— Бей их заступом! — вопила молодица, указывая на нас. — Бей, говорю, шибеников! Знаешь ли, что они говорят?..
 
   — Чего ты так раскудахталась? — спросил мужик, остановясь. — Я думал, что с тебя кожу сдирают.
 
   — Послушай, Остапе, что эти богомерзкие школяры, ироды, выгадывают, — задыхаясь от злобы, говорила молодица, — рассказывают, что наша дитина похожа на поросенка!
 
   — Что ж, может быть и правда, — отвечал мужик хладнокровно, — это тебе за то, что ты меня кабаном называешь.
 
   Нет слов выразить бешенство молодицы. Она бранилась, плевалась, проклинала мужа, нас и с ругательствами, угрозами отправилась в хату. Не ожидая такой благополучной развязки, мы очень обрадовались, а Остап, понурившись, стоял, опершись на заступ.
 
   — Что вам нужно, панычи? — спросил он, когда брань его жены затихла.
 
   — Мы пробираемся на ту сторону, — сказал Гоголь, указывая на лес.
 
   — Ступайте ж по этой дорожке; через хату вам было бы ближе, да теперь там не безопасно; жена моя не охотница до шуток и может вас поколотить.
 
   Едва мы сделали несколько шагов, Остап остановил нас.
 
   — Послушайте, панычи, если вы увидите мою жену, не трогайте ее, не дразните, теперь и без того мне будет с нею возни на целую неделю.
 
   — Если мы ее увидим, — сказал Гоголь, улыбаясь, — то помиримся.
 
   — Не докажете этого, нет; вы не знаете моей жинки: станете мириться — еще хуже разбесите!
 
   Мы пошли по указанной дорожке.
 
   — Сколько юмору, ума, такта! — сказал с одушевлением Гоголь. — Другой бы затеял драку, и бог знает, чем бы вся эта история кончилась, а он поступил как самый тонкий дипломат: все обратил в шутку — настоящий Безбородко!
 
   Выйдя из левады, мы повернули налево и, подходя к хате Остапа, увидели жену его, стоявшую возле дверей. Ребенка держала она на левой руке, а правая вооружена была толстой палкой. Лицо ее было бледно, а из-под нахмуренных бровей злобно сверкали черные глаза. Гоголь повернулся к ней.
 
   — Не трогайте ее, — сказал я, — она еще вытянет вас палкой.
 
   — Не бойтесь, все кончится благополучно.
 
   — Не подходи! — закричала молодица, замахиваясь палкой. — Ей-богу, ударю!
 
   — Бессовестная, бога ты не боишься, — говорил Гоголь, подходя к ней и не обращая внимания на угрозы. — Ну, скажи на милость, как тебе не грех думать, что твоя дитина похожа на поросенка?
 
   — Зачем же ты это говорил?
 
   — Дура! шуток не понимаешь, а еще хотела, чтоб Остап заступом проломал нам головы; ведь ты знаешь, кто это такой? — шепнул Гоголь, показывая на меня. — Это из суда чиновник, приехал взыскивать недоимку.
 
   — Зачем же вы, как злодии (воры), лазите по плетням да собак дразните!
 
   — Ну, полно же, не к лицу такой красивой молодице сердиться. — Славный у тебя хлопчик, знатный из него выйдет писарчук: когда вырастет, громада выберет его в головы.
 
   Гоголь погладил по голове ребенка, и я подошел и также поласкал дитя.
 
   — Не выберут, — отвечала молодица смягчаясь, — мы бедны, а в головы выбирают только богатых.
 
   — Ну так в москали возьмут.
 
   — Боже сохрани!
 
   — Эка важность! в унтера произведут, придет до тебя в отпуск в крестах, таким молодцом, что все село будет снимать перед ним шапки, а как пойдет по улице, да брязнет шпорами, сабелькой, так дивчата будут глядеть на него да облизываться. «Чей это, — спросят, — служивый?» Как тебя зовут?..
 
   — Мартой.
 
