Страница:
Правда, в Бостоне. Но, на мой взгляд, эти два города. Бостон и Салем, соревнуются друг с другом в непреклонной верности Священному Писанию, следуя ему с той ревностной одержимостью, какую они привносят в усовершенствование судостроения и рыболовного промысла.
Жоффрей рассмеялся и признал справедливость ее наблюдений.
Он считал, что сотрудничество с жителями Новой Англии в вопросах, касавшихся судостроительства, оплаты золотой или серебряной монетой прав на невозделанные или спорные земельные участки, а также основания коммерческих ассоциаций, торговые отношения которых могли простираться вплоть до Китая и Индии, заключало для него одни только положительные стороны. Ибо в этой сфере лучше было иметь дело с людьми, верными своему слову, для которых работа и прибыль составляли смысл жизни, что гарантировало их рвение, стремление довести начатое до конца, уважение к заключенным соглашениям.
Вместе с тем он не раз благословлял судьбу за то, что не живет под их юрисдикцией, поскольку мотивы, побуждавшие их отправиться в сторону Нового Света, не имели ничего общего с его собственными.
Все это было негласно признано в самом начале их отношений, ибо в противном случае ни одна деловая сделка не могла бы быть заключена между теми, кто устремлялся к Атлантическому побережью, и теми, кто начал его осваивать.
Анжелика заметила, что она не была в той же мере, что и он, чужда известной потребности в общении и взаимопонимании с теми, кто по воле случая встречался им на пути.
Разве не обнаруживали они в этих маленьких густонаселенных и процветающих городках, где слышалась разноязыкая речь, таких, как Нью-Йорк, или более близких, находившихся в штате Род-Айленд, образ жизни и характер мышления, вполне совладавшие с теми, которые исповедовали они и которые не предвещали никаких крайностей в религиозных проявлениях, наблюдаемых у их соседей по Бостону или Салему и в среде первых основателей Pilgrim Fathers, вспомнить хотя бы старого Иешуа, приказчика голландского коммерсанта на реке Кеннебек.
Жоффрей объяснил ей, что Салем не был созданием тех отцов-паломников Mayflower, которых иные считали безобидными ясновидящими и которых упрекали в том, что в 1620 году они по ошибке высадились на мысе Код, но маленькой сплоченной группой пуритан-конгрегационалистов, девять лет спустя обосновавшихся в этих краях. Предводительствовал ими некто Эндикот, не давший компасу обвести себя вокруг пальца и привезший с собою в сундуках достоверную и вполне авторитетную Шеффилдскую хартию; он-то и решил основать колонию у северного мыса Массачусетской бухты.
Он выбрал для поселения Номбеаг — местное название территории, по его сведениям, «приветливой и плодоносной», и заложил Салем, своим авторитетом учредив здесь также «Кампанию Массачусетской бухты».
Он, не колеблясь, заселил его прежде жившими здесь плантаторами, часть которых получила при нем высокие должности. Однако новые колонисты были кальвинистами, партия которых, находившаяся в Англии, настойчиво призывала к «очищению» обряда богослужения, извращенного папизмом.
Укрепление религиозной дисциплины превратилось со временем в прямую обязанность городских властей, что, естественно, повлекло за собой ограничение избирательного права по отношению к членам церковной общины, посколькузаконодательнаядеятельность, закладывающаяосновы добродетельного общества, не могла быть доверена безответственным, невежественным людям, а также рабам — «вольнонаемным», обремененным долгом за переезд. Эти буржуа, расставшиеся с легкой жизнью в Англии во имя сохранения чистоты религиозного учения, не были расположены терпимо относиться к малейшему ослаблению их нравственной позиции.
Анжелика слушала и восхищалась его обширными познаниями и умением ориентироваться в тончайших нюансах, разделявших представителей различных группировок, с которыми они встречались во время морского путешествия, оказавшегося куда более поучительным и впечатляющим, чем она ожидала.
«Предстояла поездка к англичанам, — думала она, — только и всего». Но все оказалось намного сложнее.
Ей открылась не только бурная история авантюристов Нового Света, но и важная сторона жизни Жоффрея де Пейрака, доселе неведомая ей и заставившая ее еще выше оценить любимого ею человека. Он был одарен тем знанием людей, которое в сочетании с множеством других достоинств, а также благодаря его страстному интересу ко всему и умению слушать привлекало к себе множество друзей-союзников.
Жоффрей предложил ей остаться на борту и переночевать, однако она отклонила это предложение. Судно готово было в любую минуту сняться с якоря, для чего всей команде надо было буквально сбиться с ног; с другой стороны, она не хотела своим пренебрежением оскорбить хозяев, приютивших их в своем доме.
Ярость солнца ослабевала, и было уже около четырех часов пополудни, когда они вступили на твердую землю в сопровождении небольшой группы испанских солдат, составлявших по обыкновению личную охрану графа, вызывавшую любопытство и восхищение повсюду, где бы они ни проходили. Их положение наемников на службе у знатного французского дворянина свидетельствовало прежде всего о независимости графа де Пейрака, но также и о том, что свое состояние он приобрел собственным трудом, а не получил в Дар от некоего могущественного монарха. Все это не могло не импонировать new-englangers, которые, в какой бы колонии ни жили, были одержимы демоном независимости по отношению к метрономии, особенно с той поры, как Карл II издал указ о навигации (Staple Act). «Несправедливо!» — с одинаковой горячностью утверждал как пуританин Массачусетса, так и католик Мэриленда.
Они хорошо понимали друг друга. Анжелика чувствовала, что весь оставшийся день Жоффрей не спустит с нее глаз. Если бы не удовольствие, которое доставляло ей его внимание, она непременно упрекнула бы себя за то, что поделилась с ним своими волнениями, как оказалось, напрасными, до такой степени она ощущала себя теперь отдохнувшей.
И все же ее устраивало, что вследствие ее внезапного недомогания было принято решение незамедлительно покинуть берега Новой Англии и, не заходя в другие порты, взять курс на Голдсборо. Хотя он и не заговаривал об этом, она не сомневалась, что он организовал самый настоящий розыск Шаплея и на крайний случай навел справки о местонахождении компетентных врачей.
