Страница:
Горенштейн Фридрих
Маленький фруктовый садик
Фридрих Горенштейн
Маленький фруктовый садик
Повесть
Публикация Дана Горенштейна
Фридрих Горенштейн (1932-2002) - прозаик (романы "Место", "Попутчики", "Псалом", повести "Зима 53-го года", "Куча", "Улица Красных зорь" и др.), сценарист ("Солярис", "Раба любви", "Седьмая пуля"), драматург ("Бердичев", "Детоубийца", "Споры о Достоевском" и др.). Рассказ "Дом с башенкой" (1964 г., "Юность") остался первой и единственной его публикацией в СССР. После участия в альманахе "Метрополь" Горенштейн был вынужден эмигрировать и последние 22 года прожил в Берлине. Лишь в 1990 году произведения Горенштейна, широко печатавшиеся за рубежом по-русски и в переводах, стали выходить в России.
Садок вишнэвый коло хаты.
Т.Шевченко
Наступает тишина, и только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву. (Занавес.)
А.Чехов. "Вишневый сад"
I
- А это наш маленький фруктовый садик, - шутили сотрудники, когда кто-нибудь из посторонних приходил в наш отдел, - Веня Апфельбаум, Саша Бирнбаум и Рафа Киршенбаум.
Наши рабочие столы рядом, и мы всегда вместе - три друга-товарища. Всякий, кто входил в наш отдел, видел три головы - две черные, одна рыжая, Рафина, - вместе склоненные над расчетами и чертежами. Впрочем, в последние дни я, Веня Апфельбаум, на бюллетене по причине зубной боли, воспаления и флюса. Поэтому из дому вышел не как обычно, когда шел на работу, в половине восьмого, а в одиннадцатом часу.
Было ясное, свежее "старушечье" утро. Старушки, говорят, просыпаются рано, в пятом, в шестом рассветном, но улицы заполняют лишь к одиннадцати, когда все торопящееся, толкающееся, спешащее окончательно схлынет и после того минет еще полчаса-час, чтоб воздух посвежел да пыль осела. Стариков к этому времени почти не видно, и не только потому, что по статистике их меньше. Старик чаще петушится, его в суету тянет, все нервную молодость вспоминает, а старушка на молодость редко оглядывается - минула, и с плеч долой. Живет и живет неторопливо. И город, нервный, визжащий, кричащий, к одиннадцати утра перейдя в старушечьи владения, распускается, расползается. Трамваи звенят не тревожным пожарным звуком, подлетая к переполненным суетливым остановкам, а мягко, угодливо, точно не электрическая сила в них звенит, а простой колокольчик, пружинный звонок, который дергал через коленчатый рычаг за проволоку кондуктор старушки конки. Хорошо пройтись беззаботному человеку в такое "старушечье" утро при ясной погоде.
Однако я далеко в сторону ушел от сути. Не в старушках дело, а в том, чтобы обозначить время и обстановку, когда я вышел из дома и сел в полупустой вагон метро на Преображенской площади, чтоб ехать к центру. О беззаботной прогулке речи быть не могло, ибо ночь я провел ужасную. Не буду описывать свинцовую голову на тонкой, слабой шее, не буду описывать по-температурному жарких слезящихся глаз. Скажу лишь, что ночь я провел на допросе. Допрашивали меня с применением пыток, средневековых и новейших, мои собственные зубы, а камерой пыток была моя собственная однокомнатная кооперативная квартира. На допросе я вел себя не героически: выл, стонал и царапал ногтями стены. Не сомневаюсь, что за час покоя и сна я выдал бы все государственные тайны, если бы их знал и если б такого от меня потребовал сонм гнилостных микроорганизмов костоеды, терзающих мою воспаленную зубную мякоть. К рассвету, однако, костоеда временно меня помиловала. Я понимал, что временно, до следующего ночного допроса, ибо такое уже обозначи
лось - утром меня отпускали подумать, а к ночи опять начинали сверлить, пилить, жечь.
Первые приступы зубной боли, случившиеся месяца два тому, я встретил, как теперь понимаю, легкомысленно, просто пополоскав рот дагестанским коньяком "Приз" с лошадиной головой на этикетке, который кстати оказался под рукой, поскольку дело было на товарищеской пирушке в складчину по случаю выдачи нашему отделу внеочередной, неожиданной денежной премии. Занимается отдел нашего НИИ замазками. Я лично тружусь над диссертацией по теме: "Железная замазка". Для непосвященных излагаю популярно: железная замазка употребляетя в машиностроении и железобетонном строительстве. Состоит из железных опилок, серы и нашатыря. Если забить такую смесь в щель, то она плотно пристает к железу или камню, твердеет весьма сильно. Дело это перспективное, нужное нашему начальству, и я надеюсь вскоре "остепениться" и получить увесистую прибавку в тугриках, сиречь в рублях, к жалованью, сиречь к зарплате. Конечно, ничего нового в железной замазке нет, ее применяли лет уж сто назад, и в кое-каких конкурирующих с нашим НИИ кругах этот способ считается давно устаревшим. Но нашему начальству удалось в инстанциях доказать его дешевизну, простоту и надежность. Способ прошел успешные испытания в промышленных условиях, и, кстати, именно за железную замазку наш отдел получил внеочередную премию, устроив в складчину очередную пирушку.
Веселились мы по моде семидесятых: слушали магнитофонную гитарную поэзию, рассказывали анекдоты про Брежнева, пели лирико-иронические песни: "...мы мирные юдэн, но наш бронепоезд стоит на запасном пути... тра-та-та-та".
Голос у меня неплохой, у Саши Бирнбаума терпимый, а у Рафы Киршенбаума почти профессиональный, что неудивительно, поскольку его родной дядя Иван Ковригин, урожденный Иона Киршенбаум, - солист военного ансамбля. Голос труба. Поет широко. "Ка-а-а-а-а-а-а-а-а-а... - конца не видно. Уж и у меня, зрителя, дыхания не хватает, а он все: -...а-а-а-а-а, - и наконец, как радостный вздох облегчения и преодоления: - ...линка, ка-линка, калинка моя. В саду ягода малинка, малинка моя... Ай, люли-люли, ай, люли-люли, спать положите вы меня..."
Вот в том-то и дело, заснуть бы хоть на часок. Во время ночного допроса, во время терзания костоедой этот плясовой мотив звучал, как в полубреду. "А-а-а-а-а-а-а" - полоскал шалфеем, как Чехов советовал в рассказе "Лошадиная фамилия", мазал воспаленные десны кефиром, как советовала зубная врачиха Марфа Ивановна.