   — Мартин, скажут, да и молодец же какой, точно намалеванный! А потом не придет уже, а приедет к тебе тройкой в кибитке, офицером и всякого богатства с собой навезет и гостинцев.
 
   — Что это вы выгадываете — можно ли?
 
   — А почему ж нет? Мало ли теперь из унтеров выслуживаются в офицеры!
 
   — Да, конечно; вот Оксанин пятый год уже офицером и Петров также, чуть ли городничим не поставили его к Лохвицу.
 
   — Вот и твоего также поставят городничим в Ромен. Тогда-то заживешь! в каком будешь почете, уважении, оденут тебя, как пани.
 
   — Полно вам выгадывать неподобное! — вскричала молодица, радостно захохотав. — Можно ли человеку дожить до такого счастья?
 
   Тут Гоголь с необыкновенной увлекательностью начал описывать привольное ее житье в Ромнах: как квартальные будут перед нею расталкивать народ, когда она войдет в церковь, как купцы будут угощать ее и подносить варенуху на серебряном подносе, низко кланяясь и величая сударыней матушкой; как во время ярмарки она будет ходить по лавкам и брать на выбор, как из собственного сундука, разные товары бесплатно; как сын ее женится на богатой панночке и тому подобное. Молодица слушала Гоголя с напряженным вниманием, ловила каждое его слово. Глаза ее сияли радостно; щеки покрылись ярким румянцем.
 
   — Бедный мой Аверко, — восклицала она, нежно прижимая дитя к груди, — смеются над нами, смеются!
 
   Но Аверко не льнул к груди матери, а пристально смотрел на Гоголя, как будто понимал и также интересовался его рассказом, и когда он кончил, то Аверко, как бы в награду, подал ему свой недоеденный пирог, сказав отрывисто: «На!»
 
   — Видишь ли, какой разумный и добрый, — сказал Гоголь, — вот что значит казак: еще на руках, а уже разумнее своей матери; а ты еще умничаешь, да хочешь верховодить над мужем, и сердилась на него за то, что он нам костей не переломал.
 
   — Простите, паночку, — отвечала молодица, низко кланяясь, — я не знала, что вы такие добрые панычи. Сказано: у бабы волос долгий, а ум короткий. Конечно, жена всегда глупее чоловика и должна слушать и повиноваться ему — так и в святом писании написано.
 
   Остап показался из-за угла хаты и прервал речь Марты.
 
   — Третий год женат, — сказал он, с удивлением посматривая на Гоголя, — и впервые пришлось услышать от жены разумное слово. Нет, панычу, воля ваша, а вы что-то не простое, я шел сюда и боялся, чтоб она вам носов не откусила, аж смотрю, вы ее в ягничку (овечку) обернули.
 
   — Послушай, Остапе, — ласково отозвалась Марта, — послушай, что паныч рассказывает!
 
   Но Остап, не слушая жены, с удивлением продолжал смотреть на Гоголя.
 
   — Не простое, ей-ей не простое, — бормотал он, — просто чаровник, (чародей)! Смотри, какая добрая и разумная стала, и святое писание знает, как будто грамотная.
 
   Я также разделял мнение Остапа; искусство, с которым Гоголь укротил взбешенную женщину, казалось мне невероятным; в его юные лета еще невозможно было проникать в сердце человеческое до того, чтоб играть им как мячиком; но Гоголь, бессознательно, силою своего гения, постигал уж тайные изгибы сердца.
 
   — Расскажите же, паночку, — просила Марта Гоголя умоляющим голосом, — Остапе, послушай!
 
   — После расскажу, — отвечал Гоголь, — а теперь научите, как нам переправиться через реку.
 
   — Я попрошу у Кондрата челнок, — сказала Марта и, передав дитя на руки мужа, побежала в соседнюю хату.
 
   Мы не успели дойти до места, где была лодка, как Марта догнала нас с веслом в руке.
 
   — Удивляюсь вам, — сказал я Гоголю, — когда вы успели так хорошо изучить характер поселян.
 
