Страница:
«Потом сгорела изба, – продолжал он, – а в ней восьмилетняя дочь… Женился я вдругорядь, 20 прижил два сына; жена тоже умерла. С сгоревшей избой у меня пропало всё имущество, да еще украли у меня однажды тысячу рублей, в другой раз тысячу шестьсот. А как наживал-то! как копил! Вот как трудно было!» Мне стало жутко от этого мрачного рассказа. «Это страдания Иова!» – думал я, глядя на него с почтением. Дормидон претерпел всё людские скорби – и не унывает, еще возит проезжих, сбывает сено на прииски – и ничего. А мы-то: палец обрежем, ступим неосторожно… «Вон, слышите колоколец? – спросил он меня. 30 – Это мой Васютка заседателя везет. – Эй, малый, вези по старой дороге, – крикнул он весело (слышите – весело!), – что нам новую-то проминать своими боками!»
Сегодня наткнулись мы на кочевье тунгусов. Пара оленей отделилась и бросилась от наших лошадей вперед и всё мчалась по дороге и забежала верст за семь от кочевья, а наши лошади пятились от них. Здесь сеют рожь, ярицу и ячмень; но первая вызябает, вторая, по краткости лета, тоже не всегда удается, но зато ячмень 40 очень хорош. Берега Лены утесисты и красивы. Островов тут почти нет; река становится всё уже. По-якутски почти никто не говорит, и станции пошли русские; есть старинные названия, данные, конечно, казаками при занятии Сибири.
708
Чуйская станция, 13 декабря. Витима.
Лена, Лена и Лена! Но всё еще пустая Лена; кое-где на лугах видны большие кучи снегу – это стога сена; кое-где три-четыре двора, есть хижины, буквально заваленные снегом, с отверстиями, то есть окошками, в которых вставлены льдины вместо стекол: ничего, тепло, только на улицу ничего не видать. В других избах, и это большею частию, окна затянуты бычачьими пузырями. На каждой станции кучи ямщиков толпятся у экипажа. Деревеньки содержат 10 гоньбу всем миром, то есть с каждого мужика требуется пара лошадей. Все ямщики «ладят коней» и толпой идут спускать с горы. Двое везут.
Витима – слобода, с церковью Преображения, с сотней жителей, с приходским училищем, и ямщики почти все грамотные. Кроме извоза они промышляют ловлей зайцев, и тулупы у всех заячьи, как у нас бараньи. Они сеют хлеб.
От Витимы еще около четырехсот верст до Киренска, уездного города, да оттуда девятьсот шестьдесят верст до Иркутска. Теперь пост, и в Витиме толпа постников, окружавшая 20 мою повозку, утащила у меня три рыбы, два омуля и стерлядь, а до рябчиков и другого скоромного не дотронулись: грех!
Кажется, я миновал дурную дорогу и не «хлебных» лошадей. «Тут уж пойдут натуральные кони и дорога торная, особенно от Киренска к Иркутску», – говорят мне.
Натуральные – значит привыкшие, приученные, а не сборные.
«Где староста?» – спросишь, приехав на станцию…
«Коней ладит, барин. Эй, ребята! заревите или гаркните (то есть позовите) старосту», – говорят потом. 30 Смотрители здесь не везде: они заведывают пятью станциями. Из них один на Мухтуйской станции – франт. Он двумя пальцами грациозно взял подорожную, согнув мизинец в кольцо. Форменный сюртук у него в рюмочку; сам расчесан. Мухтуй называют здесь Парижем, потому что крестьяне (из ссыльных) ходят в пальто и танцуют кадрили.
Но я пробыл на ней четверть часа и ничего этого не видал. Один проезжий мне сказывал, что, выехав рано утром, после проведенной здесь ночи, и вглядываясь в лицо своего ямщика, он увидел знакомое лицо, но не мог 40 вспомнить, где он его видел. «Я где-то видел тебя?» – спросил он наконец ямщика. «А вчера я был вашим визави в кадрили на вечеринке», – отвечал тот. Это уж не «натуральный» ямщик, говоря по-здешнему.
709
Вчера ночью я проехал так называемые щеки, одну из достопримечательностей Лены. Это – огромные, величественные утесы, каких я мало видал и на морских берегах.
Едешь у подошвы, и повозка с лошадьми похожи на ползающих насекомых. Они ужасно изрыты, дики, страшны, так что хочется скорей миновать их. Щеки эти находятся между Пьянобыковской и Частинской станциями, верстах в тысяче двухстах от Иркутска. Какие названия станций! Всему есть местные причины, до которых 10 археологу нетрудно добраться, по молодости края.
Например, Пьяным быком прозвали утес, о который когда-то разбилась барка с вином. Спешу сообщить вам это археологическое сведение, опасаясь, что оно погибнет от времени. Деревень еще мало: скоро пойдут, говорят, чаще, чем ближе к Иркутску. Встречаются часто приискатели, приказчики их, возы. Дорога уже лучше, торнее, морозы возобновились, да еще с ветром: несносно, спрятаться некуда.
Киренск. 20 Решительно нельзя ехать: скоро очень везут. Только приедешь куда-нибудь, только скинешь с себя всё и расположишься у теплой печки, как уж говорят, что лошади готовы. А всё оттого, что кони натуральные и ямщики тоже. Не могу нахвалиться расторопностью и радушием здешних ямщиков: они не знают, как принять проезжего, где посадить, и угощают, чем богаты, – сальной свечкой, лучиной, скамьей. Потом (это уж такой обычай) идут все спускать лошадей на Лену: «На руках спустим», – говорят они, и каждую лошадь берут человека 30 четыре, начинают вести с горы и ведут, пока лошади и сами смирно идут, а когда начинается самое крутое место, они все рассыпаются, и лошади мчатся до тех пор, пока захотят остановиться.
Слава Богу! всё стало походить на Россию: являются частые селения, деревеньки, Лена течет излучинами, и ямщики, чтоб не огибать их, едут через мыски и заимки, как называют небольшие слободки. В деревнях по улице бродят лошади: они или заигрывают с нашими лошадьми, или, испуганные звуком колокольчиков, мчатся что 40 есть мочи, вместе с рыжим поросенком, в сторону. Летают воробьи и грачи, поют петухи, мальчишки свищут, машут на проезжающую тройку, и дым столбом идет вертикально из множества труб – дым отечества! Всем
710
знакомые картины Руси! Недостает только помещичьего дома, лакея, открывающего ставни, да сонного барина в окне… Этого никогда не было в Сибири, и это, то есть отсутствие следов крепостного права, составляет самую заметную черту ее физиономии.
