Страница:
Глубже становится вечерняя синева, и все ярче полыхает на холмике наш огонек, будто созывая к себе близких н дальних. По предложению инженера, договариваемся, чтобы вместо традиционных охотничьих анекдотов рассказывать только правду, только действительные случаи из жизни.
- Ну, расскажи тогда, Аксен, как ты на Редуте охотился,-с искорками смеха в глазах обращается Костя к нашему пожарному.
- Просите - расскажу,- Аксен и сам усмехается, припомнив тот случай.Иду, вижу: в конце озера между осокой стаи крыжаков, вот таких... Вот бы, думаю, не спугнуть! Вот бы подползти и трахнуть по ним на воде! В воздухе я плохо попадаю. Чтобы не заметили меня, упал на землю и давай к ним по-пластунски. Ползу, ползу, а кругом песок, колючек полно, уже весь искололся, жарко мне, как от пламени, да не обращаю внимания, ползу. Уже совсем близко к ним, уже должны были бы и сняться, а они сидят.
Что за чудо? Наверное, не дикие, а домашние! И поднимаюсь на ноги. В самом деле, домашние: не боятся меня, сидят себе на воде. Такая досада. Напрасно столько по колючкам полз, руки исколол. Стою глазею на тех уток, они на меня, а я тогда, сам не знаю зачем, рукою мах да "киш"
на них, а они крыльями ляп-ляп-ляп - и... вверх. Снялись - и будь здоров. А я стою и чувствую, как картуз вот этот на мне подымается, подымается, нервный стресс, ейей.,.
За смехом мы не замечаем, как подходит к нам высокий мужчина в грубом дождевике, хотя дождем и не пахнет; на руке у него что-то поблескивает обрывок какой-то цепи.
Оказывается, это металлические путы для лошадей, и сам он колхозный конюх, пасет невдалеке табун.
Пока он, присев на корточки, прикуривает от уголька, мы начинаем расспрашивать его о здешних местах, об этом озере, водится ли здесь лыска, хитрющая болотная плавуха, предпочитающая именно такие вот камыши.
- Водилась и лыска,- глухим, почему-то недовольным голосом отвечает нам конюх.- Еще я помню, озеро это было вдвое больше, тянулось аж вон туда,угрюмо кивает он вдаль.
Курит наш собеседник как-то сердито, сплевывает, хмурится. Нам неловко, что он хмурится, к тому же нс знаем, чем он недоволен: то ли том, что мы забрались сюда, то ли свои у него какие-то неприятности. Поднесли чарку, не отказался, но и это не развеселило его. Все тем же глуховатым голосом рассказывает, что недавно здесь олени объявились было, где-то их, видимо, распугали, так они перекочевали сюда, в Чары-Камышах последнее убежище себе нашли. Колхозные косари сено косили и выкосили в траве двух оленят. Совсем маленькие были, еле на ногах держались. Забрали их девчата на ферму, выпоили молоком, как телят. Теперь их фотографировать из города приезжают.
- А матери что - не было?
Конюх насупился, помолчал.
- Олениху шульговские затравили. Окружили, хотели поймать, так она куда - к Днепру. Бросилась в воду и давай на ту сторону плыть, прямо на заводы.
- Ты смотри! - восклицает пожарный.- Ни грохота, ни огня домен не испугалась!..
- До середины доплыла, но там охотнички тоже нашлись. Рыбаки-браноньсры ночные с сетью бросились на нее, накинули невод на голову и...- колхозник сердито махнул цепью,- потопили.
Мы молчим, не находим слов, чтобы выразить свой гнев и презрение к бесчестным том браконьерам. Подлые душонки... мы словно видим, как, спасаясь, плывет затравленная олениха через Днепр, плывет, задыхаясь, прямо на черные индустриальные чащи нашего города, не пугаясь, что там до небес дым, и грохот, и зарева над домнами да мартенами... Не боялась этого, будто чувствовала, что нашла бы себе там защиту и спасение.
- А те, негодяи, потом еще и шкуру принесли сдавать... На этом-то, на жадности своей и попались... Сейчас будто бы следствие по ним ведут.
Больно и обидно это нам слушать. Во всем этом чудится вроде и нам адресованный упрек и предостережение. Даже неловко как-то смотреть при этом человеке на свои ружья да туго набитые патронташи, лежащие кучей в сторонке.
Невольно и слух, и мысли обращаются в ту сторону, где в камышах засел возле своей " кряку хи" обер-мастер и куда весь вечер падают утки. Что будет, если именно сейчас да грохнет оттуда браконьерский выстрел Сахно? От стыда мы провалились бы сквозь землю здесь, перед конюхом.
А уж старику, нет, уж больше ему не охотиться!
Покурив, конюх уходит, позвякивая в сумерках своими путами.
Под впечатлением только что услышанного мы некоторое время молчим, потом тишину неожиданно нарушает Павловский, водитель нашей полуторки. Человек он неразговорчивый, сдержанный, и, если б не этот вечер у костра да еще не этот конюх с железными путами, мы бы, наверно, и не узнали, что в прошлом водитель наш был танкистом, еще в первые дни войны горел в танке, а потом прошел чуть ли не все концлагеря Европы. Лежа па спине, он куда-то ввысь, словно звездам, спокойно и будто даже бесстрастно рассказывает, как их группа во главе с одним поляком бежала из концлагеря, а их преследовали с овчарками, как прятались они по лесам, а потом после тяжких мытарств наконец добрались на севере Италии к итальянским партизанам.