К Марфе Ивановне я пошел по рекомендации Саши Бирнбаума где-то через неделю после пирушки, на которой впервые ощутил покалывание и сверление, быстро ликвидированное дагестанским коньяком. Через день, однако, сверление возобновилось в самый неподходящий момент, на совещании у директора НИИ Кондратия Тарасовича Торбы, человека доброго, но непредсказуемого. Мы как-то с ним пировали, так он, выпив, показал себя ругателем нынешней действительности и весьма высокого начальства из министерства. А про замминистра выразился:
- Что у него ни спросишь, все ответит неопределенно. Разве так большевики отвечают? Лейборист какой-то. - Потом задумался, посветлел лицом и сказал: - Вот в войну, ребята, тяжелое было время, но какие люди! И была какая-то романтика драки...
Так по-домашнему говорил, однако на совещании сидел недоступный и опасный, покусывая длинный буденновский ус, и в самом деле похожий на Семена Михайловича. Кстати, папаше Саши Бирнбаума, Лазарю Исаковичу, довелось поработать в Министерстве сельского хозяйства и с самим командармом Первой конной, о чем он рассказывал. Группа донских казаков, какие-то ходоки, обратилась в финансовый отдел министерства с неким несуразным требованием по поводу лошадиных дел. Получив отказ, пошли с жалобой к Семену Михайловичу, который как раз этими лошадиными делами заведовал при Министерстве сельского хозяйства. Тот вызвал Лазаря Исаковича. Сидит нахмуренный, ус покусывает.
- Почему народ обижаешь?
- Так ведь нельзя, Семен Михайлович. По министерскому регламенту, по финансовой смете...
- Нельзя? А почему жиды Христа распяли? Это можно?
- Так и сказал? - ошарашенно спрашиваю я.
Все-таки в детстве пели песни: "С нами Сталин родной, Тимошенко герой, Ворошилов и славный Буденный..." или "Никто пути пройденного у нас не отберет, конница Буденного, дивизия-вперед..." .
- Так и сказал? - все не верится мне.
- Так и сказал, - пожимает плечами и разводит руками Лазарь Исакович, который в домашней пижаме рассказывает все это нам за домашней вишневой наливкой, необычайно ароматной, потому что Бетя Яковлевна, Сашина мама, каждую косточку в каждой вишенке заменяла кусочком грецкого орешка.
- Ну и что? Чем кончилось? - спрашивает Рафа Киршенбаум.
- Чем кончилось? Чем это может кончиться? Пришлось выполнять указание Семена Михайловича, а потом я ломал голову, как это оправдать в финансовой смете... Ничего... Гурнышт... Азой идыс... Ах, азохен вей...
Как-то я с семьей Бирнбаумов поехал на пляж и оказался в самой гуще им подобных евреев. У них там свое место, что-то вроде пляжного гетто. Все с обвисшими, как мокрое белье, животами, постоянно ругаются меж собой и едят помидоры, огурцы, вареную курятину, вытаскивая ее из стеклянных банок... Еврейский неореализм. Но это хоть понятно, а почему Рафин дядя, Иван Ковригин, вдруг начал носить ермолку? Ведь совсем недавно истинно по-русски солировал с таким же, как и он, пузатым седым солдатом Андреем Масоловым. У обоих пряжки солдатских ремней лежали на далеко выпяченном вперед пупе, стояли оба живот к животу - не отличишь. А вот в начальствующих сферах отличили, обидели дядю Иону. Впрочем, может, сам дядя Иона виноват. Человек он заносчивый, обуреваемый демоном тщеславия. Не только поет, но и стихи сочиняет, и музыку пишет. Целый мюзикл сочинил на простонародный русский сюжет.
Живет Ковригин-Киршенбаум после очередного развода и размена в одном из переулков старого Арбата на первом этаже пятиэтажного, дореволюционной постройки дома с каменными нимфами у парадного входа. На округлом животике около пупочка одной из нимф то ли краской, то ли углем написано нехорошее слово. Но лучше всего не сразу входить в подъезд и звонить в усыпанную звонками и фамилиями дверь квартиры, а предварительно постучать в окно третье от угла. Ориентиром также служит надпись на кирпичной стене "Копытов - гад", похоже, тем же почерком, что и нехорошее слово у нимфы на животике. Лучше стучать в окно, чтоб не тревожить звонком соседей, с которыми у Ковригина-Киршенбаума, разумеется, плохие отношения, вплоть до судебных.
- Народ серый, мерзкий, - говорит дядя Иона, - пишут на меня, что я даю частные уроки музыки и вообще мешаю им своей игрой на рояле и пением. Куда деваться, не знаю, от их всевидящего взгляда, от их всеслышащих ушей... Какой-то гордиев узел...
Комната у дяди Ионы по коммунальным масштабам не маленькая, но повернуться негде, то и дело за что-либо цепляешься или что-либо опрокидываешь. Вещи стоят тесно, в беспорядке, по всей видимости, это обстановка нескольких комнат, свезенная в одну. Вещи и мебель старые, экзотические: красное дерево, шелк, мрамор, бронза. На стенах несколько картин, как уверяет дядя Иона, дорогие подлинники. Вдоль стен книжные полки поблескивают золочеными корешками.
- Куда я это все дену, как упакую при дальнем переезде? - тревожится дядя Иона. - Я все сюда, на Арбат, еле привез и с потерями. Вот, хрустальный абажур лампы разбил, а ему цены нет.
Лампа, точнее, бронзовая скульптура обнаженной женщины, держащей в поднятых кверху руках расколотый абажур, стоит прямо посреди комнаты возле рояля, и об нее беспрерывно то спотыкаешься, то за нее цепляешься. Впрочем, как я уже говорил, тревожиться о перевозке вещей на дальние расстояния дядя Иона начал совсем недавно, после истории с куплетом. Правда, ныне он говорит, что "куплет" был лишь последней каплей, поскольку к нему и ранее придирались.
- Масолову, с которым мы вместе солируем, присвоили звание, а мне нет... Но главное, мой мюзикл запретили из-за моей пятой графы.
Над мюзиклом дядя Иона работал действительно вдохновенно. Я помню, как он, высокий, Киршенбаумы все высокого роста, Рафа в нашем трио самый высокий, помню, как дядя Иона, высокий, в своем длинном бухарском халате, среди своих антикварных вещей сам похожий на антикварную вещь, садился за рояль и наигрывал отрывки из своего мюзикла "Варя-Варечка", актерски исполняя разные роли, меняя голос и напевая то тенором, то баритоном, в зависимости от партии.
- Много ездил я по стране, - говорил дядя Иона, - и c гастролями, и за свой счет, и всегда старался услышать и записать народные песни. Песни с традиционно крестьянским смыслом, многоголосые, широко распевные. Например, песня "Отец мой был природный пахарь". Или другой пример: когда борщ на стол подают, поют: "Ешьте, гости, борщечек, у нас целый горшочек!" Вот в таком стиле я писал мюзикл. Например, монолог Вари... - Дядя Иона меняет голос и кокетливо произносит, растягивая слова сочным женским тенорком: - "Я не хочу такого негодяя, а выйду замуж я за Николая..." И тут же сразу песня: "Расскажи мне, Коля, про степей раздолье..." Или партия Николая... - Дядя Иона запевает тихим душевным баритоном:
И со всею силой по лицу милой он ударил рукой
За ее измену с механиком Геной в вечер под выходной...