Киренск город небольшой. «Где остановиться? – спросил меня ямщик, – есть у вас знакомые?» – «Нет». – «Так управа отведет». – «А кто живет по дороге?» – «Живет Синицын, Марков, Лаврушин». – «Поезжай к 10 Синицыну».
Повозка остановилась у хорошенького домика. Я послал спросить, можно ли остановиться часа на два погреться?
Можно. И меня приняли, сейчас угостили чаем и завтраком – и опять ничего не хотели брать.
В Киренске я запасся только хлебом к чаю и уехал. Тут уж я помчался быстро. Чем ближе к Иркутску, тем ямщики и кони натуральнее. Только подъезжаешь к станции, ямщики ведут уже лошадей, здоровых, сильных и дюжих на вид. Ямщики позажиточнее здесь, ходят в дохах из 20 собачьей шерсти, в щегольских шапках. Тут ехал приискатель с семейством, в двух экипажах, да я – и всем доставало лошадей. На станциях уже не с боязнью, а с интересом спрашивали: бегут ли за нами еще подводы?
Стали встречаться села с большими запасами хлеба, сена, лошади, рогатый скот, домашняя птица. Дорога всё – Лена, чудесная, проторенная частой ездой между Иркутском, селами и приисками. «А что, смирны ли у вас лошади?» – спросишь на станции. «Чего не смирны? словно овцы: видите, запряжены, никто их не держит, а стоят». – 30 «Как же так? а мне надо бы лошадей побойчее», – говорил я, сбивая их. «Лошадей тебе побойчее?» – «Ну да». – «Да эти-то ведь настоящие черти: их и не удержишь ничем». И оно действительно так.
Верстах в четырехстах от Иркутска, начиная от Жегаловской станции, лошади на взгляд сухи, длинношеи, длинноплечи и не обещают силы. Они уныло стоят в упряжи, привязанные к пустым саням или бочке, преграждающей им самовольную отлучку со двора; но едва проезжие начнут садиться, они навострят уши, ямщики 40 обступят их кругом, по двое держат каждую лошадь, пока ямщик садится на козлы. «Ты, парень, – говорят ему, – пошевеливайся, коренняк-то больно торопится». В самом деле, коренная поворачивает морду то направо, то налево, стараясь освободиться, пристяжные переминаются
711
и встряхивают головой. Вот ямщик уселся, забрал вожжи, закрутил их около рук… «Ну!» – говорит он. Все мгновенно раздаются в сторону, и тройка разом выпорхнет из ворот, как птица, и мчит версты две-три вскачь, очертя голову, мотая головами, потом сажен сто резвой рысью, а там опять вскачь – и так до станции. Седок не имеет надобности побуждать ямщика, а ямщик – лошадей. Чуть лошади немного задумаются – ямщик поднимет над ними только руку или гикнет – и опять пошли. 10 И не увидишь, как мелькнут двадцать пять верст.
К Иркутску всё живее: много попадается возов; села большие, многолюдные; станционные домы чище. Крестьянские избы очень хорошие, во многих местах с иголочки.
На последних пятистах верстах у меня начало пухнуть лицо от мороза. И было от чего: у носа постоянно торчал обледенелый шарф: кто-то будто держал за нос ледяными клещами. Боль невыносимая! Я спешил добраться до города, боясь разнемочься, и гнал более двухсот пятидесяти 20 верст в сутки, нигде не отдыхал, не обедал.
От слободы Качуги пошла дорога степью; с Леной я распрощался. Снегу было так мало, что он не покрыл траву; лошади паслись и щипали ее, как весной. На последней станции всё горы; но я ехал ночью и не видал Иркутска с Веселой горы. Хотел было доехать бодро, но в дороге сон неодолим. Какое неловкое положение ни примите, как ни сядьте, задайте себе урок не заснуть, пугайте себя всякими опасностями – и все-таки заснете и проснетесь, когда экипаж остановится у следующей 30 станции.
Я проснулся, однако, не на станции. «Что это? – спросил я, заметив строения, – деревня, что ли?» – «Нет, это Иркутск». – «А Веселая гора?» – «Э, уж давно проехали!»
В самую заутреню Рождества Христова я въехал в город.
Опухоль в лице была нестерпимая. Вот уж третий день я здесь, а Иркутска не видал. Теперь уже – до свидания.
712
11-го декабря 1873 года и 6-го января 1874 года небольшое общество морских офицеров собралось отпраздновать дружеским обедом двадцатилетнюю годовщину избавления их от гибели в означенные числа на море при крушении в 1854 году в Японии фрегата «Диана».
На втором из этих обедов присутствовал и я, ласково приглашенный главным лицом этой группы, в которой 10 было несколько офицеров, перешедших на фрегат «Диана» с фрегата «Паллада».
Многое возобновилось в памяти плавателей за этим обедом, много приведено было забытых подробностей путешествия, особенно при крушении «Дианы». Японская экспедиция была тут почти вся в сборе, в лице главных ее представителей, кроме бывшего командира «Паллады» (теперь вице-адмирала и сенатора И. С. Унковского), и я в этом, знакомом мне, кругу стал как будто опять плавателем и секретарем адмирала. Возьму же 20 опять перо, перенесусь за двадцать лет назад и доскажу, между прочим, о том, что сталось с «Палладой» и как заключилось дальнейшее плавание моих спутников, после того как я расстался с ними.
А заключилось оно грандиозной катастрофой, именно землетрясением в Японии и гибелью фрегата «Дианы», о чем в свое время газеты извещали публику. О том же подробно доносил великому князю, генерал-адмиралу, начальник экспедиции в Японию генерал-адъютант (ныне граф) Е. В. Путятин. 30 Бывают нередко страшные и опасные минуты в морских плаваниях вообще: было несколько таких минут и в
713
нашем плавании до берегов Японии. Но такие ужасы, какие испытали наши плаватели с фрегатом «Диана», почти беспримерны в летописях морских бедствий.
Обязанность – изложить событие в донесении – лежала бы на мне, по моей должности секретаря при адмирале, если б я продолжал плавание до конца. Но я не жалею, что не мне пришлось писать рапорт: у меня не вышло бы такого капитального произведения, как рапорт адмирала («Морской сборник», июль, 1855). 10 Я могу только жалеть, что не присутствовал при эффектном заключении плавания и что мне не суждено было сделать иллюстрацию этого события под влиянием собственного впечатления, наряду со всем тем, что мне пришлось самому видеть и описать.