Однако Анжелика не слишком доверяла каким бы то ни было врачам, за исключением корабельных хирургов, нередко искусных, но, как правило, нечистоплотных. Непритязательному народу Новой Англии приходилось один на один вступать в схватку с болезнью, как с Дьяволом.
С первых же шагов они столкнулись, то ли случайно, то ли намеренно, с весьма уважаемым Джоном Кноксом Маттером, который приблизился к ним, придав своему строгому лицу максимально приветливое выражение. Они видели его на утреннем заседании совета, на который он специально прибыл из Бостона.
Анжелика познакомилась с ним как со своим гостем два года назад в Голдсборо во время памятного банкета на морском пляже, где он чокался с собравшимися — упрямыми посланцами Массачусетса и скромными набожными францисканцами в рясах из грубой серой шерсти, французскими гугенотами и бретонскими кюре, пиратами с Карибского моря, легкомысленными офицерами-англиканцами королевского британского флота, а также джентльменами и акадскими арендаторами, шотландцами и даже индейцами — за столом в виде длинной доски на козлах, покрытой белой скатертью, пребывая в состоянии французской эйфории, пробужденной хмельными винами этой нации…
То же веселое воспоминание теплилось, по-видимому, за бесстрастным ликом преподобного Маттера, ответившего на улыбку узнавшей его Анжелики такой мимикой, которая вполне могла бы сойти за подмигивание и подтверждавшая, что он прекрасно помнит те незабываемые мгновения. Однако сегодня, находясь в своем профессорском и пасторском обличье, он не может позволить себе ссылки на такие излишества, которые имели право на существование лишь постольку, поскольку совершались под эгидой французов на нейтральной территории вне какого бы то ни было контроля и, если так можно выразиться, вне времени, как во сне.
Он представил им своего внука, сопровождавшего его пятнадцатилетнего подростка, скованного и угловатого, глаза которого, однако, горели таким мистическим огнем, как если бы он был выходцем из семьи, патриархи которой непрерывно заседали в совете старейшин своей общины и дед которого пожелал оставить ему отчество шотландского реформатора Джона Кнокса, друга Кальвина, преобразовавшего пресвитерианскую церковь, — брата пуританства и конгрегационализма.
Глядя на этого подростка, можно было не сомневаться, что он свободно говорит и пишет по-гречески, латыни и немного по-древнееврейски, как и подобает ученику Кембриджского (Массачусетского) университета, который уже фамильярно называли Гарвардским по имени того мецената, который тридцать лет тому назад выделил часть своего состояния на возведение храма науки в этой унылой стране, продуваемой морскими ветрами, окруженной болотами, непроходимыми лесами и воинственными индейцами, но в которой стали, как грибы, прорастать деревянные дома с островерхими крышами.
Джон Кнокс Маттер заметил, что, присутствуя сегодняшним утром на совете, он видел г-на де Пейрака.
— Принято считать, что только француз может управлять французами, — заявил он. — Мы в тенетах тайных заговоров, замышляемых против нас Новой Францией.
Он попросил своего внука передать ему сумку с кипой бумаг, часть которых была свернута в свитки, скрепленные вощеной печатью.
— Только между нами, — сказал он, озираясь и извлекая из сумки страницу донесения, которую держал перед собою так, словно она в любую минуту могла взорваться, подобно неумело запаленному пороховому заряду. — Вы первым заговорили об иезуитах, и я не счел нужным поддержать вас, дабы еще больше не будоражить умы, но здесь у меня имеется секретное досье, подтверждающее ваше подозрение. Я веду его уже многие годы. Тот церковник, которого мы оба имели в виду, — он взглянул в документ, уточняя имя, которое произнес с чудовищным акцентом, — Оржеваль, иезуит, долгое время отправлял свою почту через наши поселения с неслыханной дерзостью, поручая ее шпионам, а порой и переодетым монахам. Так он намного быстрее сносился с Европой, Францией и штаб-квартирой своего ордена, папистской вотчиной наших злейших врагов. Нам удалось арестовать кое-кого из его курьеров и перехватить несколько депеш.
— Волосы встают дыбом, когда знакомишься с их содержанием. От него, как и от его корреспондентов, недвусмысленно выражающих замысел вашего короля или королевских министров, исходит призыв к войне с нами, войне на уничтожение, и это несмотря на то, что «наши страны находятся в состоянии мира». Вот взгляните! Здесь и здесь!
Он поднес к их глазам листки; некоторые были выделаны из тонкой бересты, служившей бумагой одиноким французским миссионерам, на которых можно было прочесть написанные нервным почерком отдельные фразы:
«Наши абенаки в восторге от сознания того, что их спасение зависит от количества скальпов, которые они снимут с головы еретиков. Это больше соответствует их нравам, чем самоотречение, и мы спасаем души для Неба, ослабляя противника, ненависть которого к Богу и нашему государю не утихнет никогда…»
В другом конверте, прибывшем на сей раз из Франции, который министр Кольбер направил верховному иезуиту из Парижа, приводились выражения, в которых отец д'Оржеваль и его деятельность в Новой Франции рекомендовались королю:
«Выдающийся священник, совершенствующийся в разжигании войны против англичан, с которыми у нас подписан мир, что осложняет разведывательную деятельность, но он найдет для нее какой-нибудь повод… Сведения о его преданности Божьему делу и королю укрепили нас в наших намерениях. Если он и дальше будет действовать в том же направлении, его величество не испытает никаких чувств, кроме признательности, и найдет способы возвысить его, не скупясь на поддержку осуществляемой им миссии. Ему (отцу д'Оржевалю) предстоит воспрепятствовать любому согласию с англичанами…»
Анжелика видела, как Жоффрей краем глаза следил за ее реакцией, и незаметно дала понять, что ему не о чем беспокоиться. В сравнении с пережитыми ею утром потрясениями откровения помощника губернатора Массачусетса не только не произвели на нее впечатления, но даже вызвали желание рассмеяться. Ибо он был настолько поражен этим макиавеллизмом и злобой, поведением, абсолютно ему непонятным, что вызывал чувство жалости. Для них же в этом не заключалось ничего нового, и они «заплатили за свое знание»: иезуит начал войну против них с того дня, как они ступили на землю Нового Света.