Столько работы, и запретили с формулировкой "искажение действительности". Однако мне сообщили, что в кулуарах были неофициальные высказывания определенного сорта. Я эти высказывания с шести лет знаю. В Средней Азии жил в городе Намангане. Прибегаю и говорю: "Мама, меня во дворе как-то по-национальному назвали. Таджик, кажется. "Жи" я услышал, а остальное не понял". Однако теперь мне не шесть лет, я теперь понимаю и остальное... - Разволновавшись, дядя Иона краснеет, берет с полки бутылку сливовицы, разливает в золоченые, антикварные бокалы, мы выпиваем, отчего дядя Иона краснеет еще более. - А тут как раз история с куплетом подоспела последней каплей, - продолжает он, совсем загрустив и обозлившись. - Вы, конечно, знаете русскую народную песню "Коробейники". В ансамбле я ее всегда на бис исполнял. Публика постоянно повторения требовала. Хороша песня и для публики, и для исполнителя - сама из горла льется: "Пожалей, душа зазнобушка, молодецкого плеча", - мигом состроив концертное вдохновение на лице, с чувством пропел дядя Иона. - И вот из-за этой песни скандал. Может, кое-кому не понравилось, что я с моим пятым пунктом пою ее лучше многих знаменитостей. Пою не механически, как граммофон, а живо и каждый раз по-новому. Пою не как исполнитель, а как артист, а у артиста, если он вдохновлен, в каждом спектакле одна и та же роль в новом образе... Да... Иногда пою, и у самого мурашки по телу: "Эх, цены сам платил немалые, не торгуйся, не скупись. Эх, па-а-а-а-а-адставляй-ка губки алые, ближе к милому прижмись..."
В стену застучали. Стены в этом старом доме толстые, звуконепроницаемые, но одна из стен, оказывается, перегородка позднего происхождения, разделяющая бывшую очень большую комнату, почти залу. В большей части бывшей большой коматы живет дядя Иона со своим антиквариатом и роялем, а в меньшей части живет токарь Хренюк со своей женой Надей.
- Я ему морду побью, - слышен из-за перегородки мужской голос, видно, самого Хренюка.
- Тише, Ваня, тише, не надо, - урезонивает женский, видно, Надин.
- Слышите,- гневно реагирует дядя Иона,- я должен жить в таких услови
ях, - и вдруг хорошо поставленным голосом выпаливает: - Физия хамская!
С-с-скотина! - Он поворачивается к нам. - С ними иначе нельзя, на голову сядут... Вот, затих. Они пугливые, если один на один. В стае - другое дело. Когда они в стае, с ними не поспоришь, когда они от имени общественности, от имени народа. Так и с куплетом получилось. Обычно последний куплет "Коробейников": "Знает только ночь глубокая, как поладили они, ра-а-а-а-а-а-аспрямись ты, рожь высокая, тайну свято сохрани... Э-э-э-э-э-э-э-э. Все!" Однако я разыскал еще один в старом песеннике: "Старый Сидорыч ругается, я уж думал,ты пропал. Вася только ухмыляется: я, мол, ситец продавал... Э-э-э-э-э-э-э... Все!" Этакий, знаете, скомороший, карнавальный конец истинно в народном духе. Однако - нет, затормозили: "Лирическую песню хочет в сатиру превратить, в анекдотики. Насмешечки строит над нашим национальным". Это так в кулуарах. А официально сформулировали округло, как они умеют. Не придерешься, сам в дураках останешься. На беду еще, главного Тимофей Сидорович зовут, намек почувствовал... Они, знаете, про нас еврейские анекдотики рассказывать горазды - "кухочка" - и от души веселятся. А про себя ничего не терпят, реагируют болезненно, как горбатые. Нет, господа-товарищи, и вы потерпите. Если так, будем взаимно невежливыми... Да... Перелом за перелом, ожог за ожог... Хватит любить чужое, надо наконец полюбить свое. Хватит любить врага, надо наконец полюбить себя как врага своего. Вывернутой наизнанку Христовой заповеди вот чего нам, евреям, не хватает: полюби себя, как ты любишь врага своего! Дядя Иона все более ожесточает и распаляет себя. - Гоим, хазерим, свиньи, мужики, хамы...
Мне даже неприятно становится с непривычки. К противоположному я привык: "Жид пархатый номер пятый". Это нормальный, натуральный реализм, который вписывается в окружающую действительность: небо сверху, земля снизу. А от высказываний дяди Ионы сюрреализмом отдает - небо снизу, земля сверху. Тревожный, непривычный мир... Смог бы ли я жить, смог бы ли дышать в таком мире?
- Вы, ребята, через недельку заходите, - говорит дядя Иона, - я вам кое-что из своего нового репертуара покажу... Если своего оружия нет, воюем трофейным оружием врага... Заходите через недельку...
Однако через недельку я не зашел. Зуб разболелся, как я уже говорил, прямо на совещании у Кондратия Тарасовича Торбы. Совещание было трудным, неприятным. То внеочередную премию получили, а теперь и очередная срывалась из-за обыкновенной замазки для оконных рам. Замазка, разработанная нашим отделом НИИ, оказалась негодной, отовсюду поступали жалобы, и ее промышленное производство пришлось прекратить. Оконная замазка состоит из толченого мела и конопляного масла. Однако в прежние времена для сохранения мягкости и прочности прибавляли еще коровьего масла. Ныне же разработанный нашим отделом заменитель коровьего масла оказался неэффективным.
- Что вы мне подсунули? - кричал добрейший Кондратий Тарасович Торба и стучал кулаком. - Вы бы такую олифу в свою мацу рекомендовали вместо христианской крови?
Когда они разволнуются, то говорят Бог знает что. К тому ж Кондратий Тарасович Торба с фронтовых времен контуженый и не всегда владеет своими нервами, особенно после разноса, который устроили ему в министерстве. Но человек он все-таки не злой, отходчивый хохол. Недаром о нем говорили: "Катылася торба з высокого горба, а в тий торби хлиб-поляныця, з кым ты хочеш подилыться?" Конечно, лучшее Торба себе брал, но и делился: тому прибавит жалованья, тому подбросит премию, того повысит в должности, тому внеочередной отпуск. Бирнбаум мне рассказывал, что Кондратий Тарасович через два дня его вызвал к себе и не то чтоб извинился, а, скорее, в мягких тонах объяснил причину своего волнения. В отделе кадров министерства ему порекомендовали произвести некоторое сокращение штатов, поскольку в НИИ работает слишком много евреев.
- Как же так? - говорил Кондратий Тарасович Торба. - Я на них опираюсь, а мне их предлагают сократить.
