— Уволен, — сказал я.
На трудовую книжку Григоренко внимания не обратил, но из книжки этой выпала плотная глянцевая бумага, которая Григоренко почему-то заинтересовала. Это была справка, напечатан-ная Ириной Николаевной, но не подписанная Мукало и положенная мной в книжку случайно вместе с копией расписки о расчете.
— Сходи-ка в магазин за яйцами, — сказал вдруг Григоренко.
— Ты чего делать хочешь? — спросил я, сопротивляясь действию. Мне сейчас хотелось только одного — сидеть так на койке, уронив руки и наслаждаясь своим отказом от борьбы.
— Иди скорей, не теряй времени, магазин на перерыв закроют, — сказал Григоренко. — Вставай быстрей. — Он начал тормошить меня. — Приходи прямо в двадцать шестую, ко мне. Я пока все приготовлю. Три яйца купи, не меньше, на всякий случай.
Никогда за три года во время моих весенних выселений борьба не достигала такого накала и ожесточения с обеих сторон. Четко рассчитанный план был нарушен, попытки мои уйти от личных контактов провалились, ряд привходящих факторов усложнили дело, и я чувствовал, что в дело и с моей и с противной стороны будут вовлекаться все новые лица. Это было мне невыгодно, поскольку спор поднимался на принципиальную высоту, где действия в обход общим правилам становились все более затруднительными. Конечно, ощущение безысходности было лишь временным состоянием, следствием паники, в которую я иногда, к сожалению, впадал не столько от серьезных, сколько от внезапных опасностей. Например, случай с повесткой из военной прокуратуры. Впрочем, пример недостаточно удачный, поскольку он до сих пор нет-нет да и потревожит меня, однако, разумеется, не так, как первоначально. У меня счастливое свойство, выработанное неустойчивой жизнью, — быстро нейтрализовать испуг, прежде всего методом самоуспокоения. Уже по дороге в магазин я почти полностью успокоился.
Во— первых, вы не учитываете, подумал я с вежливой издевкой в адрес своих врагов, что главный мой козырь, Михайлов, который, собственно, каждый год мне и помогал, еще не введен в действие… Минут десять он поговорит, поунижает меня, потом поможет, позвонит куда следует… А возможно, и не понадобится, возможно, я Нине Моисеевне решу позвонить… И женюсь… Ах, вот счастье-то было б, если б на красивой… Или Григоренко вроде бы чего придумал, я по лицу его понял…
Такой сумбур мыслей иного, пожалуй, наоборот, в душевное расстройство бы привел, но я человек душевно растрепанный, и подобная неопределенность и многоплановость меня как раз и успокаивает…
Когда я вернулся с яйцами, Григоренко уже полностью подготовился технически к задуман-ному им плану. Отпер мне он лишь после того, как окликнул, и тут же вновь запер дверь. На столе лежали какие-то бумажки, мокнущие в тарелке с теплой водой, от которой шел пар. Стояли фиолетовые канцелярские чернила и небольшая эмалированная кастрюлька.
— Попробуем тебе справку выдать, — сказал Григоренко и подмигнул.
— Опасно, — сказал я, догадавшись, куда он клонит.
— Рисковать надо, — сказал Григоренко. — Получится, к дяде Пете пойдем… Если только дядя Петя возьмется, сделает почище этих главков и трестов… Жить будешь сколько влезет, и никто тебя не тронет, ни комендантша, ни участковый, ни сам Хрущев, едри его в душу… Главное, яйца не переварить, тут тоже везуха нужна. Иногда десяток перепортишь, бланки споганишь, а толку нет… Я себе характеристику делал, когда на работу оформлялся, полностью запорол… Яйцо чем печать берет — пленочкой… Знаешь, между кожурой и белком пленочка…
Витька был безусловно человек авантюрный, но, к счастью, не обладал ни тщеславием, ни страстями, которые при подобном сочетании превращали бы его в личность опасную. Кроме того, он был добрый парень, а доброта, как известно, родственна непрактичности. Так что был он некий непрактичный авантюрист, то есть авантюры его носили либо мелкий характер (впрочем, подчас и уголовно наказуемый, как в данном случае), либо вовсе нелепый и неосущес-твимый характер, ибо для осуществления любой авантюры, выходящей за рамки и становящейся серьезной, нужен был даже не столько ум, а может, и вовсе ума не требовалось, а нужно было жестокое сердце, глубоко обиженное на жизнь. Витька же жизнь любил, жил легко, не напряженно, и потому его авантюры не несли в себе острой опасности, а напоминали старые анекдоты, смешные именно своим неостроумием. Например, однажды в аптеке он подслушал, как какая-то пожилая женщина, обладательница дома и приусадебного участка, жаловалась собеседнице, кассирше аптеки, что муж умер, нет детей и не на кого оставить дом после смерти. Фамилия этой женщины тоже была Григоренко. Витька некоторое время строил планы, от которых я его оттолкнул лишь тем, что внушил версию, будто ходил в ту же аптеку и выудил у кассирши, якобы у этой женщины на днях нашелся двоюродный брат. Витька обладал еще одним качеством, сводившим на нет его авантюризм, — он был до нелепости доверчив.
— Вот видишь, — сказал он мне с некоторой даже грустью, — какой-то другой Григоренко воспользовался удачей вместо меня. Он ей такой же брат, как я ей дядя.
Сейчас Витька долго колдовал над эмалированной кастрюлькой, подсыпая в воду то соли, то даже соды… Наконец яйца были готовы, и наступил самый ответственный момент. Яйца Витька остуживал по-особому, обернув во влажную бумагу. Все ж первое яйцо он очистил так, что пленочка порвалась. Но, правда, попробовал взять печать остатками пленки (я принес ему несколько найденных у себя старых финансово-технических документов, строительных процентовок с печатями бывшего моего управления), итак, остатками пленки он пытался взять печать, но не стал ее даже переносить на бланк справки. Второе яйцо лопнуло, когда он сдавливал его с концов, поскольку надо было из эллипсовидной придать ему как можно более круглую форму, соответствующую печати. Наконец, третье яйцо взяло печать, и, приподняв левую руку, словно призывая этим меня не дышать, Витька осторожно, плавно, с лицом, тревожно сосредоточенным, понес яйцо к бланку. Легко и плавно опустил он яйцо на бланк справки, чуть пониже текста, удостоверяющего, что я действительно работаю там-то и там-то и справка выдана для предъявления в общежитие… Чуть-чуть нажав и подержав, он плавно поднял руку. Четкая, ясная густая печать лежала на плотном меловом бланке, сразу придав ему ответственный и серьезный вид. Витька отложил яйцо, радостно рассмеялся и всплеснул от удовольствия руками.