Продолжая говорить, Джон Кнокс Маттер маленькими шажками увлекал их за собой в другую сторону. Он сложил свои конверты и пергаменты и спрятал их в сумку, заявив, что эти вопросы заслуживают того, чтобы их обсуждали а другом месте, а не на набережной под палящим солнцем. Он извинился перед Анжеликой и выразил сожаление, что так долго продержал ее на ногах, сославшись в свое оправдание на неизъяснимый страх и самые мрачные предчувствия, которые охватили его, когда он понял, ознакомившись с этими документами, что адепт опасной римской религии притаился в глубине лесов среди краснокожих язычников, одержимый единственным желанием погубить добрых поселенцев, прибывших в Америку с одной мыслью, одной целью — мирно жить, трудиться и молиться Богу. Ибо эти мужчины и женщины вынуждены были бежать из родной страны и заточить себя на этом диком континенте только ради того, чтобы спастись от преследований английских правящих партий роялистов и республиканцев. Первые — прислужники Дьявола, вторые — чересчур слабые, чтобы утвердить истинную религиозность.
Увы! Где бы ни скрывался праведник, ему неизбежно придется столкнуться с испытанием, которое потребует от него подтверждения его праведности. Здесь, в Америке, это испытание предстало в облике иезуита.
Он процитировал заунывным голосом: «Опаснее волка, свирепого индейца, темного леса этот враг рода человеческого — краснокожий дикарь, направляемый иезуитом!»
Чтобы переменить тему разговора и отвлечь его от тяжелых мыслей, Жоффрей де Пейрак поинтересовался успехами его внука. Голос Джона Кнокса Маттера, подобно голосам всех любящих дедов, помягчел, и он с гордостью признал, что юный Коттон удовлетворял всем его честолюбивым ожиданиям, получив в Гарвардском университете степень бакалавра, присуждаемую тем, кто может перевести на латинский язык отрывок из Ветхого и Нового Заветов, а также свидетельство, признающее за ним способности в сочинении трактатов по логике, философии, арифметике и астрономии.
Вспомнив о том, что Флоримон и Кантор два года проучились в Гарварде под опекой пуритан, Анжелика почувствовала неподдельную гордость за своих старших сыновей.
Незаметно для себя преподобный Джон Кнокс Маттер продолжал увлекать их за собой, как оказалось, к таверне «Голубой якорь», той самой, хозяином которой был француз. Неожиданно осознав, что завел их в сомнительное место, он заговорил о своем намерении обучить внука держать в надлежащем виде заведение подобного рода, а также умению вразумлять разбушевавшихся пьяниц.
К счастью, они застали там Северину и Онорину в сопровождении двух телохранителей — Куасси-Ба и Янна ле Куэннека, оказавшихся в центре компании, состоявшей преимущественно из французов, среди которых был и молодой Натаниэль де Рамбург.
Шумные искренние приветствия, раздавшиеся в их адрес, заглушили речь Джона Кнокса Маттера. Антиалкогольную проповедь пришлось отложить до лучших времен. Выпив по кружке имбирного пива, они распрощались.
Когда Анжелика возвратилась к миссис Кранмер, ей показалось, что она обошла весь город, повидалась со всеми его жителями и усвоила пятидесятилетнюю историю покорения этих мест пионерами, — настолько насыщенным оказался день.
Как она слышала в таверне, многие горожане находятся в весьма неуравновешенном состоянии. Возможно, под воздействием удушающей жары, а может быть, вследствие приближения полнолуния, когда вперившийся в черноту ночи глаз тревожит людской сон.
Солнце опускалось, утопая в бледно-зеленом небе, розовевшем у горизонта.
Живительный морской бриз потихоньку разгонял застоявшийся зной. Тихо плещущее море казалось окрашенным в синий цвет.
По улицам слонялись индейцы, пугливые н неприкаянные, в отличие от своих собратьев, чувствовавших себя, например в Квебеке и Монреале, зваными гостями. Жители делали вид, к общему благу, что не замечают их, ибо в эти дни из Верхнего Коннектикута стекались беженцы, одетые в рубища, с разбитыми в кровь ногами и с еще более кровавыми воспоминаниями.
На площади группа горожан смотрела в сторону моря и что-то оживленно обсуждала.
Когда Анжелика и Жоффрей приблизились, собравшиеся объяснили, что заинтригованы доносящимися издалека криками тюленей, как будто гигантская стая этих любопытных животных, которых французы называют морскими волками, а англичане seal, calf или sea bear, подплыла к берегу, чего давно уже не случалось.
Дом миссис Кранмер на сей раз оказался переполненным; как бы желая искупить свое утреннее «дезертирство», вся семья, включая слуг, протрубила сбор и, словно сговорившись, предстала в полном составе.
Домочадцы ждали их у стола, сервированного посудой из тонкого фаянса, хрустальными бокалами, бонбоньерками и серебряными вазами для фруктов.
Не исключено, что именно благодаря присутствию любезного лорда Томаса Кранмера, нежданного зятя, его вызывающему англиканству, кружевному воротничку и вышитому камзолу, иностранцы-паписты были свидетелями этой мобилизации всего пуританского дома. Его супруга леди Кранмер смотрела на мужа растерянно, и было очевидно, что она ожидала получить в ответ куда более суровые взгляды, так как сейчас ей была оказана милость находиться рядом с этим красивым светло-рыжим мужчиной с клинообразной бородой, женой которого она являлась, однако видела крайне редко, разумеется, потому, что его не привлекала ни она сама, ни его салемский дом, в котором собственные дети величали его не иначе как «sir» или мой «достопочтенный папочка», поглядывая на него с робостью, переходящей в страх.
У миссис Кранмер были мягкие, вполне гармоничные черты лица, которые казались бы даже привлекательными, если бы она так плотно не сжимала губы.
Ее лоб уже избороздили тонкие морщины, свидетельствовавшие о постоянном напряжении, вызванномчрезмерной хозяйственной озабоченностью.
