Страница:
- А ты, голубчик, не ломай его, он и целиком в ванну уберётся... серьёзно сказал доктор.
Орлов сконфузился; больной же, сухой и длинный верзила, усмехнулся через силу и хрипло сказал:
- С нови... Непривычен.
Другой доктор, старик с острой седой бородой и блестящими большими глазами, сказал Орловым, когда они пришли в барак, наставление, как обращаться с больными, что делать в том и другом случае, как брать больных, перенося их; в заключение спросил их, были ли они вчера в бане, и выдал им белые передники. Голос у этого доктора был мягкий, говорил он быстро; он очень понравился супругам. Вокруг них мелькали люди в белом, раздавались приказания, подхватываемые прислугой на лету, хрипели, охали и стонали больные, текла и плескалась вода, и все эти звуки плавали в воздухе, до того густо насыщенном острыми, неприятно щекочущими ноздри запахами, что казалось - каждое слово доктора, каждый вздох больного тоже пахнут, раздирая нос...
Сначала Орлов находил, что тут царит бесшабашный хаос, в котором ему ни за что не найти себе места, и что он задохнётся, заболеет... Но прошло несколько часов, и, охваченный веянием повсюду рассеянной энергии, он насторожился, проникся желанием приспособиться к делу, чувствуя, что ему будет покойнее и легче, если он завертится вместе со всеми.
- Сулемы! - кричал доктор.
- Горячей воды! - командовал худенький студентик с красными опухшими веками.
- Вы - как вас? Орлов... трите-ка ему ноги!.. Вот так... понимаете?.. Та-ак, та-ак... Легче, - сдерёте кожу! - показывал Григорию другой студент, длинноволосый и рябой.
- Ещё больного привезли! - раздавалось сообщение.
- Орлов, тащите его.
Григорий усердствовал - потный, ошеломлённый, с мутными глазами и с тяжёлым туманом в голове. Порой чувство личного бытия в нём совершенно исчезало под давлением впечатлений, переживаемых им. Зелёные пятна под мутными глазами на землистых лицах, кости, точно обточенные болезнью, липкая, пахучая кожа, страшные судороги едва живых тел - всё это сжимало сердце тоской и вызывало тошноту.
Несколько раз в коридоре барака он мельком видел жену; она похудела, и лицо у неё было серое и растерянное. Он охрипшим голосом спросил её:
- Ну, что?
Она слабо улыбнулась в ответ ему и молча исчезла. Григория кольнула совершенно непривычная ему мысль: а пожалуй, он напрасно втиснул сюда, в такую пакостную работу, свою бабу! Захворает она... И, встретив её ещё раз, он строго крикнул:
- Смотри, чаще руки-то мой, - берегись!
- А то что будет? - задорно спросила она, оскалив свои мелкие белые зубы.
Это разозлило его. Вот нашла место смешкам, дура! И до чего они подлы, эти бабы! Но сказать ей он ничего не успел: поймав его сердитый взгляд, Матрёна быстро ушла в женское отделение.
А он через минуту уже нёс знакомого полицейского в мертвецкую. Полицейский тихо покачивался на носилках, уставившись в ясное и жаркое небо стеклянными глазами из-под искривлённых век. Григорий смотрел на него с тупым ужасом в сердце: третьего дня он этого полицейского видел на посту и даже ругнул его, проходя мимо, - у них были маленькие счёты между собой. А теперь вот этот человек, такой здоровяк и злючка, лежит мёртвый, обезображенный, скорченный судорогами.
Орлов чувствовал, что это нехорошо, - зачем и на свет родиться, если можно в один день от такой поганой болезни умереть? Он смотрел сверху вниз на полицейского и жалел его.
Но вдруг согнутая левая рука трупа медленно пошевелилась и выпрямилась, а левая сторона искривлённого рта, раньше полуоткрытая, закрылась.
- Стой! Пронин... - захрипел Орлов, ставя носилки на землю. - Жив! шопотом заявил он служителю, который нёс с ним труп.
Тот обернулся, пристально взглянул на покойника и с сердцем сказал Орлову:
- Чего врёшь? Али не понимаешь, что это он для гроба расправляется? Айда, неси!
- Да ведь шевелится, - трепеща от ужаса, протестовал Орлов.