Именно - опирается. Наш маленький фруктовый садик консультирует, или, проще говоря, пишет Кондратию Тарасовичу диссертацию по деревянной замазке, применяемой в столярном деле. И как мне сообщил Бирнбаум, неудачу с оконной замазкой удалось компенсировать удачей со шпаклевкой, замазкой для заполнения трещин и неровностей дерева, причем наш заменитель коровьего масла здесь пришелся весьма кстати в смеси со столярным клеем и мелом. Так что отмененную премию все-таки удастся получить.
Но меня, лежащего с огромным флюсом после бессонных ночей и бесполезного дневного хождения по стоматологическим кабинетам, как-то не слишком вдохновляли эти успехи нашего НИИ. Поразительно меняется человеческая психология в зависимости от физиологических и моральных ощущений. За три недели несносных болей и бесполезных поисков спасения я ожесточился не менее дяди Ионы, хоть, конечно, без его крайностей. В одну из ночей, в полубреду, я даже написал заявление: "Прошу разрешить мне выезд в Израиль для лечения зубов". Это заявление я к утру, когда утихло, разумеется, разорвал, но идея осталась. Каждый приходит к этой идее своим путем. Вообще под влиянием зубной боли я все более бунтовал и все более удалялся от нормы. Мир дяди Ионы с "хазерами" пугал по-прежнему, но и привычный мир с жидами тоже терпим лишь до ситуаций чрезвычайных. И наступает то состояние безысходности, которое чревато непродуманными проступками. Однако изложу по порядку развитие воспалительного процесса в моей зубной мякоти и параллельно развитие воспалительного процесса в моей психике.
В солнечный теплый день, может быть, в один из последних теплых дней этого года, шел я к Марфе Ивановне, зубной врачихе, по рекомендации Бирнбаума. Помимо зубной боли, разбудившей меня в третьем часу ночи, ныл желудок, тяжело, камнем давил под левые ребра.
- Она такая милая, ласковая, чистенькая, - говорил о Марфе Ивановне рекомендовавший ее Бирнбаум в ответ на мой утренний телефонный звонок, инструменты у нее в идеальной чистоте.
Действительно, Марфа Ивановна оказалась миловидной женщиной лет под сорок, в золотых очках, в белоснежном накрахмаленном халате и белоснежной шапочке на кукурузного цвета волосах. Зубоврачебный кабинет ее располагался в небольшом медпункте какого-то учреждения то ли закрытого, то ли полузакрытого типа. Во всяком случае, мне пришлось обратиться к пожилой низкорослой женщине-охраннице с наганом на поясе поверх синего бушлата. Я предъявил паспорт. Охранница позвонила по настенному телефону, назвала мою фамилию и затем выписала на бумажке со штампом пропуск. В медпункте было тихо, чисто, малолюдно, несколько пчел успокаивающе гудели над большим букетом свежих цветов в стеклянной вазе. Казалось бы, незначитальные детали, не имеющие прямого отношения к зубоврачебной медицине, но едва я вошел, окунулся в эту атмосферу тишины и стерильной чистоты, как болеть стало меньше, в больной челюсти слегка лишь покалывало и постукивало, а желудок и вовсе прошел. Какой, однако, контраст с поликлиникой, всегда по-вокзальному переполненной, нервной, со страждущим людом, с вечными спорами, по номерам ли идти или в порядке живой очереди. Причем, как правило, настаивали на "живой очереди": "Они номерок возьмут и на воздухе прохлаждаются, а мы здеся с самого утра". Чего только не наслышишься в такой "живой очереди". Помню, в дни смерти Сталина я юношей тоже мучился зубами и сидел в такой "живой очереди" у себя в провинциальном городе. Помню разговоры. Молодая, с перевязанной щекой, сквозь рыдания:
- Врачи-убийцы. Они убили товарища Сталина.
Пожилая, горячими углями глаз поглядывавшая на меня, к молодой, как бы угроза в мой адрес
-Молчи. Без нас разберутся...
"Но теперь все-таки иные времена. То, что было опасным, стало просто неприятным. А то, что просто неприятно, всегда можно преодолеть усилием воли или циничным пренебрежением". Так я мысленно успокаивал себя под впечатлением нахлынувшего воспоминания, когда садился в зубоврачебное кресло. Нависающий клюв бормашины всегда вызывал во мне дрожь, но прикосновения Марфы Ивановны были так нежны, что я даже начал получать некоторое удовольствие, когда она острыми крючочками ковырялась в моем зубе, когда она, поблескивая зеркальцем, наклонялась ко мне и просила своим милым, ласковым голосом держать рот пошире открытым и даже когда она блестящими щипцами доставала из чистой аптечной баночки вату и кормила меня этой невкусной, шершавой ватой, обкладывая воспаленную десну, все равно было приятно и спокойно. Правда, зубоврачебная бурильная машина, как всегда, показала себя: все время, пока она выла, ныло под сердцем, а несколько раз острая боль сначала била вниз, прокалывая челюсть, а затем вверх, в мозг, выходя через затылок. Я косил тогда молящим, страдающим глазом и видел лицо Марфы Ивановны, дрожащее высоко надо мной.
- Сейчас, сейчас окончу, миленький, - успокаивающе шевелились крашеные помадой губы.
Наконец она остановила машину, позволила мне сплюнуть кровавую слюну в плевательницу, подала тепловатую воду в чистом стакане, и опять наступила райская тишина, пока она возилась у меня за спиной, готовя замазочку для пломбы.
- Через десять дней придете для контроля, - сказала она мне, когда все было завершено и пломба плотно замазала дупло моего зуба-мучителя. Я в порыве благодарности поцеловал Марфе Ивановне руку. Она улыбнулась очень светло, с морщинками у глаз, и сказала: - Зуб ваш уж свое отболел. Два часа не есть и не пить.
"Хорошая женщина", - думал я о Марфе Ивановне, идя пешком по солнечной улице параллельно трамваям, проносившимся мимо. В вагон лезть не хотелось. Силы, отвлекаемые и растрачиваемые прежде на зубную боль, как-то разом возвратились, наполнили тело, наполнили пружинистые ноги, казалось, всю Москву пересечь могу без устали, и действительно даже не заметил, как дошел от Сокола, где располагалось учреждение, при котором работала Марфа Ивановна, к площади Пушкина. "Хорошая женщина, - думал я о Марфе Ивановне, уже не первой молодости, но на молодую не променяешь. Отчего Саша Бирнбаум никогда не приглашает ее к нам на пирушки? Впрочем, наверно, она замужем, у нее дети... Жаль... Но все-таки хорошо... Как хорошо..." Я словно бы опьянел от этого поразительного, великолепного чувства отсутствия зубной боли. Не хотелось даже ни с кем встречаться, хотелось как можно дольше наслаждаться радостным чувством полного здоровья в одиночестве. Тем не менее позвонил в НИИ, в наш отдел, сказал, что с понедельника смогу выйти на работу, потом попросил к телефону Сашу Бирнбаума, поблагодарил его, попросил еще раз от моего имени поблагодарить мою спасительницу и заодно спросил, как с ней расплатиться. Договорились встретиться завтра за дружеским ужином с водкой, жареными грибами и рубленой селедочкой.