— Бог троицу любит, — крикнул он. — С третьего яйца взял, повезло тебе, Гоша. Знаешь, как я дрейфил? Думаешь, я умею? Один парень меня учил, он это делает толково, а у меня раз только, может, хорошо получилось… Вот это второй… Ничего, все эти дядьки твои, все эти знакомые начальники тебе отказали, а меня прямо буравило, как же помочь… Это же суки, видал сегодня? Они же тебя на улицу выбросят и даже не перекрестят.
Радость Витьки была искрения и бескорыстна. В качестве вознаграждения он получил лишь три перепачканных печатями яйца, которые съел.
— Ничего, — говорил он. — К дяде Пете пойдем, он устроит… Живи, на работу устроишься куда захочешь. Потом меня, может, к себе перетянешь завхозом. — Витька подмигнул.
Несмотря на «завхоза», личная заинтересованность была сейчас для Витьки вопросом второстепенным, да и, пожалуй, несерьезным. Витька радовался так, словно я был ему родной брат. И впервые за много лихорадочных дней нечистой борьбы за существование, в которой нет места бескорыстию, а есть лишь место расчету, личной удаче или личному отчаянию, борьбы за существование, которую я вел давно, почти всю мою жизнь, не умея представить себе просто хорошее отношение к человеку, лишенное корысти, все это вдруг оказалось забыто, и этот непрактичный авантюрист напомнил мне своим волнением за меня и радостью за меня о человечности и мягкосердечии. Я знал, что эти чувства в моем положении могут привести меня к гибели, но я также понял, что я давно жаждал их. Если б эти сладкие и благородные ощущения возбудил во мне человек не столь грубый и неразвитый, как крановщик Григоренко, а кто-либо из того общества, куда я давно стремился, например, Арский, если б он объяснил их мне с умными сравнениями, я, пожалуй, мог бы под влиянием этого момента многое пересмотреть в моей жизни и многое решить по-иному. А если б этим человеком оказалась вдруг красивая женщина, например, Неля из газетного архива, если б Неля внушила мне эти добрые чувства, я, может быть, в эти внезапные, как прозрение, минуты полностью переродился бы душевно, дав волю слезам на груди у любви своей. Но Григоренко для этого не годился, да и сам бы он вследствие личной неразвитости крайне удивился бы подобным излияниям моим. Может быть, даже надо мной посмеявшись, переменился бы ко мне в худшую сторону, заподозрив нечто недоброе, что всегда бывает, когда человек сталкивается с непонятным и неожиданным. Поэтому, проведя несколько минут с приятной теплотой под сердцем, я словно очнулся, хлопнул Витьку по плечу и крикнул:
— Молодчик, сукин ты сын, с меня пол-литра.
Мы порадовались еще некоторое время также удачной подписи, которую вместо Мукало соорудил Витька фиолетовыми чернилами.
— Подписи — это я умею, — смеясь тихо сказал Витька. — Это запросто. Это тебе не яйцами печати снимать. Ты только, Гоша, устройся хорошо, разве я не вижу, как ты здесь мучаешься? — неожиданно добавил он совершенно другим тоном, который меня даже несколько испугал, поскольку далее определенной черты я все же Витьку в свою душу впускать не намеревался.
Я поехал в сберкассу. Держал я деньги в другом районе города, и хоть были они накоплены за три года, шел за деньгами с оглядкой. Обитатели общежития жили от аванса до получки и часто пытались у меня одолжить, зная меня как непьющего, а значит, денежного. «У него уже там на „Москвич“ накоплено, — незлобно говорили они. — Теперь на „Волгу“ копит». Однако раз слесарь Ткачук из восемнадцатой комнаты, хороший как будто, вежливый парень, взял у меня серьезную сумму, равную недельному моему бюджету, и уехал не отдав (он завербовался на Север). Я несколько компенсировал потерю тем, что всю неделю не ел сливочного масла, колбасу купил лишь в понедельник и в субботу, а на обед брал лишь борщ или суп без второго и без компота. Тем не менее после этого случая давать взаймы я перестал, даже с некоторыми испортив отношения. Правда, я и тут применил хитрость, перед авансом и получкой обходя комнаты и сам прося взаймы. Иногда мне давали. Я клал эти деньги отдельно и, подержав для вида несколько дней, отдавал нетронутыми. Долги доступны человеку с устойчивым положени-ем, для меня же они опасны, сбивают с определенного финансового ритма и вводят в соблазны покупки излишеств: конфет, не карамели для чая, а конфет или печенья, продукта дорогого и неэкономичного, который вполне может быть заменен намного более дешевыми бубликами или булочками, которые к тому ж вкусней, разумеется, в свежем виде и желательно приправленные джемом, не густо, а для вкуса. Если бублик или булочку, смазанные джемом, лучше сливовым, слегка подержать на пару от чайника, они приобретают нежность и аромат, не сравнимый ни с каким печеньем. Это мое фирменное блюдо.
Существует голод вместе с народом. Я знаю его, ибо испытал. Это брюква, мокрый, с отрубями кусочек хлеба, суп-затируха, то есть вода с одной-двумя ложками муки… Но есть и голод без народа, то есть голод отщепенца, оказавшегося в таком положении по тем или другим причинам. В этом голоде отщепенец использует в ущемленном виде полноценные продукты питания: отличной выпечки хлеб, умело распределенный порциями, иногда немного сливочного масла, дешевые конфеты — карамель, дешевую колбасу и прочее… Голод с народом свят, воспет поэтами и уважаем. Голод отщепенца подозрителен и носит характер вызова обществу. Отщепе-нец, в отличие от человека периода всеобщего голода, должен проявить максимум личной осторожности, осмотрительности и смекалки, чтоб прожить. Не имея возможности поделиться своим куском, он в то же время старается воспользоваться чужим. Отличное же качество с трудом добываемых продуктов, которыми отщепенец удовлетворяет свой голод, делает этот голод позорным в глазах не только постороннего, но даже в его собственных и заставляет скрывать этот голод, словно порок. Вот почему мне стало неприятно, когда Витька Григоренко сказал вдруг о моих мучениях…
Получив деньги, которые необходимо было вручить дяде Пете за мое устройство в общежи-тии, и пытаясь заставить себя не думать о сберкнижке, где запас мой сократился до угрожающе-го минимума, я вернулся и в девять часов пошел на условленное место неподалеку от котельной. Погода продолжала быть по-мартовски нелепой: если утром подморозило, то вечером пошел дождь. Несмотря на дождь, Витька ждал меня уже довольно давно, поскольку пальто его было мокрым насквозь.
