Страница:
- Роберт, - отвечала она, - если ты думаешь, что боязнь штрафа закроет мне рот, когда порок выставляет себя напоказ, ты жестоко ошибаешься. Я больше всего считаюсь с твоим мнением, но в этом случае речь идет о поведении женщины и христианки, и тут я не могу признать даже за тобой права указывать мне.
Она не любила вульгарное выражение: "В упряжке верховодит кобыла" - и считала, что для ее семьи эта истина неприменима - ведь долг жены подчиняться мужу. После этого маленького спора с мужем она не поленилась открыть евангелие и прочитать историю грешницы. Там не было ни слова о том, что женщины не должны бросать в других камни; это предостережение относилось только к мужчинам. Именно так! Никто лучше ее не знал, как велика разница между мужчиной и женщиной, когда дело касается морали. Может быть, совсем нет безупречных мужчин, но безупречных женщин великое множество, и без всякой гордости - ложной или настоящей - она считала себя одной из них. Ей не о чем было беспокоиться.
Ее взгляды, политические и социальные - в общем весьма несложные, целиком укладывались в одну фразу: "Ох, уж эти мужчины!.." И, насколько это было в ее силах, она старалась, чтобы ее дочери и вовсе никаких взглядов не имели. Однако эта задача становилась все более и более трудной, и однажды она просто в ужас пришла, услыхав, как ее старшие дочери бранили "этих мужчин" не за то, что они слишком смело действуют, а, наоборот, за то, что у них не хватает смелости. Она поговорила об этом с Вильямом, но он был безнадежен, как всегда, когда дело касалось дочерей. Ее правилом было руководить ими по-матерински разумно, как подобает женщине, которая несет ответственность за семейные устои в своей стране, и у нее, пожалуй, не было особых оснований жаловаться на своих девочек - ведь они слушались ее всегда, когда находили это нужным. Но на сей раз она поговорила с ними строго.
- Место женщины - в семье, - сказала она.
- В семье, только в семье и нигде больше.
- Элла!.. Место женщины рядом с мужчиной, она должна быть его советчицей, должна поддерживать его, руководить им, но никогда с ним не состязаться. Место женщины в лавке, в кухне, в...
- В постели!
- Элла!
- А потом она попадает в переделку!..
- Беатриса! Я хотела бы, очень хотела бы, девочки, чтобы вы были почтительнее. Место женщины в семье. Да, да, я уже говорила это и буду говорить и прошу вас этого не забывать. Место женщины... это самое важное в жизни страны. Если вы хотите по-настоящему понять это, подумайте о вашей матери и...
- И о нашем отце...
- Элла! Место женщины в... - И она вышла из комнаты, не договорив, чувствуя, что сказала достаточно.
Общительная по характеру, она отнюдь не лишала друзей своего общества, но кое-чем она любила заниматься в одиночку, а именно - делать покупки; это искусство она давно низвела до науки. Правила, которые она соблюдала при этом, стоят того, чтобы их запомнить: никогда не жалейте времени на то, чтобы сэкономить полпенни. Никогда не покупайте ничего, пока не осмотрите вещь со всех сторон, помните: другие тоже так делают. Не давайте жалости брать верх над чувством справедливости, помните, что продавщицам платят за то, что они вас обслуживают, и если у вас хватает времени держать их на ногах, то и им торопиться некуда. Никогда не читайте рекламы, потому что там может быть написано бог знает что о мехах, перьях и разных продуктах. Никогда не тратьте больше, чем муж в состоянии заплатить, но и не давайте залеживаться тем деньгам, какие есть. Когда делаете выгодную покупку, не подавайте виду, что это понимаете, но всегда старайтесь купить подешевле, ведь так приятно потом похвастать своей ловкостью. Напор, напор и еще раз напор!
Неукоснительно соблюдая эти правила, она после долголетнего опыта пришла к заключению, что тут никто соперничать с ней не может.
Ей иногда приходило в голову, что неплохо бы отказаться от мяса, потому что в своей газете она прочитала, что бедным животным бывает больно, когда их режут. Но дальше этих мыслей дело не шло: ведь осуществить это было очень трудно. Генри был худ и заметно бледен, дочки росли, воскресенье не было бы воскресеньем без мяса. И потом разве можно верить всему, что пишут в газетах, да и мясник обиделся бы - в этом она была уверена. О рождестве тоже следовало помнить - долг каждого быть веселым в праздник, а какое же это рождество без увешанных тушами оживленных мясных лавок. Ей довелось как-то прочитать несколько страниц одной мерзкой книжки, автор которой из кожи вон лез, доказывая, что и она сама всего-навсего животное, - ужасная книжка, в ней не было ничего хорошего! Как будто она позволила бы себе есть животных, если бы они действительно были ей подобные, а не просто посланы богом, чтобы ими питаться! Нет, в праздники она испытывала особенную благодарность к милостивому богу за его щедрость, за все вкусные вещи, которые он ей посылает. Все это побуждало ее гнать от себя угрызения совести. Вот молочные продукты - дело другое.
Тут (она это знала!) таилась настоящая опасность - не для животных, конечно, а для ее семьи и для нее самой. И она прямо-таки гордилась своим умением соблюдать осторожность в отношении молока, этого важнейшего предмета питания. Оно попадало в ее дом не иначе, как в запечатанных бутылках и, фигурально выражаясь, с именем коровы на этикетке. Однажды в ее присутствии какой-то остряк сказал, что надо бы курам ставить свои инициалы и дату на снесенных ими яйцах, но уж это она нашла непристойным: не следует заходить слишком далеко.
