направился к дому Томаса Кнорра. Он жил в настоящем дворце на Бринерштрассе, обставленном с самым утонченным вкусом и бывшем одним из средоточий культурной жизни баварской столицы. Меня встретил вежливо-холодный и почти неприступный слуга.
– Мне нужно поговорить с герром Кнорром по срочному делу, – сказал я.
– Могу я осведомиться, в какой связи?
– Прошу вас сказать ему только слово «Богема», – хладнокровно ответил я. («Богема» – это опера, которой Карузо открывал свои мюнхенские гастроли.)
Слуга молча скрылся. Чуть погодя он вернулся:
– Герр Кнорр просит вас войти.
Когда я очутился лицом к лицу с владельцем самой влиятельной газеты во всей Баварии, я собрал в себе все остатки храбрости. «Пожалуйста, – взмолился я про себя, – пусть только меня не оставит наглость!»
– Откуда вы узнали, что Карузо будет у меня? – заинтересованно спросил Кнорр.
– Боюсь, я не имею права раскрыть источник сведений, – ответил я, многозначительно улыбаясь. – Однако могу сказать вам, что мне поручили сделать фотографию Карузо в этой обстановке, – что в каком-то смысле было правдой, ведь меня все-таки просили сделать нечто в этом роде.
– Ага, понимаю! Вы хотите сказать, это был сам Карузо! – воскликнул герр Кнорр.
У меня в мозгу промелькнула старая пословица о том, что молчание – золото. Я не промолвил ни слова, и Кнорр принял мое молчание за знак согласия. Он явно был очень доволен тем, что Карузо пожелал сфотографироваться в его доме рядом с хозяином. Честно говоря, меня прошиб пот. Только бы получилось!
Наконец в сопровождении импресарио приехал Карузо. Я направился к герру Леднеру и преувеличенно радостно приветствовал его, словно старинного приятеля. Признаться, вид у него был несколько обескураженный, сначала – когда он увидел меня в этом месте, а потом – потому что я, пожалуй, слегка переиграл с изъявлением дружбы. Со своей стороны Карузо, кажется, предположил, что меня ради этого случая пригласил герр Кнорр.
Все прошло как по маслу. Они оба замерли перед фотоаппаратом, и я сделал несколько снимков. Потом я как можно скорее убрался из дома. Еле справляясь с волнением, я проявил пластинки, и, к моей радости, снимки оказались отличного качества.
Когда я положил отпечатки перед Фюрстенхаймом, он просиял. Эти портреты сделали мне имя. Разумеется, пробные отпечатки я отослал «на одобрение» Карузо в гамбургский отель «Атлантик», и они ему тоже очень понравились, так что он заказал довольно большую партию копий, которые я отправил ему вместе со счетом внушительной величины!
Когда в 1919 году Карузо вернулся в Мюнхен, он подарил мне собственноручно нарисованный шарж с автографом – хотя давным-давно уплатил по счету.
В карьере любого газетного фотографа наверняка бывает случай, когда тот или иной снимок создает сенсацию, но не столько из-за достоинств самой фотографии, сколько из-за придуманной к ней подписи. Во время злополучного цабернского инцидента совершенно безобидная фотография кайзера Вильгельма II вызвала международный фурор только из-за подписи, с которой она появилась в печати.
В начале 1913 года в городке Цаберн произошли некоторые события, приобретшие размах международного инцидента. Один очень молодой и неопытный лейтенант из местной военной школы заявил, что в округе и в самом Цаберне полно «ренегатов». Этим словом – чрезвычайно оскорбительным местным ругательством – обозначали ненадежные элементы среди приграничного населения Эльзаса[1].
Население, как можно представить, сильно возмутилось, печать подлила масла в огонь, и в один миг отношения между военными и гражданскими лицами категорически испортились. Некоторые молодые люди прямо на улице выкрикивали оскорбления в адрес офицеров. Инцидент, сам по себе малозначительный, привел к тому, что в Цаберне ввели военное положение, что очень встревожило все государство. В город вошли вооруженные войска, установили пулеметы, и под барабанную дробь жителям было приказано уйти с улиц и площадей, иначе будет открыт огонь.