— Принес? — шепотом спросил он меня.
Мы свернули за угол и по грязным от угля ступенькам принялись спускаться в котельную. Витька толкнул дверь, и мы вошли в какой-то тамбур, освещенный тусклой лампочкой.
— Давай сюда, — сказал шепотом Витька.
Я протянул ему пачку денег. Он вынул заранее припасенный плотный конверт, не почто-вый, а тот, в каких кассиры выдают крупные суммы — например, трехмесячную премию или какую-нибудь крупную компенсацию.
— Так, — сказал Витька. — Теперь порядок. Но я увидел вдруг, что он волнуется.
— Ты только умно себя веди, — сказал он. — Дядя Петя человек хороший, но, знаешь, с характером. В общем, давай.
Он открыл следующую дверь, и мы вошли непосредственно в котельную. Здесь был тяже-лый воздух, вовсю гудело в печах и стоял такой туман, что у меня даже начали слезиться глаза. За дощатым столом, над которым прибиты были темные от пыли графики, сидел человек в лос-нящейся от угольной пыли телогрейке, с темным от угля лицом и, держа в одной руке оберну-тый в бумажку кусок сала, а в другой обернутый в бумагу кусок хлеба, чтоб не испачкать проду-кты угольными руками, ел, изредка кладя на газету хлеб, и отпивал из жестяной кружки чай.
— Приятного аппетита, дядя Петя, — сказал Витька, — мы вам вроде помешали.
— Ничего, проходи, — приветливо улыбнувшись, сказал истопник.
— Вот, дядя Петя, тот парень, про которого я говорил, — сказал Витька.
Истопник и мне улыбнулся приветливо и протянул угольную свою ладонь.
— Садись, ребятки, — сказал он. — Вот, Витя, в углу две табуретки чистые. Мы сели.
— Значит, дядя Петя, такие дела, — сказал Витька, — справка у него есть… Дай справку.
Не без опаски протянул я истопнику состряпанную липовую справку. Он взял ее газеткой, чтоб не испачкать, прочел и удовлетворенно кивнул. Не знаю, как у Витьки, а у меня отлегло от сердца. Тут же Витька просто и умело положил рядом с недоеденным куском сала плотный конверт с моими деньгами.
— Так, — сказал дядя Петя. — Дайте, хлопцы, подумать.
Пока он думал, я от нечего делать, а вернее, чтоб унять волнение, начал осматриваться по сторонам на чистые чугунные трубы и покрытые угольной пылью манометры с дрожащими стрелками. Вдруг я инстинктивно обернулся, почувствовав на себе чужой взгляд. Дядя Петя пристально и задумчиво меня разглядывал. Когда я повернулся, он отвел глаза и сидел еще некоторое время молча.
— Знаете, хлопцы, ничего у нас не получится, — сказал он наконец.
— Почему? — вскочил со своего места Витька. — Вы же обещали, дядя Петя. Славке вы же сделали.
— Это другой случай, — сказал дядя Петя. — Я с удовольствием, парень мне нравится, хороший парень, помочь бы надо, но не только от меня это зависит… Тут, Витя, дела не будет, поверь мне.
— Ты, Гоша, не волнуйся, — сказал мне Витька, но как-то суетливо и растерянно. — Мы дядю Петю уговорим. — И, приблизившись ко мне, Витька шепнул: — Выйди-ка на секундочку…
Я вышел в тамбур и, постояв там, подождав минуты две, пошел далее, поднялся по ступенькам из котельной. В отличие от Витьки, я твердо знал, что дядя Петя не шутит и план этот провалился. Я понял это сразу, как только ощутил на себе испытующий взгляд дяди Пети… Как ни хитрил я, судьба вновь неотвратимо толкала меня к старому моему покровителю Михайлову. Я знал, что завтра же поеду к Михайлову, чего бы это ни стоило моему самолюбию, и выдержу все во имя спасения, которою, кроме как от него, не от кого было ждать…
Снизу из котельной поднялся Витька и молча протянул мне назад конверт с моими деньгами. Дождь кончился, кое-где на небе видны были звезды, вообще посветлело из-за пробивающегося сквозь тучи лунного света, и я в свете этом увидел обычно лихое лицо Витьки настолько подавленным, что на нем даже появились признаки духовности и интеллигентности, делающие его неузнаваемым.
— Не получилось, Гоша, — сказал он печально, с интеллигентным каким-то вздохом.
— Ничего, — успокоил я его. — У меня есть старый ход, я не хотел им пользоваться, неважно почему, но завтра я туда позвоню, поеду… Все будет хорошо.
Дядя Петя не был беззастенчивым мошенником, так как иначе он не вернул бы деньги, а обвел бы вокруг пальца. Но неправедные пути его соприкасались с путями праведными, узако-ненными, и потому, независимо от личных желаний, он не мог сделать то, что шло вразрез с правилами, и по социальному своему положению не мог позволить себе нарушить правила, как это позволял себе Михайлов. Итак, опять я нуждался в Михайлове, которому не звонил с апреля прошлого года, не интересуясь даже его здоровьем, неустойчивым здоровьем сердечника и астматика. А между тем он болел. На следующий день, с утра приехав в трест, я застал в его кабинете, в его кресле Веронику Онисимовну. Она была в темно-вишневом панбархатном платье и с ярко крашенными вишневого оттенка губами.
— Здравствуйте, — обрадованно даже сказала она (когда мы долго не видимся, она мне начинает говорить «вы». Но постепенно привыкает ко мне, если по надобности я бываю здесь часто, и переходит на «ты». Я же по-прежнему говорю ей «вы»). — Вас так давно не было, я думала, вы женились, — как-то блеснув глазами, сказала Вероника Онисимовна.
Я плохо спал эту ночь, возлагая на данный визит серьезные надежды, волновался перед тем, как войти сюда, предчувствуя уничтожающий и презрительный взгляд Михайлова. Но сейчас, когда вместо Михайлова меня встретила Вероника Онисимовна, мной овладело игривое настрое-ние, а тревога исчезла. Это была нелепость момента, поскольку шел-то я к Михайлову и именно он был мне нужен.
— Вот, мимо проходил, заглянул проведать, — сказал я, бросив на Веронику Онисимовну ответный быстрый взгляд.
Темные круги под глазами она пудрила и смазывала косметическим кремом. А напрасно. Усталость некогда красивого лица придает известную пикантность женщине и привлекает к ней не растративших себя свежих молодых людей гораздо сильней, чем могут привлечь тугие, упругие, точно резиновые, девичьи личики. Я тут же тряхнул головой, словно отбрасывая нелепые в моем нынешнем положении мысли.