В то самое время как мои бывшие спутники близки были к гибели, я, в течение четырех месяцев, проезжал десять тысяч верст по Сибири, от Аяна на Охотском море до Петербурга, и, в свою очередь, переживал если не страшные, то трудные, иногда и опасные в своем роде 20 минуты.
Я совершенно случайно избежал участи, постигшей моих товарищей. Открылась Крымская кампания. Это изменяло первоначальное назначение фрегата и цель его пребывания на водах Восточного океана. Дело, начатое с Японией о заключении торгового трактата и об определении наших с нею границ на острове Сахалине, должно было, по необходимости, прекратиться. Адмирал, в последнее наше пребывание в Нагасаки, решил идти сначала к русским берегам Восточной Сибири, куда, на смену 30 «Палладе», должен был прибыть посланный из Кронштадта фрегат «Диана»; потом зайти опять в Японию, условиться о возобновлении, после войны, начатых переговоров. Далее нельзя было предвидеть, какое положение пришлось бы принять по военным обстоятельствам: оставаться ли у своих берегов, для защиты их от неприятеля, или искать встречи с ним на открытом море. Может быть, пришлось бы, по неимению известий о неприятеле, оставаться праздно в каком-нибудь нейтральном порте, например в Сан-Франциско, и там ждать исхода 40 войны.
Я испугался этой перспективы неизвестности и «ожидания» на неопределенный срок где бы то ни было, у наших ли пустынных азиатских берегов или хотя бы и в таком новом для меня и занимательном месте, как
714
Сан-Франциско. Что там делать месяцы, может быть, год или годы – ибо как было предвидеть конец войны? Тогда Pacific rail road1 еще не было, чтобы пробраться через американский материк домой, – и мне пришлось бы отдать себя на волю случайных обстоятельств, то есть оставаться там без цели, праздным и лишним лицом.
Притом два года плавания не то что утомили меня, а утолили вполне мою жажду путешествия. Мне хотелось домой, в свой обычный круг лиц, занятий и образа 10 жизни.
Я намекнул адмиралу о своем желании воротиться. Но он, озабоченный начатыми успешно и неоконченными переговорами и открытием войны, которая должна была поставить его в неожиданное положение участника в ней, думал, что я считал конченным самое дело, приведшее нас в Японию. Он заметил мне, что не совсем потерял надежду продолжать с Японией переговоры, несмотря на войну, и что, следовательно, и мои обязанности секретаря нельзя считать конченными. 20 А того, что кончилось мое желание путешествовать, он не заметил, несмотря на мой глубокий вздох, которым я встретил его ответ.
Да я и не путешествовал, а плавал по «казенной надобности». Я был «командирован для исправления должности секретаря при адмирале во время экспедиции к нашим американским владениям»: так записано было у меня в формулярном списке. Следовательно, у меня и не было никакого права на «хочу» или «не хочу» оставаться или воротиться. Но потом, после нескольких разговоров 30 с адмиралом об этом, он сам сжалился. Я видимо стал скучать, да, может быть, он и сам сомневался, удастся ли ему идти в Японию, так как на первом плане теперь была у него обязанность не дипломата, а воина. И вот он неожиданно для меня, с свойственной ему добротой, однажды решил: «Бог с вами, поезжайте: я знаю, что здесь вам скучно будет теперь».
Я не заставил повторять себе этого приглашения и ни одну бумагу в качестве секретаря не писал так усердно, как предписание себе самому, от имени адмирала, «следовать 40 до С.-Петербурга, и чтобы мне везде чинили свободный пропуск и оказываемо было в пути, со стороны начальствующих лиц, всякое содействие» и т. д.
715
Всё это происходило в устьях Амура. Фрегат «Диана» уже пришел на смену «Палладе», которая отслужила свой срок, состарелась и притом избита была вытерпенными нами штормами, особенно у мыса Доброй Надежды, и ураганом в Китайском море. Сначала ее хотели ввести в устье Амура, но по мелководью это оказалось невозможно. Ее оставили в Татарском проливе, в Императорской бухте. Ее разоружили, то есть сняли с нее пушки, порох, такелаж – всё, что можно было снять, а ветхий 10 остов ее был оставлен под надзором моряков и казаков, составлявших наш пост в этой бухте, с тем чтобы в случае прихода туда французов и англичан его затопили, не давая неприятелю случая похвастаться захватом русского судна.
Так «Паллада» и кончила свое существование в этой бухте: от нее оставалось одно днище, которое, вероятно, пригодилось на что-нибудь нашим людям, содержавшим там пост.
Во время этих хлопот разоружения, перехода с «Паллады» 20 на «Диану», смены одной команды другою, отправления сверхкомплектных офицеров и матросов сухим путем в Россию я и выпросился домой. Это было в начале августа 1854 года.
Тогда же приехал к нам с Амура бывший генерал-губернатор Восточной Сибири Н. Н. Муравьев и, пробыв у нас дня два на фрегате, уехал в Николаевск, куда должна была идти и шкуна «Восток» для доставления его со свитою в Аян на Охотском море. На этой шкуне я и отправился с фрегата, и с радостью, что возвращаюсь 30 домой, и не без грусти, что должен расстаться с этим кругом отличных людей и товарищей.
Помню еще теперь минуту комического страха, которую я испытал, впрочем, напрасно, когда, отойдя на шкуне с версту от фрегата, мы стали на мель в устье Амурского лимана. Он весь усеян мелями, так что даже и легкая шкуна наша, и до Николаевска, и после него до Охотского моря, беспрестанно становилась на мель. Но это ей, и всякому маленькому судну, нипочем. Она так же легко снималась с мелей, как и становилась на 40 них. Я был внизу в каюте и располагался там с своими вещами, как вдруг бывший наверху командир ее, покойный В.
А. Римский-Корсаков, крикнул мне сверху: «Адмирал едет к нам: не за вами ли?» Я на минуту остолбенел, потом побежал наверх, думая, что Корсаков шутит,
716
пугает нарочно. Нет, не шутит: вон синяя гичка и в ней адмирал! «Да, верно передумал!» – с ужасом думал я, глядя на гичку.
Но адмирал приехал за каким-то другим делом, а более, кажется, взглянуть, как мы стоим на мели, или просто захотел прокатиться и еще раз пожелать нам счастливого пути – теперь я уже забыл. Тут мы окончательно расстались до Петербурга.