Ее русые волосы покрывала муслиновая кружевная косынка, которая — явно после долгих колебаний — была повязана так, чтобы оттенить красивые бриллиантовые серьги, подарок мужа — очевидный предмет ее гордости. Это кокетство и тщеславие она «искупала» безобразием нашитого на платье пластрона, жесткого, как ошейник, такого длинного и острого, что при ее бесконечной талии казалось, будто туловище выступает из воронки.
Среди присутствующих находился также и тесть Самуэль Векстер, высокий старик в черном плаще, в черной квадратной шапочке, покрывавшей его белые волосы, переходившие на уровне крахмальных брыж в длинную белую бороду.
Анжелика проглотила несколько поджаренных миндальных орешков, запив их чашкой того настоя из чайных листьев, который пользовался здесь большой популярностью.
Было непонятно, почему так долго не зажигают свечи, ибо стало уже очень темно под лепным потолком столовой. Неужели в целях экономии? День еще не иссяк. И вдруг последние солнечные лучи ворвались через стекла яркими золотыми вспышками, от которых запылали и заискрились на стенах портреты и зеркала, оживляя покрытую лаком мебель и отражаясь в черных и белых мраморных плитках вестибюля.
Как можно незаметнее Анжелика встала из-за стола и поднялась в свою комнату, где, как и в начале дня, почувствовала желание постоять у открытого окна. Но как только она слегка наклонилась над подоконником, чтобы насладиться великолепием заката, ее вновь пронзила боль, но не молниеносно острая, как прежде, а тупая и всеохватная, противная боль, которую она всеми силами хотела бы приглушить.
Однако на сей раз ее бунт ни к чему не привел.
Она замерла, дав в полной мере проявиться опасному симптому, а затем утихнуть. Ибо она знала, что эта боль, вызвав ее на единоборство, должна подчиниться ей, уступить свою власть и, указав на начало того, чему суждено свершиться, стать ее союзницей…
Анжелика не шевелилась. Не моргала.
Небесная зелень вливалась в ее глаза, более яркая, чем стяг Магомета, на котором вскоре появится не полумесяц, а опаловая луна, круглая, как серебряное экю.
Она смежила веки.
«Жребий брошен, — произнесла она. — О Боже! Жребий брошен».
Глава 5
Жоффрей рассмеялся и признал справедливость ее наблюдений.
Он считал, что сотрудничество с жителями Новой Англии в вопросах, касавшихся судостроительства, оплаты золотой или серебряной монетой прав на невозделанные или спорные земельные участки, а также основания коммерческих ассоциаций, торговые отношения которых могли простираться вплоть до Китая и Индии, заключало для него одни только положительные стороны. Ибо в этой сфере лучше было иметь дело с людьми, верными своему слову, для которых работа и прибыль составляли смысл жизни, что гарантировало их рвение, стремление довести начатое до конца, уважение к заключенным соглашениям.
Вместе с тем он не раз благословлял судьбу за то, что не живет под их юрисдикцией, поскольку мотивы, побуждавшие их отправиться в сторону Нового Света, не имели ничего общего с его собственными.
Все это было негласно признано в самом начале их отношений, ибо в противном случае ни одна деловая сделка не могла бы быть заключена между теми, кто устремлялся к Атлантическому побережью, и теми, кто начал его осваивать.
Анжелика заметила, что она не была в той же мере, что и он, чужда известной потребности в общении и взаимопонимании с теми, кто по воле случая встречался им на пути.
Разве не обнаруживали они в этих маленьких густонаселенных и процветающих городках, где слышалась разноязыкая речь, таких, как Нью-Йорк, или более близких, находившихся в штате Род-Айленд, образ жизни и характер мышления, вполне совладавшие с теми, которые исповедовали они и которые не предвещали никаких крайностей в религиозных проявлениях, наблюдаемых у их соседей по Бостону или Салему и в среде первых основателей Pilgrim Fathers, вспомнить хотя бы старого Иешуа, приказчика голландского коммерсанта на реке Кеннебек.
Жоффрей объяснил ей, что Салем не был созданием тех отцов-паломников Mayflower, которых иные считали безобидными ясновидящими и которых упрекали в том, что в 1620 году они по ошибке высадились на мысе Код, но маленькой сплоченной группой пуритан-конгрегационалистов, девять лет спустя обосновавшихся в этих краях. Предводительствовал ими некто Эндикот, не давший компасу обвести себя вокруг пальца и привезший с собою в сундуках достоверную и вполне авторитетную Шеффилдскую хартию; он-то и решил основать колонию у северного мыса Массачусетской бухты.
Он выбрал для поселения Номбеаг — местное название территории, по его сведениям, «приветливой и плодоносной», и заложил Салем, своим авторитетом учредив здесь также «Кампанию Массачусетской бухты».
Он, не колеблясь, заселил его прежде жившими здесь плантаторами, часть которых получила при нем высокие должности. Однако новые колонисты были кальвинистами, партия которых, находившаяся в Англии, настойчиво призывала к «очищению» обряда богослужения, извращенного папизмом.
Укрепление религиозной дисциплины превратилось со временем в прямую обязанность городских властей, что, естественно, повлекло за собой ограничение избирательного права по отношению к членам церковной общины, посколькузаконодательнаядеятельность, закладывающаяосновы добродетельного общества, не могла быть доверена безответственным, невежественным людям, а также рабам — «вольнонаемным», обремененным долгом за переезд. Эти буржуа, расставшиеся с легкой жизнью в Англии во имя сохранения чистоты религиозного учения, не были расположены терпимо относиться к малейшему ослаблению их нравственной позиции.
Анжелика слушала и восхищалась его обширными познаниями и умением ориентироваться в тончайших нюансах, разделявших представителей различных группировок, с которыми они встречались во время морского путешествия, оказавшегося куда более поучительным и впечатляющим, чем она ожидала.
«Предстояла поездка к англичанам, — думала она, — только и всего». Но все оказалось намного сложнее.
Ей открылась не только бурная история авантюристов Нового Света, но и важная сторона жизни Жоффрея де Пейрака, доселе неведомая ей и заставившая ее еще выше оценить любимого ею человека. Он был одарен тем знанием людей, которое в сочетании с множеством других достоинств, а также благодаря его страстному интересу ко всему и умению слушать привлекало к себе множество друзей-союзников.