— Как вы живете, не тревожат вас? — спросила Вероника Онисимовна, преодолев этакую своеобразную паузу.
— Да немножко, — сказал я. — Сукины сыны…
— А Михаил Данилович болеет, — сказала Вероника Онисимовна.
— Что с ним? — с искренней тревогой, но главным образом все же за свою судьбу, вскричал я.
— Сердце, — сказала Вероника Онисимовна, не совсем точно истолковав мой крик и потому добавив поспешно: — Сейчас уже опасность позади… Он почти здоров… Дня через три ждем его на работу, вчера я была у него.
«Три дня, — лихорадочно думал я, — три дня — это много. Поеду к нему. Конечно, ужасно, бестактно, но я могу оказаться на улице… По телефону не то…»
Наверное, эти тревожные мысли резко изменили мое лицо и мою фигуру, ибо Вероника Онисимовна смотрела на меня уже без блеска в глазах, а с неким покровительственным состраданием и перешла на «ты» почти без подготовки.
— Зайди в начале будущей недели, — сказала она. — Михаил Данилович должен быть на работе. А почему ты в течение всего года не появлялся? Хотя бы зашел как здоровье Михаила Даниловича узнать.
Это был выговор, но выговор человека, принимающего участие в моей судьбе и во имя моих же интересов. Выговор покровительницы, а не нервно-импульсивной женщины.
— Ты не волнуйся, — добавила Вероника Онисимовна, — я его здесь подготовлю, поговорю с ним… В понедельник или лучше во вторник, — добавила она мне в спину.
Я кивнул, подумав про себя: как бы не так, я еду к нему немедленно, во вторник я могу уже потерять ночлег.
Михаил Данилович Михайлов жил в одном из лучших районов города, неподалеку от здания республиканского совета министров. Я был у него раза три, но давно, в первый год моего приезда в город. Перед домом его, за металлической решеткой, был палисадник и детская площадка, где гуляли красивые, нарядно одетые ребятишки жильцов этого богатого дома. Утро было солнечное, весеннее. Весна, кажется, наконец бралась за дело. Небо было безоблачным, синим, повсюду бурно таяло, капало, текло, трещало, так что зимняя моя одежда стала тяжелой и жаркой, а туфли, наоборот, разбухли, стали холодными, и полушерстяные зимние носки сделались неприятно влажными.
Позвонив у обитой клеенкой богатой двери, я ждал с тревожно колотящимся сердцем. Открыла мне жена Михайлова Анастасия Андреевна, женщина с мужскими бакенбардами и вообще густой растительностью на ногах, руках и лице. Мне эта женщина была неприятна, она даже три года назад укоряла Михайлова, причем при мне, за то, что он уделяет мне чересчур много сил, а я отношусь к нему потребительски. Может, ныне она и права, но тогда это была неправда. Я относился к ним с искренней благодарностью, и не моя вина, что отношения наши приняли неискренний характер. Потребительское отношение мое к ним возникло из унижающе-го меня отношения их ко мне. Но я зависел от этих людей, и единственным, чем я мог отплатить сейчас этой женщине, была ее же мужская растительность на лице, над которой я в душе издева-лся. Анастасия Андреевна осмотрела меня и сказала довольно бесцеремонно и грубо, даже для моих с ними отношений:
— Откуда ты взялся? Я думала, ты уже уехал из города… Ты разве не собираешься уезжать?
— Нет, — сказал я, неловко топчась в передней.
— Кисанька, — послышался слабый голос Михайлова, — кто там пришел, доктор?
— Нет, это не доктор, — сказала Анастасия Андреевна, — это твой подзащитный… Гоша пришел.
Я твердо решил про себя, что выдержу все, ибо если позволю себе обиду, то потеряю последний шанс, больше мне не на кого надеяться.
— Ты разуй туфли, — сказала мне Анастасия Андреевна и подвинула ногой комнатные тапочки.
Я снял пальто, ожидая, что Анастасия Андреевна уйдет. Носки мои я носил всю зиму, они были во многих местах зашиты мной белыми и черными нитками, а в некоторых местах, напри-мер, на пальцах, просто имелись дыры, и мне было неприятно разуваться перед Анастасией Андреевной. Но она не уходила, и я вынужден был разуться под ее сердитым взглядом.
В столовой стоял большой портрет пятнадцатилетней девушки-подростка, убранный живыми цветами, первыми весенними цветами, стоящими, очевидно, чрезвычайно дорого. Я знал, что это портрет единственной дочери Михайлова, задавленной в сорок втором году автомашиной. Детей у Михайлова больше не было, и он воспитал своего давно осиротевшего, как и я, племянника. Племянник этот был моего возраста. Он окончил институт и лет пять уже работал на авиазаводе. Сейчас племянник этот сидел в столовой в рубашке с расстегнутым воротом и полуспущенным галстуком, с серьезным научным журналом в руках. Мне он кивнул довольно вежливо и ушел вместе с журналом в свою комнату (у Михайлова было три комнаты. Одну занимал пока еще неженатый племянник).
Михайлов полулежал в спальне на тахте, обложенный подушками. На столике перед ним были недопитый стакан молока, две небрежно надломленные плитки шоколада, пузырек с лекарствами и томик Чехова. С тех пор как я Михайлова в последний раз видел (в тот день, когда он меня открыто и публично унизил), с тех пор он заметно осунулся и побледнел.
— Как вы себя чувствуете? — сказал я, усаживаясь на краешек стула, причем в тот момент с искренней тревогой и сочувствием.
— Я — плохо, — небрежно как-то махнув рукой, сказал Михайлов, — а вот ты — что ты натворил, почему ты пошел к Саливоненко?
Я еще не знал, куда Михайлов клонит, и не догадывался о клевете Саливоненко (послужив-шей причиной особенно грубой встречи меня в этот раз, в том числе и со стороны Анастасии Андреевны), я еще не знал, однако для начала нашелся.
— Я не хотел вас тревожить, — сказал я.
— Миша, — раздраженно почти выкрикнула Анастасия Андреевна, стоя в дверях, — раз уж он пришел, скажи ему все, может, у него сохранилась хоть капля совести.
И тут я узнал о клевете Саливоненко.
— Зачем ты явился в министерство и выдал себя за специалиста по небьющемуся стеклу? — так же, как и жена его, раздраженно сказал Михайлов.
Я испытал нечто похожее на шок, у меня перехватило дыхание и, кажется, глаза наполни-лись слезами. Реакция моя была столь естественна, мгновенна и порывиста, что не только Михайлов, но даже жена его не то что мне поверили, а как-то задумались.