II
10 Обращаюсь к вышесказанным мною словам о страшных и опасных минутах, испытанных нами в плавании.
«Страшные» и «опасные» минуты – это не синонимы, как не синонимы и самые слова «страх» и «опасность» вообще, на море особенно. Страшных минут для иных вовсе не существует, для других – их множество. Это зависит от привычки или непривычки к морю, то есть от знакомства или незнакомства с его характером, с устройством и управлением корабля и, наконец, от нервозности характера или от воспитания плавателя. Новичку 20 всё кажется страшно или сомнительно на корабле.
«Пошел все наверх!» – скомандует боцман, и четыреста человек бросятся как угорелые, точно спасать кого-нибудь или сами спасаться от гибели, затопают по палубе, полезут на ванты: не знающий дела или нервозный человек вздрогнет, подумает, что случилась какая-нибудь беда.
Ничего не бывало: надо прибавить или убавить парусов или что-нибудь в этом роде. А там загремит бегущий по роульсам (колесцам) канат. Не то так от качки, как будто с отчаяния, распахнет свои дверцы 30 какой-нибудь шкап в каюте, и вся его внутренность, то есть посуда, – с треском и звоном полетит во всё стороны и разобьется вдребезги. Чего не представится испуганному воображению нового плавателя при этом треске! Минута – «страшная», но только разве для буфетчика, который не запер крепко дверцы и которому за это достанется.
Так и мне, не ходившему дотоле никуда в море далее Кронштадта и Петергофа, приходилось часто впадать в сомнение при этих, по непривычке «страшных», но вовсе 40 не «опасных», шумах, тресках, беготне, пока я не ознакомился с правилами и обычаями морского быта.
717
Другое дело «опасные» минуты: они нечасты, и даже иногда вовсе незаметны, пока опасность не превратится в прямую беду. И мне случалось забывать или, по неведению, прозевать испугаться там, где бы к этому было больше повода, нежели при падении посуды из шкафа, иногда самого шкафа или дивана.
О многих «страшных» минутах я подробно писал в своем путевом журнале, но почти не упомянул об «опасных»: они не сделали на меня впечатления, не потревожили 10 нерв – и я забыл их или, как сказал сейчас, прозевал испугаться, оттого, вероятно, прозевал и описать. Упомяну теперь два-три таких случая.
Идучи на фрегате «Паллада» из Кронштадта в Англию, мы проходили Зунд.
Я писал тогда, как неблагоприятно было наше плавание по Балтийскому морю в октябрьскую холодную погоду, при противных ветрах и туманах. Кроме того, как я тоже писал, у нас умерло три человека от холеры. И привычным людям казалось трудно такое плавание, а 20 мне, новичку, оно было еще невыносимо и потому, что у меня, от осеннего холода, возобновились жестокие припадки, которыми я давно страдал, невралгии с головными и зубными болями. В каюте от внешнего воздуха с дождем, отчасти с морозом, защищала одна рама в маленьком окне.
Иногда я приходил в отчаяние. Как, при этих болях, я выдержу двух- или трехгодичное плавание? Я слег и утешал себя мыслью, что, добравшись до Англии, вернусь назад. И к этому еще туманы, качка и холод! 30 С приближением к Дании воздух стал гораздо мягче, теплее, но туманы продолжались. При входе в Зунд мы, как всегда делается в узких проходах, вызывали лоцмана, чтобы провести нас проливом. Вызывают обыкновенно лоцманским флагом, а если флаг не виден, палят из пушки. Но, вероятно, флага, за туманом, с берегу не было видно (я теперь забыл эти подробности), а пушка могла палить и по другой причине: что бы там ни было, но лоцман не явился.
Мы шли, так сказать, ощупью, подвигаясь тихо, осторожно, но всё 40 же подвигались: нельзя стать в открытом море на одном месте. Когда туман прояснился, мы были уже в проливе.
Было тепло, мне стало легче, я вышел на палубу. И теперь еще помню, как поразила меня прекрасная, тогда
718
новая для меня, картина чужих берегов, датского и шведского.
Обаяние, производимое величественною картинностью моря и берегов, возымело свое действие надо мною. Я невольно отдавался ему, но потом опять возвращался к своим сомнениям: привыкну ли к морской жизни, дадут ли мне покой ревматизмы? Море и тянет к себе, и пугает, пока не привыкнешь к нему.
Такое состояние духа очень наивно, но верно выразила мне одна 10 француженка, во Франции, на морском берегу, во время сильнейшей грозы, в своем ответе на мой вопрос, любит ли она грозу? «Oh, monsieur, c’est ma passion, – восторженно сказала она, – mais… pendant l’orage je suis toujours mal a mon aise!»1 Капитан и так называемый «дед», хорошо знакомый читателям «Паллады», старший штурманский офицер (ныне генерал), – оба были наверху и о чем-то горячо и заботливо толковали. «Дед» беспрестанно бегал в каюту, к карте, и возвращался. Затем оба зорко смотрели на оба 20 берега, на море, в напрасном ожидании лоцмана. Я всё любовался на картину, особенно на целую стаю купеческих судов, которые, как утки, плыли кучей и всё жались к шведскому берегу, а мы шли почти посредине, несколько ближе к датскому.
Тревожился поминутно капитан, тревожился и дед, и не раз, конечно, назвал лоцмана за неявку «каторжным». Он побежал в двадцатый раз вниз. Вдруг капитан послал поспешно за ним.
Они, казалось, оба были чем-то поражены. 30 – Мы на мели! – дошли до моего слуха тихие слова.
Я пощупал ногой палубу: она перестала двигаться, ноги стояли будто на земле.
Я смотрел на всё это рассеянно и слушал с большим равнодушием, что говорили кругом. Меня убаюкивал тихий плеск моря, теплая погода и поглощала картина новых берегов, а еще более радовала затихшая головная и зубная боль.
– Какая благодать! – говорил я себе, ощутив под ногами неподвижные доски палубы. 40 Но что за суматоха поднялась на фрегате – «из-за таких пустяков!» – думал я.
719
Засвистали всех наверх, поднялась возня, шум: «Спускать шлюпку! завозить верпы!» – только и слышалось. Офицеры, кто спал, кто читал или писал, – все принялись за дело.
Верпы – маленькие якоря, которые, завезя на несколько десятков сажен от фрегата, бросают на дно, а канат от них наматывают на шпиль и вертят последний, чтобы таким образом сдвинуть судно с места. Это – своего рода домашний способ тушить огонь, до прибытия 10 пожарной команды.