- Неси, знай, чудак-человек! Что ты слов не понимаешь? Говорю: выправляется, - ну, значит, шевелится. Эта необразованность твоя, смотри, до греха тебя может довести... Жив! Разве можно про мёртвый труп говорить такие речи? Это, брат, бунт... Понимаешь? Молчи, никому ни слова насчёт того, что они шевелятся, - они все так. А то свинья - борову, а боров всему городу, ну и бунт - живых хоронят! Придёт сюда народ и разнесёт нас вдребезги. И тебе будет на калачи. Понял? Сваливай налево.
Спокойный голос служителя, его неторопливая походка действовали на Григория отрезвляюще.
- Ты, брат, только духом не падай - привыкнешь. Здесь хорошо. Харч, обращение и всякое другое - всё в аккурате. Все, брат, мертвецами будем; это самое обыкновенное дело. А пока что, - живи, знай, не робей только главная причина! Водку пьёшь?
- Пью, - сказал Орлов.
- Ну вот. Вон тут в ямке у меня бутылочка есть на всякий случай, айда-ка, проглотим несколько.
Они подошли к ямке за углом барака, выпили, и Пронин, налив на сахар мятных капель, подал его Орлову, со словами:
- Ешь, а то пахнуть водкой будешь. Здесь насчёт водки - строго. Потому вредно пить её!
- А ты привык тут? - спросил у него Григорий.
- Я - спервоначалу. При мне тут народу перемёрло - сотни, прямо сказать. Житьё здесь беспокойное, а - хорошее житье, ежели говорить правду. Божье дело. Вроде как на войне... ты про санитаров и сестёр милосердия слыхал? Я в турецкую кампанию насмотрелся на них. Под Ардаганом, под Карсом был. Ну, а это, брат, чище нас, солдат, люди. Мы воюем, ружьё у нас есть, пули, штык; а они - безо всего под пулями, как в зелёном саду, гуляют. Наш, турка - берут и тащат на перевязочный. А вокруг них - ж-жи! ти-ю! фить! Иногда ему, санитару-то, в затылок - чик! - и готово!..
После этого разговора и здорового глотка водки Орлов несколько приободрился.
"Взялся за гуж, так не бай, что не дюж", - усовещивал он себя, растирая ноги больного. За его спиной кто-то жалобно стонущим голосом просил:
- Пи-ить! Ой, голу-убчики-и!
А кто-то гоготал:
- Ого-го-го! Погорячей!.. Го-го-сподин доктор, помогает! Вот вам Христос, - чувствую! Разрешите ещё подлить кипяточку!
- Дайте вина! - кричал доктор Ващенко.
Орлов работал и видел, что, в сущности, всё это совсем уж не так погано и страшно, как казалось ему недавно, и что тут - не хаос, а правильно действует большая, разумная сила. Но, вспоминая о полицейском, он всё-таки вздрагивал и искоса посматривал в окно барака на двор. Он верил, что полицейский мёртв, но было что-то неустойчивое в этой вере. А вдруг выскочит и крикнет? И ему вспомнилось, как кто-то рассказывал: однажды холерные мертвецы выскочили из гробов и разбежались.
Он вспоминал о жене: каково ей? Иногда к этому примешивалось мимолётное желание улучить минутку и посмотреть на Матрёну. Но вслед за этим Орлов как бы конфузился своего желания и восклицал про себя:
"Повертись-ка вот этак-то, толстомясая! Небойсь, подсохнешь... Лишишься своих намерениев..."
Он всегда подозревал, что у жены его имеются в душе намерения, оскорбительные для него как мужа, а иногда, восходя в своих подозрениях до некоторого объективизма, даже признавал, что эти намерения имеют основание. Жизнь у неё жёлтенькая, от такой жизни всякая дрянь в голову полезет. Этот объективизм обыкновенно перерождал, на время, его подозрения в уверенность. Потом он спрашивал себя: а зачем ему надо было лезть из своего подвала в этот котел кипящий? И недоумевал. Но все эти думы вращались где-то глубоко в нём, они были как бы отгорожены от прямого влияния на его работу тем напряжённым вниманием, с которым он относился к действиям врачебного персонала. Он никогда не видал, чтоб в каком-нибудь труде люди убивались так, как они убиваются тут, и не раз подумал, глядя на утомлённые лица докторов и студентов, что все эти люди - воистину, не даром деньги получают!