Она была прежде всего альтруисткой, и ни в чем это так ярко не проявлялось, как в ее отношении к слугам. Если они не делали того, что от них требовалось, она их увольняла. Она считала, что это единственный способ быть им полезной. Деревенские девушки и городские - все уходили от нее одна за другой, получив раз и навсегда урок образцового поведения. Она таким образом наставила на путь истинный больше слуг, чем кто-либо другой во всей Англии. Поломойки увольнялись скорее всех, потому что все, как одна, были ужасно нечистоплотны; горничные задерживались, в среднем месяца на четыре и потом по разным причинам тоже уходили. Кухарка редко жила меньше года, потому что трудно было найти ей замену, но уж когда кухарку решались уволить, это проделывалось с треском. А свободный день прислуги! Вот когда у нее открывались на них глаза! Девушки этого сословия, как они ни уверяли ее в своей скромности, казалось, положительно не могли обходиться без общества мужчин. А ведь стойкость и умение себя вести требовались от этих девушек только раз в две недели, ибо в остальные тринадцать дней она сама достаточно заботилась, чтобы у них не было искушений, так как совершенно не выносила мужских шагов в помещении для прислуги. И все же - можете себе представить! - в их свободные дни она не знала покоя. Но как бы добра и внимательна она ни была к слугам, она неизменно наталкивалась на все ту же неблагодарность, нерадивость и - как ни трудно этому поверить! - все то же упорное нежелание понять ее точку зрения. Казалось, они свирепо твердили про себя: "Что ты знаешь о нас? Оставь нас в покое!" Вот еще! Как будто это было возможно! Как будто в ее положении, при той ответственности, какая на ней лежала, не было ее священным долгом печься о тех своих ближних, кто был беднее ее, следить, чтобы они в их собственных интересах вели себя должным образом.
Пьянство, безнравственность, мотовство - всем известные пороки бедняков, и она делала все, что только могла, борясь с этим злом: увольняла слуг за малейшую провинность и никогда не забывала прочитать им при этом мораль. Модная болтовня о том, что богатые благоденствуют за счет бедных, что закон должен распространяться одинаково на тех и других, что легко блюсти нравственность и чистоту, имея две тысячи дохода в год, отвергалась ею как полнейший вздор. Только неудачники могут говорить такие вещи. Эту ее точку зрения ежедневно поддерживали в ней и газета и собственные наблюдения. Нет, нет! Если богатые не будут следить за бедными и наставлять их (а бедным только того и надо!), кто же тогда этим займется?! Эти люди, конечно, неисправимы, в этом она не сомневалась, но, насколько было в ее силах, старалась увести их со стези порока, чего бы это ей ни стоило.
Как женщина верующая, она почти никогда не пропускала утренней службы, но ходила редко к вечерней, считая, что дневное посещение церкви - более верный способ подать пример своим ближним.
Одному богу известны ее взгляды на искусство, ибо она не часто высказывалась на эту тему, самое значительное из ее изречений относится к исчезновению Моны Лизы: "Ах, какая ужасная женщина! Я рада, что этого портрета не стало. Я так и знала, что этим кончится!" Когда ее спрашивали, почему она так думает, она отвечала только: "Мне жутко было на нее смотреть!"
Она читала те романы, что присылали из библиотеки, чтобы иметь возможность судить, какие из них не должны попадать в руки ее дочерей, и неподходящие быстро отсылала обратно. Таким образом она ограждала свой дом от тлетворных влияний. Что касается таких влияний вне дома, она взяла себе за правило никогда не привлекать внимание Фредерика к женской красоте не потому, что у нее были какие-нибудь основания беспокоиться - она и сама была красивой женщиной, - но мужчины ведь такой странный народ.
Ничто на свете она так сильно не порицала бы, как идеалы древних греков (если б, конечно, имела о них представление), потому что она считала совершенно непозволительным выставлять напоказ голую руку или ногу. Как бы там ни понимали красоту греки, она понимала ее совсем по-другому. Для нее нагая природа была потаскухой, достойной быть привязанной к современной колеснице - автомобилю, который она собиралась приобрести, как только они станут немножко дешевле и достаточно надежны.
Часто говорят, что она вырождающийся тип, но она-то знает, что это не так. Если верить бормотанию глупых педантов, Ибсен уничтожил ее, но она и не слыхала об Ибсене.
Писательская братия и художники, социалисты и представители высшего общества могут рассуждать о типах, о свободе и братстве и новых идеях и насмехаться над миссис Грэнди {Миссис Грэнди - персонаж, олицетворяющий мещанскую мораль.}. Но как прочно она обосновалась среди них! Они для нее не больше, чем оводы, назойливо жужжащие и вьющиеся вокруг. Ей нет дела до них, на их укусы она обращает так мало внимания, словно на ней непроницаемая броня. Она может сказать о себе словами ее любимого Теннисона: "Они приходят и уходят, но - что бы вы ни думали обо мне - я была, есть и буду!"
ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО
Перевод А. Поливановой
Было что-то у нее в крови, что заставляло ее вечно торопиться, словно она боялась умереть, не успев чего-то изведать. Смерть! Ее постоянно преследовал страх, что, может быть, это и окажется последним новым словом в ее жизни. И она часто повторяла:
- Знакомо ли вам ощущение смерти? Я-то хорошо знаю, что это такое.
Если бы она не испытала этого ощущения, ей казалось бы, что она не прожила своей жизни сполна. А жизнь нужно прожить сполна. Ну конечно! Надо испытать все! Взять ее отношения с мужчинами: ничто, по ее мнению, не могло помешать ей в одно и то же время быть хорошей женой одному, хорошей матерью другому, хорошей любовницей третьему, хорошим другом четвертому, а если понадобится, то играть каждую из этих ролей даже для нескольких мужчин сразу. Нужно только всегда быть самой собой, ничем не ограничивая своей природы, щедро давать и так же щедро брать. Жадность - свойство низменное и презренное, особенно в женщине. Женщина должна иметь все и при этом самое лучшее. И просто невыносимо представить, что ты не можешь получить такую малость. Женщин всегда подавляли. Не быть подавляемой - в этом, что ни говори, была новизна. Но иногда, когда она не чувствовала себя в достаточно сильных руках, она изнывала: боже, какая тоска! Бросить все, трудиться в поте лица и жить, как простая работница, на один шиллинг в день - вот это действительно было бы ново. А порой она даже мечтала удалиться в монастырь: ее привлекала свежесть нового ощущения, которое старо, как мир.
Такой романтической натуре мало было семи цветов радуги, мало было всех пород птиц на свете; ее жизнь была сверху донизу уставлена клетками, здесь она владела всеми ими в отдельности, перенимала их песенки, выщипывала их перышки; а потом, обнаружив, что у них ничего не осталось, выпускала их, потому что любоваться вещами, не обладая ими, было невыносимо, но и хранить их после того, как получишь от них все, было еще хуже.