Сколько пережил человек, а мы, ежедневно встречаясь с ним на заводе, скромным, немногословным, так и не знали до сих пор, какой у него путь за плечами.
Рассказ Павловского навевает на нас грустные воспоминания о войне, склоняет каждого на невеселые раздумья, и после этого уже как-то и разговаривать не хочется. Молча сидим вокруг угасающего костра, слушаем стрекотню кузнечика.
Потом расстилаем камыш, располагаемся на ночлег. До утренней зорьки у нас остается не так много времени.
Ночь прозрачная, бесшумная, теплая; словно бархатом окутывает человека этот мягкий степной воздух. Хорошо, хорошо, что мы поехали сюда зоревать! Какой бы там ни была наша завтрашняя охота, но я уже счастлив тем, что очутился с товарищами здесь, среди просторов этих ЧпрыКамышей, где ночь словно и в самом деле какие-то чары таит в себе, загадочно о чем-то перешептывается с камышами, а озеро все больше светится под луной, а наши высокие заводские дымы за Днепром все сильнее отсвечивают багровым...
Ночью я просыпаюсь, разбуженный непонятным тревожным шумом. Где я? Ночь, озеро, внизу камыши шумят - шумят сильно, тревожно. Все небо в облаках, клубящихся, темных, и лишь там, поближе к луне, они стального цвета. Как все изменилось вокруг! Приподнявшись и озираясь, я не узнаю нашего места,- все вокруг стало будто иным, фантастическим, тревожащим душу, суровым. Вода на озере словно отяжелела, переливается тяжелым перламутром; ветер гонит волну. И ветер какой-то необычно теплый, будто днем. Шуршит на ветру кукуруза, бежит шум по камышам. Не этот ли тревожный шум и разбудил меня? Облака низко клубятся над Чары-Камышами, а над городом нашим в тучах бушуют огромные сполохи зарева.
Никогда я не видел таких!
А товарищи спят. Кто-то даже храпит, крепко, беззаботно, кажется, наш пожарный.
Спят, однако, не все. Недалеко от машины на самом холме виднеются две человеческие фигуры; в одной из них, меньшей, ссутулившейся, узнаю Петровича с ружьем на плече, с ним еще кто-то, незнакомый, высокий, кажется, тот колхозный конюх, что приходил к нам вечером. Негромко разговаривая, они поглядывают вверх, в небо, на клубящиеся, изнутри освещенные луной облака. Речь идет, слышу, о японских рыбаках, пострадавших от ядерных испытаний на океане, от радиоактивного пепла, выпавшего на них.
- Ни за что люди пострадали,- слышу голос Петровича.- И вины ни на ком, виновных будто нету... Л они ведь есть?
- Или олениху эту неводом, среди Днепра... Ну что это с людьми происходит?
На горизонте ярко, еще ярче, чем вечером, полыхает багровыми дымами наш металлургический гигант. Впервые вижу его издали, впервые вижу, как небо над ним будто клокочет в могучем зареве, смотрю, и странное волнение охватывает меня: есть нечто доброе, обнадеживающее в этих наших огнях. Этой ночью отсюда завод открывается совсем по-новому, предстает в чем-то большом, нежели просто ковши с расплавленным металлом да вспышки горящего газа над бессемерами... Сполохи в полнеба, родной огонь за Днепром - я впервые ощутил отсюда его силу, огромную, титаническую.
В моем представлении почему-то возникает с детства знакомый обелиск, возвышающийся на площади перед нашим заводом, с чугунной фигурой Прометея вверху. Сами наши рабочие, среди которых был и Петрович, еще в двадцатые годы, в одну из годовщин революции, отлили того Прометея в память своих погибших товарищей, и с тех пор черный чугунный наш Прометей стал будто знаком завода.
И сейчас эти сполохи за рекой, немеркнущее зарево до самых облаков для меня почему-то сливаются с его образом.
Вторично я просыпаюсь от выстрела, внезапно раздавшегося где-то в конце озера. Схватываюсь, мне кажется, что уже светает и я все уже проспал. Пет, еще пе спстаст, это луна поднялась высоко и, вынырнув из-за туч, светит мне прямо в лицо.
Степан-бригадир, тоже схватившись от выстрела, сразу же смотрит на часы: можно ли стрелять:
- Уже можно,- говорит облегченно.- Давно перевалило за полночь.
Кто же стрелял?
Стрелял, несомненно, обер-мастер, вырвался первым, раньше других. Ну да теперь пусть бьет: теперь разрешается. Только что он мог сейчас там увидеть в темноте?
- Должно быть, в "крякуху" свою шарахнул,- говорит пожарный, переворачиваясь с боку на спину.
Мы еще могли бы поспать, но сон ужо не идет, после выстрела каждого начинает разбирать охотничий зуд: лежим, переговариваемся, курим в ожидании зорькп.
Зорька ужо скоро, хотя ночь вокруг будто сгустилась:
луна отодвинулась, потонула где-то в облаках. До сих пор зорька мне представлялась непременно в полыханье чистого утреннего неба, но сегодня небо на востоке облачное, и наша зорька особенная: не по рдеющему небосклону здесь определяют ее, а по чему-то своему, охотничьему, возможно, по шуму крыльев в воздухе, ибо хотя вокруг стало будто еще темное, однако то здесь, то там - дальшеближе - слышим приглушенное, энергичное:
- Пильнуй! Смотри!
- Пильну-у-й!