Сменясь с дежурства, усталый, Орлов вышел на двор барака и прилёг у стены его под окном аптеки. В голове у него шумело, под ложечкой сосало, ноги болели ноющей болью. Ни о чём не думалось и ничего не хотелось, он вытянулся на дёрне, посмотрел в небо, где стояли пышные облака, богато украшенные красками заката, и уснул, как убитый.
Приснилось ему, что будто бы он с женой в гостях у доктора в громадной комнате, уставленной по стенам венскими стульями. На стульях сидят все больные из барака. Доктор с Матрёной ходят "русскую" среди зала, а он сам играет на гармонике и хохочет, потому что длинные ноги доктора совсем не гнутся, и доктор, важный, надутый, ходит по залу за Матрёной - точно цапля по болоту. И все больные тоже хохочут, раскачиваясь на стульях.
Вдруг в дверях является полицейский.
- Ага! - мрачно и грозно кричит он. - Ты, Гришка, думал, что я умер? На гармонике играешь, а меня в мертвецкую стащил! Ну-ка, пойдём со мной! Вставай!
Охваченный дрожью, облитый потом, Орлов быстро поднялся и сел на земле. Против него сидел на корточках доктор Ващенко и укоризненно говорил ему:
- Какой же ты, друже, санитар, если спишь на земле, да ещё и брюхом на неё лёг, а? А ну ты простудишь себе брюхо, - ведь сляжешь на койку, да ещё, чего доброго, и помрёшь... Это, друже, не годится, - для спанья у тебя есть место в бараке. Тебе не сказали про это? Да ты и потный, и знобит тебя. Ну-ка, иди, я тебе кое-чего дам.
- Я с устатка, - пробормотал Орлов.
-Тем хуже. Надо беречь себя, - время опасное, а ты человек нужный.
Орлов молча прошел за доктором по коридору барака, молча выпил какое-то лекарство из одной рюмки, выпил ещё из другой, сморщился и плюнул.
- Ну, а теперь иди спи! - И доктор начал переставлять по полу коридора свои длинные, тонкие ноги.
Орлов посмотрел ему вслед и вдруг, широко улыбнувшись, побежал за ним.
- Покорно благодарю, доктор!
- За что? - остановился тот.
- За заботу. Теперь я буду стараться для вас во всю силу! Потому приятно мне ваше беспокойство... и... что я нужный человек... и вообще пок-корнейше благодарен!
Доктор пристально и с удивлением смотрел на взволнованное какой-то радостью лицо барачного служителя и тоже улыбнулся.
- Чудачина ты! А впрочем, ничего, - это всё славно у тебя выходит, искренно! Валяй, старайся во-всю; это не для меня будет, а для больных. Надо нам человека от болезни отбить, вырвать его из её лап - понимаешь? Ну, вот и давай стараться во всю силу победить болезнь. А пока - спи иди!
Вскоре Орлов лежал на койке и засыпал с приятным ощущением ласкающей теплоты в животе. Ему было радостно, и он был горд своим таким простым разговором с доктором.
Заснул он, сожалея, что жена не слыхала этого разговора. Рассказать ей завтра... Не поверит, чортова перечница.
- Чай пить иди, Гриша, - разбудила его поутру жена.
Он приподнял голову и посмотрел на неё. Она улыбалась ему. Гладко причёсанная, в своём белом балахоне, она была такая чистенькая, свежая.
Ему было приято видеть её такой, и в то же время он подумал, что ведь и другие мужчины в бараке её видят такой же.
- Это какой же чай пить? У меня свой чай есть, - куда мне идти? хмуро сказал он.
- А ты иди со мной попей, - предложила она, глядя на него ласкающими глазами.
Григорий отвёл свои глаза в сторону и сказал, что придёт.
Она ушла, а он снова лёг на койку и задумался.
"Ишь ты какая! Чай пить зовёт, ласковая... Похудела, однакоже, за день-то". Ему стало жалко её и захотелось сделать для жены приятное. Купить к чаю чего-нибудь сладкого, что ли? Но, умываясь, он уже отбросил эту мысль, - зачем бабу баловать? Живёт и так!