На трудовую книжку Григоренко внимания не обратил, но из книжки этой выпала плотная глянцевая бумага, которая Григоренко почему-то заинтересовала. Это была справка, напечатан-ная Ириной Николаевной, но не подписанная Мукало и положенная мной в книжку случайно вместе с копией расписки о расчете.
— Сходи-ка в магазин за яйцами, — сказал вдруг Григоренко.
— Ты чего делать хочешь? — спросил я, сопротивляясь действию. Мне сейчас хотелось только одного — сидеть так на койке, уронив руки и наслаждаясь своим отказом от борьбы.
— Иди скорей, не теряй времени, магазин на перерыв закроют, — сказал Григоренко. — Вставай быстрей. — Он начал тормошить меня. — Приходи прямо в двадцать шестую, ко мне. Я пока все приготовлю. Три яйца купи, не меньше, на всякий случай.
Никогда за три года во время моих весенних выселений борьба не достигала такого накала и ожесточения с обеих сторон. Четко рассчитанный план был нарушен, попытки мои уйти от личных контактов провалились, ряд привходящих факторов усложнили дело, и я чувствовал, что в дело и с моей и с противной стороны будут вовлекаться все новые лица. Это было мне невыгодно, поскольку спор поднимался на принципиальную высоту, где действия в обход общим правилам становились все более затруднительными. Конечно, ощущение безысходности было лишь временным состоянием, следствием паники, в которую я иногда, к сожалению, впадал не столько от серьезных, сколько от внезапных опасностей. Например, случай с повесткой из военной прокуратуры. Впрочем, пример недостаточно удачный, поскольку он до сих пор нет-нет да и потревожит меня, однако, разумеется, не так, как первоначально. У меня счастливое свойство, выработанное неустойчивой жизнью, — быстро нейтрализовать испуг, прежде всего методом самоуспокоения. Уже по дороге в магазин я почти полностью успокоился.
Во— первых, вы не учитываете, подумал я с вежливой издевкой в адрес своих врагов, что главный мой козырь, Михайлов, который, собственно, каждый год мне и помогал, еще не введен в действие… Минут десять он поговорит, поунижает меня, потом поможет, позвонит куда следует… А возможно, и не понадобится, возможно, я Нине Моисеевне решу позвонить… И женюсь… Ах, вот счастье-то было б, если б на красивой… Или Григоренко вроде бы чего придумал, я по лицу его понял…
Такой сумбур мыслей иного, пожалуй, наоборот, в душевное расстройство бы привел, но я человек душевно растрепанный, и подобная неопределенность и многоплановость меня как раз и успокаивает…
Когда я вернулся с яйцами, Григоренко уже полностью подготовился технически к задуман-ному им плану. Отпер мне он лишь после того, как окликнул, и тут же вновь запер дверь. На столе лежали какие-то бумажки, мокнущие в тарелке с теплой водой, от которой шел пар. Стояли фиолетовые канцелярские чернила и небольшая эмалированная кастрюлька.
— Попробуем тебе справку выдать, — сказал Григоренко и подмигнул.
— Опасно, — сказал я, догадавшись, куда он клонит.
— Рисковать надо, — сказал Григоренко. — Получится, к дяде Пете пойдем… Если только дядя Петя возьмется, сделает почище этих главков и трестов… Жить будешь сколько влезет, и никто тебя не тронет, ни комендантша, ни участковый, ни сам Хрущев, едри его в душу… Главное, яйца не переварить, тут тоже везуха нужна. Иногда десяток перепортишь, бланки споганишь, а толку нет… Я себе характеристику делал, когда на работу оформлялся, полностью запорол… Яйцо чем печать берет — пленочкой… Знаешь, между кожурой и белком пленочка…
Витька был безусловно человек авантюрный, но, к счастью, не обладал ни тщеславием, ни страстями, которые при подобном сочетании превращали бы его в личность опасную. Кроме того, он был добрый парень, а доброта, как известно, родственна непрактичности. Так что был он некий непрактичный авантюрист, то есть авантюры его носили либо мелкий характер (впрочем, подчас и уголовно наказуемый, как в данном случае), либо вовсе нелепый и неосущес-твимый характер, ибо для осуществления любой авантюры, выходящей за рамки и становящейся серьезной, нужен был даже не столько ум, а может, и вовсе ума не требовалось, а нужно было жестокое сердце, глубоко обиженное на жизнь. Витька же жизнь любил, жил легко, не напряженно, и потому его авантюры не несли в себе острой опасности, а напоминали старые анекдоты, смешные именно своим неостроумием. Например, однажды в аптеке он подслушал, как какая-то пожилая женщина, обладательница дома и приусадебного участка, жаловалась собеседнице, кассирше аптеки, что муж умер, нет детей и не на кого оставить дом после смерти. Фамилия этой женщины тоже была Григоренко. Витька некоторое время строил планы, от которых я его оттолкнул лишь тем, что внушил версию, будто ходил в ту же аптеку и выудил у кассирши, якобы у этой женщины на днях нашелся двоюродный брат. Витька обладал еще одним качеством, сводившим на нет его авантюризм, — он был до нелепости доверчив.
— Вот видишь, — сказал он мне с некоторой даже грустью, — какой-то другой Григоренко воспользовался удачей вместо меня. Он ей такой же брат, как я ей дядя.
Сейчас Витька долго колдовал над эмалированной кастрюлькой, подсыпая в воду то соли, то даже соды… Наконец яйца были готовы, и наступил самый ответственный момент. Яйца Витька остуживал по-особому, обернув во влажную бумагу. Все ж первое яйцо он очистил так, что пленочка порвалась. Но, правда, попробовал взять печать остатками пленки (я принес ему несколько найденных у себя старых финансово-технических документов, строительных процентовок с печатями бывшего моего управления), итак, остатками пленки он пытался взять печать, но не стал ее даже переносить на бланк справки. Второе яйцо лопнуло, когда он сдавливал его с концов, поскольку надо было из эллипсовидной придать ему как можно более круглую форму, соответствующую печати. Наконец, третье яйцо взяло печать, и, приподняв левую руку, словно призывая этим меня не дышать, Витька осторожно, плавно, с лицом, тревожно сосредоточенным, понес яйцо к бланку. Легко и плавно опустил он яйцо на бланк справки, чуть пониже текста, удостоверяющего, что я действительно работаю там-то и там-то и справка выдана для предъявления в общежитие… Чуть-чуть нажав и подержав, он плавно поднял руку. Четкая, ясная густая печать лежала на плотном меловом бланке, сразу придав ему ответственный и серьезный вид. Витька отложил яйцо, радостно рассмеялся и всплеснул от удовольствия руками.