Но тяжелый наш фрегат, с грузом не на одну сотню тысяч пуд, точно обрадовался случаю и лег прочно на песок, как иногда добрый пьяница, тоже «нагрузившись» и долго шлепая неверными стопами по грязи, вдруг возьмет да и ляжет средь дороги. Напрасно трезвый товарищ толкает его в бока, приподнимает то руку, то ногу, иногда голову. Рука, нога и голова падают снова как мертвые.
Сегодня наткнулись мы на кочевье тунгусов. Пара оленей отделилась и бросилась от наших лошадей вперед и всё мчалась по дороге и забежала верст за семь от кочевья, а наши лошади пятились от них. Здесь сеют рожь, ярицу и ячмень; но первая вызябает, вторая, по краткости лета, тоже не всегда удается, но зато ячмень 40 очень хорош. Берега Лены утесисты и красивы. Островов тут почти нет; река становится всё уже. По-якутски почти никто не говорит, и станции пошли русские; есть старинные названия, данные, конечно, казаками при занятии Сибири.
708
Чуйская станция, 13 декабря. Витима.
Лена, Лена и Лена! Но всё еще пустая Лена; кое-где на лугах видны большие кучи снегу – это стога сена; кое-где три-четыре двора, есть хижины, буквально заваленные снегом, с отверстиями, то есть окошками, в которых вставлены льдины вместо стекол: ничего, тепло, только на улицу ничего не видать. В других избах, и это большею частию, окна затянуты бычачьими пузырями. На каждой станции кучи ямщиков толпятся у экипажа. Деревеньки содержат 10 гоньбу всем миром, то есть с каждого мужика требуется пара лошадей. Все ямщики «ладят коней» и толпой идут спускать с горы. Двое везут.
Витима – слобода, с церковью Преображения, с сотней жителей, с приходским училищем, и ямщики почти все грамотные. Кроме извоза они промышляют ловлей зайцев, и тулупы у всех заячьи, как у нас бараньи. Они сеют хлеб.
От Витимы еще около четырехсот верст до Киренска, уездного города, да оттуда девятьсот шестьдесят верст до Иркутска. Теперь пост, и в Витиме толпа постников, окружавшая 20 мою повозку, утащила у меня три рыбы, два омуля и стерлядь, а до рябчиков и другого скоромного не дотронулись: грех!
Кажется, я миновал дурную дорогу и не «хлебных» лошадей. «Тут уж пойдут натуральные кони и дорога торная, особенно от Киренска к Иркутску», – говорят мне.
Натуральные – значит привыкшие, приученные, а не сборные.
«Где староста?» – спросишь, приехав на станцию…
«Коней ладит, барин. Эй, ребята! заревите или гаркните (то есть позовите) старосту», – говорят потом. 30 Смотрители здесь не везде: они заведывают пятью станциями. Из них один на Мухтуйской станции – франт. Он двумя пальцами грациозно взял подорожную, согнув мизинец в кольцо. Форменный сюртук у него в рюмочку; сам расчесан. Мухтуй называют здесь Парижем, потому что крестьяне (из ссыльных) ходят в пальто и танцуют кадрили.
Но я пробыл на ней четверть часа и ничего этого не видал. Один проезжий мне сказывал, что, выехав рано утром, после проведенной здесь ночи, и вглядываясь в лицо своего ямщика, он увидел знакомое лицо, но не мог 40 вспомнить, где он его видел. «Я где-то видел тебя?» – спросил он наконец ямщика. «А вчера я был вашим визави в кадрили на вечеринке», – отвечал тот. Это уж не «натуральный» ямщик, говоря по-здешнему.
709
Вчера ночью я проехал так называемые щеки, одну из достопримечательностей Лены. Это – огромные, величественные утесы, каких я мало видал и на морских берегах.
Едешь у подошвы, и повозка с лошадьми похожи на ползающих насекомых. Они ужасно изрыты, дики, страшны, так что хочется скорей миновать их. Щеки эти находятся между Пьянобыковской и Частинской станциями, верстах в тысяче двухстах от Иркутска. Какие названия станций! Всему есть местные причины, до которых 10 археологу нетрудно добраться, по молодости края.
Например, Пьяным быком прозвали утес, о который когда-то разбилась барка с вином. Спешу сообщить вам это археологическое сведение, опасаясь, что оно погибнет от времени. Деревень еще мало: скоро пойдут, говорят, чаще, чем ближе к Иркутску. Встречаются часто приискатели, приказчики их, возы. Дорога уже лучше, торнее, морозы возобновились, да еще с ветром: несносно, спрятаться некуда.
Киренск. 20 Решительно нельзя ехать: скоро очень везут. Только приедешь куда-нибудь, только скинешь с себя всё и расположишься у теплой печки, как уж говорят, что лошади готовы. А всё оттого, что кони натуральные и ямщики тоже. Не могу нахвалиться расторопностью и радушием здешних ямщиков: они не знают, как принять проезжего, где посадить, и угощают, чем богаты, – сальной свечкой, лучиной, скамьей. Потом (это уж такой обычай) идут все спускать лошадей на Лену: «На руках спустим», – говорят они, и каждую лошадь берут человека 30 четыре, начинают вести с горы и ведут, пока лошади и сами смирно идут, а когда начинается самое крутое место, они все рассыпаются, и лошади мчатся до тех пор, пока захотят остановиться.
Слава Богу! всё стало походить на Россию: являются частые селения, деревеньки, Лена течет излучинами, и ямщики, чтоб не огибать их, едут через мыски и заимки, как называют небольшие слободки. В деревнях по улице бродят лошади: они или заигрывают с нашими лошадьми, или, испуганные звуком колокольчиков, мчатся что 40 есть мочи, вместе с рыжим поросенком, в сторону. Летают воробьи и грачи, поют петухи, мальчишки свищут, машут на проезжающую тройку, и дым столбом идет вертикально из множества труб – дым отечества! Всем
710
знакомые картины Руси! Недостает только помещичьего дома, лакея, открывающего ставни, да сонного барина в окне… Этого никогда не было в Сибири, и это, то есть отсутствие следов крепостного права, составляет самую заметную черту ее физиономии.
Киренск город небольшой. «Где остановиться? – спросил меня ямщик, – есть у вас знакомые?» – «Нет». – «Так управа отведет». – «А кто живет по дороге?» – «Живет Синицын, Марков, Лаврушин». – «Поезжай к 10 Синицыну».
Повозка остановилась у хорошенького домика. Я послал спросить, можно ли остановиться часа на два погреться?