Чай пили в маленькой светлой каморке с двумя окнами, выходившими в поле, залитое золотистым сиянием утреннего солнца. На дёрне, под окнами, ещё блестела роса, вдали, на горизонте, в туманно-розоватой дымке утра, стояли деревья почтового тракта. Небо было чисто, с поля веяло в окна запахом сырой травы и земли.
Стол стоял в простенке между окон, за ним сидело трое: Григорий и Матрёна с товаркой - пожилой, высокой и худой женщиной с рябым лицом и добрыми серыми глазами. Звали её Фелицата Егоровна, она была девицей, дочерью коллежского асессора, и не могла пить чай на воде из больничного куба, а всегда кипятила самовар свой собственный. Объявив всё это Орлову надорванным голосом, она гостеприимно предложила ему сесть под окном и дышать вволю "настоящим небесным воздухом", а затем куда-то исчезла.
- Что, устала вчера? - спросил Орлов у жены.
- Просто страсть как! - живо ответила Матрёна. - Ног под собой не слышу, головонька кружится, слов не понимаю, того и гляди, пластом лягу. Еле-еле до смены дотянула... Всё молилась, - помоги, господи, думаю.
- А боишься?
- Покойников - боюсь. Ты знаешь, - она наклонилась к мужу и со страхом шепнула ему: - они после смерти шевелятся - ей-богу!
- Это я ви-идал! - скептически усмехнулся Григорий. - Мне вчера Назаров полицейский и после смерти своей чуть-чуть плюху не влепил. Несу я его в мертвецкую, а он ка-ак размахнётся левой рукой... я едва увернулся .. вот как! - Он приврал немного, но это вышло само собой, помимо его желания.
Очень уж ему нравилось чаепитие в светлой, чистой комнате с окнами в безграничный простор зелёного поля и голубого неба. И ещё что-то ему нравилось - не то жена, не то он сам. В конце концов - ему хотелось показать себя с самой лучшей стороны, быть героем наступающего дня.
- Примусь я тут работать - даже небу жарко станет, вот как! Потому есть причина у меня на это. Во-первых, люди здесь, я тебе скажу, - не существующие на земле!
Он рассказал свой разговор с доктором, и, так как он снова, незаметно для себя, несколько приврал, - это обстоятельство ещё более усилило его настроение.
- Во-вторых, - работа сама! Это, брат, великое дело, вроде войны, например. Холера и люди-кто кого? Тут ум требуется и чтобы всё было в аккурате. Что такое холера? Это надо понять, и валяй её тем, что она не терпит! Мне доктор Ващенко говорит: "Ты, говорит, Орлов, человек в этом деле нужный! Не робей, говорит, и гони её из ног в брюхо больного, а там, говорит, я её кисленьким и прищемлю. Тут ей и конец, а человек-то ожил и весь век нас с тобой благодарить должен, потому кто его у смерти отнял? Мы!" Орлов гордо выпятил грудь, глядя на жену возбуждёнными глазами.
Она задумчиво улыбалась ему в лицо, он был красив и очень походил теперь на того Гришу, каким она видела его когда-то давно, ещё до свадьбы.
- У нас в отделении тоже все такие работящие и добрые. Докторша то-олстая, в очках. Хорошие люди, говорят с тобой таково просто, и всё у них понимаешь.
- Так ты, значит, ничего, довольна? - спросил Григорий, несколько остыв от возбуждения.
- Я-то? Господи, ты посуди: я получаю двенадцать рублей, да ты двадцать - тридцать два рубля в месяц! На готовом на всём! Это, ежели до зимы хворать будут люди, сколько мы накопим?.. А там, бог даст, и поднимемся из подвала-то...
- Н-да, это тоже важная статья... - задумчиво сказал Орлов и, помолчав, воскликнул с пафосом надежды, ударив жену по плечу: - Эх, Матрёнка, али нам солнце не улыбнётся? Не робей, знай!
Она вся загорелась.
- Только бы ты стерпел...
- А про это - молчок! По коже - шило, по жизни - рыло... Иная жизнь, иное и поведенье моё будет.
- Господи, кабы это случилось! - глубоко вздохнула женщина.
- Ну, и цыц!
- Гришенька!
Они расстались с какими-то новыми чувствами друг к другу, воодушевлённые надеждами, готовые работать до изнеможения, бодрые, весёлые.