Маленький фруктовый садик
Повесть
Публикация Дана Горенштейна
Фридрих Горенштейн (1932-2002) - прозаик (романы "Место", "Попутчики", "Псалом", повести "Зима 53-го года", "Куча", "Улица Красных зорь" и др.), сценарист ("Солярис", "Раба любви", "Седьмая пуля"), драматург ("Бердичев", "Детоубийца", "Споры о Достоевском" и др.). Рассказ "Дом с башенкой" (1964 г., "Юность") остался первой и единственной его публикацией в СССР. После участия в альманахе "Метрополь" Горенштейн был вынужден эмигрировать и последние 22 года прожил в Берлине. Лишь в 1990 году произведения Горенштейна, широко печатавшиеся за рубежом по-русски и в переводах, стали выходить в России.
Садок вишнэвый коло хаты.
Т.Шевченко
Наступает тишина, и только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву. (Занавес.)
А.Чехов. "Вишневый сад"
I
- А это наш маленький фруктовый садик, - шутили сотрудники, когда кто-нибудь из посторонних приходил в наш отдел, - Веня Апфельбаум, Саша Бирнбаум и Рафа Киршенбаум.
Наши рабочие столы рядом, и мы всегда вместе - три друга-товарища. Всякий, кто входил в наш отдел, видел три головы - две черные, одна рыжая, Рафина, - вместе склоненные над расчетами и чертежами. Впрочем, в последние дни я, Веня Апфельбаум, на бюллетене по причине зубной боли, воспаления и флюса. Поэтому из дому вышел не как обычно, когда шел на работу, в половине восьмого, а в одиннадцатом часу.
Было ясное, свежее "старушечье" утро. Старушки, говорят, просыпаются рано, в пятом, в шестом рассветном, но улицы заполняют лишь к одиннадцати, когда все торопящееся, толкающееся, спешащее окончательно схлынет и после того минет еще полчаса-час, чтоб воздух посвежел да пыль осела. Стариков к этому времени почти не видно, и не только потому, что по статистике их меньше. Старик чаще петушится, его в суету тянет, все нервную молодость вспоминает, а старушка на молодость редко оглядывается - минула, и с плеч долой. Живет и живет неторопливо. И город, нервный, визжащий, кричащий, к одиннадцати утра перейдя в старушечьи владения, распускается, расползается. Трамваи звенят не тревожным пожарным звуком, подлетая к переполненным суетливым остановкам, а мягко, угодливо, точно не электрическая сила в них звенит, а простой колокольчик, пружинный звонок, который дергал через коленчатый рычаг за проволоку кондуктор старушки конки. Хорошо пройтись беззаботному человеку в такое "старушечье" утро при ясной погоде.
Однако я далеко в сторону ушел от сути. Не в старушках дело, а в том, чтобы обозначить время и обстановку, когда я вышел из дома и сел в полупустой вагон метро на Преображенской площади, чтоб ехать к центру. О беззаботной прогулке речи быть не могло, ибо ночь я провел ужасную. Не буду описывать свинцовую голову на тонкой, слабой шее, не буду описывать по-температурному жарких слезящихся глаз. Скажу лишь, что ночь я провел на допросе. Допрашивали меня с применением пыток, средневековых и новейших, мои собственные зубы, а камерой пыток была моя собственная однокомнатная кооперативная квартира. На допросе я вел себя не героически: выл, стонал и царапал ногтями стены. Не сомневаюсь, что за час покоя и сна я выдал бы все государственные тайны, если бы их знал и если б такого от меня потребовал сонм гнилостных микроорганизмов костоеды, терзающих мою воспаленную зубную мякоть. К рассвету, однако, костоеда временно меня помиловала. Я понимал, что временно, до следующего ночного допроса, ибо такое уже обозначи
лось - утром меня отпускали подумать, а к ночи опять начинали сверлить, пилить, жечь.
Первые приступы зубной боли, случившиеся месяца два тому, я встретил, как теперь понимаю, легкомысленно, просто пополоскав рот дагестанским коньяком "Приз" с лошадиной головой на этикетке, который кстати оказался под рукой, поскольку дело было на товарищеской пирушке в складчину по случаю выдачи нашему отделу внеочередной, неожиданной денежной премии. Занимается отдел нашего НИИ замазками. Я лично тружусь над диссертацией по теме: "Железная замазка". Для непосвященных излагаю популярно: железная замазка употребляетя в машиностроении и железобетонном строительстве. Состоит из железных опилок, серы и нашатыря. Если забить такую смесь в щель, то она плотно пристает к железу или камню, твердеет весьма сильно. Дело это перспективное, нужное нашему начальству, и я надеюсь вскоре "остепениться" и получить увесистую прибавку в тугриках, сиречь в рублях, к жалованью, сиречь к зарплате. Конечно, ничего нового в железной замазке нет, ее применяли лет уж сто назад, и в кое-каких конкурирующих с нашим НИИ кругах этот способ считается давно устаревшим. Но нашему начальству удалось в инстанциях доказать его дешевизну, простоту и надежность. Способ прошел успешные испытания в промышленных условиях, и, кстати, именно за железную замазку наш отдел получил внеочередную премию, устроив в складчину очередную пирушку.
Веселились мы по моде семидесятых: слушали магнитофонную гитарную поэзию, рассказывали анекдоты про Брежнева, пели лирико-иронические песни: "...мы мирные юдэн, но наш бронепоезд стоит на запасном пути... тра-та-та-та".
Голос у меня неплохой, у Саши Бирнбаума терпимый, а у Рафы Киршенбаума почти профессиональный, что неудивительно, поскольку его родной дядя Иван Ковригин, урожденный Иона Киршенбаум, - солист военного ансамбля. Голос труба. Поет широко. "Ка-а-а-а-а-а-а-а-а-а... - конца не видно. Уж и у меня, зрителя, дыхания не хватает, а он все: -...а-а-а-а-а, - и наконец, как радостный вздох облегчения и преодоления: - ...линка, ка-линка, калинка моя. В саду ягода малинка, малинка моя... Ай, люли-люли, ай, люли-люли, спать положите вы меня..."
Вот в том-то и дело, заснуть бы хоть на часок. Во время ночного допроса, во время терзания костоедой этот плясовой мотив звучал, как в полубреду. "А-а-а-а-а-а-а" - полоскал шалфеем, как Чехов советовал в рассказе "Лошадиная фамилия", мазал воспаленные десны кефиром, как советовала зубная врачиха Марфа Ивановна.
К Марфе Ивановне я пошел по рекомендации Саши Бирнбаума где-то через неделю после пирушки, на которой впервые ощутил покалывание и сверление, быстро ликвидированное дагестанским коньяком. Через день, однако, сверление возобновилось в самый неподходящий момент, на совещании у директора НИИ Кондратия Тарасовича Торбы, человека доброго, но непредсказуемого. Мы как-то с ним пировали, так он, выпив, показал себя ругателем нынешней действительности и весьма высокого начальства из министерства. А про замминистра выразился:
- Что у него ни спросишь, все ответит неопределенно. Разве так большевики отвечают? Лейборист какой-то. - Потом задумался, посветлел лицом и сказал: - Вот в войну, ребята, тяжелое было время, но какие люди! И была какая-то романтика драки...