   — Ах! если б в самом деле это было так, — отвечал он с одушевлением, — тогда всю жизнь свою я посвятил бы любезной моей родине, описывая ее природу, юмор ее жителей, с их обычаями, поверьями, изустными преданиями и легендами. Согласитесь: источник обильный, неисчерпаемый, рудник богатый и еще непочатый.
 
   Лицо Гоголя горело ярким румянцем; взгляд сверкал вдохновенно; веселая, насмешливая улыбка исчезла, и физиономия его приняла выражение серьезное, степенное.
 
   Достигнув противоположного берега, мы вытащили челнок на берег и начали подыматься на крутую гору. Палящий жар был невыносим, но, по мере приближения к лесу, нас освежал прохладный ароматический ветерок; а когда мы достигли опушки, нас обдало даже ощутительным холодом.
 
   В нескольких от нас шагах прорезывалась в лес дорожка, и где она пролегала, виднелся темный, как ночь, фон, окаймленный ветвями.
 
   — Что б вы изобразили на этом фоне? — спросил Гоголь.
 
   — Нимфу, — отвечал я, недолго думая.
 
   — А я бы лешего, или запорожского казака, в красном жупане.
 
   Сказав это, он повалился на мягкую траву, а я, вынув из кармана носовой платок, разостлал его, чтоб не позеленить травою моих панталон. Гоголь громко захохотал, заметив мою предосторожность.
 
   — Чего вы смеетесь? — спросил я.
 
   — Знаете ли, когда вы вошли в гостиную, ваши плюндры произвели на меня странное впечатление.
 
   — А какое именно?
 
   — Мне показалось, что вы были без них!
 
   — Не может быть! — вскричал я, осматривая свои панталоны.
 
   — Серьезно: телесного цвета, в обтяжку… Уверен, что не одного меня поразили они, а и барышень также.
 
   — Какой вздор!
 
   — Да; когда вы вошли, они потупились и покраснели.
 
   Последнее замечание окончательно меня смутило. Еще раз я взглянул на панталоны и не сомневался более в справедливости слов Гоголя. Я был в отчаянии, а он заливался громким смехом. Натешившись моей простотой, он, наконец, сжалился надо мною.
 
   — Успокойтесь, успокойтесь, — сказал он, принимая серьезный вид, — я шутил, право, шутил.
 
   Но уверения Гоголя не поколебали собственного моего убеждения, и замечание его, сказанное, может быть, и в шутку, преследовало меня, как нечистая совесть, до самого отъезда.
 
   — Ударьте лихом об землю, — продолжал он, ложась на спину, — раскиньтесь вот так, как я, поглядите на это синее небо, то всякое сокрушение спадет с сердца и душа просветлеет.
 
   Я последовал его совету; и действительно, едва протянулся и взглянул на небо — раздражение мое притупилось и мне захотелось спать.
 
   — Ну что? — спросил Гоголь после минутного молчания, — что вы теперь чувствуете?
 
   — Кажется, лучше, — отвечал я, закрывая глаза.
 
   — В этом положении фантазия как-то сильнее разыгрывается, в уме зарождаются мысли высокие, идеи светлые — не правда ли?
 
   — Да, сильно клонит ко сну, — пробормотал я, погружаясь в дремоту.
 
   — Не прогневайтесь, я вам не дам спать; чего доброго, оба заснем и проспим до вечера, а между тем возьмут лодку: что мы тогда будем делать? Кричать, как Пульхерия Трофимовна: «ме… ме…»
 
   Он с неимоверным искусством представил в лицах за обеденную сцену и так меня рассмешил, что сон мой совершенно отлетел.
 
   — Долго ли вам еще оставаться в лицее? — спросил я.
 
   — Еще год! — со вздохом отвечал Гоголь. — Еще год!
 
   — А потом?
 
   — Потом в Петербург, в Петербург! Туда стремится душа моя!..
 
   — Что вы, в гражданскую или военную думаете вступить?
 
   — Что вам сказать? В гражданскую у меня нет охоты, а в военную — храбрости.
 