В понедельник 1 декабря рейхсканцлер Германии фон Бетман-Гольвег и военный министр фон Фалькенхайн доложили о ситуации кайзеру, который в то время находился в Донауэшингене. В то время я тоже случайно оказался в Донауэшингене по заданию газеты «Ди вохе», чтобы сделать несколько фотографий кайзера, принявшего приглашение поохотиться с принцем Эгоном Фюрстенбергским.
Совещание кайзера с министрами по цабернскому делу должно было проходить в полной изоляции в парке донауэшингенского замка. Однако с молчаливого согласия принца мне разрешили прокрасться в парк, строго запретив попадаться кому-либо на глаза, и, стоя за деревом, я стал дожидаться прибытия кайзера.
Наконец его величество появился в сопровождении фон Бетман-Гольвега. Некоторое время он оживленно разговаривал с министрами и генералом Даймлингом, местным главнокомандующим, а несколько офицеров почтительно стояли в стороне. В ту минуту, когда кайзер отвернулся от рейхсканцлера и обратился к одному из офицеров из стоявшей неподалеку группы, я щелкнул его так, чтобы на пластинку не попали офицеры.
На следующий день, разбирая отпечатки, предназначенные для прессы, я нашел среди них один снимок, который, как мне показалось, может вызвать недоразумение. Я отложил его подальше в сторону, чтобы ненароком не перепутать с фотографиями для печати.
Через несколько дней я случайно увидел «Иллюстрасьон», самую знаменитую французскую газету, и не мог поверить своим глазам. Передо мной та самая отвергнутая фотография, а под ней значилась сенсационная подпись: «Кайзер отворачивается от канцлера, не сойдясь во мнении по цабернскому делу!»
Через ассистента, злоупотребившего моим доверием, «Иллюстрасьон» получила снимок и присовокупила к нему весьма тенденциозную подпись.
Мое скромное дело продолжало процветать, мы с женой были счастливы и в браке, и в работе, которой мы с таким увлечением занимались вместе. Конечно, монархия предоставляет фоторепортеру интересные и весьма прибыльные возможности, и удача не обходила меня стороной. Но я посвящал больше внимания искусству, чем политике или светским новостям, и в творческих кругах мои связи были действительно многочисленны. Все прославленные звезды театра и музыки – дирижер Бруно Вальтер, Рихард Штраус и многие другие – в тот или иной момент оказывались перед объективом моего фотоаппарата.
3 февраля 1912 года родилась дочь Генриетта и привнесла новую радость и удовлетворение в нашу семейную жизнь, которая шла своим чередом, слава богу, в блаженном неведении о годах кровопролития, бедствий и хаоса, которые мрачными тучами надвигались на нас.
Последствия сараевского убийства разрушили мою жизнь, как и жизни миллионов других людей всего мира.
Вечером того дня, когда произошло убийство, я сидел в известном мюнхенском «Кабаре папы Бенца». Мне сообщили, что в популярном кафе в центре города начались бесчинства. Я поймал такси и помчался домой за фотоаппаратом. Когда я добрался до Карлстора, то увидел, к чему приводит энтузиазм, направленный не в то русло. Знаменитое кафе «Фарих» было совершенно разгромлено! Мебель, стекло, посуда – все валялось в мелких осколках, собравшаяся толпа подбирала кирпичи с соседнего строительного участка и швыряла их в окна с зеркальным стеклом.
Я пробрался через дыру в одном из зияющих окон и сделал несколько снимков. К тому времени, как я вышел, полиция уже приехала на место и разводила возбужденную толпу в разные стороны. Один из полицейских подошел ко мне и сказал, что должен конфисковать пластинки. Я без возражений передал их ему, так как уже принял меры предосторожности и передал коробку с пластинками другу. Потом я спросил одного из демонстрантов, из-за чего сыр-бор. «Оркестр, – пылая возмущением, сказал он, – отказался сыграть «Вахту на Рейне».
Через несколько дней я получил телеграмму: «Ваше назначение военным фотографом утверждено тчк сообщите 22 отдел разведки Меце тчк Генштаб».
В 1914 году во всем рейхе было всего семь военных фотографов, а в Баварии я был один.