Она часто недоумевала, как вообще могут жить люди, менее одаренные, чем она. До чего же скучно должно быть этим жалким созданиям, которые всю долгую жизнь заняты одним и тем же! Сама она занималась живописью, музыкой, танцами; увлекалась авиацией, автомобилем; она разводила цветы, сплетничала, участвовала в любительских спектаклях, интересовалась русским холстом и женским движением, ездила в новые страны, слушала новых проповедников, устраивала завтраки для новых писателей, знакомилась с новыми танцорами, брала уроки испанского, изобретала новые блюда к обеду, изучала новые религии, заводила новых собак и новые туалеты, завязывала новые отношения с новыми соседями; вступала в новые благотворительные общества; при этом еще оставались ее любовные дела, материнские заботы, развлечения, дружбы, хлопоты по дому, обязанности жены, политические и светские интересы, - жизнь была так полна, что, если она хоть на мгновение замирала и становилась просто "жизнью" в старом понимании, она казалась уж и не жизнью вовсе.
Наша героиня не терпела дилетантства; она ощущала в себе тот священный огонь, который делал ее настоящей артисткой, что бы она ни начинала и что бы ни бросала. Особенно же она не выносила изделий фабричного производства; на всем должен быть отпечаток индивидуальности: взгляните на цветы, как они прекрасны именно своим своеобразием, как спокойно распускаются они до полного совершенства каждый в своем уголке и манят бабочек отведать их нектара... Она знала, ей так часто твердили об этом, - что она венец творения, самая совершенная из женщин, а женщина, конечно же, последнее слово творения. Никогда еще не было на свете женщины, подобной ей, женщины, столь страстно интересующейся таким множеством вещей и готовой расширять круг своих интересов до бесконечности. Перед ней были распахнуты все двери жизни, и она непрерывно то входила в одну, то выходила из другой, так что жизни было трудновато хотя бы мельком ее разглядеть. Как кинематограф будущее театра, так она была будущим женщины и очень гордилась этим. Пригубить от чашечки каждого цветка, пока расправлены крылья, если нужно, создать новые цветы, чтобы ими упиваться; за один присест выкурить всю пачку папирос и с последним вздохом перейти в небытие! И при этом никакой спешки, нет, только женственная легкая трепетность, только настороженный взгляд быстро скользящих глаз, лишь бы не упустить ни одного нового движения, лишь бы ухватить это новое - вот в чем соль! Не забудьте еще о высоком чувстве долга, может быть, более высоком, чем у любой другой женщины до нее, ибо она была глубоко убеждена, что женщина должна наверстать, и как можно скорее, все упущенное за всю прежнюю, бесцветную, стоячую жизнь. Раздвинуть горизонты - вот ее священный долг! И не ради только чувственных наслаждений в духе Боккаччо и Людовика XV, не ради удовлетворения прихотей вульгарной, распущенной, пресыщенной, избалованной дамочки. Нет! Ради жизни глубокой и полноводной, как река, где волны чувств нагоняют и перехлестывают одна другую. Жизнь реальна, жизнь серьезна, и надо пользоваться ею, пока она тебе дана!
Сказать, что у нее были любимые книги, пьесы, мужчины, собаки, цветы, значило бы судить о ней только поверхностно. Ее истинную глубокую сущность определяла лишь одна страсть - к тому следующему новому увлечению, которое ей предстояло, и ради этого нового возлюбленного никакая Екатерина, Мессалина или Семирамида не бросили бы с такой легкостью всех предшественников. Как жадно кидалась она в объятия каждого нового увлечения, срывая с его губ поцелуи и тут же ища ему преемника; ибо только богу известно, думала она, что бы случилось, если бы она успела осушить чашу, не убедившись, что ее уже ждет следующая.
И все же время иной раз подводило ее, и она отрывалась слишком рано. Именно в такие мгновения она и проникалась ощущением смерти. Сначала она с ужасом чувствовала пустоту этих минут, прожитых "вне жизни", но постепенно они приобретали для нее свою особую прелесть, свое высокое значение.
"Я умерла, - говорила она себе. - Да, умерла; вот я лежу, без движений, без мыслей, ничего не слышу, не вижу, не воспринимаю никаких запахов; я больше не принадлежу к миру осязаемого - вот самое верное слово; надо мной что-то бесконечное синее-синее, а вокруг бесконечное бурое-бурое, это напоминает мне Египет. И я слышу, но уже не ушами, какое-то странное пение, какой-то бесцветный слабый звук, вроде... да, что-то вроде Метерлинка, и еле ощутимое благоухание, вроде... вроде... Омара Хайяма. И я чуть покачиваюсь, словно травинка на ветру. Я умерла. Меня больше нет, это именно то самое ощущение".
И ее охватывал новый восторг, потому что в этом ощущении смерти она снова жила! За завтраком или, может быть, за обедом она подробно рассказывала своему новому возлюбленному, уже утратившему для нее прелесть новизны, на что похоже это ощущение небытия.
- Право, тут нет ничего неприятного, - говорила она, - в этом даже есть своя прелесть. Совсем как турецкий кофе - чуточку отдает резиной, - я имею в виду кофе.
На что бедняга, засопев, отвечал:
- Ну да, я, пожалуй, понимаю, что вы имеете в виду; и асфодели, конечно; это как греческий Элизиум. Я только не пойму, если уж ты умер, так, значит, умер, и - э - все тут.
Нет, такой смерти она представить себе не могла; он, наверное, прав, но тогда ведь конец всему новому, а это для нее немыслимо!
Как-то в одной из новых книг ей попалась сказочка про человека, жившего в Персии, в этой стране чудес; жизнь его проходила в неистовой погоне за ощущениями. Выйдя однажды во двор, он услышал за спиной вздох и, обернувшись, увидел собственную душу, которая явно находилась при последнем издыхании. Крошечное существо, сухое, матово-бледное, как стручок лунника, то закрывало, то открывало рот, словно устрица.
- В чем дело? - спросил человек. - Тебе как будто плохо?
И душа отвечала:
- Ничего, ничего! Не огорчайся. Это пустяки! Меня просто вытеснили. Вот и все. Прощай!
С предсмертным хрипом это крошечное существо съежилось, упало на синие плиты, которыми был вымощен дворик, и замерло. Он наклонился и хотел поднять свою душу, но когда дотронулся до нее, на его пальцах осталось только пятнышко сероватой пыли.