Можно. И меня приняли, сейчас угостили чаем и завтраком – и опять ничего не хотели брать.
В Киренске я запасся только хлебом к чаю и уехал. Тут уж я помчался быстро. Чем ближе к Иркутску, тем ямщики и кони натуральнее. Только подъезжаешь к станции, ямщики ведут уже лошадей, здоровых, сильных и дюжих на вид. Ямщики позажиточнее здесь, ходят в дохах из 20 собачьей шерсти, в щегольских шапках. Тут ехал приискатель с семейством, в двух экипажах, да я – и всем доставало лошадей. На станциях уже не с боязнью, а с интересом спрашивали: бегут ли за нами еще подводы?
Стали встречаться села с большими запасами хлеба, сена, лошади, рогатый скот, домашняя птица. Дорога всё – Лена, чудесная, проторенная частой ездой между Иркутском, селами и приисками. «А что, смирны ли у вас лошади?» – спросишь на станции. «Чего не смирны? словно овцы: видите, запряжены, никто их не держит, а стоят». – 30 «Как же так? а мне надо бы лошадей побойчее», – говорил я, сбивая их. «Лошадей тебе побойчее?» – «Ну да». – «Да эти-то ведь настоящие черти: их и не удержишь ничем». И оно действительно так.
Верстах в четырехстах от Иркутска, начиная от Жегаловской станции, лошади на взгляд сухи, длинношеи, длинноплечи и не обещают силы. Они уныло стоят в упряжи, привязанные к пустым саням или бочке, преграждающей им самовольную отлучку со двора; но едва проезжие начнут садиться, они навострят уши, ямщики 40 обступят их кругом, по двое держат каждую лошадь, пока ямщик садится на козлы. «Ты, парень, – говорят ему, – пошевеливайся, коренняк-то больно торопится». В самом деле, коренная поворачивает морду то направо, то налево, стараясь освободиться, пристяжные переминаются
711
и встряхивают головой. Вот ямщик уселся, забрал вожжи, закрутил их около рук… «Ну!» – говорит он. Все мгновенно раздаются в сторону, и тройка разом выпорхнет из ворот, как птица, и мчит версты две-три вскачь, очертя голову, мотая головами, потом сажен сто резвой рысью, а там опять вскачь – и так до станции. Седок не имеет надобности побуждать ямщика, а ямщик – лошадей. Чуть лошади немного задумаются – ямщик поднимет над ними только руку или гикнет – и опять пошли. 10 И не увидишь, как мелькнут двадцать пять верст.
К Иркутску всё живее: много попадается возов; села большие, многолюдные; станционные домы чище. Крестьянские избы очень хорошие, во многих местах с иголочки.
На последних пятистах верстах у меня начало пухнуть лицо от мороза. И было от чего: у носа постоянно торчал обледенелый шарф: кто-то будто держал за нос ледяными клещами. Боль невыносимая! Я спешил добраться до города, боясь разнемочься, и гнал более двухсот пятидесяти 20 верст в сутки, нигде не отдыхал, не обедал.
От слободы Качуги пошла дорога степью; с Леной я распрощался. Снегу было так мало, что он не покрыл траву; лошади паслись и щипали ее, как весной. На последней станции всё горы; но я ехал ночью и не видал Иркутска с Веселой горы. Хотел было доехать бодро, но в дороге сон неодолим. Какое неловкое положение ни примите, как ни сядьте, задайте себе урок не заснуть, пугайте себя всякими опасностями – и все-таки заснете и проснетесь, когда экипаж остановится у следующей 30 станции.
Я проснулся, однако, не на станции. «Что это? – спросил я, заметив строения, – деревня, что ли?» – «Нет, это Иркутск». – «А Веселая гора?» – «Э, уж давно проехали!»
В самую заутреню Рождества Христова я въехал в город.
Опухоль в лице была нестерпимая. Вот уж третий день я здесь, а Иркутска не видал. Теперь уже – до свидания.
712
ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ1
I
11-го декабря 1873 года и 6-го января 1874 года небольшое общество морских офицеров собралось отпраздновать дружеским обедом двадцатилетнюю годовщину избавления их от гибели в означенные числа на море при крушении в 1854 году в Японии фрегата «Диана».
На втором из этих обедов присутствовал и я, ласково приглашенный главным лицом этой группы, в которой 10 было несколько офицеров, перешедших на фрегат «Диана» с фрегата «Паллада».
Многое возобновилось в памяти плавателей за этим обедом, много приведено было забытых подробностей путешествия, особенно при крушении «Дианы». Японская экспедиция была тут почти вся в сборе, в лице главных ее представителей, кроме бывшего командира «Паллады» (теперь вице-адмирала и сенатора И. С. Унковского), и я в этом, знакомом мне, кругу стал как будто опять плавателем и секретарем адмирала. Возьму же 20 опять перо, перенесусь за двадцать лет назад и доскажу, между прочим, о том, что сталось с «Палладой» и как заключилось дальнейшее плавание моих спутников, после того как я расстался с ними.
А заключилось оно грандиозной катастрофой, именно землетрясением в Японии и гибелью фрегата «Дианы», о чем в свое время газеты извещали публику. О том же подробно доносил великому князю, генерал-адмиралу, начальник экспедиции в Японию генерал-адъютант (ныне граф) Е. В. Путятин. 30 Бывают нередко страшные и опасные минуты в морских плаваниях вообще: было несколько таких минут и в
713
нашем плавании до берегов Японии. Но такие ужасы, какие испытали наши плаватели с фрегатом «Диана», почти беспримерны в летописях морских бедствий.
Обязанность – изложить событие в донесении – лежала бы на мне, по моей должности секретаря при адмирале, если б я продолжал плавание до конца. Но я не жалею, что не мне пришлось писать рапорт: у меня не вышло бы такого капитального произведения, как рапорт адмирала («Морской сборник», июль, 1855). 10 Я могу только жалеть, что не присутствовал при эффектном заключении плавания и что мне не суждено было сделать иллюстрацию этого события под влиянием собственного впечатления, наряду со всем тем, что мне пришлось самому видеть и описать.
В то самое время как мои бывшие спутники близки были к гибели, я, в течение четырех месяцев, проезжал десять тысяч верст по Сибири, от Аяна на Охотском море до Петербурга, и, в свою очередь, переживал если не страшные, то трудные, иногда и опасные в своем роде 20 минуты.