Меня назначили военным фотографом «под собственную ответственность и за собственный счет» и отправили на Западный фронт, где я присоединился к III Баварскому армейскому корпусу. Название должности «военный фотограф» не совсем верно, так как я получил разрешение фотографировать только на линиях коммуникаций, и лишь в очень редких случаях какой-нибудь офицер по доброте своей брал меня с собой на передовую.
Несмотря на эти ограничения, сделанные нами фотографии получали высокую оценку и в тылу, и за рубежом.
Одна моя фотография представляет значительный интерес для истории. В мюнхенском дворце Прейзинга мне удалось сфотографировать независимого ирландского лидера Роджера Кейсмента перед самым его отъездом в Ирландию. Германия поддерживала Кейсмента, ему дали задание вернуться в Ирландию и поднять там восстание. Его предали, и британцы арестовали его сразу же, как только он высадился на берег, судили как шпиона и расстреляли.
Примерно через семь месяцев войны была сформирована «кинофотослужба», и мы получили более официальный статус. Нас зачислили на военную службу как солдат, и мы стали подчиняться военному закону и дисциплине. Меня самого направили в летучий отряд № 298, где в мои обязанности входило проявлять и классифицировать фотографии воздушной разведки – признаюсь, не слишком увлекательное занятие, хотя и очень важное.
В конце октября 1918 года меня прикомандировали к части в Шлейсхайме, где формировалось новое подразделение для отправки на фронт. Но оно так и не добралось до фронта, поскольку 8 ноября по указанию военного министерства мы получили разрешение посетить, если будет такое желание, массовый политический митинг.
Сам я воспользовался увольнительной не для того, чтобы пойти на митинг, а чтобы поспешить домой и сменить военную форму на штатское платье, переключившись тем самым с военных действий на революционные события.
Революционный штаб располагался в «Метезере» – и это бесспорно демонстрирует, что во всех случаях Мюнхен отдает явное предпочтение пивным погребкам! На следующий день Совет солдатских и рабочих депутатов провозгласил революцию в баварском парламенте.
Ранним утром 9 ноября, щеголяя самодельной красной повязкой на рукаве и с фотоаппаратом под мышкой, я уже был на ногах. Не без труда мне удалось пробраться в здание парламента. Здесь у меня был шанс посмотреть на наших новых правителей и одновременно сделать самые первые фотографии только что сформированного Совета солдатских и рабочих депутатов. Красная повязка сослужила мне отличную службу.
Работа фоторепортера стала весьма увлекательным, но и опасным занятием. Очень скоро мне удалось запечатлеть своей камерой всех главных героев, а мой снимок нового баварского премьер-министра Эйснера – первый из череды последовавших снимков – появился во всех немецких и зарубежных газетах.
21 апреля 1919 года граф Арко застрелил Эйснера. Этот роковой выстрел привел к мятежу радикалов, который окончился их победой и провозглашением рабоче-солдатской республики.
Мюнхен был охвачен волнением, улицы полнились кричащими, жестикулирующими людьми. Я снова надел красную повязку и бродил по улицам с фотоаппаратом, стремясь увековечить картины истории, творившейся на моих глазах. Остановились предприятия, трамваи перестали ходить. Исполнительный комитет Совета рабоче-солдатских депутатов призвал к всеобщей забастовке. Баварский парламент сбежал в Бамберг.
Однако в день всеобщей забастовки по крайней мере у меня работы было по горло. На Людвигштрассе вылилась массовая демонстрация; Эгельхофер, командующий Красной армией и одновременно комендант Мюнхена, стоял на грузовике напротив Людвигскирхе и отдавал честь огромной колонне, маршировавшей мимо него.
Я яростно щелкал затвором везде, где только мог, и отправлял в карманы пластинку за пластинкой. Поглощенный работой, я краем уха услышал, как кто-то сказал: «Берегитесь этого фотографа», но не придал им значения.
Внезапно грубые руки схватили меня, и я очутился между двумя революционными солдатами с ружьями и ручными гранатами, засунутыми за пояс. Под аплодисменты толпы меня увели и доставили к заместителю коменданта, сидевшему за столом в маленькой комнатке спиной ко мне. Прошло несколько тревожных минут, в течение которых он ни разу не посмотрел на меня. Наконец он повернулся.