Эта сказка была так нова и так понравилась ей, что она стала рекомендовать книгу всем своим друзьям. Разумеется, чисто восточная мораль сказки была неприложима к западному человеку, ибо чем обширнее его поле деятельности и чем полнее он себя проявляет, тем богаче и здоровее становится его душа - свидетельством чему служили для нее собственные душевные переживания. Но ближайшей весной она сменила в своей персидской курительной комнате синие плиты на березовый паркет и обставила ее в русском стиле. Сделала она это все же только потому, что душа ее не могла обойтись хотя бы без одной новой комнаты в год.
Постоянно открывая все более широкие и новые горизонты женского бытия, она была не так глупа, чтобы ценить риск ради самого риска, - не к этому сводилась для нее прелесть приключения. Конечно, иной раз она оказывалась в рискованном положении, но она шла на риск только тогда, когда он сулил ей явную выгоду новых переживаний, а вовсе не потому, что не могла представить себе жизни без приключений. Она чувствовала себя по духу эллинкой, вобравшей еще что-то и от Америки и от Вест-Энда.
Такая женщина могла появиться только в наш век, она была истинной дочерью века, века, который непрерывно куда-то мчится, сам не ведая куда. Понятие цели непоправимо устарело, и сидеть, скрестив ноги, и греться в солнечных лучах... нет, это не сулит ничего нового, тем более что однажды это уже было испытано. Она была рождена для того, чтобы достать с неба луну и завертеть ее в рэгтайме. О да! Луну с неба, луну! Это было нока единственное, чем ей не удалось завладеть... Это - да еще ее собственная душа.
ВЕРХ СОВЕРШЕНСТВА
Перевод А. Поливановой
Достаточно было увидеть его, и сразу становилось ясно, что говорить, собственно, не о чем. Идеализм, гуманизм, культура, философия, религия, искусства - к чему в конце концов все это привело? В нем ничего этого не было и следа! В его создании участвовали: мясо, виски, гимнастика, вино, крепкие сигары и свежий воздух. Его сформировало все то, что отвечает потребностям желудка и выделке толстой кожи. Глядя на него, вы понимали, каким образом прогресс, цивилизация, утонченность превращались попросту в средства чисто внешнего воспитания, которое сделало его тем, чем он был. А чем же он был? Да совершенством! Совершенством с точки зрения высшего и священнейшего назначения человека - наслаждаться жизнью как она есть. И он сознавал, прекрасно сознавал свое совершенство, с инстинктивной хитростью не допуская никаких рассуждений по этому поводу; его не интересовало, что говорят и думают другие, он просто наслаждался жизнью и брал от нее все, что мог, не создавая никаких трудностей и даже не подозревая, что они могут возникнуть. Мысли, чувства, симпатии только обезоруживают человека, и он чуть ли не со священным трепетом всего этого избегал. Он считал, что нужно быть прежде всего твердым, и шел по жизни, нанося удары; в особенности он любил бить по шарам - лежали ли они неподвижно в маленьких песчаных лунках или стремительно катились навстречу, он бил по ним без промаха, а потом хвастал своей меткостью. Он бил также и на расстоянии из длинного ствола, производя при этом известный шум, и чувствовал, как у него что-то приятно замирало где-то под пятым ребром всякий раз, как он видел, что мишень падала наземь, и понимал, что у нее что-то окончательно замерло под пятым ребром и добивать ее уже незачем. Он пытался бить и со средней дистанции, выбрасывая перед собой на леске маленькие крючки, и бывал очень доволен, когда леска натягивалась и он вытаскивал свой улов. Он был спортсменом, спортсменом везде - не только на спортивной площадке. Он бил всякого, кто ему противоречил, и очень негодовал, когда получал сдачи. Когда только мог, не делом, так словом, он наносил удары денежному рынку. И он непрестанно бил по правительству. В то неустойчивое время ему было особенно приятно бить по правительству. К чему бы ни приводило то или иное решение правительства, он его неизменно бил. Ударить раз, другой, третий, а потом наблюдать, как оно скатывается, - это было бесподобно. Хорошо сидеть летним вечером у окна в клубе после того, как ты целый день только и знал, что усердно бил по шарам или сражался с букмекерами; приятно предвкушать, как ты еще всыпешь молодчикам Дэшу и Бланку и всей их чертовой команде. Он бил женщин - не кулаками, конечно, - он бил их своей философией. Ведь женщины только для того и созданы, чтобы мужчины могли совершенствоваться: дело женщины произвести их на свет, выкормить, выходить, а потом они нужны, чтобы создавать мужчине уют и удовлетворять его желания. Взяв от женщин все, что ему требовалось, он не чувствовал перед ними никаких обязательств; признавать обязательства было бы просто бабством! Некоторые воображают, будто всякое физическое влечение должно подразумевать душевную близость, вот вздор; и если женщина не разделяла его точки зрения, он прибегал - если не буквально, то метафорически - к хлысту. В этом отношении он был истым тевтоном. Но правительство, правительство! То справа, то слева он бил его беспрестанно. В глубине души он был убежден, что в один прекрасный день ему доведется получить ответный удар, и это приводило его в ярость, когда правилам охоты грозила опасность; в эпоху социализма и женского движения его единственной надеждой и, пожалуй, единственным утешением было бить правительство. Такой противник, как социализм, был уже настолько силен, что бить по нему можно только в клубах, мюзик-холлах и прочих вполне безопасных местах; что же до женского движения, то надо было думать, что оно погибнет от собственной руки. Так на мировой арене не оставалось никого, кроме этого богом ниспосланного противника. Считая себя порядочным, добросовестным человеком, наш герой всегда предполагал и в партнере такое же великодушие и честность, и всякий, сколько-нибудь превышавший эту мерку, был в его глазах попросту ослом.
До него доходили разговоры о простых людях; он знал, как они выглядят и как они пахнут, - с него этого было достаточно. Некоторые интересовались их материальными условиями жизни и тому подобным; но что ему за выгода самому этим заниматься? Этих людей всегда называли не иначе, как "беднягами", несчастными и т. д.; для него же они были просто "отпетыми негодяями", во всяком случае, большинство из них, особенно рабочие, которые только и знают, что требуют того, чего не заслужили, да еще ворчат, добившись желаемого. И чем больше им даешь, тем больше они требуют. Будь он этим - как его проклятым правительством, он вместо того, чтобы нянчиться с бездельниками, всыпал бы им как следует и покончил со всем этим раз и навсегда. Подумать только: страхование, пенсии, земельная реформа, минимальная заработная плата, - это уж, знаете ли, слишком! Скоро этих оборванцев посадят в стеклянные ящики с этикеткой; "Верх. Не кантовать!"