Торопливо расхватываем патронташи, ружья, спешим к озеру занимать свои места.
Бригадир нa ходу сует мне коробку спичек.
- Забредешь в камыш - присвети!
Зачем?
- Чтобы с той стороны по тебе кто не трахнул.
Ах, вот зачем!
- Спасибо, товарищ бригадир...
- А ты тоже смотри в оба, чтоб второпях кому-нибудь дроби в мягкое место не нагнал.
Все чаще раздаются выстрелы. Мне уже видно, как над камышом то тут, то там ярко-красными струями вырывается огонь из ствола, и я, волнуясь, бегом бегу к своему месту. Стою в камыше у самой воды, по ту сторону озера камыш трещит, кто-то уже там ходит, покашливанием давая знать о себе. А вокруг стрельба нарастает, уже и вблизи меня, опадая, бессильно лопочет дробь на листьях камыша, травы... Все больше волнуясь, я бросаюсь то сюда, то туда, не знаю, в какую мне сторону смотреть. В небе еще темно, пасмурно, я там ничего не вижу, хотя слышу, вернее чувствую, что вверху полно уток, полно летящих, рассекающих воздух крыльев. Где же они? Почему не летят на меня?
Постепенно становится светлее, и мне уже видно Степана-бригадира, который стоит левее от меня в зарослях камыша. Я вижу, как он то присядет, то выпрямится, и приложившись, бьет, бьет, и оттуда, сверху, чуть не на голову ему вдруг - гуп, гуп! - падает одна, падает вторая.
Степан бежит, подбирает и, не теряя времени, снова целится вверх, куда-то за холм. Припомнив его наставление, что утки будут лететь больше всего против ветра, то есть именно оттуда, из-за холма, я тоже становлюсь лицом в ту сторону, и только стал, взвел курки, как на меня вдруг совсем низко, почти над камышом, надвинулась стая черных, упруго летящих торпед...
Ба-бах!
И, не веря собственным глазам, вижу, как, отделившись от стаи, стремительно падает вниз моя первая добыча...
Бросаюсь туда, вижу, как, запутавшись в темной, густой траве, что-то белое бьется, трепещет. Беру и чувствую, как пульсирует в руках что-то горячее, и мне становится вдруг неловко, тоскливо, и я уже будто не рад своей удаче.
Прибегает, жадно дыша, Степан. Я впервые вижу его таким взволнованным, возбужденным.
- О, утенок!.. Поздравляю! Только жив еще, подранок... Добей!
Добить? Нет, я этого не могу. Почему? Просто не могу и все!
Степан выхватывает у меня утенка из рук, и я, еле успев отвернуться, слышу короткий удар о приклад.
В груди у меня будто что-то оборвалось, но вскоре неудержимая охотничья горячка овладевает мною: начался лет! Все небо, посветлевшее, раннее, летит на нас.
Чалые летят.
Крыжпи.
Широконосы.
Резвые бекасы, тарахтаны, кроншнепы!
Я бью, бью и... мажу, мажу. То ли волнуюсь после первой удачи, то ли и сам не знаю, что со мной происходит.
Степан, заметив частые мои промахи, советует мне перейти к той вон заводи и попытаться бить на воде. Там такое место, что должны быть лыски.
Я перехожу туда. Присев в камыше, по щиколотку в воде, осматриваю поверхность озера. В конце озера замечаю вдруг на открытом месте силуэт одинокой крупной утки. Кажется, чалая! Дух захватывает от желания подкрасться, выстрелить, я, согнувшись, уже делаю несколько шагов в ту сторону, как неожиданная догадка озаряет меня, спасает от конфуза: "крякуха"! Это же плавает на воде выставленная обер-мастером "крякуха"!..
Интересно, много ли набил старик? Палил еще с ночи, а вот, не удовлетворившись тем, что набрал на воде, решил еще, видно, попытать счастья и в воздухе. Настороженно присев под камышом, не отрывая глаз, следит за пролетающей резвой стаей бекасов, или "хвастунов", как он их называет. "Хвастуны" летят прямо на старика, раздается выстрел, вздрогнула вся стая, накренилась в воздухе и, поднявшись выше... весело улетает дальше. Обер-мастер еще долго смотрит вслед, словно ожидает, не упадет ли хотя одна. Нет, не падает.
Устроившись в камыше, я начинаю наблюдать за густыми зарослями противоположного берега. Камыш там тянется стеной, местами заходит в самую воду, отражается в ней мерцающей тенью. Там, где тень, вода словно темное зеркало. В одном месте в камыше разрыв, просвет, и вот туда я нацеливаю все свое внимание. Мне показалось, что там что-то мелькнуло, скользнуло по зеркалу воды. Сижу, не шевелюсь. Проходит некоторое время, и вот из камыша осторожно, как-то грациозно выглянув, выплывает на воду она, лукавая водяная озорница... Лыска! Без малейшего звука, легким, скользящим движением плывет она по зеркальной поверхности. До чего же славная, глаз не могу от нос оторвать!
Допускаю со почти до середины заводи, прицеливаюсь, и вот уже садануло в плечо, брызнуло дробью по воде, неприятно ударило запахом дыма; рассеялся дым, и...
лыски нет. Но попал! Промахнулся, ушла в камыши... Так тебе и надо, мазила...
Проходит несколько минут, я, затаив дыхание, выжидаю, и вот, словно в насмешку, ее грациозная шейка и грудь уже снова лукаво показываются из камыша. Мне кажется, она выглядывает оттуда как-то даже шаловливо, чтобы подразнить меня, чтобы сказать, что она жива и здорова, а я мазила.