Я не поверил своим глазам. «Бог ты мой! – подумал я. – Это же Алоис, мой бывший помощник!»
Он тоже сразу меня узнал.
– Эгельхофер, наверно, ошибся, – сказал он, поворачиваясь к солдатам. – Это же герр Гофман, мой старый друг. – Он обернулся ко мне: – Ведь Эгельхофер не знает, – продолжал он извиняющимся тоном, – что вы были моим самым честным шефом!
Фотоаппарат мне возвратили, и от заместителя коменданта я получил письменный пропуск, дающий разрешение фотографировать все, что мне вздумается.
Разрешение удалило все препятствия с моей дороги. Я был официальным уполномоченным фотографом рабоче-солдатской республики! Масса интереснейших фотографий быстро пополнила мой архив, но, к сожалению, мало какие из них уцелели.
Однако одного человека не хватало в моей коллекции портретов революционных вождей – красного коменданта города Эгельхофера. Эгельхофер был выходцем из мюнхенских окраин и практически в одну ночь оказался на посту главнокомандующего Красной армией и городского коменданта. Под охраной своей красной повязки я отправился в логово льва на Эттштрассе, где раньше располагалось управление полиции, а теперь Эгельхофер устроил свою штаб-квартиру. В приемной я написал короткую записку, в которой заверял коменданта, что если один из наиважнейших героев революции не войдет в мои исторические архивы, это будет весьма прискорбным упущением.
Прошло несколько минут, затем открылась дверь, и в проеме показался Эгельхофер собственной персоной. Он оценивающе оглядел меня и сказал:
– Вы как раз вовремя. Я вас дожидался.
Ну и что теперь? Это могло означать, что он настроен дружелюбно и приветливо, точно так же это могло означать и совершенно противоположное. Вскоре он развеял мои сомнения.
– Ладно, щелкните меня, как есть, – продолжал он, пропуская меня в святая святых и закрывая дверь за собой. – Но вот что я вам скажу, господин хороший, если кто-нибудь еще увидит эту фотографию, я вас пристрелю собственными руками!
Он сказал, что ему нужен снимок размером примерно с фотографию для паспорта, причем как можно быстрее; а если когда-нибудь ее копия окажется в досье полицейского управления, даже сам Господь Бог мне не поможет!
Эгельхофер сел на крутящийся стул и замер. Я поспешно сфотографировал его, после чего он снял очки, которые надел, чтобы сфотографироваться, повернулся к охранникам и велел им проводить меня и не спускать с меня глаз, пока не будут проявлены и отпечатаны фотографии.
– А пластинки заберите, чтобы этот тип не отправил копию в газеты, – отрезал он.
Под вооруженным конвоем я вернулся к себе в фотоателье. Там солдаты пристально и настороженно следили за каждым моим движением, так что пришлось отказаться даже от мысли проделать какой-нибудь трюк с отпечатками. Я вернулся к Эгельхоферу и лично доставил пластинки и отпечатки. Я снова попытался переубедить его. Он не хотел даже и думать об этом, но вместо этого предложил мне деньги; а когда я заверил его, что для меня и так уже большая честь иметь возможность его сфотографировать, он вдруг выдвинул ящик стола, вынул снимок, сделанный в то время, когда он служил матросом, и вручил его мне!
– Ну, вот это можете напечатать, – доброжелательно сказал он. – А эти… – он указал на плоды моих недавних усилий, – даже и не думайте!
Этим мне и пришлось удовольствоваться.
Через несколько недель республика потерпела крах. Эгельхофера расстреляли, и при нем нашли паспорт на другую фамилию. В этом паспорте была именно та фотография, что сделал я, – Эгельхофер в очках, которых он никогда не носил!
21 апреля по всему Мюнхену, словно лесной пожар, распространилась весть о том, что красные расстреляли заложников, которых удерживали в гимназии Люитпольда, в последний момент перед самым освобождением. В горожанах ужас соединялся с возмущением и гневом. Отряд из нескольких решительных мужчин разоружил красногвардейцев, стоявших на посту в резиденции, и вскоре после этого со всех сторон начали входить первые части освободительной армии, которые население встречало с облегчением и энтузиазмом.