Она не любила вульгарное выражение: "В упряжке верховодит кобыла" - и считала, что для ее семьи эта истина неприменима - ведь долг жены подчиняться мужу. После этого маленького спора с мужем она не поленилась открыть евангелие и прочитать историю грешницы. Там не было ни слова о том, что женщины не должны бросать в других камни; это предостережение относилось только к мужчинам. Именно так! Никто лучше ее не знал, как велика разница между мужчиной и женщиной, когда дело касается морали. Может быть, совсем нет безупречных мужчин, но безупречных женщин великое множество, и без всякой гордости - ложной или настоящей - она считала себя одной из них. Ей не о чем было беспокоиться.
Ее взгляды, политические и социальные - в общем весьма несложные, целиком укладывались в одну фразу: "Ох, уж эти мужчины!.." И, насколько это было в ее силах, она старалась, чтобы ее дочери и вовсе никаких взглядов не имели. Однако эта задача становилась все более и более трудной, и однажды она просто в ужас пришла, услыхав, как ее старшие дочери бранили "этих мужчин" не за то, что они слишком смело действуют, а, наоборот, за то, что у них не хватает смелости. Она поговорила об этом с Вильямом, но он был безнадежен, как всегда, когда дело касалось дочерей. Ее правилом было руководить ими по-матерински разумно, как подобает женщине, которая несет ответственность за семейные устои в своей стране, и у нее, пожалуй, не было особых оснований жаловаться на своих девочек - ведь они слушались ее всегда, когда находили это нужным. Но на сей раз она поговорила с ними строго.
- Место женщины - в семье, - сказала она.
- В семье, только в семье и нигде больше.
- Элла!.. Место женщины рядом с мужчиной, она должна быть его советчицей, должна поддерживать его, руководить им, но никогда с ним не состязаться. Место женщины в лавке, в кухне, в...
- В постели!
- Элла!
- А потом она попадает в переделку!..
- Беатриса! Я хотела бы, очень хотела бы, девочки, чтобы вы были почтительнее. Место женщины в семье. Да, да, я уже говорила это и буду говорить и прошу вас этого не забывать. Место женщины... это самое важное в жизни страны. Если вы хотите по-настоящему понять это, подумайте о вашей матери и...
- И о нашем отце...
- Элла! Место женщины в... - И она вышла из комнаты, не договорив, чувствуя, что сказала достаточно.
Общительная по характеру, она отнюдь не лишала друзей своего общества, но кое-чем она любила заниматься в одиночку, а именно - делать покупки; это искусство она давно низвела до науки. Правила, которые она соблюдала при этом, стоят того, чтобы их запомнить: никогда не жалейте времени на то, чтобы сэкономить полпенни. Никогда не покупайте ничего, пока не осмотрите вещь со всех сторон, помните: другие тоже так делают. Не давайте жалости брать верх над чувством справедливости, помните, что продавщицам платят за то, что они вас обслуживают, и если у вас хватает времени держать их на ногах, то и им торопиться некуда. Никогда не читайте рекламы, потому что там может быть написано бог знает что о мехах, перьях и разных продуктах. Никогда не тратьте больше, чем муж в состоянии заплатить, но и не давайте залеживаться тем деньгам, какие есть. Когда делаете выгодную покупку, не подавайте виду, что это понимаете, но всегда старайтесь купить подешевле, ведь так приятно потом похвастать своей ловкостью. Напор, напор и еще раз напор!
Неукоснительно соблюдая эти правила, она после долголетнего опыта пришла к заключению, что тут никто соперничать с ней не может.
Ей иногда приходило в голову, что неплохо бы отказаться от мяса, потому что в своей газете она прочитала, что бедным животным бывает больно, когда их режут. Но дальше этих мыслей дело не шло: ведь осуществить это было очень трудно. Генри был худ и заметно бледен, дочки росли, воскресенье не было бы воскресеньем без мяса. И потом разве можно верить всему, что пишут в газетах, да и мясник обиделся бы - в этом она была уверена. О рождестве тоже следовало помнить - долг каждого быть веселым в праздник, а какое же это рождество без увешанных тушами оживленных мясных лавок. Ей довелось как-то прочитать несколько страниц одной мерзкой книжки, автор которой из кожи вон лез, доказывая, что и она сама всего-навсего животное, - ужасная книжка, в ней не было ничего хорошего! Как будто она позволила бы себе есть животных, если бы они действительно были ей подобные, а не просто посланы богом, чтобы ими питаться! Нет, в праздники она испытывала особенную благодарность к милостивому богу за его щедрость, за все вкусные вещи, которые он ей посылает. Все это побуждало ее гнать от себя угрызения совести. Вот молочные продукты - дело другое.
Тут (она это знала!) таилась настоящая опасность - не для животных, конечно, а для ее семьи и для нее самой. И она прямо-таки гордилась своим умением соблюдать осторожность в отношении молока, этого важнейшего предмета питания. Оно попадало в ее дом не иначе, как в запечатанных бутылках и, фигурально выражаясь, с именем коровы на этикетке. Однажды в ее присутствии какой-то остряк сказал, что надо бы курам ставить свои инициалы и дату на снесенных ими яйцах, но уж это она нашла непристойным: не следует заходить слишком далеко.
Она была прежде всего альтруисткой, и ни в чем это так ярко не проявлялось, как в ее отношении к слугам. Если они не делали того, что от них требовалось, она их увольняла. Она считала, что это единственный способ быть им полезной. Деревенские девушки и городские - все уходили от нее одна за другой, получив раз и навсегда урок образцового поведения. Она таким образом наставила на путь истинный больше слуг, чем кто-либо другой во всей Англии. Поломойки увольнялись скорее всех, потому что все, как одна, были ужасно нечистоплотны; горничные задерживались, в среднем месяца на четыре и потом по разным причинам тоже уходили. Кухарка редко жила меньше года, потому что трудно было найти ей замену, но уж когда кухарку решались уволить, это проделывалось с треском. А свободный день прислуги! Вот когда у нее открывались на них глаза! Девушки этого сословия, как они ни уверяли ее в своей скромности, казалось, положительно не могли обходиться без общества мужчин. А ведь стойкость и умение себя вести требовались от этих девушек только раз в две недели, ибо в остальные тринадцать дней она сама достаточно заботилась, чтобы у них не было искушений, так как совершенно не выносила мужских шагов в помещении для прислуги. И все же - можете себе представить! - в их свободные дни она не знала покоя. Но как бы добра и внимательна она ни была к слугам, она неизменно наталкивалась на все ту же неблагодарность, нерадивость и - как ни трудно этому поверить! - все то же упорное нежелание понять ее точку зрения. Казалось, они свирепо твердили про себя: "Что ты знаешь о нас? Оставь нас в покое!" Вот еще! Как будто это было возможно! Как будто в ее положении, при той ответственности, какая на ней лежала, не было ее священным долгом печься о тех своих ближних, кто был беднее ее, следить, чтобы они в их собственных интересах вели себя должным образом.