   — Куда-нибудь да надо же; нельзя не служить.
 
   — Конечно, но…
 
   — Что?
 
   Гоголь молчал. Через несколько минут я сделал ему вопрос, ответа не было: он заснул. Мне жаль было его будить, и я, следуя данному совету, устремив взор в голубое небо, задумался. Мысли мои развернулись, воображение указало цветущую перспективу моего будущего; ощущения неиспытанные посетили мое сердце, осветили душу. В первый раз я так замечтался: как мне было весело, отрадно, фантазия моя окрылилась и увлекла меня в неведомый мир. Чего не перечувствовал я в те минуты и чего не посулило мне мое будущее!.. Приводя теперь на память минувшие грезы, невольно вспоминаю мое бесцветное прошедшее, горестное, безотрадное. При первом вступлении на поприще службы у меня, как говорится, крылья опустились: не до летанья было. Мне объявили, что я даже стоять не умею и на восемнадцатом году от рождения начали учить стойке. Выучив стоять, как подобает человеку, на двух ногах, стали учить стоять, как болотную птицу, на одной; а там повели гусиным шагом: сначала в три приема, потом в два и наконец в один. Таким алюром далеко не уйдешь…
 
   Тень от деревьев протянулась; зной спадал; было около шести часов. Я разбудил Гоголя.
 
   — Славно разделался с храповицким, — сказал он, приподымаясь и протирая глаза. — А вы что делали? тоже спали?
 
   — Нет, — отвечал я, — по вашему совету я лежал на спине и фантазировал.
 
   — Ну что ж? понравилось?
 
   — Очень!..
 
   — Примите к сведению и на будущее время, глядите на небо, чтоб сноснее было жить на земле.
 
   Переправясь обратно через реку, мы пошли к известной хате, чтобы по той же дороге возвратиться к Ивану Федоровичу. На завалине сидел Остап понурясь.
 
   — За что вы меня так обидели, — спросил он Гоголя очень серьезно, — что я вам сделал?
 
   — Чем же я тебя обидел? — сказал Гоголь с недоумением, посматривая на Остапа.
 
   — Чем! жинку мою нарядили как пани, подчиваете варенухой на серебряном подносе, величаете сударыней матушкой, а мне — батьку городничего, хотя бы спасибо сказали, чарку горелки поднесли!
 
   Остап разразился громким смехом. Марта вышла из хаты без Аверки и, усмехаясь, низко поклонилась.
 
   — О неблагодарный! — трагически произнес Гоголь, указывая на Марту. — Не я ли обратил волчицу в ягницу?!
 
   — Правда, правда, за это спасибо, ей-богу спасибо!.. готов хату прозакладывать, что сегодня во всем селе нет молодицы разумнее моей жинки. А где ж городничий? — прибавил Остап, взглянув на жену.
 
   — Уклался спать, — отвечала Марта, засмеявшись.
 
   — Вот какую штуку вы нам выкинули! — продолжал Остап. — Не знаем, что будет с нашего Аверки, а уж городничим наверное останется до смерти.
 
   — А кто знает! может быть… — начала было Марта, но Остап закрыл ей рукою рот.
 
   — Молчи, дура! — сказал он. — Паныч шутит, а ты, глупая баба, уж и зазналась! Молись богу, чтоб был честным человеком — для нас и того довольно.
 
   Остап пустился в рассуждения, острил над женой и рассказывал смешные анекдоты, как жены обманывают своих мужей. Гоголь, со вниманием слушавший Остапа, хохотал, бил в ладони, топал ногами; иногда вынимал из кармана карандаш и бумагу и записывал некоторые слова и поговорки. Я не раз напоминал ему, что пора итти, но Гоголь не мог оторваться от Остапа.
 
   — Помилуйте, — говорил он, — да это живая книга, клад; я готов его слушать трои сутки сряду, не спать, не есть!
 
   Наконец я почти насильно увлек его. Мы пошли по прежней дороге, через леваду, и добродушные хозяева провожали нас до самого перелаза. Марта принялась было просить у нас опять прощения, но Остап ее остановил.
 