Прошло дня три-четыре, и Орлов заслужил несколько лестных отзывов о себе, как о сметливом и расторопном малом, и, вместе с этим, заметил, что Пронин и другие служители в бараке стали относиться к нему с завистью, с желанием насолить. Он насторожился, в нём тоже возникла злоба против толсторожего Пронина, с которым он не прочь был вести дружбу и беседовать "по душе". В то же время ему делалось как-то горько при виде явного желания товарищей по работе нанести ему какой-либо вред.
"Эх, злыдари!" - восклицал он про себя и тихонько поскрипывал зубами, стараясь не упустить удобного случая заплатить врагам "за лычко ремешком". Невольно мысль его останавливалась на жене - с той можно говорить про всё, она его успехам завидовать не будет и, как Пронин, карболкой сапог ему не сожжёт.
Все дни работы были такие же бурные и кипучие, как первый, но Григорий уже не так уставал, ибо тратил свою энергию с каждым днём более сознательно. Он научился распознавать запахи лекарств и, выделив из них запах эфира, потихоньку, когда удавалось, с наслаждением нюхал его, заметив, что вдыхание эфира действует почти так же приятно, как добрая рюмка водки. С полуслова понимая приказания медицинского персонала, всегда добрый и разговорчивый, умевший развлекать больных, он всё более и более нравился докторам и студентам, и вот, под влиянием совокупности всех впечатлений новой формы бытия, у него образовалось странное, повышенное настроение, Он чувствовал себя человеком особых свойств. И в нём забилось желание сделать что-то такое, что обратило бы на него внимание всех, всех поразило бы. Это было своеобразное честолюбие существа, которое вдруг сознало себя человеком и, ещё не уверенное в этом новом для него факте, хотело подтвердить его чем-либо для себя и других; это было честолюбие, постепенно перерождавшееся в жажду бескорыстного подвига.
Из такого побуждения Орлов совершал разные рискованные вещи, вроде того, что единолично, не ожидая помощи товарищей и надрываясь, тащил коренастого больного с койки в ванну, ухаживал за самыми грязными больными, относился с каким-то ухарством к возможности заражения, а к мёртвым - с простотой, порою переходившей в цинизм. Но всё это не удовлетворяло его: ему хотелось чего-то более крупного, это желание всё разгоралось в нём, мучило его и, наконец, доводило до тоски. Тогда он изливал душу жене, потому что больше было некому.
Однажды вечером, сменившись с дежурства, попив чаю, супруги вышли в поле. Барак стоял далеко за городом, среди длинной, зелёной равнины, с одной стороны ограниченной тёмной полосой леса, с другой - линией городских зданий; на севере поле уходило вдаль и там, зелёное, сливалось с мутноголубым горизонтом; на юге его обрезывал крутой обрыв к реке, а по обрыву шёл тракт и стояли на равном расстоянии друг от друга старые, ветвистые деревья. Заходило солнце, кресты городских церквей, возвышаясь над тёмной зеленью садов, пылали в небе, отражая снопы золотых лучей, на стёклах окон крайних домов города тоже отражалось красное пламя заката. Где-то играла музыка; из оврага, густо поросшего ельником, веяло смолистым запахом; лес расстилал в воздухе свой сложный, сочный аромат; лёгкие душистые волны тёплого ветра ласково плыли к городу; в поле, пустынном и широком, было так славно, тихо и сладко-печально.
Орловы шли по траве молча, с удовольствием вдыхая чистый воздух вместо барачных запахов.
- Где это музыка играет, в городе или в лагерях? - тихонько спросила Матрёна у задумавшегося мужа.
Она не любила видеть его думающим - он казался чужим ей и далёким от неё в эти минуты. Последнее время им и так мало приходится бывать вместе, и тем более она дорожила этими моментами.
- Музыка? - переспросил Григорий, точно освобождаясь от дрёмы. - А чорт с ней, с этой музыкой! Ты бы послушала, какая в душе у меня музыка... вот это так!
- А что? - тревожно взглянув ему в глаза, спросила она.