Пьянство, безнравственность, мотовство - всем известные пороки бедняков, и она делала все, что только могла, борясь с этим злом: увольняла слуг за малейшую провинность и никогда не забывала прочитать им при этом мораль. Модная болтовня о том, что богатые благоденствуют за счет бедных, что закон должен распространяться одинаково на тех и других, что легко блюсти нравственность и чистоту, имея две тысячи дохода в год, отвергалась ею как полнейший вздор. Только неудачники могут говорить такие вещи. Эту ее точку зрения ежедневно поддерживали в ней и газета и собственные наблюдения. Нет, нет! Если богатые не будут следить за бедными и наставлять их (а бедным только того и надо!), кто же тогда этим займется?! Эти люди, конечно, неисправимы, в этом она не сомневалась, но, насколько было в ее силах, старалась увести их со стези порока, чего бы это ей ни стоило.
Как женщина верующая, она почти никогда не пропускала утренней службы, но ходила редко к вечерней, считая, что дневное посещение церкви - более верный способ подать пример своим ближним.
Одному богу известны ее взгляды на искусство, ибо она не часто высказывалась на эту тему, самое значительное из ее изречений относится к исчезновению Моны Лизы: "Ах, какая ужасная женщина! Я рада, что этого портрета не стало. Я так и знала, что этим кончится!" Когда ее спрашивали, почему она так думает, она отвечала только: "Мне жутко было на нее смотреть!"
Она читала те романы, что присылали из библиотеки, чтобы иметь возможность судить, какие из них не должны попадать в руки ее дочерей, и неподходящие быстро отсылала обратно. Таким образом она ограждала свой дом от тлетворных влияний. Что касается таких влияний вне дома, она взяла себе за правило никогда не привлекать внимание Фредерика к женской красоте не потому, что у нее были какие-нибудь основания беспокоиться - она и сама была красивой женщиной, - но мужчины ведь такой странный народ.
Ничто на свете она так сильно не порицала бы, как идеалы древних греков (если б, конечно, имела о них представление), потому что она считала совершенно непозволительным выставлять напоказ голую руку или ногу. Как бы там ни понимали красоту греки, она понимала ее совсем по-другому. Для нее нагая природа была потаскухой, достойной быть привязанной к современной колеснице - автомобилю, который она собиралась приобрести, как только они станут немножко дешевле и достаточно надежны.
Часто говорят, что она вырождающийся тип, но она-то знает, что это не так. Если верить бормотанию глупых педантов, Ибсен уничтожил ее, но она и не слыхала об Ибсене.
Писательская братия и художники, социалисты и представители высшего общества могут рассуждать о типах, о свободе и братстве и новых идеях и насмехаться над миссис Грэнди {Миссис Грэнди - персонаж, олицетворяющий мещанскую мораль.}. Но как прочно она обосновалась среди них! Они для нее не больше, чем оводы, назойливо жужжащие и вьющиеся вокруг. Ей нет дела до них, на их укусы она обращает так мало внимания, словно на ней непроницаемая броня. Она может сказать о себе словами ее любимого Теннисона: "Они приходят и уходят, но - что бы вы ни думали обо мне - я была, есть и буду!"
ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО
Перевод А. Поливановой
Было что-то у нее в крови, что заставляло ее вечно торопиться, словно она боялась умереть, не успев чего-то изведать. Смерть! Ее постоянно преследовал страх, что, может быть, это и окажется последним новым словом в ее жизни. И она часто повторяла:
- Знакомо ли вам ощущение смерти? Я-то хорошо знаю, что это такое.
Если бы она не испытала этого ощущения, ей казалось бы, что она не прожила своей жизни сполна. А жизнь нужно прожить сполна. Ну конечно! Надо испытать все! Взять ее отношения с мужчинами: ничто, по ее мнению, не могло помешать ей в одно и то же время быть хорошей женой одному, хорошей матерью другому, хорошей любовницей третьему, хорошим другом четвертому, а если понадобится, то играть каждую из этих ролей даже для нескольких мужчин сразу. Нужно только всегда быть самой собой, ничем не ограничивая своей природы, щедро давать и так же щедро брать. Жадность - свойство низменное и презренное, особенно в женщине. Женщина должна иметь все и при этом самое лучшее. И просто невыносимо представить, что ты не можешь получить такую малость. Женщин всегда подавляли. Не быть подавляемой - в этом, что ни говори, была новизна. Но иногда, когда она не чувствовала себя в достаточно сильных руках, она изнывала: боже, какая тоска! Бросить все, трудиться в поте лица и жить, как простая работница, на один шиллинг в день - вот это действительно было бы ново. А порой она даже мечтала удалиться в монастырь: ее привлекала свежесть нового ощущения, которое старо, как мир.
Такой романтической натуре мало было семи цветов радуги, мало было всех пород птиц на свете; ее жизнь была сверху донизу уставлена клетками, здесь она владела всеми ими в отдельности, перенимала их песенки, выщипывала их перышки; а потом, обнаружив, что у них ничего не осталось, выпускала их, потому что любоваться вещами, не обладая ими, было невыносимо, но и хранить их после того, как получишь от них все, было еще хуже.