— Бог троицу любит, — крикнул он. — С третьего яйца взял, повезло тебе, Гоша. Знаешь, как я дрейфил? Думаешь, я умею? Один парень меня учил, он это делает толково, а у меня раз только, может, хорошо получилось… Вот это второй… Ничего, все эти дядьки твои, все эти знакомые начальники тебе отказали, а меня прямо буравило, как же помочь… Это же суки, видал сегодня? Они же тебя на улицу выбросят и даже не перекрестят.
Радость Витьки была искрения и бескорыстна. В качестве вознаграждения он получил лишь три перепачканных печатями яйца, которые съел.
— Ничего, — говорил он. — К дяде Пете пойдем, он устроит… Живи, на работу устроишься куда захочешь. Потом меня, может, к себе перетянешь завхозом. — Витька подмигнул.
Несмотря на «завхоза», личная заинтересованность была сейчас для Витьки вопросом второстепенным, да и, пожалуй, несерьезным. Витька радовался так, словно я был ему родной брат. И впервые за много лихорадочных дней нечистой борьбы за существование, в которой нет места бескорыстию, а есть лишь место расчету, личной удаче или личному отчаянию, борьбы за существование, которую я вел давно, почти всю мою жизнь, не умея представить себе просто хорошее отношение к человеку, лишенное корысти, все это вдруг оказалось забыто, и этот непрактичный авантюрист напомнил мне своим волнением за меня и радостью за меня о человечности и мягкосердечии. Я знал, что эти чувства в моем положении могут привести меня к гибели, но я также понял, что я давно жаждал их. Если б эти сладкие и благородные ощущения возбудил во мне человек не столь грубый и неразвитый, как крановщик Григоренко, а кто-либо из того общества, куда я давно стремился, например, Арский, если б он объяснил их мне с умными сравнениями, я, пожалуй, мог бы под влиянием этого момента многое пересмотреть в моей жизни и многое решить по-иному. А если б этим человеком оказалась вдруг красивая женщина, например, Неля из газетного архива, если б Неля внушила мне эти добрые чувства, я, может быть, в эти внезапные, как прозрение, минуты полностью переродился бы душевно, дав волю слезам на груди у любви своей. Но Григоренко для этого не годился, да и сам бы он вследствие личной неразвитости крайне удивился бы подобным излияниям моим. Может быть, даже надо мной посмеявшись, переменился бы ко мне в худшую сторону, заподозрив нечто недоброе, что всегда бывает, когда человек сталкивается с непонятным и неожиданным. Поэтому, проведя несколько минут с приятной теплотой под сердцем, я словно очнулся, хлопнул Витьку по плечу и крикнул:
— Молодчик, сукин ты сын, с меня пол-литра.
Мы порадовались еще некоторое время также удачной подписи, которую вместо Мукало соорудил Витька фиолетовыми чернилами.
— Подписи — это я умею, — смеясь тихо сказал Витька. — Это запросто. Это тебе не яйцами печати снимать. Ты только, Гоша, устройся хорошо, разве я не вижу, как ты здесь мучаешься? — неожиданно добавил он совершенно другим тоном, который меня даже несколько испугал, поскольку далее определенной черты я все же Витьку в свою душу впускать не намеревался.
Я поехал в сберкассу. Держал я деньги в другом районе города, и хоть были они накоплены за три года, шел за деньгами с оглядкой. Обитатели общежития жили от аванса до получки и часто пытались у меня одолжить, зная меня как непьющего, а значит, денежного. «У него уже там на „Москвич“ накоплено, — незлобно говорили они. — Теперь на „Волгу“ копит». Однако раз слесарь Ткачук из восемнадцатой комнаты, хороший как будто, вежливый парень, взял у меня серьезную сумму, равную недельному моему бюджету, и уехал не отдав (он завербовался на Север). Я несколько компенсировал потерю тем, что всю неделю не ел сливочного масла, колбасу купил лишь в понедельник и в субботу, а на обед брал лишь борщ или суп без второго и без компота. Тем не менее после этого случая давать взаймы я перестал, даже с некоторыми испортив отношения. Правда, я и тут применил хитрость, перед авансом и получкой обходя комнаты и сам прося взаймы. Иногда мне давали. Я клал эти деньги отдельно и, подержав для вида несколько дней, отдавал нетронутыми. Долги доступны человеку с устойчивым положени-ем, для меня же они опасны, сбивают с определенного финансового ритма и вводят в соблазны покупки излишеств: конфет, не карамели для чая, а конфет или печенья, продукта дорогого и неэкономичного, который вполне может быть заменен намного более дешевыми бубликами или булочками, которые к тому ж вкусней, разумеется, в свежем виде и желательно приправленные джемом, не густо, а для вкуса. Если бублик или булочку, смазанные джемом, лучше сливовым, слегка подержать на пару от чайника, они приобретают нежность и аромат, не сравнимый ни с каким печеньем. Это мое фирменное блюдо.
Существует голод вместе с народом. Я знаю его, ибо испытал. Это брюква, мокрый, с отрубями кусочек хлеба, суп-затируха, то есть вода с одной-двумя ложками муки… Но есть и голод без народа, то есть голод отщепенца, оказавшегося в таком положении по тем или другим причинам. В этом голоде отщепенец использует в ущемленном виде полноценные продукты питания: отличной выпечки хлеб, умело распределенный порциями, иногда немного сливочного масла, дешевые конфеты — карамель, дешевую колбасу и прочее… Голод с народом свят, воспет поэтами и уважаем. Голод отщепенца подозрителен и носит характер вызова обществу. Отщепе-нец, в отличие от человека периода всеобщего голода, должен проявить максимум личной осторожности, осмотрительности и смекалки, чтоб прожить. Не имея возможности поделиться своим куском, он в то же время старается воспользоваться чужим. Отличное же качество с трудом добываемых продуктов, которыми отщепенец удовлетворяет свой голод, делает этот голод позорным в глазах не только постороннего, но даже в его собственных и заставляет скрывать этот голод, словно порок. Вот почему мне стало неприятно, когда Витька Григоренко сказал вдруг о моих мучениях…
Получив деньги, которые необходимо было вручить дяде Пете за мое устройство в общежи-тии, и пытаясь заставить себя не думать о сберкнижке, где запас мой сократился до угрожающе-го минимума, я вернулся и в девять часов пошел на условленное место неподалеку от котельной. Погода продолжала быть по-мартовски нелепой: если утром подморозило, то вечером пошел дождь. Несмотря на дождь, Витька ждал меня уже довольно давно, поскольку пальто его было мокрым насквозь.