Она то прячется в камыше, то снова появляется; я не знаю, сколько времени длилась бы эта "война нервов", если бы меня не окликнули.
- Довольно тебе,- слышу насмешливое из-за камыша.- Набил сам, оставь еще и другим!
Оглянувшись, вижу Степана-бригадира, Петровича, Аксена-пожарпого. Они уже, видно, собрались идти к машине. Настроение у всех бодрое, приподнятое, даже Петрович повеселел. У каждого на боку висит связка дичи.
Правда, уток немного, больше разная мелочь, бекасы.
Вот так, когда висят, они кажутся совсем маленькими, не то что в воздухе. Это я уже сегодня заметил, что птица, которую подбирают с земли, оказывается куда меньше, чем ты видел ее в полете.
У нашего пожарного правая щека почему-то распухла, в кровоподтеках.
- С чего это у тебя?
- Ложу слишком плотно прижимал, а заряды у меня большие... Не заметил, как и набило!
И расплывается в улыбке. Что бы там пи было, ему весело.
Медленно направляемся к машине, и только теперь я замечаю, что небо уже совсем чистое, облака рассеялись и солнце, поднявшись, начинает пригревать. Ветер, так внезапно налетевший ночью, теперь совсем утих, дым после стрельбы долго плавает низом, застаивается, запах пороха слышится в воздухе.
Стрельба почти везде прекратилась. Успокоились Чары-Камыши на всем своем пространство. Лишь изредка грохнет выстрел: это какой-нибудь неудачник в веселом отчаянии пальнул по стае уток, еле виднеющейся иысоко в небе. На недосягаемую для выстрела высоту поднялась птица, не достать ее нам теперь. Какая красота вокруг!
Бесконечная чистая голубизна - и живые крапинки in-mi по ней! А над нашим озером, над тростниковыми зарослями, над светлой, залитой солнцем ширью Чары-Камышсй, где недавно грохотала стрельба, лишь аисты величаво плавают, озирают из поднебесья поле боя, словно какиенибудь нейтралы...
"Первый и последний раз сегодня стрелял,- мысленно обращаюсь к парящим в поднебесье птицам.- Клянусь вам... Пусть лучше ржавеет ружье".
Возле машины уже собрались все, кроме обер-мастера.
Он еще но приходил.
- Может, набрал, что и не подымет?
- Давайте подъедем к нему,- шутит Костя,- чтобы прямо в кузов уток его грузить.
Это идея. Садимся и едем вдоль озера к засаде старика.
Бригадир ищет его глазами в камышо, а старик вдруг поднимается к нам из кукурузы: замаскированный сидел там, на самом холме, видимо ожидая уток. Могучая фигура его не спеша движется к нам. Мы ждем, пока он выйдет из кукурузы, нам нс терпится разглядеть, какая жо связка уток болтается на боку у старика, и, когда он подходит, мы видим, что болтается там... одна его верная, на токарном станке выточенная "крякуха"!
И это все?
Тяжело ступая своими ботфортами, старик молча приближается к машине. Подаем из кузова ему руки, он, кряхтя, залезает к нам. Лицо у него усталое, раскрасневшееся, мокрое, как после плача. И в то же время оно какое-то будто просветленное, будто доброе, чем было вчера.
- Восемь крыжной вот таких сидело возле "крякухи",- начинает рассказывать он,- Весь вечер сидели, и чего же было не ударить, а? До полдвенадцатого сидят, до без четверти двенадцать сидят, а я... бамбук. Вот уж бамбук, поискать такого.
Пока с места не трогаемся, он все ворчит, корит себя, всячески поносит, однако в этом ворчании его не слышится злости, и, как он ни срамит себя за упущенных крыжаков, кажется, что в душе он доволен, что сложилось все именно так. Выдержал, не нарушил закона товарищества!
Однако упущенные крыжаки, видимо, не дают ему покоя. Только взглянет на связки дичи у других, на свою одинокую "крякуху", сразу начинает ерзать, гудеть, сетовать. Снова мы слышим, как до полдвенадцатого не бил, до без четверти двенадцать не бил, знаем, что и дома все его родственники, все внучки да внуки не раз еще услышат об этих крыжаках, что - от такие вот! сидели до полночи возле его "крякухи", а он, собрав всю свою выдержку, так и не выстрелил.
- Думал, до зорьки будут сидеть, а они как снялись, больше их и не видел...
Мы смотрим на его крепкие старческие руки с толстыми, уже потерявшими гибкость пальцами, на глаза, которые перевидали столько расплавленного металла на своем веку, а теперь все время слезятся, и мы все больше проникаемся к старику сочувствием.
- Не грустите, Фодотыч,- высоко держа голову, говорит Степан-бригадир. Он набил сегодня больше всех и поэтому в хорошем расположении духа.Привезете и вы кое-что старухе - поделимся. В нашей бригаде такой закон: убил не убил, а делиться поровну!
И Петрович, и инженер, и все мы охотно поддерживаем бригадира. Только так, не иначе!
Машина мчит через луга; все дальше поблескивает за нами озеро, все дальше камыши, тырловища и табун коней среди пастбищ у колодца, и высокий, кажется, тот, что вчера к нам приходил, колхозный конюх, держась за блестящее на солнце ведро, смотрит нам вслед...
Прощайте, Чары-Камыши!