Жоффрей предложил ей остаться на борту и переночевать, однако она отклонила это предложение. Судно готово было в любую минуту сняться с якоря, для чего всей команде надо было буквально сбиться с ног; с другой стороны, она не хотела своим пренебрежением оскорбить хозяев, приютивших их в своем доме.
Ярость солнца ослабевала, и было уже около четырех часов пополудни, когда они вступили на твердую землю в сопровождении небольшой группы испанских солдат, составлявших по обыкновению личную охрану графа, вызывавшую любопытство и восхищение повсюду, где бы они ни проходили. Их положение наемников на службе у знатного французского дворянина свидетельствовало прежде всего о независимости графа де Пейрака, но также и о том, что свое состояние он приобрел собственным трудом, а не получил в Дар от некоего могущественного монарха. Все это не могло не импонировать new-englangers, которые, в какой бы колонии ни жили, были одержимы демоном независимости по отношению к метрономии, особенно с той поры, как Карл II издал указ о навигации (Staple Act). «Несправедливо!» — с одинаковой горячностью утверждал как пуританин Массачусетса, так и католик Мэриленда.
Они хорошо понимали друг друга. Анжелика чувствовала, что весь оставшийся день Жоффрей не спустит с нее глаз. Если бы не удовольствие, которое доставляло ей его внимание, она непременно упрекнула бы себя за то, что поделилась с ним своими волнениями, как оказалось, напрасными, до такой степени она ощущала себя теперь отдохнувшей.
И все же ее устраивало, что вследствие ее внезапного недомогания было принято решение незамедлительно покинуть берега Новой Англии и, не заходя в другие порты, взять курс на Голдсборо. Хотя он и не заговаривал об этом, она не сомневалась, что он организовал самый настоящий розыск Шаплея и на крайний случай навел справки о местонахождении компетентных врачей.
Однако Анжелика не слишком доверяла каким бы то ни было врачам, за исключением корабельных хирургов, нередко искусных, но, как правило, нечистоплотных. Непритязательному народу Новой Англии приходилось один на один вступать в схватку с болезнью, как с Дьяволом.
С первых же шагов они столкнулись, то ли случайно, то ли намеренно, с весьма уважаемым Джоном Кноксом Маттером, который приблизился к ним, придав своему строгому лицу максимально приветливое выражение. Они видели его на утреннем заседании совета, на который он специально прибыл из Бостона.
Анжелика познакомилась с ним как со своим гостем два года назад в Голдсборо во время памятного банкета на морском пляже, где он чокался с собравшимися — упрямыми посланцами Массачусетса и скромными набожными францисканцами в рясах из грубой серой шерсти, французскими гугенотами и бретонскими кюре, пиратами с Карибского моря, легкомысленными офицерами-англиканцами королевского британского флота, а также джентльменами и акадскими арендаторами, шотландцами и даже индейцами — за столом в виде длинной доски на козлах, покрытой белой скатертью, пребывая в состоянии французской эйфории, пробужденной хмельными винами этой нации…
То же веселое воспоминание теплилось, по-видимому, за бесстрастным ликом преподобного Маттера, ответившего на улыбку узнавшей его Анжелики такой мимикой, которая вполне могла бы сойти за подмигивание и подтверждавшая, что он прекрасно помнит те незабываемые мгновения. Однако сегодня, находясь в своем профессорском и пасторском обличье, он не может позволить себе ссылки на такие излишества, которые имели право на существование лишь постольку, поскольку совершались под эгидой французов на нейтральной территории вне какого бы то ни было контроля и, если так можно выразиться, вне времени, как во сне.
Он представил им своего внука, сопровождавшего его пятнадцатилетнего подростка, скованного и угловатого, глаза которого, однако, горели таким мистическим огнем, как если бы он был выходцем из семьи, патриархи которой непрерывно заседали в совете старейшин своей общины и дед которого пожелал оставить ему отчество шотландского реформатора Джона Кнокса, друга Кальвина, преобразовавшего пресвитерианскую церковь, — брата пуританства и конгрегационализма.
Глядя на этого подростка, можно было не сомневаться, что он свободно говорит и пишет по-гречески, латыни и немного по-древнееврейски, как и подобает ученику Кембриджского (Массачусетского) университета, который уже фамильярно называли Гарвардским по имени того мецената, который тридцать лет тому назад выделил часть своего состояния на возведение храма науки в этой унылой стране, продуваемой морскими ветрами, окруженной болотами, непроходимыми лесами и воинственными индейцами, но в которой стали, как грибы, прорастать деревянные дома с островерхими крышами.
Джон Кнокс Маттер заметил, что, присутствуя сегодняшним утром на совете, он видел г-на де Пейрака.
— Принято считать, что только француз может управлять французами, — заявил он. — Мы в тенетах тайных заговоров, замышляемых против нас Новой Францией.
Он попросил своего внука передать ему сумку с кипой бумаг, часть которых была свернута в свитки, скрепленные вощеной печатью.
— Только между нами, — сказал он, озираясь и извлекая из сумки страницу донесения, которую держал перед собою так, словно она в любую минуту могла взорваться, подобно неумело запаленному пороховому заряду. — Вы первым заговорили об иезуитах, и я не счел нужным поддержать вас, дабы еще больше не будоражить умы, но здесь у меня имеется секретное досье, подтверждающее ваше подозрение. Я веду его уже многие годы. Тот церковник, которого мы оба имели в виду, — он взглянул в документ, уточняя имя, которое произнес с чудовищным акцентом, — Оржеваль, иезуит, долгое время отправлял свою почту через наши поселения с неслыханной дерзостью, поручая ее шпионам, а порой и переодетым монахам. Так он намного быстрее сносился с Европой, Францией и штаб-квартирой своего ордена, папистской вотчиной наших злейших врагов. Нам удалось арестовать кое-кого из его курьеров и перехватить несколько депеш.