— Принес? — шепотом спросил он меня.
Мы свернули за угол и по грязным от угля ступенькам принялись спускаться в котельную. Витька толкнул дверь, и мы вошли в какой-то тамбур, освещенный тусклой лампочкой.
— Давай сюда, — сказал шепотом Витька.
Я протянул ему пачку денег. Он вынул заранее припасенный плотный конверт, не почто-вый, а тот, в каких кассиры выдают крупные суммы — например, трехмесячную премию или какую-нибудь крупную компенсацию.
— Так, — сказал Витька. — Теперь порядок. Но я увидел вдруг, что он волнуется.
— Ты только умно себя веди, — сказал он. — Дядя Петя человек хороший, но, знаешь, с характером. В общем, давай.
Он открыл следующую дверь, и мы вошли непосредственно в котельную. Здесь был тяже-лый воздух, вовсю гудело в печах и стоял такой туман, что у меня даже начали слезиться глаза. За дощатым столом, над которым прибиты были темные от пыли графики, сидел человек в лос-нящейся от угольной пыли телогрейке, с темным от угля лицом и, держа в одной руке оберну-тый в бумажку кусок сала, а в другой обернутый в бумагу кусок хлеба, чтоб не испачкать проду-кты угольными руками, ел, изредка кладя на газету хлеб, и отпивал из жестяной кружки чай.
— Приятного аппетита, дядя Петя, — сказал Витька, — мы вам вроде помешали.
— Ничего, проходи, — приветливо улыбнувшись, сказал истопник.
— Вот, дядя Петя, тот парень, про которого я говорил, — сказал Витька.
Истопник и мне улыбнулся приветливо и протянул угольную свою ладонь.
— Садись, ребятки, — сказал он. — Вот, Витя, в углу две табуретки чистые. Мы сели.
— Значит, дядя Петя, такие дела, — сказал Витька, — справка у него есть… Дай справку.
Не без опаски протянул я истопнику состряпанную липовую справку. Он взял ее газеткой, чтоб не испачкать, прочел и удовлетворенно кивнул. Не знаю, как у Витьки, а у меня отлегло от сердца. Тут же Витька просто и умело положил рядом с недоеденным куском сала плотный конверт с моими деньгами.
— Так, — сказал дядя Петя. — Дайте, хлопцы, подумать.
Пока он думал, я от нечего делать, а вернее, чтоб унять волнение, начал осматриваться по сторонам на чистые чугунные трубы и покрытые угольной пылью манометры с дрожащими стрелками. Вдруг я инстинктивно обернулся, почувствовав на себе чужой взгляд. Дядя Петя пристально и задумчиво меня разглядывал. Когда я повернулся, он отвел глаза и сидел еще некоторое время молча.
— Знаете, хлопцы, ничего у нас не получится, — сказал он наконец.
— Почему? — вскочил со своего места Витька. — Вы же обещали, дядя Петя. Славке вы же сделали.
— Это другой случай, — сказал дядя Петя. — Я с удовольствием, парень мне нравится, хороший парень, помочь бы надо, но не только от меня это зависит… Тут, Витя, дела не будет, поверь мне.
— Ты, Гоша, не волнуйся, — сказал мне Витька, но как-то суетливо и растерянно. — Мы дядю Петю уговорим. — И, приблизившись ко мне, Витька шепнул: — Выйди-ка на секундочку…
Я вышел в тамбур и, постояв там, подождав минуты две, пошел далее, поднялся по ступенькам из котельной. В отличие от Витьки, я твердо знал, что дядя Петя не шутит и план этот провалился. Я понял это сразу, как только ощутил на себе испытующий взгляд дяди Пети… Как ни хитрил я, судьба вновь неотвратимо толкала меня к старому моему покровителю Михайлову. Я знал, что завтра же поеду к Михайлову, чего бы это ни стоило моему самолюбию, и выдержу все во имя спасения, которою, кроме как от него, не от кого было ждать…
Снизу из котельной поднялся Витька и молча протянул мне назад конверт с моими деньгами. Дождь кончился, кое-где на небе видны были звезды, вообще посветлело из-за пробивающегося сквозь тучи лунного света, и я в свете этом увидел обычно лихое лицо Витьки настолько подавленным, что на нем даже появились признаки духовности и интеллигентности, делающие его неузнаваемым.
— Не получилось, Гоша, — сказал он печально, с интеллигентным каким-то вздохом.
— Ничего, — успокоил я его. — У меня есть старый ход, я не хотел им пользоваться, неважно почему, но завтра я туда позвоню, поеду… Все будет хорошо.
Дядя Петя не был беззастенчивым мошенником, так как иначе он не вернул бы деньги, а обвел бы вокруг пальца. Но неправедные пути его соприкасались с путями праведными, узако-ненными, и потому, независимо от личных желаний, он не мог сделать то, что шло вразрез с правилами, и по социальному своему положению не мог позволить себе нарушить правила, как это позволял себе Михайлов. Итак, опять я нуждался в Михайлове, которому не звонил с апреля прошлого года, не интересуясь даже его здоровьем, неустойчивым здоровьем сердечника и астматика. А между тем он болел. На следующий день, с утра приехав в трест, я застал в его кабинете, в его кресле Веронику Онисимовну. Она была в темно-вишневом панбархатном платье и с ярко крашенными вишневого оттенка губами.
— Здравствуйте, — обрадованно даже сказала она (когда мы долго не видимся, она мне начинает говорить «вы». Но постепенно привыкает ко мне, если по надобности я бываю здесь часто, и переходит на «ты». Я же по-прежнему говорю ей «вы»). — Вас так давно не было, я думала, вы женились, — как-то блеснув глазами, сказала Вероника Онисимовна.
Я плохо спал эту ночь, возлагая на данный визит серьезные надежды, волновался перед тем, как войти сюда, предчувствуя уничтожающий и презрительный взгляд Михайлова. Но сейчас, когда вместо Михайлова меня встретила Вероника Онисимовна, мной овладело игривое настрое-ние, а тревога исчезла. Это была нелепость момента, поскольку шел-то я к Михайлову и именно он был мне нужен.
— Вот, мимо проходил, заглянул проведать, — сказал я, бросив на Веронику Онисимовну ответный быстрый взгляд.
Темные круги под глазами она пудрила и смазывала косметическим кремом. А напрасно. Усталость некогда красивого лица придает известную пикантность женщине и привлекает к ней не растративших себя свежих молодых людей гораздо сильней, чем могут привлечь тугие, упругие, точно резиновые, девичьи личики. Я тут же тряхнул головой, словно отбрасывая нелепые в моем нынешнем положении мысли.