Пусть не высохнут ваши озера, не разлетится птица, пусть ничем не омрачены будут ваши чудесные зорьки!
- Ну, расскажи тогда, Аксен, как ты на Редуте охотился,-с искорками смеха в глазах обращается Костя к нашему пожарному.
- Просите - расскажу,- Аксен и сам усмехается, припомнив тот случай.Иду, вижу: в конце озера между осокой стаи крыжаков, вот таких... Вот бы, думаю, не спугнуть! Вот бы подползти и трахнуть по ним на воде! В воздухе я плохо попадаю. Чтобы не заметили меня, упал на землю и давай к ним по-пластунски. Ползу, ползу, а кругом песок, колючек полно, уже весь искололся, жарко мне, как от пламени, да не обращаю внимания, ползу. Уже совсем близко к ним, уже должны были бы и сняться, а они сидят.
Что за чудо? Наверное, не дикие, а домашние! И поднимаюсь на ноги. В самом деле, домашние: не боятся меня, сидят себе на воде. Такая досада. Напрасно столько по колючкам полз, руки исколол. Стою глазею на тех уток, они на меня, а я тогда, сам не знаю зачем, рукою мах да "киш"
на них, а они крыльями ляп-ляп-ляп - и... вверх. Снялись - и будь здоров. А я стою и чувствую, как картуз вот этот на мне подымается, подымается, нервный стресс, ейей.,.
За смехом мы не замечаем, как подходит к нам высокий мужчина в грубом дождевике, хотя дождем и не пахнет; на руке у него что-то поблескивает обрывок какой-то цепи.
Оказывается, это металлические путы для лошадей, и сам он колхозный конюх, пасет невдалеке табун.
Пока он, присев на корточки, прикуривает от уголька, мы начинаем расспрашивать его о здешних местах, об этом озере, водится ли здесь лыска, хитрющая болотная плавуха, предпочитающая именно такие вот камыши.
- Водилась и лыска,- глухим, почему-то недовольным голосом отвечает нам конюх.- Еще я помню, озеро это было вдвое больше, тянулось аж вон туда,угрюмо кивает он вдаль.
Курит наш собеседник как-то сердито, сплевывает, хмурится. Нам неловко, что он хмурится, к тому же нс знаем, чем он недоволен: то ли том, что мы забрались сюда, то ли свои у него какие-то неприятности. Поднесли чарку, не отказался, но и это не развеселило его. Все тем же глуховатым голосом рассказывает, что недавно здесь олени объявились было, где-то их, видимо, распугали, так они перекочевали сюда, в Чары-Камышах последнее убежище себе нашли. Колхозные косари сено косили и выкосили в траве двух оленят. Совсем маленькие были, еле на ногах держались. Забрали их девчата на ферму, выпоили молоком, как телят. Теперь их фотографировать из города приезжают.
- А матери что - не было?
Конюх насупился, помолчал.
- Олениху шульговские затравили. Окружили, хотели поймать, так она куда - к Днепру. Бросилась в воду и давай на ту сторону плыть, прямо на заводы.
- Ты смотри! - восклицает пожарный.- Ни грохота, ни огня домен не испугалась!..
- До середины доплыла, но там охотнички тоже нашлись. Рыбаки-браноньсры ночные с сетью бросились на нее, накинули невод на голову и...- колхозник сердито махнул цепью,- потопили.
Мы молчим, не находим слов, чтобы выразить свой гнев и презрение к бесчестным том браконьерам. Подлые душонки... мы словно видим, как, спасаясь, плывет затравленная олениха через Днепр, плывет, задыхаясь, прямо на черные индустриальные чащи нашего города, не пугаясь, что там до небес дым, и грохот, и зарева над домнами да мартенами... Не боялась этого, будто чувствовала, что нашла бы себе там защиту и спасение.
- А те, негодяи, потом еще и шкуру принесли сдавать... На этом-то, на жадности своей и попались... Сейчас будто бы следствие по ним ведут.
Больно и обидно это нам слушать. Во всем этом чудится вроде и нам адресованный упрек и предостережение. Даже неловко как-то смотреть при этом человеке на свои ружья да туго набитые патронташи, лежащие кучей в сторонке.
Невольно и слух, и мысли обращаются в ту сторону, где в камышах засел возле своей " кряку хи" обер-мастер и куда весь вечер падают утки. Что будет, если именно сейчас да грохнет оттуда браконьерский выстрел Сахно? От стыда мы провалились бы сквозь землю здесь, перед конюхом.
А уж старику, нет, уж больше ему не охотиться!
Покурив, конюх уходит, позвякивая в сумерках своими путами.
Под впечатлением только что услышанного мы некоторое время молчим, потом тишину неожиданно нарушает Павловский, водитель нашей полуторки. Человек он неразговорчивый, сдержанный, и, если б не этот вечер у костра да еще не этот конюх с железными путами, мы бы, наверно, и не узнали, что в прошлом водитель наш был танкистом, еще в первые дни войны горел в танке, а потом прошел чуть ли не все концлагеря Европы. Лежа па спине, он куда-то ввысь, словно звездам, спокойно и будто даже бесстрастно рассказывает, как их группа во главе с одним поляком бежала из концлагеря, а их преследовали с овчарками, как прятались они по лесам, а потом после тяжких мытарств наконец добрались на севере Италии к итальянским партизанам.
Сколько пережил человек, а мы, ежедневно встречаясь с ним на заводе, скромным, немногословным, так и не знали до сих пор, какой у него путь за плечами.