Так по-домашнему говорил, однако на совещании сидел недоступный и опасный, покусывая длинный буденновский ус, и в самом деле похожий на Семена Михайловича. Кстати, папаше Саши Бирнбаума, Лазарю Исаковичу, довелось поработать в Министерстве сельского хозяйства и с самим командармом Первой конной, о чем он рассказывал. Группа донских казаков, какие-то ходоки, обратилась в финансовый отдел министерства с неким несуразным требованием по поводу лошадиных дел. Получив отказ, пошли с жалобой к Семену Михайловичу, который как раз этими лошадиными делами заведовал при Министерстве сельского хозяйства. Тот вызвал Лазаря Исаковича. Сидит нахмуренный, ус покусывает.
- Почему народ обижаешь?
- Так ведь нельзя, Семен Михайлович. По министерскому регламенту, по финансовой смете...
- Нельзя? А почему жиды Христа распяли? Это можно?
- Так и сказал? - ошарашенно спрашиваю я.
Все-таки в детстве пели песни: "С нами Сталин родной, Тимошенко герой, Ворошилов и славный Буденный..." или "Никто пути пройденного у нас не отберет, конница Буденного, дивизия-вперед..." .
- Так и сказал? - все не верится мне.
- Так и сказал, - пожимает плечами и разводит руками Лазарь Исакович, который в домашней пижаме рассказывает все это нам за домашней вишневой наливкой, необычайно ароматной, потому что Бетя Яковлевна, Сашина мама, каждую косточку в каждой вишенке заменяла кусочком грецкого орешка.
- Ну и что? Чем кончилось? - спрашивает Рафа Киршенбаум.
- Чем кончилось? Чем это может кончиться? Пришлось выполнять указание Семена Михайловича, а потом я ломал голову, как это оправдать в финансовой смете... Ничего... Гурнышт... Азой идыс... Ах, азохен вей...
Как-то я с семьей Бирнбаумов поехал на пляж и оказался в самой гуще им подобных евреев. У них там свое место, что-то вроде пляжного гетто. Все с обвисшими, как мокрое белье, животами, постоянно ругаются меж собой и едят помидоры, огурцы, вареную курятину, вытаскивая ее из стеклянных банок... Еврейский неореализм. Но это хоть понятно, а почему Рафин дядя, Иван Ковригин, вдруг начал носить ермолку? Ведь совсем недавно истинно по-русски солировал с таким же, как и он, пузатым седым солдатом Андреем Масоловым. У обоих пряжки солдатских ремней лежали на далеко выпяченном вперед пупе, стояли оба живот к животу - не отличишь. А вот в начальствующих сферах отличили, обидели дядю Иону. Впрочем, может, сам дядя Иона виноват. Человек он заносчивый, обуреваемый демоном тщеславия. Не только поет, но и стихи сочиняет, и музыку пишет. Целый мюзикл сочинил на простонародный русский сюжет.
Живет Ковригин-Киршенбаум после очередного развода и размена в одном из переулков старого Арбата на первом этаже пятиэтажного, дореволюционной постройки дома с каменными нимфами у парадного входа. На округлом животике около пупочка одной из нимф то ли краской, то ли углем написано нехорошее слово. Но лучше всего не сразу входить в подъезд и звонить в усыпанную звонками и фамилиями дверь квартиры, а предварительно постучать в окно третье от угла. Ориентиром также служит надпись на кирпичной стене "Копытов - гад", похоже, тем же почерком, что и нехорошее слово у нимфы на животике. Лучше стучать в окно, чтоб не тревожить звонком соседей, с которыми у Ковригина-Киршенбаума, разумеется, плохие отношения, вплоть до судебных.
- Народ серый, мерзкий, - говорит дядя Иона, - пишут на меня, что я даю частные уроки музыки и вообще мешаю им своей игрой на рояле и пением. Куда деваться, не знаю, от их всевидящего взгляда, от их всеслышащих ушей... Какой-то гордиев узел...
Комната у дяди Ионы по коммунальным масштабам не маленькая, но повернуться негде, то и дело за что-либо цепляешься или что-либо опрокидываешь. Вещи стоят тесно, в беспорядке, по всей видимости, это обстановка нескольких комнат, свезенная в одну. Вещи и мебель старые, экзотические: красное дерево, шелк, мрамор, бронза. На стенах несколько картин, как уверяет дядя Иона, дорогие подлинники. Вдоль стен книжные полки поблескивают золочеными корешками.
- Куда я это все дену, как упакую при дальнем переезде? - тревожится дядя Иона. - Я все сюда, на Арбат, еле привез и с потерями. Вот, хрустальный абажур лампы разбил, а ему цены нет.
Лампа, точнее, бронзовая скульптура обнаженной женщины, держащей в поднятых кверху руках расколотый абажур, стоит прямо посреди комнаты возле рояля, и об нее беспрерывно то спотыкаешься, то за нее цепляешься. Впрочем, как я уже говорил, тревожиться о перевозке вещей на дальние расстояния дядя Иона начал совсем недавно, после истории с куплетом. Правда, ныне он говорит, что "куплет" был лишь последней каплей, поскольку к нему и ранее придирались.
- Масолову, с которым мы вместе солируем, присвоили звание, а мне нет... Но главное, мой мюзикл запретили из-за моей пятой графы.
Над мюзиклом дядя Иона работал действительно вдохновенно. Я помню, как он, высокий, Киршенбаумы все высокого роста, Рафа в нашем трио самый высокий, помню, как дядя Иона, высокий, в своем длинном бухарском халате, среди своих антикварных вещей сам похожий на антикварную вещь, садился за рояль и наигрывал отрывки из своего мюзикла "Варя-Варечка", актерски исполняя разные роли, меняя голос и напевая то тенором, то баритоном, в зависимости от партии.
- Много ездил я по стране, - говорил дядя Иона, - и c гастролями, и за свой счет, и всегда старался услышать и записать народные песни. Песни с традиционно крестьянским смыслом, многоголосые, широко распевные. Например, песня "Отец мой был природный пахарь". Или другой пример: когда борщ на стол подают, поют: "Ешьте, гости, борщечек, у нас целый горшочек!" Вот в таком стиле я писал мюзикл. Например, монолог Вари... - Дядя Иона меняет голос и кокетливо произносит, растягивая слова сочным женским тенорком: - "Я не хочу такого негодяя, а выйду замуж я за Николая..." И тут же сразу песня: "Расскажи мне, Коля, про степей раздолье..." Или партия Николая... - Дядя Иона запевает тихим душевным баритоном:
И со всею силой по лицу милой он ударил рукой
За ее измену с механиком Геной в вечер под выходной...