   — Перестань, — сказал он, — они тебя дразнили как цуцика, им того и хотелось, чтобы ты лаяла на них как собака.
 
   Подымаясь на гору, в саду Ивана Федоровича Гоголь не переставал хвалить Остапа.
 
   — Какая натура! — говорил он. — Какой рассказ! точно вынет человека из-под полы, поставит его перед вами и заставит говорить. Кажется, я не слышал, а видел наяву то, о чем он рассказывал.
 
   В саду играли в горелки; барышни с криком и визгом бегали по дорожкам. Гоголь, более предусмотрительный, повернул влево к флигелю, а я, думая пробраться в дом, попал, как кур во щи: едва меня завидели, как в ту ж минуту поставили в пары и заставили бегать, что, по тесноте моих панталон, крайне было для меня неудобно и даже опасно.
 
   Отец мой заигрался в бостон, и как ночь была темная, а дорога дурная, то по просьбе гостеприимного хозяина он остался переночевать.
 
   После чая мы перешли в комнаты и продолжали играть в фанты. В этот раз Гоголь не мог отделаться и также участвовал в игре. Он был очень неразвязен, неловок, краснел, конфузился, по целому часу отыскивал колечко, не мог поймать мышки и, наконец, выведенный из терпения неудачами и насмешками, отказался от игры прежде ее окончания.
 
   За ужином мы опять сели рядом с Гоголем. Я был очень огорчен, что отец мой остался ночевать: предположения мои насчет охоты не осуществились.
 
   — О чем вы так задумались? — спросил меня Гоголь. — Вы, кажется, не в своей тарелке.
 
   Я объяснил причину моих сокрушений.
 
   — А вы большой охотник?
 
   — Страстный!
 
   — Часто охотитесь?
 
   — Если удастся, завтрашний день в первый раз буду охотиться.
 
   — Вот как! Так, может быть, вы вовсе не охотник, и если дадите сорок промахов, то и разочаруетесь.
 
   — Дам сорок тысяч промахов, но добьюсь до того, что из сорока выстрелов сряду не сделаю ни одного промаха.
 
   — Ну, это хорошо; это по-нашему, по-казацки!
 
   Для ночлега мне отвели комнату в доме, а Гоголь, приехавший днем прежде, расположился во флигеле. На другой день, часу в восьмом, отец мой приказал запрягать лошадей. Я пошел во флигель, чтоб попрощаться с Гоголем, но мне сказали, что он в саду. Я скоро его нашел: он сидел на дерновой скамье и, как мне издалека показалось, что-то рисовал, по временам подымая голову кверху, и так был углублен в свое занятие, что не заметил моего приближения.
 
   — Здравствуйте! — сказал я, ударив его по плечу. — Что вы делаете?
 
   — Здравствуйте, — с замешательством произнес Гоголь, поспешно спрятав карандаш и бумагу в карман. — Я… писал.
 
   — Полноте отговариваться! я видел издалека, что вы рисовали. Сделайте одолжение, покажите, я ведь тоже рисую.
 
   — Уверяю вас, я не рисовал, а писал.
 
   — Что вы писали?
 
   — Вздор, пустяки, так, от нечего делать писал — стишки.
 
   Гоголь потупился и покраснел.
 
   — Стишки! Прочтите: послушаю.
 
   — Еще не кончил, только начал.
 
   — Нужды нет, прочтите что написали.
 
   Настойчивость моя пересилила застенчивость Гоголя; он нехотя вынул из кармана небольшую тетрадку, привел ее в порядок и начал читать.
 
   Я сел возле него с намерением слушать, но оглянулся и увидел почти над головой огромные сливы, прозрачные, как янтарь, висевшие на верхушке дерева. Я забыл о стихах: все мое внимание поглотили сливы. Пока я придумывал средство, как до них добраться, Гоголь окончил чтение и вопросительно смотрел на меня.
 
   — Экие сливы! — воскликнул я, указывая на дерево пальцем.
 