- А я - не знаю что... Горит у меня душа... Хочется ей простора... чтобы мог я развернуться во всю мою силу... Эхма! силу я в себе чувствую необоримую! То есть если б эта, например, холера да преобразилась в человека,- в богатыря... хоть в самого Илью Муромца, - сцепился бы я с ней! Иди на смертный бой! Ты сила, и я, Орлов, сила, - ну, кто кого? Придушил бы я её и сам бы лёг... Крест надо мной в поле и надпись: "Григорий Андреев Орлов... Освободил Россию от холеры". Больше ничего не надо...
Он говорил, и лицо его горело, а глаза сверкали.
- Силач ты мой! - ласково шепнула Матрёна, прижимаясь к нему боком.
- Понимаешь... на сто ножей бросился бы я... но чтобы с пользой! Чтоб от этого облегчение вышло жизни. Потому - вижу я людей: доктор Ващенко, студент Хохряков - работают они, даже удивление! Им бы давно надо умереть с устатка... Из-за денег, думаешь? Из-за денег так работать нельзя! У доктора - слава те господи! - есть таки кое-что и ещё немножко... А старик захворал прошлый раз, так Ващенко за него четверо суток отбарабанил, даже домой не съездил за всё время... Деньги тут ни при чём; тут жалость - причина. Жалко им людей - и не жалеют себя... Ради кого, спроси? Ради всякого... Ради Мишки Усова... Мишке место в каторге, потому - всякий знает, что Мишка вор, а может, хуже... Мишку лечат... Рады, когда он с койки встал, смеются... Вот и я хочу эту самую радость испытать... и чтобы было много её задохнуться бы мне в ней! Потому что смотреть ни них, как они смеются от своей радости, - заноза мне. Взною весь и загорюсь. Эх ты... чорт!
Орлов глубоко задумался.
Матрёна молчала, но сердце у неё билось тревожно - её пугало возбуждение мужа, в словах его она ясно чувствовала великую страсть его желания, непонятного ей, потому что она и не пыталась понять его. Ей был дорог и нужен муж, а не герой.
Подошли к краю оврага и сели рядом друг с другом. Снизу на них смотрели кудрявые вершины молоденьких берёзок, на дне оврага лежала синеватая мгла, оттуда несло сыростью, гниющими листьями, хвоей. Порой тихо проносился ветер, ветки берёз колыхались, колыхались и маленькие ели, весь овраг наполнялся трепетным, боязливым шопотом, казалось, кто-то, нежно любимый и оберегаемый деревьями, заснул в овраге под их сенью и они чуть-чуть перешёптываются, боясь разбудить его. В городе вспыхивали огни, выделяясь на тёмном фоне садов, как цветы. Орловы сидели молча, - он задумчиво барабанил пальцами по своему колену, она поглядывала на него, тихонько вздыхая.
И вдруг, охватив его шею руками, положила на грудь ему голову, шопотом говоря:
- Голубчик ты мой, Гриша! Милый ты мой! Какой ты опять хороший ко мне стал, удалой ты мой! Ведь будто тогда... после свадьбы... живём мы с тобой... ни слова обидного ты мне не скажешь, разговоры всё со мной говоришь, душу открываешь... не зыкаешь на меня.
- А ты соскучилась об этом? Я ин поколочу, если хочешь, - ласково пошутил Григорий, ощущая в душе прилив нежности и жалости к жене.
Он стал рукой тихо гладить ей голову, и ему нравилась эта ласка, такая отеческая - ласка ребёнку. Матрёна в самом деле похожа была на ребёнка: она взобралась к нему на колени и сжалась у него на груди в маленький, мягкий и тёплый комок.
- Милый мой! - шептала она.
Он глубоко вздохнул, и на язык ему сами собою потекли новые для него и жены его слова.
- Эх ты, кошечка! Видишь, как-никак, а нет друга ближе мужа. А ты всё в сторону норовишь... Ведь ежели я иной раз обижал тебя - от тоски это! Жили в яме... Свету не видели, людей не знали. Выбрался из ямы и прозрел, а до этого слепой был. Понимаю теперь, что жена, как-никак, первый в жизни друг. Потому люди - змеи, ежели правду сказать... Всё язву желают другому нанести... К примеру - Пронин, Васюков... Э, ну их к... Молчок, Мотря! Выправимся, не робей... Выйдем в люди и заживём с понятием... Ну? Чего ты, дурёха ты моя?
Она плакала сладкими слезами счастья и на вопрос его ответила поцелуями.
- Единственная ты моя! - шептал он и тоже целовал её.