— Как вы живете, не тревожат вас? — спросила Вероника Онисимовна, преодолев этакую своеобразную паузу.
— Да немножко, — сказал я. — Сукины сыны…
— А Михаил Данилович болеет, — сказала Вероника Онисимовна.
— Что с ним? — с искренней тревогой, но главным образом все же за свою судьбу, вскричал я.
— Сердце, — сказала Вероника Онисимовна, не совсем точно истолковав мой крик и потому добавив поспешно: — Сейчас уже опасность позади… Он почти здоров… Дня через три ждем его на работу, вчера я была у него.
«Три дня, — лихорадочно думал я, — три дня — это много. Поеду к нему. Конечно, ужасно, бестактно, но я могу оказаться на улице… По телефону не то…»
Наверное, эти тревожные мысли резко изменили мое лицо и мою фигуру, ибо Вероника Онисимовна смотрела на меня уже без блеска в глазах, а с неким покровительственным состраданием и перешла на «ты» почти без подготовки.
— Зайди в начале будущей недели, — сказала она. — Михаил Данилович должен быть на работе. А почему ты в течение всего года не появлялся? Хотя бы зашел как здоровье Михаила Даниловича узнать.
Это был выговор, но выговор человека, принимающего участие в моей судьбе и во имя моих же интересов. Выговор покровительницы, а не нервно-импульсивной женщины.
— Ты не волнуйся, — добавила Вероника Онисимовна, — я его здесь подготовлю, поговорю с ним… В понедельник или лучше во вторник, — добавила она мне в спину.
Я кивнул, подумав про себя: как бы не так, я еду к нему немедленно, во вторник я могу уже потерять ночлег.
Михаил Данилович Михайлов жил в одном из лучших районов города, неподалеку от здания республиканского совета министров. Я был у него раза три, но давно, в первый год моего приезда в город. Перед домом его, за металлической решеткой, был палисадник и детская площадка, где гуляли красивые, нарядно одетые ребятишки жильцов этого богатого дома. Утро было солнечное, весеннее. Весна, кажется, наконец бралась за дело. Небо было безоблачным, синим, повсюду бурно таяло, капало, текло, трещало, так что зимняя моя одежда стала тяжелой и жаркой, а туфли, наоборот, разбухли, стали холодными, и полушерстяные зимние носки сделались неприятно влажными.
Позвонив у обитой клеенкой богатой двери, я ждал с тревожно колотящимся сердцем. Открыла мне жена Михайлова Анастасия Андреевна, женщина с мужскими бакенбардами и вообще густой растительностью на ногах, руках и лице. Мне эта женщина была неприятна, она даже три года назад укоряла Михайлова, причем при мне, за то, что он уделяет мне чересчур много сил, а я отношусь к нему потребительски. Может, ныне она и права, но тогда это была неправда. Я относился к ним с искренней благодарностью, и не моя вина, что отношения наши приняли неискренний характер. Потребительское отношение мое к ним возникло из унижающе-го меня отношения их ко мне. Но я зависел от этих людей, и единственным, чем я мог отплатить сейчас этой женщине, была ее же мужская растительность на лице, над которой я в душе издева-лся. Анастасия Андреевна осмотрела меня и сказала довольно бесцеремонно и грубо, даже для моих с ними отношений:
— Откуда ты взялся? Я думала, ты уже уехал из города… Ты разве не собираешься уезжать?
— Нет, — сказал я, неловко топчась в передней.
— Кисанька, — послышался слабый голос Михайлова, — кто там пришел, доктор?
— Нет, это не доктор, — сказала Анастасия Андреевна, — это твой подзащитный… Гоша пришел.
Я твердо решил про себя, что выдержу все, ибо если позволю себе обиду, то потеряю последний шанс, больше мне не на кого надеяться.
— Ты разуй туфли, — сказала мне Анастасия Андреевна и подвинула ногой комнатные тапочки.
Я снял пальто, ожидая, что Анастасия Андреевна уйдет. Носки мои я носил всю зиму, они были во многих местах зашиты мной белыми и черными нитками, а в некоторых местах, напри-мер, на пальцах, просто имелись дыры, и мне было неприятно разуваться перед Анастасией Андреевной. Но она не уходила, и я вынужден был разуться под ее сердитым взглядом.
В столовой стоял большой портрет пятнадцатилетней девушки-подростка, убранный живыми цветами, первыми весенними цветами, стоящими, очевидно, чрезвычайно дорого. Я знал, что это портрет единственной дочери Михайлова, задавленной в сорок втором году автомашиной. Детей у Михайлова больше не было, и он воспитал своего давно осиротевшего, как и я, племянника. Племянник этот был моего возраста. Он окончил институт и лет пять уже работал на авиазаводе. Сейчас племянник этот сидел в столовой в рубашке с расстегнутым воротом и полуспущенным галстуком, с серьезным научным журналом в руках. Мне он кивнул довольно вежливо и ушел вместе с журналом в свою комнату (у Михайлова было три комнаты. Одну занимал пока еще неженатый племянник).
Михайлов полулежал в спальне на тахте, обложенный подушками. На столике перед ним были недопитый стакан молока, две небрежно надломленные плитки шоколада, пузырек с лекарствами и томик Чехова. С тех пор как я Михайлова в последний раз видел (в тот день, когда он меня открыто и публично унизил), с тех пор он заметно осунулся и побледнел.
— Как вы себя чувствуете? — сказал я, усаживаясь на краешек стула, причем в тот момент с искренней тревогой и сочувствием.
— Я — плохо, — небрежно как-то махнув рукой, сказал Михайлов, — а вот ты — что ты натворил, почему ты пошел к Саливоненко?
Я еще не знал, куда Михайлов клонит, и не догадывался о клевете Саливоненко (послужив-шей причиной особенно грубой встречи меня в этот раз, в том числе и со стороны Анастасии Андреевны), я еще не знал, однако для начала нашелся.
— Я не хотел вас тревожить, — сказал я.
— Миша, — раздраженно почти выкрикнула Анастасия Андреевна, стоя в дверях, — раз уж он пришел, скажи ему все, может, у него сохранилась хоть капля совести.
И тут я узнал о клевете Саливоненко.
— Зачем ты явился в министерство и выдал себя за специалиста по небьющемуся стеклу? — так же, как и жена его, раздраженно сказал Михайлов.
Я испытал нечто похожее на шок, у меня перехватило дыхание и, кажется, глаза наполни-лись слезами. Реакция моя была столь естественна, мгновенна и порывиста, что не только Михайлов, но даже жена его не то что мне поверили, а как-то задумались.