Я совершенно случайно избежал участи, постигшей моих товарищей. Открылась Крымская кампания. Это изменяло первоначальное назначение фрегата и цель его пребывания на водах Восточного океана. Дело, начатое с Японией о заключении торгового трактата и об определении наших с нею границ на острове Сахалине, должно было, по необходимости, прекратиться. Адмирал, в последнее наше пребывание в Нагасаки, решил идти сначала к русским берегам Восточной Сибири, куда, на смену 30 «Палладе», должен был прибыть посланный из Кронштадта фрегат «Диана»; потом зайти опять в Японию, условиться о возобновлении, после войны, начатых переговоров. Далее нельзя было предвидеть, какое положение пришлось бы принять по военным обстоятельствам: оставаться ли у своих берегов, для защиты их от неприятеля, или искать встречи с ним на открытом море. Может быть, пришлось бы, по неимению известий о неприятеле, оставаться праздно в каком-нибудь нейтральном порте, например в Сан-Франциско, и там ждать исхода 40 войны.
Я испугался этой перспективы неизвестности и «ожидания» на неопределенный срок где бы то ни было, у наших ли пустынных азиатских берегов или хотя бы и в таком новом для меня и занимательном месте, как
714
Сан-Франциско. Что там делать месяцы, может быть, год или годы – ибо как было предвидеть конец войны? Тогда Pacific rail road1 еще не было, чтобы пробраться через американский материк домой, – и мне пришлось бы отдать себя на волю случайных обстоятельств, то есть оставаться там без цели, праздным и лишним лицом.
Притом два года плавания не то что утомили меня, а утолили вполне мою жажду путешествия. Мне хотелось домой, в свой обычный круг лиц, занятий и образа 10 жизни.
Я намекнул адмиралу о своем желании воротиться. Но он, озабоченный начатыми успешно и неоконченными переговорами и открытием войны, которая должна была поставить его в неожиданное положение участника в ней, думал, что я считал конченным самое дело, приведшее нас в Японию. Он заметил мне, что не совсем потерял надежду продолжать с Японией переговоры, несмотря на войну, и что, следовательно, и мои обязанности секретаря нельзя считать конченными. 20 А того, что кончилось мое желание путешествовать, он не заметил, несмотря на мой глубокий вздох, которым я встретил его ответ.
Да я и не путешествовал, а плавал по «казенной надобности». Я был «командирован для исправления должности секретаря при адмирале во время экспедиции к нашим американским владениям»: так записано было у меня в формулярном списке. Следовательно, у меня и не было никакого права на «хочу» или «не хочу» оставаться или воротиться. Но потом, после нескольких разговоров 30 с адмиралом об этом, он сам сжалился. Я видимо стал скучать, да, может быть, он и сам сомневался, удастся ли ему идти в Японию, так как на первом плане теперь была у него обязанность не дипломата, а воина. И вот он неожиданно для меня, с свойственной ему добротой, однажды решил: «Бог с вами, поезжайте: я знаю, что здесь вам скучно будет теперь».
Я не заставил повторять себе этого приглашения и ни одну бумагу в качестве секретаря не писал так усердно, как предписание себе самому, от имени адмирала, «следовать 40 до С.-Петербурга, и чтобы мне везде чинили свободный пропуск и оказываемо было в пути, со стороны начальствующих лиц, всякое содействие» и т. д.
715
Всё это происходило в устьях Амура. Фрегат «Диана» уже пришел на смену «Палладе», которая отслужила свой срок, состарелась и притом избита была вытерпенными нами штормами, особенно у мыса Доброй Надежды, и ураганом в Китайском море. Сначала ее хотели ввести в устье Амура, но по мелководью это оказалось невозможно. Ее оставили в Татарском проливе, в Императорской бухте. Ее разоружили, то есть сняли с нее пушки, порох, такелаж – всё, что можно было снять, а ветхий 10 остов ее был оставлен под надзором моряков и казаков, составлявших наш пост в этой бухте, с тем чтобы в случае прихода туда французов и англичан его затопили, не давая неприятелю случая похвастаться захватом русского судна.
Так «Паллада» и кончила свое существование в этой бухте: от нее оставалось одно днище, которое, вероятно, пригодилось на что-нибудь нашим людям, содержавшим там пост.
Во время этих хлопот разоружения, перехода с «Паллады» 20 на «Диану», смены одной команды другою, отправления сверхкомплектных офицеров и матросов сухим путем в Россию я и выпросился домой. Это было в начале августа 1854 года.
Тогда же приехал к нам с Амура бывший генерал-губернатор Восточной Сибири Н. Н. Муравьев и, пробыв у нас дня два на фрегате, уехал в Николаевск, куда должна была идти и шкуна «Восток» для доставления его со свитою в Аян на Охотском море. На этой шкуне я и отправился с фрегата, и с радостью, что возвращаюсь 30 домой, и не без грусти, что должен расстаться с этим кругом отличных людей и товарищей.
Помню еще теперь минуту комического страха, которую я испытал, впрочем, напрасно, когда, отойдя на шкуне с версту от фрегата, мы стали на мель в устье Амурского лимана. Он весь усеян мелями, так что даже и легкая шкуна наша, и до Николаевска, и после него до Охотского моря, беспрестанно становилась на мель. Но это ей, и всякому маленькому судну, нипочем. Она так же легко снималась с мелей, как и становилась на 40 них. Я был внизу в каюте и располагался там с своими вещами, как вдруг бывший наверху командир ее, покойный В.
А. Римский-Корсаков, крикнул мне сверху: «Адмирал едет к нам: не за вами ли?» Я на минуту остолбенел, потом побежал наверх, думая, что Корсаков шутит,
716
пугает нарочно. Нет, не шутит: вон синяя гичка и в ней адмирал! «Да, верно передумал!» – с ужасом думал я, глядя на гичку.
Но адмирал приехал за каким-то другим делом, а более, кажется, взглянуть, как мы стоим на мели, или просто захотел прокатиться и еще раз пожелать нам счастливого пути – теперь я уже забыл. Тут мы окончательно расстались до Петербурга.
II
10 Обращаюсь к вышесказанным мною словам о страшных и опасных минутах, испытанных нами в плавании.
«Страшные» и «опасные» минуты – это не синонимы, как не синонимы и самые слова «страх» и «опасность» вообще, на море особенно. Страшных минут для иных вовсе не существует, для других – их множество. Это зависит от привычки или непривычки к морю, то есть от знакомства или незнакомства с его характером, с устройством и управлением корабля и, наконец, от нервозности характера или от воспитания плавателя. Новичку 20 всё кажется страшно или сомнительно на корабле.