Рассказ Павловского навевает на нас грустные воспоминания о войне, склоняет каждого на невеселые раздумья, и после этого уже как-то и разговаривать не хочется. Молча сидим вокруг угасающего костра, слушаем стрекотню кузнечика.
Потом расстилаем камыш, располагаемся на ночлег. До утренней зорьки у нас остается не так много времени.
Ночь прозрачная, бесшумная, теплая; словно бархатом окутывает человека этот мягкий степной воздух. Хорошо, хорошо, что мы поехали сюда зоревать! Какой бы там ни была наша завтрашняя охота, но я уже счастлив тем, что очутился с товарищами здесь, среди просторов этих ЧпрыКамышей, где ночь словно и в самом деле какие-то чары таит в себе, загадочно о чем-то перешептывается с камышами, а озеро все больше светится под луной, а наши высокие заводские дымы за Днепром все сильнее отсвечивают багровым...
Ночью я просыпаюсь, разбуженный непонятным тревожным шумом. Где я? Ночь, озеро, внизу камыши шумят - шумят сильно, тревожно. Все небо в облаках, клубящихся, темных, и лишь там, поближе к луне, они стального цвета. Как все изменилось вокруг! Приподнявшись и озираясь, я не узнаю нашего места,- все вокруг стало будто иным, фантастическим, тревожащим душу, суровым. Вода на озере словно отяжелела, переливается тяжелым перламутром; ветер гонит волну. И ветер какой-то необычно теплый, будто днем. Шуршит на ветру кукуруза, бежит шум по камышам. Не этот ли тревожный шум и разбудил меня? Облака низко клубятся над Чары-Камышами, а над городом нашим в тучах бушуют огромные сполохи зарева.
Никогда я не видел таких!
А товарищи спят. Кто-то даже храпит, крепко, беззаботно, кажется, наш пожарный.
Спят, однако, не все. Недалеко от машины на самом холме виднеются две человеческие фигуры; в одной из них, меньшей, ссутулившейся, узнаю Петровича с ружьем на плече, с ним еще кто-то, незнакомый, высокий, кажется, тот колхозный конюх, что приходил к нам вечером. Негромко разговаривая, они поглядывают вверх, в небо, на клубящиеся, изнутри освещенные луной облака. Речь идет, слышу, о японских рыбаках, пострадавших от ядерных испытаний на океане, от радиоактивного пепла, выпавшего на них.
- Ни за что люди пострадали,- слышу голос Петровича.- И вины ни на ком, виновных будто нету... Л они ведь есть?
- Или олениху эту неводом, среди Днепра... Ну что это с людьми происходит?
На горизонте ярко, еще ярче, чем вечером, полыхает багровыми дымами наш металлургический гигант. Впервые вижу его издали, впервые вижу, как небо над ним будто клокочет в могучем зареве, смотрю, и странное волнение охватывает меня: есть нечто доброе, обнадеживающее в этих наших огнях. Этой ночью отсюда завод открывается совсем по-новому, предстает в чем-то большом, нежели просто ковши с расплавленным металлом да вспышки горящего газа над бессемерами... Сполохи в полнеба, родной огонь за Днепром - я впервые ощутил отсюда его силу, огромную, титаническую.
В моем представлении почему-то возникает с детства знакомый обелиск, возвышающийся на площади перед нашим заводом, с чугунной фигурой Прометея вверху. Сами наши рабочие, среди которых был и Петрович, еще в двадцатые годы, в одну из годовщин революции, отлили того Прометея в память своих погибших товарищей, и с тех пор черный чугунный наш Прометей стал будто знаком завода.
И сейчас эти сполохи за рекой, немеркнущее зарево до самых облаков для меня почему-то сливаются с его образом.
Вторично я просыпаюсь от выстрела, внезапно раздавшегося где-то в конце озера. Схватываюсь, мне кажется, что уже светает и я все уже проспал. Пет, еще пе спстаст, это луна поднялась высоко и, вынырнув из-за туч, светит мне прямо в лицо.
Степан-бригадир, тоже схватившись от выстрела, сразу же смотрит на часы: можно ли стрелять:
- Уже можно,- говорит облегченно.- Давно перевалило за полночь.
Кто же стрелял?
Стрелял, несомненно, обер-мастер, вырвался первым, раньше других. Ну да теперь пусть бьет: теперь разрешается. Только что он мог сейчас там увидеть в темноте?
- Должно быть, в "крякуху" свою шарахнул,- говорит пожарный, переворачиваясь с боку на спину.
Мы еще могли бы поспать, но сон ужо не идет, после выстрела каждого начинает разбирать охотничий зуд: лежим, переговариваемся, курим в ожидании зорькп.
Зорька ужо скоро, хотя ночь вокруг будто сгустилась:
луна отодвинулась, потонула где-то в облаках. До сих пор зорька мне представлялась непременно в полыханье чистого утреннего неба, но сегодня небо на востоке облачное, и наша зорька особенная: не по рдеющему небосклону здесь определяют ее, а по чему-то своему, охотничьему, возможно, по шуму крыльев в воздухе, ибо хотя вокруг стало будто еще темное, однако то здесь, то там - дальшеближе - слышим приглушенное, энергичное:
- Пильнуй! Смотри!
- Пильну-у-й!
Торопливо расхватываем патронташи, ружья, спешим к озеру занимать свои места.
Бригадир нa ходу сует мне коробку спичек.