Она часто недоумевала, как вообще могут жить люди, менее одаренные, чем она. До чего же скучно должно быть этим жалким созданиям, которые всю долгую жизнь заняты одним и тем же! Сама она занималась живописью, музыкой, танцами; увлекалась авиацией, автомобилем; она разводила цветы, сплетничала, участвовала в любительских спектаклях, интересовалась русским холстом и женским движением, ездила в новые страны, слушала новых проповедников, устраивала завтраки для новых писателей, знакомилась с новыми танцорами, брала уроки испанского, изобретала новые блюда к обеду, изучала новые религии, заводила новых собак и новые туалеты, завязывала новые отношения с новыми соседями; вступала в новые благотворительные общества; при этом еще оставались ее любовные дела, материнские заботы, развлечения, дружбы, хлопоты по дому, обязанности жены, политические и светские интересы, - жизнь была так полна, что, если она хоть на мгновение замирала и становилась просто "жизнью" в старом понимании, она казалась уж и не жизнью вовсе.
Наша героиня не терпела дилетантства; она ощущала в себе тот священный огонь, который делал ее настоящей артисткой, что бы она ни начинала и что бы ни бросала. Особенно же она не выносила изделий фабричного производства; на всем должен быть отпечаток индивидуальности: взгляните на цветы, как они прекрасны именно своим своеобразием, как спокойно распускаются они до полного совершенства каждый в своем уголке и манят бабочек отведать их нектара... Она знала, ей так часто твердили об этом, - что она венец творения, самая совершенная из женщин, а женщина, конечно же, последнее слово творения. Никогда еще не было на свете женщины, подобной ей, женщины, столь страстно интересующейся таким множеством вещей и готовой расширять круг своих интересов до бесконечности. Перед ней были распахнуты все двери жизни, и она непрерывно то входила в одну, то выходила из другой, так что жизни было трудновато хотя бы мельком ее разглядеть. Как кинематограф будущее театра, так она была будущим женщины и очень гордилась этим. Пригубить от чашечки каждого цветка, пока расправлены крылья, если нужно, создать новые цветы, чтобы ими упиваться; за один присест выкурить всю пачку папирос и с последним вздохом перейти в небытие! И при этом никакой спешки, нет, только женственная легкая трепетность, только настороженный взгляд быстро скользящих глаз, лишь бы не упустить ни одного нового движения, лишь бы ухватить это новое - вот в чем соль! Не забудьте еще о высоком чувстве долга, может быть, более высоком, чем у любой другой женщины до нее, ибо она была глубоко убеждена, что женщина должна наверстать, и как можно скорее, все упущенное за всю прежнюю, бесцветную, стоячую жизнь. Раздвинуть горизонты - вот ее священный долг! И не ради только чувственных наслаждений в духе Боккаччо и Людовика XV, не ради удовлетворения прихотей вульгарной, распущенной, пресыщенной, избалованной дамочки. Нет! Ради жизни глубокой и полноводной, как река, где волны чувств нагоняют и перехлестывают одна другую. Жизнь реальна, жизнь серьезна, и надо пользоваться ею, пока она тебе дана!
Сказать, что у нее были любимые книги, пьесы, мужчины, собаки, цветы, значило бы судить о ней только поверхностно. Ее истинную глубокую сущность определяла лишь одна страсть - к тому следующему новому увлечению, которое ей предстояло, и ради этого нового возлюбленного никакая Екатерина, Мессалина или Семирамида не бросили бы с такой легкостью всех предшественников. Как жадно кидалась она в объятия каждого нового увлечения, срывая с его губ поцелуи и тут же ища ему преемника; ибо только богу известно, думала она, что бы случилось, если бы она успела осушить чашу, не убедившись, что ее уже ждет следующая.
И все же время иной раз подводило ее, и она отрывалась слишком рано. Именно в такие мгновения она и проникалась ощущением смерти. Сначала она с ужасом чувствовала пустоту этих минут, прожитых "вне жизни", но постепенно они приобретали для нее свою особую прелесть, свое высокое значение.
"Я умерла, - говорила она себе. - Да, умерла; вот я лежу, без движений, без мыслей, ничего не слышу, не вижу, не воспринимаю никаких запахов; я больше не принадлежу к миру осязаемого - вот самое верное слово; надо мной что-то бесконечное синее-синее, а вокруг бесконечное бурое-бурое, это напоминает мне Египет. И я слышу, но уже не ушами, какое-то странное пение, какой-то бесцветный слабый звук, вроде... да, что-то вроде Метерлинка, и еле ощутимое благоухание, вроде... вроде... Омара Хайяма. И я чуть покачиваюсь, словно травинка на ветру. Я умерла. Меня больше нет, это именно то самое ощущение".
И ее охватывал новый восторг, потому что в этом ощущении смерти она снова жила! За завтраком или, может быть, за обедом она подробно рассказывала своему новому возлюбленному, уже утратившему для нее прелесть новизны, на что похоже это ощущение небытия.
- Право, тут нет ничего неприятного, - говорила она, - в этом даже есть своя прелесть. Совсем как турецкий кофе - чуточку отдает резиной, - я имею в виду кофе.
На что бедняга, засопев, отвечал:
- Ну да, я, пожалуй, понимаю, что вы имеете в виду; и асфодели, конечно; это как греческий Элизиум. Я только не пойму, если уж ты умер, так, значит, умер, и - э - все тут.
Нет, такой смерти она представить себе не могла; он, наверное, прав, но тогда ведь конец всему новому, а это для нее немыслимо!
Как-то в одной из новых книг ей попалась сказочка про человека, жившего в Персии, в этой стране чудес; жизнь его проходила в неистовой погоне за ощущениями. Выйдя однажды во двор, он услышал за спиной вздох и, обернувшись, увидел собственную душу, которая явно находилась при последнем издыхании. Крошечное существо, сухое, матово-бледное, как стручок лунника, то закрывало, то открывало рот, словно устрица.
- В чем дело? - спросил человек. - Тебе как будто плохо?
И душа отвечала:
- Ничего, ничего! Не огорчайся. Это пустяки! Меня просто вытеснили. Вот и все. Прощай!
С предсмертным хрипом это крошечное существо съежилось, упало на синие плиты, которыми был вымощен дворик, и замерло. Он наклонился и хотел поднять свою душу, но когда дотронулся до нее, на его пальцах осталось только пятнышко сероватой пыли.
Эта сказка была так нова и так понравилась ей, что она стала рекомендовать книгу всем своим друзьям. Разумеется, чисто восточная мораль сказки была неприложима к западному человеку, ибо чем обширнее его поле деятельности и чем полнее он себя проявляет, тем богаче и здоровее становится его душа - свидетельством чему служили для нее собственные душевные переживания. Но ближайшей весной она сменила в своей персидской курительной комнате синие плиты на березовый паркет и обставила ее в русском стиле. Сделала она это все же только потому, что душа ее не могла обойтись хотя бы без одной новой комнаты в год.