«Пошел все наверх!» – скомандует боцман, и четыреста человек бросятся как угорелые, точно спасать кого-нибудь или сами спасаться от гибели, затопают по палубе, полезут на ванты: не знающий дела или нервозный человек вздрогнет, подумает, что случилась какая-нибудь беда.
Ничего не бывало: надо прибавить или убавить парусов или что-нибудь в этом роде. А там загремит бегущий по роульсам (колесцам) канат. Не то так от качки, как будто с отчаяния, распахнет свои дверцы 30 какой-нибудь шкап в каюте, и вся его внутренность, то есть посуда, – с треском и звоном полетит во всё стороны и разобьется вдребезги. Чего не представится испуганному воображению нового плавателя при этом треске! Минута – «страшная», но только разве для буфетчика, который не запер крепко дверцы и которому за это достанется.
Так и мне, не ходившему дотоле никуда в море далее Кронштадта и Петергофа, приходилось часто впадать в сомнение при этих, по непривычке «страшных», но вовсе 40 не «опасных», шумах, тресках, беготне, пока я не ознакомился с правилами и обычаями морского быта.
717
Другое дело «опасные» минуты: они нечасты, и даже иногда вовсе незаметны, пока опасность не превратится в прямую беду. И мне случалось забывать или, по неведению, прозевать испугаться там, где бы к этому было больше повода, нежели при падении посуды из шкафа, иногда самого шкафа или дивана.
О многих «страшных» минутах я подробно писал в своем путевом журнале, но почти не упомянул об «опасных»: они не сделали на меня впечатления, не потревожили 10 нерв – и я забыл их или, как сказал сейчас, прозевал испугаться, оттого, вероятно, прозевал и описать. Упомяну теперь два-три таких случая.
Идучи на фрегате «Паллада» из Кронштадта в Англию, мы проходили Зунд.
Я писал тогда, как неблагоприятно было наше плавание по Балтийскому морю в октябрьскую холодную погоду, при противных ветрах и туманах. Кроме того, как я тоже писал, у нас умерло три человека от холеры. И привычным людям казалось трудно такое плавание, а 20 мне, новичку, оно было еще невыносимо и потому, что у меня, от осеннего холода, возобновились жестокие припадки, которыми я давно страдал, невралгии с головными и зубными болями. В каюте от внешнего воздуха с дождем, отчасти с морозом, защищала одна рама в маленьком окне.
Иногда я приходил в отчаяние. Как, при этих болях, я выдержу двух- или трехгодичное плавание? Я слег и утешал себя мыслью, что, добравшись до Англии, вернусь назад. И к этому еще туманы, качка и холод! 30 С приближением к Дании воздух стал гораздо мягче, теплее, но туманы продолжались. При входе в Зунд мы, как всегда делается в узких проходах, вызывали лоцмана, чтобы провести нас проливом. Вызывают обыкновенно лоцманским флагом, а если флаг не виден, палят из пушки. Но, вероятно, флага, за туманом, с берегу не было видно (я теперь забыл эти подробности), а пушка могла палить и по другой причине: что бы там ни было, но лоцман не явился.
Мы шли, так сказать, ощупью, подвигаясь тихо, осторожно, но всё 40 же подвигались: нельзя стать в открытом море на одном месте. Когда туман прояснился, мы были уже в проливе.
Было тепло, мне стало легче, я вышел на палубу. И теперь еще помню, как поразила меня прекрасная, тогда
718
новая для меня, картина чужих берегов, датского и шведского.
Обаяние, производимое величественною картинностью моря и берегов, возымело свое действие надо мною. Я невольно отдавался ему, но потом опять возвращался к своим сомнениям: привыкну ли к морской жизни, дадут ли мне покой ревматизмы? Море и тянет к себе, и пугает, пока не привыкнешь к нему.
Такое состояние духа очень наивно, но верно выразила мне одна 10 француженка, во Франции, на морском берегу, во время сильнейшей грозы, в своем ответе на мой вопрос, любит ли она грозу? «Oh, monsieur, c’est ma passion, – восторженно сказала она, – mais… pendant l’orage je suis toujours mal a mon aise!»1 Капитан и так называемый «дед», хорошо знакомый читателям «Паллады», старший штурманский офицер (ныне генерал), – оба были наверху и о чем-то горячо и заботливо толковали. «Дед» беспрестанно бегал в каюту, к карте, и возвращался. Затем оба зорко смотрели на оба 20 берега, на море, в напрасном ожидании лоцмана. Я всё любовался на картину, особенно на целую стаю купеческих судов, которые, как утки, плыли кучей и всё жались к шведскому берегу, а мы шли почти посредине, несколько ближе к датскому.
Тревожился поминутно капитан, тревожился и дед, и не раз, конечно, назвал лоцмана за неявку «каторжным». Он побежал в двадцатый раз вниз. Вдруг капитан послал поспешно за ним.
Они, казалось, оба были чем-то поражены. 30 – Мы на мели! – дошли до моего слуха тихие слова.
Я пощупал ногой палубу: она перестала двигаться, ноги стояли будто на земле.
Я смотрел на всё это рассеянно и слушал с большим равнодушием, что говорили кругом. Меня убаюкивал тихий плеск моря, теплая погода и поглощала картина новых берегов, а еще более радовала затихшая головная и зубная боль.
– Какая благодать! – говорил я себе, ощутив под ногами неподвижные доски палубы. 40 Но что за суматоха поднялась на фрегате – «из-за таких пустяков!» – думал я.
719
Засвистали всех наверх, поднялась возня, шум: «Спускать шлюпку! завозить верпы!» – только и слышалось. Офицеры, кто спал, кто читал или писал, – все принялись за дело.
Верпы – маленькие якоря, которые, завезя на несколько десятков сажен от фрегата, бросают на дно, а канат от них наматывают на шпиль и вертят последний, чтобы таким образом сдвинуть судно с места. Это – своего рода домашний способ тушить огонь, до прибытия 10 пожарной команды.
Но тяжелый наш фрегат, с грузом не на одну сотню тысяч пуд, точно обрадовался случаю и лег прочно на песок, как иногда добрый пьяница, тоже «нагрузившись» и долго шлепая неверными стопами по грязи, вдруг возьмет да и ляжет средь дороги. Напрасно трезвый товарищ толкает его в бока, приподнимает то руку, то ногу, иногда голову. Рука, нога и голова падают снова как мертвые.