- Забредешь в камыш - присвети!
Зачем?
- Чтобы с той стороны по тебе кто не трахнул.
Ах, вот зачем!
- Спасибо, товарищ бригадир...
- А ты тоже смотри в оба, чтоб второпях кому-нибудь дроби в мягкое место не нагнал.
Все чаще раздаются выстрелы. Мне уже видно, как над камышом то тут, то там ярко-красными струями вырывается огонь из ствола, и я, волнуясь, бегом бегу к своему месту. Стою в камыше у самой воды, по ту сторону озера камыш трещит, кто-то уже там ходит, покашливанием давая знать о себе. А вокруг стрельба нарастает, уже и вблизи меня, опадая, бессильно лопочет дробь на листьях камыша, травы... Все больше волнуясь, я бросаюсь то сюда, то туда, не знаю, в какую мне сторону смотреть. В небе еще темно, пасмурно, я там ничего не вижу, хотя слышу, вернее чувствую, что вверху полно уток, полно летящих, рассекающих воздух крыльев. Где же они? Почему не летят на меня?
Постепенно становится светлее, и мне уже видно Степана-бригадира, который стоит левее от меня в зарослях камыша. Я вижу, как он то присядет, то выпрямится, и приложившись, бьет, бьет, и оттуда, сверху, чуть не на голову ему вдруг - гуп, гуп! - падает одна, падает вторая.
Степан бежит, подбирает и, не теряя времени, снова целится вверх, куда-то за холм. Припомнив его наставление, что утки будут лететь больше всего против ветра, то есть именно оттуда, из-за холма, я тоже становлюсь лицом в ту сторону, и только стал, взвел курки, как на меня вдруг совсем низко, почти над камышом, надвинулась стая черных, упруго летящих торпед...
Ба-бах!
И, не веря собственным глазам, вижу, как, отделившись от стаи, стремительно падает вниз моя первая добыча...
Бросаюсь туда, вижу, как, запутавшись в темной, густой траве, что-то белое бьется, трепещет. Беру и чувствую, как пульсирует в руках что-то горячее, и мне становится вдруг неловко, тоскливо, и я уже будто не рад своей удаче.
Прибегает, жадно дыша, Степан. Я впервые вижу его таким взволнованным, возбужденным.
- О, утенок!.. Поздравляю! Только жив еще, подранок... Добей!
Добить? Нет, я этого не могу. Почему? Просто не могу и все!
Степан выхватывает у меня утенка из рук, и я, еле успев отвернуться, слышу короткий удар о приклад.
В груди у меня будто что-то оборвалось, но вскоре неудержимая охотничья горячка овладевает мною: начался лет! Все небо, посветлевшее, раннее, летит на нас.
Чалые летят.
Крыжпи.
Широконосы.
Резвые бекасы, тарахтаны, кроншнепы!
Я бью, бью и... мажу, мажу. То ли волнуюсь после первой удачи, то ли и сам не знаю, что со мной происходит.
Степан, заметив частые мои промахи, советует мне перейти к той вон заводи и попытаться бить на воде. Там такое место, что должны быть лыски.
Я перехожу туда. Присев в камыше, по щиколотку в воде, осматриваю поверхность озера. В конце озера замечаю вдруг на открытом месте силуэт одинокой крупной утки. Кажется, чалая! Дух захватывает от желания подкрасться, выстрелить, я, согнувшись, уже делаю несколько шагов в ту сторону, как неожиданная догадка озаряет меня, спасает от конфуза: "крякуха"! Это же плавает на воде выставленная обер-мастером "крякуха"!..
Интересно, много ли набил старик? Палил еще с ночи, а вот, не удовлетворившись тем, что набрал на воде, решил еще, видно, попытать счастья и в воздухе. Настороженно присев под камышом, не отрывая глаз, следит за пролетающей резвой стаей бекасов, или "хвастунов", как он их называет. "Хвастуны" летят прямо на старика, раздается выстрел, вздрогнула вся стая, накренилась в воздухе и, поднявшись выше... весело улетает дальше. Обер-мастер еще долго смотрит вслед, словно ожидает, не упадет ли хотя одна. Нет, не падает.
Устроившись в камыше, я начинаю наблюдать за густыми зарослями противоположного берега. Камыш там тянется стеной, местами заходит в самую воду, отражается в ней мерцающей тенью. Там, где тень, вода словно темное зеркало. В одном месте в камыше разрыв, просвет, и вот туда я нацеливаю все свое внимание. Мне показалось, что там что-то мелькнуло, скользнуло по зеркалу воды. Сижу, не шевелюсь. Проходит некоторое время, и вот из камыша осторожно, как-то грациозно выглянув, выплывает на воду она, лукавая водяная озорница... Лыска! Без малейшего звука, легким, скользящим движением плывет она по зеркальной поверхности. До чего же славная, глаз не могу от нос оторвать!
Допускаю со почти до середины заводи, прицеливаюсь, и вот уже садануло в плечо, брызнуло дробью по воде, неприятно ударило запахом дыма; рассеялся дым, и...
лыски нет. Но попал! Промахнулся, ушла в камыши... Так тебе и надо, мазила...
Проходит несколько минут, я, затаив дыхание, выжидаю, и вот, словно в насмешку, ее грациозная шейка и грудь уже снова лукаво показываются из камыша. Мне кажется, она выглядывает оттуда как-то даже шаловливо, чтобы подразнить меня, чтобы сказать, что она жива и здорова, а я мазила.