   Самолюбие Гоголя оскорбилось; на лице его выразилось негодование.
 
   — Зачем же вы заставляли меня читать? — сказал он, нахмурясь. — Лучше бы попросили слив, так я вам натрусил бы их полную шапку.
 
   Я спохватился, и только хотел извиниться, как Гоголь так сильно встряхнул дерево, что сливы градом посыпались на меня. Я кинулся подбирать их, и Гоголь также.
 
   — Вы совершенно правы, — сказал он, съев несколько слив, — они несравненно лучше моих стихов… Ух, какие сладкие, сочные!
 
   — Охота вам писать стихи! Что вы, хотите тягаться с Пушкиным? Пишите лучше прозой.
 
   — Пишут не потому, чтоб тягаться с кем бы то ни было, но потому, что душа жаждет поделиться ощущениями. Впрочем, не робей, воробей, дерись с орлом!
 
   Я хотел было отвечать также пословицей: дай бог нашему теляти волка поймати; но Гоголь продолжал:
 
   — Да! не робей, воробей, дерись с орлом.
 
   Взгляд его оживился, грудь от внутреннего волнения высоко поднималась, и я безотчетно повторил слова его, сказанные мне накануне: «Ну, это хорошо, это по-нашему! по-казацки».
 
   Человек прибежал с известием, что отец меня ожидает. Я дружески обнял Гоголя, и мы расстались надолго.
 
   Через несколько лет после этого свидания показались в свет сочинения Гоголя.
 
   С каждым годом талант его более и более совершенствовался, и всякий раз, когда мне случалось читать его творения, я вспоминал одушевленный взгляд Гоголя, и мне слышались последние его слова: «Не робей, воробей, дерись с орлом!»

Н. П. МУНДТ [3]
ПОПЫТКА ГОГОЛЯ

   Прочитав почти все, что было писано о Гоголе, я ни в одной биографической о нем статье не нашел рассказа об одном довольно замечательном обстоятельстве в его жизни. Как самая малейшая подробность о такой знаменитой личности, какою был Гоголь, должна быть интересна для каждого, то я решаюсь передать о нем известное до сих пор только мне и весьма немногим [Я полагаю, что рассказываемый мною случай должен быть известен моему старинному товарищу и сослуживцу Р. М. Зотову и некоторым из артистов русской труппы.].
 
   В одно утро 1830 или 1831 года, хорошо не помню, мне доложили, что кто-то желает меня видеть. В то время я занимал должность секретаря при директоре Императорских театров, князе Сергее Сергеевиче Гагарине, который жил тогда на Английской набережной, в доме бывшем Бетлинга, а теперь, кажется, Риттера, где помещалась и канцелярия директора.
 
   Приказав дежурному капельдинеру просить пришедшего, я увидел молодого человека, весьма непривлекательной наружности, с подвязанною черным платком щекою и в костюме, хотя приличном, но далеко не изящном.
 
   Молодой человек поклонился как-то неловко и довольно робко сказал мне, что желает быть представленным директору театров.
 
   — Позвольте узнать вашу фамилию? — спросил я.
 
   — Гоголь-Яновский.
 
   — Вы имеете к князю какую-нибудь просьбу?
 
   — Да, я желаю поступить на театр.
 
   В то время имя Гоголя было совершенно неизвестно, и я не мог подозревать, что предо мною стоял, в смиренной роли просителя, будущий творец «Старосветских помещиков», «Тараса Бульбы» и «Мертвых душ». Я попросил его сесть и обождать.
 
   Было довольно рано; князь еще не одевался. Гоголь сел у окна, облокотился на него рукою и стал смотреть на Неву. Он часто морщился, прикладывал другую руку к щеке, и, мне казалось, что у него болят зубы.
 
   — У вас, кажется, болит зуб? — спросил я. — Не хотите ли одеколону?
 
   — Благодарю, это пройдет и так! Помолчав с полчаса, он спросил:
 
   — А скоро ли могу я видеть князя?
 
   — Полагаю, что скоро. Он еще не одевался.
 