Среди ночи кто-то позвонил в дверь моего дома. Это был Алоис, с него уже сошел недавний торжествующе-революционный вид. Я без слов понял, что ему нужно, и спрятал его у себя дома вместе с его соратником Германом Заксом, американцем.
Как-то раз через много лет моя секретарша сказала, что меня хочет видеть какой-то штурмовик, но отказывается назвать свое имя. Я велел ей пропустить его, и передо мной оказался Алоис, молодцеватый в форме штурмовика, бывший заместитель городского коменданта и бывший ученик фотографа!
После входа правительственных войск ход событий в Мюнхене быстро вернулся в нормальное русло, и я опубликовал альбом фотографий под заголовком «Год баварской революции», который снискал большой успех.
1920 год в Мюнхене был одной длинной серией демонстраций, маршей и массовых митингов, и всякий раз, как происходило нечто подобное, я был тут как тут со своей верной фотокамерой. Однажды я присутствовал на районном митинге городского ополчения. Среди прочих ораторов выступал некий Адольф Гитлер. Я не посчитал нужным потратить на него фотопластинку, поскольку тогда он ничего не значил и на митинге, как и остальные, всего лишь провозглашал все те же давнишние политические требования. На его речь я не обратил особого внимания – я же был фотографом, а не журналистом.
Фотографии, на которых я запечатлел эти политические события, имели большой успех и принесли хороший доход. Очень немногие фотографы имели смелость слиться с толпой демонстрантов, а часто и под градом пуль, ради нескольких снимков; поэтому мне удавалось сделать во многих отношениях уникальные фотографии, и, соответственно, они стоили дорого.
И хотя я заработал тогда немало денег, их покупательная способность стремительно уменьшалась изо дня в день. Тем, что мне вообще удавалось держаться на плаву, я обязан сделкам с иностранными заказчиками.
Я продал фотоателье за семьдесят тысяч марок (теоретически сумма была равна 3500 английским фунтам), и в то время мне казалось, что я выручил за него отличные деньги. Но когда мне выплатили первую половину суммы, я мог купить на нее только подержанную «зеркалку»; а к тому времени, как я получил остаток, его не хватило бы даже на полдюжины яиц!
На грани отчаяния я обратился к кинопроизводству, и еще с двумя энтузиастами мы основали кинокомпанию и сняли фильм, в котором задействовали актеров, хорошо известных мюнхенским зрителям. Это была комедия вроде американского бурлеска. По сюжету фильма некий парикмахер изобретает средство против облысения, обладающее невероятной силой. Лысые моментально обрастают гривой волос, доведенных гримерами до абсурда, безбородые в мгновение ока превращаются в натурального Барбароссу, но потом один из помощников портит препарат, в результате чего наступают «ужасные» комические последствия.
Это был наш первый, последний и единственный фильм. И мы с товарищами были рады, что отделались только стыдом!
Глава 2
СРОЧНО ТРЕБУЕТСЯ ФОТОГРАФИЯ ГИТЛЕРА
Следующие полтора года или около того мы не жили, а влачили жалкое существование. И хотя в нацистскую партию я вступил в апреле 1920 года, получив партийный билет за номером 427, – в то время мне казалось, что программа партии предлагает единственный возможный выход из хаоса и бедствий, охвативших мою родину, – личное общение с Гитлером началось лишь после того, как я получил телеграмму с текстом: «Немедленно вышлите фото Адольфа Гитлера платим сотню долларов».
Эта телеграмма из известного американского фотоагентства застала меня в Мюнхене 30 октября 1922 года, и щедрость предложения меня весьма удивила. За фотографию президента республики Эберта обычно платили 5 долларов, примерно столько же за другие выдающиеся фигуры, а за какого-то малоизвестного Гитлера они готовы выложить ни с чем не сообразную сумму!
Эта телеграмма из известного американского фотоагентства застала меня в Мюнхене 30 октября 1922 года, и щедрость предложения меня весьма удивила. За фотографию президента республики Эберта обычно платили 5 долларов, примерно столько же за другие выдающиеся фигуры, а за какого-то малоизвестного Гитлера они готовы выложить ни с чем не сообразную сумму!