Она то прячется в камыше, то снова появляется; я не знаю, сколько времени длилась бы эта "война нервов", если бы меня не окликнули.
- Довольно тебе,- слышу насмешливое из-за камыша.- Набил сам, оставь еще и другим!
Оглянувшись, вижу Степана-бригадира, Петровича, Аксена-пожарпого. Они уже, видно, собрались идти к машине. Настроение у всех бодрое, приподнятое, даже Петрович повеселел. У каждого на боку висит связка дичи.
Правда, уток немного, больше разная мелочь, бекасы.
Вот так, когда висят, они кажутся совсем маленькими, не то что в воздухе. Это я уже сегодня заметил, что птица, которую подбирают с земли, оказывается куда меньше, чем ты видел ее в полете.
У нашего пожарного правая щека почему-то распухла, в кровоподтеках.
- С чего это у тебя?
- Ложу слишком плотно прижимал, а заряды у меня большие... Не заметил, как и набило!
И расплывается в улыбке. Что бы там пи было, ему весело.
Медленно направляемся к машине, и только теперь я замечаю, что небо уже совсем чистое, облака рассеялись и солнце, поднявшись, начинает пригревать. Ветер, так внезапно налетевший ночью, теперь совсем утих, дым после стрельбы долго плавает низом, застаивается, запах пороха слышится в воздухе.
Стрельба почти везде прекратилась. Успокоились Чары-Камыши на всем своем пространство. Лишь изредка грохнет выстрел: это какой-нибудь неудачник в веселом отчаянии пальнул по стае уток, еле виднеющейся иысоко в небе. На недосягаемую для выстрела высоту поднялась птица, не достать ее нам теперь. Какая красота вокруг!
Бесконечная чистая голубизна - и живые крапинки in-mi по ней! А над нашим озером, над тростниковыми зарослями, над светлой, залитой солнцем ширью Чары-Камышсй, где недавно грохотала стрельба, лишь аисты величаво плавают, озирают из поднебесья поле боя, словно какиенибудь нейтралы...
"Первый и последний раз сегодня стрелял,- мысленно обращаюсь к парящим в поднебесье птицам.- Клянусь вам... Пусть лучше ржавеет ружье".
Возле машины уже собрались все, кроме обер-мастера.
Он еще но приходил.
- Может, набрал, что и не подымет?
- Давайте подъедем к нему,- шутит Костя,- чтобы прямо в кузов уток его грузить.
Это идея. Садимся и едем вдоль озера к засаде старика.
Бригадир ищет его глазами в камышо, а старик вдруг поднимается к нам из кукурузы: замаскированный сидел там, на самом холме, видимо ожидая уток. Могучая фигура его не спеша движется к нам. Мы ждем, пока он выйдет из кукурузы, нам нс терпится разглядеть, какая жо связка уток болтается на боку у старика, и, когда он подходит, мы видим, что болтается там... одна его верная, на токарном станке выточенная "крякуха"!
И это все?
Тяжело ступая своими ботфортами, старик молча приближается к машине. Подаем из кузова ему руки, он, кряхтя, залезает к нам. Лицо у него усталое, раскрасневшееся, мокрое, как после плача. И в то же время оно какое-то будто просветленное, будто доброе, чем было вчера.
- Восемь крыжной вот таких сидело возле "крякухи",- начинает рассказывать он,- Весь вечер сидели, и чего же было не ударить, а? До полдвенадцатого сидят, до без четверти двенадцать сидят, а я... бамбук. Вот уж бамбук, поискать такого.
Пока с места не трогаемся, он все ворчит, корит себя, всячески поносит, однако в этом ворчании его не слышится злости, и, как он ни срамит себя за упущенных крыжаков, кажется, что в душе он доволен, что сложилось все именно так. Выдержал, не нарушил закона товарищества!
Однако упущенные крыжаки, видимо, не дают ему покоя. Только взглянет на связки дичи у других, на свою одинокую "крякуху", сразу начинает ерзать, гудеть, сетовать. Снова мы слышим, как до полдвенадцатого не бил, до без четверти двенадцать не бил, знаем, что и дома все его родственники, все внучки да внуки не раз еще услышат об этих крыжаках, что - от такие вот! сидели до полночи возле его "крякухи", а он, собрав всю свою выдержку, так и не выстрелил.
- Думал, до зорьки будут сидеть, а они как снялись, больше их и не видел...
Мы смотрим на его крепкие старческие руки с толстыми, уже потерявшими гибкость пальцами, на глаза, которые перевидали столько расплавленного металла на своем веку, а теперь все время слезятся, и мы все больше проникаемся к старику сочувствием.
- Не грустите, Фодотыч,- высоко держа голову, говорит Степан-бригадир. Он набил сегодня больше всех и поэтому в хорошем расположении духа.Привезете и вы кое-что старухе - поделимся. В нашей бригаде такой закон: убил не убил, а делиться поровну!
И Петрович, и инженер, и все мы охотно поддерживаем бригадира. Только так, не иначе!
Машина мчит через луга; все дальше поблескивает за нами озеро, все дальше камыши, тырловища и табун коней среди пастбищ у колодца, и высокий, кажется, тот, что вчера к нам приходил, колхозный конюх, держась за блестящее на солнце ведро, смотрит нам вслед...
Прощайте, Чары-Камыши!
Пусть не высохнут ваши озера, не разлетится птица, пусть ничем не омрачены будут ваши чудесные зорьки!