   Гоголь замолчал и опять глядел на Неву, барабаня пальцами по стеклу.
 
   Вышел чиновник Крутицкий, и я попросил его узнать, оделся ли князь. Через минуту он вернулся и сказал, что князь уже в кабинете.
 
   Доложив директору, что какой-то Гоголь-Яновский пришел просить об определении его к театру, я ввел Гоголя в кабинет к князю.
 
   — Что вам угодно? — спросил князь.
 
   Надобно заметить, что князь Гагарин, человек в высшей степени добрый, благородный и приветливый, имел наружность довольно строгую и даже суровую, и тому, кто не знал его близко, внушал всегда какую-то робость. Вероятно, такое же впечатление произвел он и на Гоголя, который, вертя в руках шляпу, запинаясь отвечал:
 
   — Я желал бы поступить на сцену и пришел просить ваше сиятельство о принятии меня в число актеров русской труппы.
 
   — Ваша фамилия?
 
   — Гоголь-Яновский.
 
   — Из какого звания?
 
   — Дворянин.
 
   — Что же побуждает вас итти на сцену? Как дворянин, вы могли бы служить.
 
   Между тем Гоголь имел время оправиться и отвечал уже не с прежнею робостью:
 
   — Я человек небогатый, служба вряд ли может обеспечить меня; мне кажется, что я не гожусь для нее; к тому ж я чувствую призвание к театру.
 
   — Играли ли вы когда-нибудь?
 
   — Никогда, ваше сиятельство.
 
   — Не думайте, чтоб актером мог быть всякий: для этого нужен талант.
 
   — Может быть, во мне и есть какой-нибудь талант.
 
   — Может быть! На какое же амплуа думаете вы поступить?
 
   — Я сам этого теперь еще хорошо не знаю; но полагал бы на драматические роли.
 
   Князь окинул его глазами и с усмешкой сказал:
 
   — Ну, господин Гоголь, я думаю, что для вас была бы приличнее комедия; впрочем, это ваше дело.
 
   Потом, обратясь ко мне, прибавил:
 
   — Дайте господину Гоголю записку к Александру Ивановичу, чтоб он испытал его и доложил мне.
 
   Князь поклонился, и мы вышли.
 
   В то время инспектором русской труппы был известный любитель театра Александр Иванович Храповицкий. Он был человек очень добрый, но принадлежал к старой, классической школе. Он сам часто играл в домашних спектаклях, вместе с знаменитой Е. С. Семеновой (княгиней Гагариной), считал себя великим знатоком театра и был убежден, что для истинного трагического актера необходимы: протяжное чтение стихов, декламация, дикие завывания и неизбежные всхлипывания, или, как тогда выражались, драматическая икота.
 
   К этому-то великому знатоку драматического искусства адресовал я бедного Гоголя. Храповицкий назначил день для испытания, кажется в Большом театре, утром, в репетиционное время. Там заставил он читать Гоголя монологи из «Дмитрия Донского», «Гофолии и Андромахи», перевода графа Хвостова.
 
   Я не присутствовал при этом испытании, но потом слышал, помнится мне, от М. А. Азаревичевой, И. П. Борецкого и режиссера Боченкова, а также, кажется, и от П. А. Каратыгина, что Гоголь читал просто, без всякой декламации; но как чтение это происходило в присутствии некоторых артистов, и Гоголь, не зная на память ни одной тирады, читал по тетрадке, то сильно конфузился и, действительно, читал робко, вяло и с беспрестанными остановками.
 
   Разумеется, такое чтение не понравилось, и не могло нравиться, Храповицкому, истому поклоннику всякого рода завываний и драматической икоты. Он, как мне сказывали, морщился, делал нетерпеливые жесты и, не дав Гоголю кончить монолог Ореста из «Андромахи», с которым Гоголь никак не мог сладить, вероятно потому, что не постигал всей прелести стихов графа Хвостова, предложил ему прочитать сцену из комедии «Школа стариков»; но и тут остался совершенно недоволен.