Столько работы, и запретили с формулировкой "искажение действительности". Однако мне сообщили, что в кулуарах были неофициальные высказывания определенного сорта. Я эти высказывания с шести лет знаю. В Средней Азии жил в городе Намангане. Прибегаю и говорю: "Мама, меня во дворе как-то по-национальному назвали. Таджик, кажется. "Жи" я услышал, а остальное не понял". Однако теперь мне не шесть лет, я теперь понимаю и остальное... - Разволновавшись, дядя Иона краснеет, берет с полки бутылку сливовицы, разливает в золоченые, антикварные бокалы, мы выпиваем, отчего дядя Иона краснеет еще более. - А тут как раз история с куплетом подоспела последней каплей, - продолжает он, совсем загрустив и обозлившись. - Вы, конечно, знаете русскую народную песню "Коробейники". В ансамбле я ее всегда на бис исполнял. Публика постоянно повторения требовала. Хороша песня и для публики, и для исполнителя - сама из горла льется: "Пожалей, душа зазнобушка, молодецкого плеча", - мигом состроив концертное вдохновение на лице, с чувством пропел дядя Иона. - И вот из-за этой песни скандал. Может, кое-кому не понравилось, что я с моим пятым пунктом пою ее лучше многих знаменитостей. Пою не механически, как граммофон, а живо и каждый раз по-новому. Пою не как исполнитель, а как артист, а у артиста, если он вдохновлен, в каждом спектакле одна и та же роль в новом образе... Да... Иногда пою, и у самого мурашки по телу: "Эх, цены сам платил немалые, не торгуйся, не скупись. Эх, па-а-а-а-а-адставляй-ка губки алые, ближе к милому прижмись..."
В стену застучали. Стены в этом старом доме толстые, звуконепроницаемые, но одна из стен, оказывается, перегородка позднего происхождения, разделяющая бывшую очень большую комнату, почти залу. В большей части бывшей большой коматы живет дядя Иона со своим антиквариатом и роялем, а в меньшей части живет токарь Хренюк со своей женой Надей.
- Я ему морду побью, - слышен из-за перегородки мужской голос, видно, самого Хренюка.
- Тише, Ваня, тише, не надо, - урезонивает женский, видно, Надин.
- Слышите,- гневно реагирует дядя Иона,- я должен жить в таких услови
ях, - и вдруг хорошо поставленным голосом выпаливает: - Физия хамская!
С-с-скотина! - Он поворачивается к нам. - С ними иначе нельзя, на голову сядут... Вот, затих. Они пугливые, если один на один. В стае - другое дело. Когда они в стае, с ними не поспоришь, когда они от имени общественности, от имени народа. Так и с куплетом получилось. Обычно последний куплет "Коробейников": "Знает только ночь глубокая, как поладили они, ра-а-а-а-а-а-аспрямись ты, рожь высокая, тайну свято сохрани... Э-э-э-э-э-э-э-э. Все!" Однако я разыскал еще один в старом песеннике: "Старый Сидорыч ругается, я уж думал,ты пропал. Вася только ухмыляется: я, мол, ситец продавал... Э-э-э-э-э-э-э... Все!" Этакий, знаете, скомороший, карнавальный конец истинно в народном духе. Однако - нет, затормозили: "Лирическую песню хочет в сатиру превратить, в анекдотики. Насмешечки строит над нашим национальным". Это так в кулуарах. А официально сформулировали округло, как они умеют. Не придерешься, сам в дураках останешься. На беду еще, главного Тимофей Сидорович зовут, намек почувствовал... Они, знаете, про нас еврейские анекдотики рассказывать горазды - "кухочка" - и от души веселятся. А про себя ничего не терпят, реагируют болезненно, как горбатые. Нет, господа-товарищи, и вы потерпите. Если так, будем взаимно невежливыми... Да... Перелом за перелом, ожог за ожог... Хватит любить чужое, надо наконец полюбить свое. Хватит любить врага, надо наконец полюбить себя как врага своего. Вывернутой наизнанку Христовой заповеди вот чего нам, евреям, не хватает: полюби себя, как ты любишь врага своего! Дядя Иона все более ожесточает и распаляет себя. - Гоим, хазерим, свиньи, мужики, хамы...
Мне даже неприятно становится с непривычки. К противоположному я привык: "Жид пархатый номер пятый". Это нормальный, натуральный реализм, который вписывается в окружающую действительность: небо сверху, земля снизу. А от высказываний дяди Ионы сюрреализмом отдает - небо снизу, земля сверху. Тревожный, непривычный мир... Смог бы ли я жить, смог бы ли дышать в таком мире?
- Вы, ребята, через недельку заходите, - говорит дядя Иона, - я вам кое-что из своего нового репертуара покажу... Если своего оружия нет, воюем трофейным оружием врага... Заходите через недельку...
Однако через недельку я не зашел. Зуб разболелся, как я уже говорил, прямо на совещании у Кондратия Тарасовича Торбы. Совещание было трудным, неприятным. То внеочередную премию получили, а теперь и очередная срывалась из-за обыкновенной замазки для оконных рам. Замазка, разработанная нашим отделом НИИ, оказалась негодной, отовсюду поступали жалобы, и ее промышленное производство пришлось прекратить. Оконная замазка состоит из толченого мела и конопляного масла. Однако в прежние времена для сохранения мягкости и прочности прибавляли еще коровьего масла. Ныне же разработанный нашим отделом заменитель коровьего масла оказался неэффективным.
- Что вы мне подсунули? - кричал добрейший Кондратий Тарасович Торба и стучал кулаком. - Вы бы такую олифу в свою мацу рекомендовали вместо христианской крови?
Когда они разволнуются, то говорят Бог знает что. К тому ж Кондратий Тарасович Торба с фронтовых времен контуженый и не всегда владеет своими нервами, особенно после разноса, который устроили ему в министерстве. Но человек он все-таки не злой, отходчивый хохол. Недаром о нем говорили: "Катылася торба з высокого горба, а в тий торби хлиб-поляныця, з кым ты хочеш подилыться?" Конечно, лучшее Торба себе брал, но и делился: тому прибавит жалованья, тому подбросит премию, того повысит в должности, тому внеочередной отпуск. Бирнбаум мне рассказывал, что Кондратий Тарасович через два дня его вызвал к себе и не то чтоб извинился, а, скорее, в мягких тонах объяснил причину своего волнения. В отделе кадров министерства ему порекомендовали произвести некоторое сокращение штатов, поскольку в НИИ работает слишком много евреев.
- Как же так? - говорил Кондратий Тарасович Торба. - Я на них опираюсь, а мне их предлагают сократить.
Именно - опирается. Наш маленький фруктовый садик консультирует, или, проще говоря, пишет Кондратию Тарасовичу диссертацию по деревянной замазке, применяемой в столярном деле. И как мне сообщил Бирнбаум, неудачу с оконной замазкой удалось компенсировать удачей со шпаклевкой, замазкой для заполнения трещин и неровностей дерева, причем наш заменитель коровьего масла здесь пришелся весьма кстати в смеси со столярным клеем и мелом. Так что отмененную премию все-таки удастся получить.