— Волосы встают дыбом, когда знакомишься с их содержанием. От него, как и от его корреспондентов, недвусмысленно выражающих замысел вашего короля или королевских министров, исходит призыв к войне с нами, войне на уничтожение, и это несмотря на то, что «наши страны находятся в состоянии мира». Вот взгляните! Здесь и здесь!
Он поднес к их глазам листки; некоторые были выделаны из тонкой бересты, служившей бумагой одиноким французским миссионерам, на которых можно было прочесть написанные нервным почерком отдельные фразы:
«Наши абенаки в восторге от сознания того, что их спасение зависит от количества скальпов, которые они снимут с головы еретиков. Это больше соответствует их нравам, чем самоотречение, и мы спасаем души для Неба, ослабляя противника, ненависть которого к Богу и нашему государю не утихнет никогда…»
В другом конверте, прибывшем на сей раз из Франции, который министр Кольбер направил верховному иезуиту из Парижа, приводились выражения, в которых отец д'Оржеваль и его деятельность в Новой Франции рекомендовались королю:
«Выдающийся священник, совершенствующийся в разжигании войны против англичан, с которыми у нас подписан мир, что осложняет разведывательную деятельность, но он найдет для нее какой-нибудь повод… Сведения о его преданности Божьему делу и королю укрепили нас в наших намерениях. Если он и дальше будет действовать в том же направлении, его величество не испытает никаких чувств, кроме признательности, и найдет способы возвысить его, не скупясь на поддержку осуществляемой им миссии. Ему (отцу д'Оржевалю) предстоит воспрепятствовать любому согласию с англичанами…»
Анжелика видела, как Жоффрей краем глаза следил за ее реакцией, и незаметно дала понять, что ему не о чем беспокоиться. В сравнении с пережитыми ею утром потрясениями откровения помощника губернатора Массачусетса не только не произвели на нее впечатления, но даже вызвали желание рассмеяться. Ибо он был настолько поражен этим макиавеллизмом и злобой, поведением, абсолютно ему непонятным, что вызывал чувство жалости. Для них же в этом не заключалось ничего нового, и они «заплатили за свое знание»: иезуит начал войну против них с того дня, как они ступили на землю Нового Света.
Продолжая говорить, Джон Кнокс Маттер маленькими шажками увлекал их за собой в другую сторону. Он сложил свои конверты и пергаменты и спрятал их в сумку, заявив, что эти вопросы заслуживают того, чтобы их обсуждали а другом месте, а не на набережной под палящим солнцем. Он извинился перед Анжеликой и выразил сожаление, что так долго продержал ее на ногах, сославшись в свое оправдание на неизъяснимый страх и самые мрачные предчувствия, которые охватили его, когда он понял, ознакомившись с этими документами, что адепт опасной римской религии притаился в глубине лесов среди краснокожих язычников, одержимый единственным желанием погубить добрых поселенцев, прибывших в Америку с одной мыслью, одной целью — мирно жить, трудиться и молиться Богу. Ибо эти мужчины и женщины вынуждены были бежать из родной страны и заточить себя на этом диком континенте только ради того, чтобы спастись от преследований английских правящих партий роялистов и республиканцев. Первые — прислужники Дьявола, вторые — чересчур слабые, чтобы утвердить истинную религиозность.
Увы! Где бы ни скрывался праведник, ему неизбежно придется столкнуться с испытанием, которое потребует от него подтверждения его праведности. Здесь, в Америке, это испытание предстало в облике иезуита.
Он процитировал заунывным голосом: «Опаснее волка, свирепого индейца, темного леса этот враг рода человеческого — краснокожий дикарь, направляемый иезуитом!»
Чтобы переменить тему разговора и отвлечь его от тяжелых мыслей, Жоффрей де Пейрак поинтересовался успехами его внука. Голос Джона Кнокса Маттера, подобно голосам всех любящих дедов, помягчел, и он с гордостью признал, что юный Коттон удовлетворял всем его честолюбивым ожиданиям, получив в Гарвардском университете степень бакалавра, присуждаемую тем, кто может перевести на латинский язык отрывок из Ветхого и Нового Заветов, а также свидетельство, признающее за ним способности в сочинении трактатов по логике, философии, арифметике и астрономии.
Вспомнив о том, что Флоримон и Кантор два года проучились в Гарварде под опекой пуритан, Анжелика почувствовала неподдельную гордость за своих старших сыновей.
Незаметно для себя преподобный Джон Кнокс Маттер продолжал увлекать их за собой, как оказалось, к таверне «Голубой якорь», той самой, хозяином которой был француз. Неожиданно осознав, что завел их в сомнительное место, он заговорил о своем намерении обучить внука держать в надлежащем виде заведение подобного рода, а также умению вразумлять разбушевавшихся пьяниц.
К счастью, они застали там Северину и Онорину в сопровождении двух телохранителей — Куасси-Ба и Янна ле Куэннека, оказавшихся в центре компании, состоявшей преимущественно из французов, среди которых был и молодой Натаниэль де Рамбург.
Шумные искренние приветствия, раздавшиеся в их адрес, заглушили речь Джона Кнокса Маттера. Антиалкогольную проповедь пришлось отложить до лучших времен. Выпив по кружке имбирного пива, они распрощались.
Когда Анжелика возвратилась к миссис Кранмер, ей показалось, что она обошла весь город, повидалась со всеми его жителями и усвоила пятидесятилетнюю историю покорения этих мест пионерами, — настолько насыщенным оказался день.
Как она слышала в таверне, многие горожане находятся в весьма неуравновешенном состоянии. Возможно, под воздействием удушающей жары, а может быть, вследствие приближения полнолуния, когда вперившийся в черноту ночи глаз тревожит людской сон.
Солнце опускалось, утопая в бледно-зеленом небе, розовевшем у горизонта.
Живительный морской бриз потихоньку разгонял застоявшийся зной. Тихо плещущее море казалось окрашенным в синий цвет.
По улицам слонялись индейцы, пугливые н неприкаянные, в отличие от своих собратьев, чувствовавших себя, например в Квебеке и Монреале, зваными гостями. Жители делали вид, к общему благу, что не замечают их, ибо в эти дни из Верхнего Коннектикута стекались беженцы, одетые в рубища, с разбитыми в кровь ногами и с еще более кровавыми воспоминаниями.