Постоянно открывая все более широкие и новые горизонты женского бытия, она была не так глупа, чтобы ценить риск ради самого риска, - не к этому сводилась для нее прелесть приключения. Конечно, иной раз она оказывалась в рискованном положении, но она шла на риск только тогда, когда он сулил ей явную выгоду новых переживаний, а вовсе не потому, что не могла представить себе жизни без приключений. Она чувствовала себя по духу эллинкой, вобравшей еще что-то и от Америки и от Вест-Энда.
Такая женщина могла появиться только в наш век, она была истинной дочерью века, века, который непрерывно куда-то мчится, сам не ведая куда. Понятие цели непоправимо устарело, и сидеть, скрестив ноги, и греться в солнечных лучах... нет, это не сулит ничего нового, тем более что однажды это уже было испытано. Она была рождена для того, чтобы достать с неба луну и завертеть ее в рэгтайме. О да! Луну с неба, луну! Это было нока единственное, чем ей не удалось завладеть... Это - да еще ее собственная душа.
ВЕРХ СОВЕРШЕНСТВА
Перевод А. Поливановой
Достаточно было увидеть его, и сразу становилось ясно, что говорить, собственно, не о чем. Идеализм, гуманизм, культура, философия, религия, искусства - к чему в конце концов все это привело? В нем ничего этого не было и следа! В его создании участвовали: мясо, виски, гимнастика, вино, крепкие сигары и свежий воздух. Его сформировало все то, что отвечает потребностям желудка и выделке толстой кожи. Глядя на него, вы понимали, каким образом прогресс, цивилизация, утонченность превращались попросту в средства чисто внешнего воспитания, которое сделало его тем, чем он был. А чем же он был? Да совершенством! Совершенством с точки зрения высшего и священнейшего назначения человека - наслаждаться жизнью как она есть. И он сознавал, прекрасно сознавал свое совершенство, с инстинктивной хитростью не допуская никаких рассуждений по этому поводу; его не интересовало, что говорят и думают другие, он просто наслаждался жизнью и брал от нее все, что мог, не создавая никаких трудностей и даже не подозревая, что они могут возникнуть. Мысли, чувства, симпатии только обезоруживают человека, и он чуть ли не со священным трепетом всего этого избегал. Он считал, что нужно быть прежде всего твердым, и шел по жизни, нанося удары; в особенности он любил бить по шарам - лежали ли они неподвижно в маленьких песчаных лунках или стремительно катились навстречу, он бил по ним без промаха, а потом хвастал своей меткостью. Он бил также и на расстоянии из длинного ствола, производя при этом известный шум, и чувствовал, как у него что-то приятно замирало где-то под пятым ребром всякий раз, как он видел, что мишень падала наземь, и понимал, что у нее что-то окончательно замерло под пятым ребром и добивать ее уже незачем. Он пытался бить и со средней дистанции, выбрасывая перед собой на леске маленькие крючки, и бывал очень доволен, когда леска натягивалась и он вытаскивал свой улов. Он был спортсменом, спортсменом везде - не только на спортивной площадке. Он бил всякого, кто ему противоречил, и очень негодовал, когда получал сдачи. Когда только мог, не делом, так словом, он наносил удары денежному рынку. И он непрестанно бил по правительству. В то неустойчивое время ему было особенно приятно бить по правительству. К чему бы ни приводило то или иное решение правительства, он его неизменно бил. Ударить раз, другой, третий, а потом наблюдать, как оно скатывается, - это было бесподобно. Хорошо сидеть летним вечером у окна в клубе после того, как ты целый день только и знал, что усердно бил по шарам или сражался с букмекерами; приятно предвкушать, как ты еще всыпешь молодчикам Дэшу и Бланку и всей их чертовой команде. Он бил женщин - не кулаками, конечно, - он бил их своей философией. Ведь женщины только для того и созданы, чтобы мужчины могли совершенствоваться: дело женщины произвести их на свет, выкормить, выходить, а потом они нужны, чтобы создавать мужчине уют и удовлетворять его желания. Взяв от женщин все, что ему требовалось, он не чувствовал перед ними никаких обязательств; признавать обязательства было бы просто бабством! Некоторые воображают, будто всякое физическое влечение должно подразумевать душевную близость, вот вздор; и если женщина не разделяла его точки зрения, он прибегал - если не буквально, то метафорически - к хлысту. В этом отношении он был истым тевтоном. Но правительство, правительство! То справа, то слева он бил его беспрестанно. В глубине души он был убежден, что в один прекрасный день ему доведется получить ответный удар, и это приводило его в ярость, когда правилам охоты грозила опасность; в эпоху социализма и женского движения его единственной надеждой и, пожалуй, единственным утешением было бить правительство. Такой противник, как социализм, был уже настолько силен, что бить по нему можно только в клубах, мюзик-холлах и прочих вполне безопасных местах; что же до женского движения, то надо было думать, что оно погибнет от собственной руки. Так на мировой арене не оставалось никого, кроме этого богом ниспосланного противника. Считая себя порядочным, добросовестным человеком, наш герой всегда предполагал и в партнере такое же великодушие и честность, и всякий, сколько-нибудь превышавший эту мерку, был в его глазах попросту ослом.
До него доходили разговоры о простых людях; он знал, как они выглядят и как они пахнут, - с него этого было достаточно. Некоторые интересовались их материальными условиями жизни и тому подобным; но что ему за выгода самому этим заниматься? Этих людей всегда называли не иначе, как "беднягами", несчастными и т. д.; для него же они были просто "отпетыми негодяями", во всяком случае, большинство из них, особенно рабочие, которые только и знают, что требуют того, чего не заслужили, да еще ворчат, добившись желаемого. И чем больше им даешь, тем больше они требуют. Будь он этим - как его проклятым правительством, он вместо того, чтобы нянчиться с бездельниками, всыпал бы им как следует и покончил со всем этим раз и навсегда. Подумать только: страхование, пенсии, земельная реформа, минимальная заработная плата, - это уж, знаете ли, слишком! Скоро этих оборванцев посадят в стеклянные ящики с этикеткой; "Верх. Не кантовать!"