Но меня, лежащего с огромным флюсом после бессонных ночей и бесполезного дневного хождения по стоматологическим кабинетам, как-то не слишком вдохновляли эти успехи нашего НИИ. Поразительно меняется человеческая психология в зависимости от физиологических и моральных ощущений. За три недели несносных болей и бесполезных поисков спасения я ожесточился не менее дяди Ионы, хоть, конечно, без его крайностей. В одну из ночей, в полубреду, я даже написал заявление: "Прошу разрешить мне выезд в Израиль для лечения зубов". Это заявление я к утру, когда утихло, разумеется, разорвал, но идея осталась. Каждый приходит к этой идее своим путем. Вообще под влиянием зубной боли я все более бунтовал и все более удалялся от нормы. Мир дяди Ионы с "хазерами" пугал по-прежнему, но и привычный мир с жидами тоже терпим лишь до ситуаций чрезвычайных. И наступает то состояние безысходности, которое чревато непродуманными проступками. Однако изложу по порядку развитие воспалительного процесса в моей зубной мякоти и параллельно развитие воспалительного процесса в моей психике.
В солнечный теплый день, может быть, в один из последних теплых дней этого года, шел я к Марфе Ивановне, зубной врачихе, по рекомендации Бирнбаума. Помимо зубной боли, разбудившей меня в третьем часу ночи, ныл желудок, тяжело, камнем давил под левые ребра.
- Она такая милая, ласковая, чистенькая, - говорил о Марфе Ивановне рекомендовавший ее Бирнбаум в ответ на мой утренний телефонный звонок, инструменты у нее в идеальной чистоте.
Действительно, Марфа Ивановна оказалась миловидной женщиной лет под сорок, в золотых очках, в белоснежном накрахмаленном халате и белоснежной шапочке на кукурузного цвета волосах. Зубоврачебный кабинет ее располагался в небольшом медпункте какого-то учреждения то ли закрытого, то ли полузакрытого типа. Во всяком случае, мне пришлось обратиться к пожилой низкорослой женщине-охраннице с наганом на поясе поверх синего бушлата. Я предъявил паспорт. Охранница позвонила по настенному телефону, назвала мою фамилию и затем выписала на бумажке со штампом пропуск. В медпункте было тихо, чисто, малолюдно, несколько пчел успокаивающе гудели над большим букетом свежих цветов в стеклянной вазе. Казалось бы, незначитальные детали, не имеющие прямого отношения к зубоврачебной медицине, но едва я вошел, окунулся в эту атмосферу тишины и стерильной чистоты, как болеть стало меньше, в больной челюсти слегка лишь покалывало и постукивало, а желудок и вовсе прошел. Какой, однако, контраст с поликлиникой, всегда по-вокзальному переполненной, нервной, со страждущим людом, с вечными спорами, по номерам ли идти или в порядке живой очереди. Причем, как правило, настаивали на "живой очереди": "Они номерок возьмут и на воздухе прохлаждаются, а мы здеся с самого утра". Чего только не наслышишься в такой "живой очереди". Помню, в дни смерти Сталина я юношей тоже мучился зубами и сидел в такой "живой очереди" у себя в провинциальном городе. Помню разговоры. Молодая, с перевязанной щекой, сквозь рыдания:
- Врачи-убийцы. Они убили товарища Сталина.
Пожилая, горячими углями глаз поглядывавшая на меня, к молодой, как бы угроза в мой адрес
-Молчи. Без нас разберутся...
"Но теперь все-таки иные времена. То, что было опасным, стало просто неприятным. А то, что просто неприятно, всегда можно преодолеть усилием воли или циничным пренебрежением". Так я мысленно успокаивал себя под впечатлением нахлынувшего воспоминания, когда садился в зубоврачебное кресло. Нависающий клюв бормашины всегда вызывал во мне дрожь, но прикосновения Марфы Ивановны были так нежны, что я даже начал получать некоторое удовольствие, когда она острыми крючочками ковырялась в моем зубе, когда она, поблескивая зеркальцем, наклонялась ко мне и просила своим милым, ласковым голосом держать рот пошире открытым и даже когда она блестящими щипцами доставала из чистой аптечной баночки вату и кормила меня этой невкусной, шершавой ватой, обкладывая воспаленную десну, все равно было приятно и спокойно. Правда, зубоврачебная бурильная машина, как всегда, показала себя: все время, пока она выла, ныло под сердцем, а несколько раз острая боль сначала била вниз, прокалывая челюсть, а затем вверх, в мозг, выходя через затылок. Я косил тогда молящим, страдающим глазом и видел лицо Марфы Ивановны, дрожащее высоко надо мной.
- Сейчас, сейчас окончу, миленький, - успокаивающе шевелились крашеные помадой губы.
Наконец она остановила машину, позволила мне сплюнуть кровавую слюну в плевательницу, подала тепловатую воду в чистом стакане, и опять наступила райская тишина, пока она возилась у меня за спиной, готовя замазочку для пломбы.
- Через десять дней придете для контроля, - сказала она мне, когда все было завершено и пломба плотно замазала дупло моего зуба-мучителя. Я в порыве благодарности поцеловал Марфе Ивановне руку. Она улыбнулась очень светло, с морщинками у глаз, и сказала: - Зуб ваш уж свое отболел. Два часа не есть и не пить.
"Хорошая женщина", - думал я о Марфе Ивановне, идя пешком по солнечной улице параллельно трамваям, проносившимся мимо. В вагон лезть не хотелось. Силы, отвлекаемые и растрачиваемые прежде на зубную боль, как-то разом возвратились, наполнили тело, наполнили пружинистые ноги, казалось, всю Москву пересечь могу без устали, и действительно даже не заметил, как дошел от Сокола, где располагалось учреждение, при котором работала Марфа Ивановна, к площади Пушкина. "Хорошая женщина, - думал я о Марфе Ивановне, уже не первой молодости, но на молодую не променяешь. Отчего Саша Бирнбаум никогда не приглашает ее к нам на пирушки? Впрочем, наверно, она замужем, у нее дети... Жаль... Но все-таки хорошо... Как хорошо..." Я словно бы опьянел от этого поразительного, великолепного чувства отсутствия зубной боли. Не хотелось даже ни с кем встречаться, хотелось как можно дольше наслаждаться радостным чувством полного здоровья в одиночестве. Тем не менее позвонил в НИИ, в наш отдел, сказал, что с понедельника смогу выйти на работу, потом попросил к телефону Сашу Бирнбаума, поблагодарил его, попросил еще раз от моего имени поблагодарить мою спасительницу и заодно спросил, как с ней расплатиться. Договорились встретиться завтра за дружеским ужином с водкой, жареными грибами и рубленой селедочкой.