На площади группа горожан смотрела в сторону моря и что-то оживленно обсуждала.
Когда Анжелика и Жоффрей приблизились, собравшиеся объяснили, что заинтригованы доносящимися издалека криками тюленей, как будто гигантская стая этих любопытных животных, которых французы называют морскими волками, а англичане seal, calf или sea bear, подплыла к берегу, чего давно уже не случалось.
Дом миссис Кранмер на сей раз оказался переполненным; как бы желая искупить свое утреннее «дезертирство», вся семья, включая слуг, протрубила сбор и, словно сговорившись, предстала в полном составе.
Домочадцы ждали их у стола, сервированного посудой из тонкого фаянса, хрустальными бокалами, бонбоньерками и серебряными вазами для фруктов.
Не исключено, что именно благодаря присутствию любезного лорда Томаса Кранмера, нежданного зятя, его вызывающему англиканству, кружевному воротничку и вышитому камзолу, иностранцы-паписты были свидетелями этой мобилизации всего пуританского дома. Его супруга леди Кранмер смотрела на мужа растерянно, и было очевидно, что она ожидала получить в ответ куда более суровые взгляды, так как сейчас ей была оказана милость находиться рядом с этим красивым светло-рыжим мужчиной с клинообразной бородой, женой которого она являлась, однако видела крайне редко, разумеется, потому, что его не привлекала ни она сама, ни его салемский дом, в котором собственные дети величали его не иначе как «sir» или мой «достопочтенный папочка», поглядывая на него с робостью, переходящей в страх.
У миссис Кранмер были мягкие, вполне гармоничные черты лица, которые казались бы даже привлекательными, если бы она так плотно не сжимала губы.
Ее лоб уже избороздили тонкие морщины, свидетельствовавшие о постоянном напряжении, вызванномчрезмерной хозяйственной озабоченностью.
Ее русые волосы покрывала муслиновая кружевная косынка, которая — явно после долгих колебаний — была повязана так, чтобы оттенить красивые бриллиантовые серьги, подарок мужа — очевидный предмет ее гордости. Это кокетство и тщеславие она «искупала» безобразием нашитого на платье пластрона, жесткого, как ошейник, такого длинного и острого, что при ее бесконечной талии казалось, будто туловище выступает из воронки.
Среди присутствующих находился также и тесть Самуэль Векстер, высокий старик в черном плаще, в черной квадратной шапочке, покрывавшей его белые волосы, переходившие на уровне крахмальных брыж в длинную белую бороду.
Анжелика проглотила несколько поджаренных миндальных орешков, запив их чашкой того настоя из чайных листьев, который пользовался здесь большой популярностью.
Было непонятно, почему так долго не зажигают свечи, ибо стало уже очень темно под лепным потолком столовой. Неужели в целях экономии? День еще не иссяк. И вдруг последние солнечные лучи ворвались через стекла яркими золотыми вспышками, от которых запылали и заискрились на стенах портреты и зеркала, оживляя покрытую лаком мебель и отражаясь в черных и белых мраморных плитках вестибюля.
Как можно незаметнее Анжелика встала из-за стола и поднялась в свою комнату, где, как и в начале дня, почувствовала желание постоять у открытого окна. Но как только она слегка наклонилась над подоконником, чтобы насладиться великолепием заката, ее вновь пронзила боль, но не молниеносно острая, как прежде, а тупая и всеохватная, противная боль, которую она всеми силами хотела бы приглушить.
Однако на сей раз ее бунт ни к чему не привел.
Она замерла, дав в полной мере проявиться опасному симптому, а затем утихнуть. Ибо она знала, что эта боль, вызвав ее на единоборство, должна подчиниться ей, уступить свою власть и, указав на начало того, чему суждено свершиться, стать ее союзницей…
Анжелика не шевелилась. Не моргала.
Небесная зелень вливалась в ее глаза, более яркая, чем стяг Магомета, на котором вскоре появится не полумесяц, а опаловая луна, круглая, как серебряное экю.
Она смежила веки.
«Жребий брошен, — произнесла она. — О Боже! Жребий брошен».
Глава 5
Они пришли в мир ночью. Они приветствовали тот мир, который были призваны завоевать криком, странно не соответствовавшим тщедушию этих существ, едва превосходивших своими размерами мужскую ладонь.
Анжелика сделала для них все, что могла, все, что было в ее силах. Родить их, вызвать к свету с максимальным умением и быстротой, щадя их слабость.
Подавляя в себе все волнения, все тревоги, она думала лишь о том, чтобы с честью исполнить свой долг женщины. Волнения и тревоги начнутся позже, когда, отделившись от нее, их жизни уже больше не будут зависеть только от ее усилий.
Ирландская матрона, папистка, которую наконец-то удалось найти и убедить оказать ей помощь, осмотрев ее, не скрыла, что ей предстоит родить двойню.
Анжелика трезво оценила последствия этого вердикта уже в самом начале родов. Тяжелая борьба! Но, как и во всякой борьбе, нужно было отдаться ей, не мешкая, без колебаний бросить в бой все лучшее в ней самой.
Она почти не слышала их первого крика. Измученную, слегка потерянную, ее отвлек от смертной тоски этого мгновения жест Жоффрея де Пейрака, силуэт которого она различала у своего изголовья. Он поднял руки, снимая через кудрявую черную голову южанина белую рубашку из тонкого полотна, в которую он облачился по случаю торжественного момента. Он расстелил ее на ладонях, и славная женщина положила в них два смутных и вздрагивающих тельца. С бесконечными предосторожностями он обернул их в эту материю, хранящую еще тепло его тела, и нежно прижал к своей смуглой сильной груди, точно так же, как двадцать лет назад он поступил со своим первенцем Флоримоном.
Таков был позабытый Анжеликой обычай аквитанцев — отцовская рубашка!
Для ребенка, только что покинувшего надежное материнское лоно, отцовская рубашка — символ его теплоты, доброжелательности и поддержки.
Это было едва ли не последнее видение, сохранившееся в ее сознании.
Не выйдя окончательно из состояния потрясения, явившегося следствием родовых усилий, она находилась как бы в параллельном измерении, когда слышала отдельные слова, фразы, видела одних людей и не замечала других.
Где Жоффрей? Она не находила его, искала взглядом, думая о нем как о внезапно исчезнувшей опоре. То ей казалось, что она видит его, то вновь теряет из вида, ищет, ищет повсюду. Ее помутившееся сознание было не в состоянии связать двух мыслей, хотя она отчетливо, со всей ясностью воспринимала происходящее. Слабый крик, возносившийся неподалеку от нее к центру комнаты, невыразимой тоской разрывал ей душу. Ее взгляд задержался на неясных контурах колыбели.
Миссис Кранмер, незадачливая хозяйка, беспрестанно сетуя, распорядилась снять с чердака висячую люльку, разновидность плетеной корзины, на дне которой был постелен матрац, набитый овсяной мякиной; эта люлька переходила от поколения к поколению.
Ее водрузили на стол и уложили туда двух малюток, чувствовавших себя там как нельзя лучше.
В несколько часов, менее чем в два дня, несмотря на свою хрупкость, они заполонили собой салемский мир, все привели в движение, сосредоточив вокруг дома с коньком миссис Кранмер мысли целого города и порта.
Рождение двойни, всегда заключавшее в себе массу примет… интерпретировалось неодинаково, тем более что в данном случае речь шла о появлении близняшек у этой особы — католички и француженки.
Покоясь в колыбели, принявшей в свое лоно еще первое поколение североамериканских пуритан, новорожденные пребывали в центре мира, отнюдь не участвуя в его делах. Крайняя хрупкость изолировала их, помещала по другую сторону бытия. Никто не осмеливался ни обсуждать, ни комментировать их существование, и вследствие этого умалчивания Анжелика понимала, что окружавшие ее люди инстинктивно не решались причислить их к живым.
Могла ли она питать какие-то иллюзии относительно выживания детей, родившихся недоношенными и такими слабыми? Пытаясь ухватиться за малейший благоприятный признак, она говорила себе, что удушливая жара, нависшая над бухтой и разморившая ее, обливающуюся потом в своей кровати, явится, возможно, для них спасением.
Анжелика сделала для них все, что могла, все, что было в ее силах. Родить их, вызвать к свету с максимальным умением и быстротой, щадя их слабость.
Подавляя в себе все волнения, все тревоги, она думала лишь о том, чтобы с честью исполнить свой долг женщины. Волнения и тревоги начнутся позже, когда, отделившись от нее, их жизни уже больше не будут зависеть только от ее усилий.
Ирландская матрона, папистка, которую наконец-то удалось найти и убедить оказать ей помощь, осмотрев ее, не скрыла, что ей предстоит родить двойню.
Анжелика трезво оценила последствия этого вердикта уже в самом начале родов. Тяжелая борьба! Но, как и во всякой борьбе, нужно было отдаться ей, не мешкая, без колебаний бросить в бой все лучшее в ней самой.
Она почти не слышала их первого крика. Измученную, слегка потерянную, ее отвлек от смертной тоски этого мгновения жест Жоффрея де Пейрака, силуэт которого она различала у своего изголовья. Он поднял руки, снимая через кудрявую черную голову южанина белую рубашку из тонкого полотна, в которую он облачился по случаю торжественного момента. Он расстелил ее на ладонях, и славная женщина положила в них два смутных и вздрагивающих тельца. С бесконечными предосторожностями он обернул их в эту материю, хранящую еще тепло его тела, и нежно прижал к своей смуглой сильной груди, точно так же, как двадцать лет назад он поступил со своим первенцем Флоримоном.
Таков был позабытый Анжеликой обычай аквитанцев — отцовская рубашка!
Для ребенка, только что покинувшего надежное материнское лоно, отцовская рубашка — символ его теплоты, доброжелательности и поддержки.
Это было едва ли не последнее видение, сохранившееся в ее сознании.
Не выйдя окончательно из состояния потрясения, явившегося следствием родовых усилий, она находилась как бы в параллельном измерении, когда слышала отдельные слова, фразы, видела одних людей и не замечала других.
Где Жоффрей? Она не находила его, искала взглядом, думая о нем как о внезапно исчезнувшей опоре. То ей казалось, что она видит его, то вновь теряет из вида, ищет, ищет повсюду. Ее помутившееся сознание было не в состоянии связать двух мыслей, хотя она отчетливо, со всей ясностью воспринимала происходящее. Слабый крик, возносившийся неподалеку от нее к центру комнаты, невыразимой тоской разрывал ей душу. Ее взгляд задержался на неясных контурах колыбели.
Миссис Кранмер, незадачливая хозяйка, беспрестанно сетуя, распорядилась снять с чердака висячую люльку, разновидность плетеной корзины, на дне которой был постелен матрац, набитый овсяной мякиной; эта люлька переходила от поколения к поколению.
Ее водрузили на стол и уложили туда двух малюток, чувствовавших себя там как нельзя лучше.
В несколько часов, менее чем в два дня, несмотря на свою хрупкость, они заполонили собой салемский мир, все привели в движение, сосредоточив вокруг дома с коньком миссис Кранмер мысли целого города и порта.
Рождение двойни, всегда заключавшее в себе массу примет… интерпретировалось неодинаково, тем более что в данном случае речь шла о появлении близняшек у этой особы — католички и француженки.
Покоясь в колыбели, принявшей в свое лоно еще первое поколение североамериканских пуритан, новорожденные пребывали в центре мира, отнюдь не участвуя в его делах. Крайняя хрупкость изолировала их, помещала по другую сторону бытия. Никто не осмеливался ни обсуждать, ни комментировать их существование, и вследствие этого умалчивания Анжелика понимала, что окружавшие ее люди инстинктивно не решались причислить их к живым.
Могла ли она питать какие-то иллюзии относительно выживания детей, родившихся недоношенными и такими слабыми? Пытаясь ухватиться за малейший благоприятный признак, она говорила себе, что удушливая жара, нависшая над бухтой и разморившая ее, обливающуюся потом в своей кровати, явится, возможно, для них спасением.