Оба они стирали поцелуями слёзы друг друга и оба чувствовали их солоноватый вкус. И долго ещё говорил Орлов новыми для него словами.
Уже совсем стемнело. Небо, пышно расцвеченное бесчисленными роями звёзд, смотрело на землю с торжественной грустью, в поле было тихо, точно в небе.
У них вошло в привычку пить чай вместе. На другое утро, после разговора в поле, Орлов явился в комнату жены чем-то сконфуженный и хмурый. Фелицата захворала, Матрёна была одна в комнате и встретила мужа с сияющим лицом, но тотчас же потемнела и тревожно спросила у него:
- Что ты такой? Нездоровится?
- Нет, ничего, - сухо ответил он, садясь на стул.
- А что же? - добивалась Матрёна.
- Не спалось. Всё думал. Раскудахтались мы с тобой вчера, смякли... мне теперь стыдно себя... Ни к чему всё это. Ваша сестра, в таких разах, норовит человека в руки взять... н-да... Только ты про это не мечтай - не удастся... Меня ты не обойдёшь, я тебе не поддамся. Так и знай!
Он сказал всё это очень внушительно, но на жену не смотрел. Матрёна всё время не отводила глаз от его лица, и губы её странно искривились.
- Что же, ты каешься в том, что вчера таким мне близким был? - тихо спросила она. - Каешься, что целовал да ласкал меня? Это, что ли? Обидно мне это слышать... очень горько, рвёшь ты мне сердце такими речами. Что тебе надо? Скучно тебе со мной, - не люба я тебе, или что?
Она смотрела на него подозрительно, и в тоне её звучали и горечь и вызов мужу.
- Н-нет, - смущённо сказал Григорий, - я вообще... Жили мы с тобой... знаешь сама, что за жизнь! Вспоминать тошно. А вот теперь поднялись... и боязно чего-то. Всё так скоро переменилось... И я сам себе как чужой, и ты другая будто бы. Это что такое? И что за этим будет?
- Что бог даст, Гриша! - серьёзно сказала Матрёна. - Ты только не кайся в том, что хорош вчера был.
- Ладно, брось... - всё так же смущённо остановил её Григорий. - Я, видишь ли, думаю, что всё-таки ничего не выйдет у нас. И прежняя жизнь наша не цветиста, и теперешняя мне не по душе. И хоть не пью я, не дерусь с тобой, не ругаюсь...
Матрёна судорожно засмеялась.
- Некогда тебе теперь заниматься-то всем этим.
- Напиться я всегда бы нашёл время, - улыбнулся Орлов. - Не тянет, вот диво! А потом мне вообще как-то... не то совестно чего-то, не то боязно... - Он тряхнул головой и задумался.
- Господь тебя знает, что с тобой, - тяжело вздохнув, сказала Матрёна. - Житьё хорошее, хоть работы и много; доктора тебя любят, сам ты в аккурате себя держишь, - уж я не знаю что? Беспокойный ты очень.
Орлов сконфузился; больной же, сухой и длинный верзила, усмехнулся через силу и хрипло сказал:
- С нови... Непривычен.
Другой доктор, старик с острой седой бородой и блестящими большими глазами, сказал Орловым, когда они пришли в барак, наставление, как обращаться с больными, что делать в том и другом случае, как брать больных, перенося их; в заключение спросил их, были ли они вчера в бане, и выдал им белые передники. Голос у этого доктора был мягкий, говорил он быстро; он очень понравился супругам. Вокруг них мелькали люди в белом, раздавались приказания, подхватываемые прислугой на лету, хрипели, охали и стонали больные, текла и плескалась вода, и все эти звуки плавали в воздухе, до того густо насыщенном острыми, неприятно щекочущими ноздри запахами, что казалось - каждое слово доктора, каждый вздох больного тоже пахнут, раздирая нос...
Сначала Орлов находил, что тут царит бесшабашный хаос, в котором ему ни за что не найти себе места, и что он задохнётся, заболеет... Но прошло несколько часов, и, охваченный веянием повсюду рассеянной энергии, он насторожился, проникся желанием приспособиться к делу, чувствуя, что ему будет покойнее и легче, если он завертится вместе со всеми.
- Сулемы! - кричал доктор.
- Горячей воды! - командовал худенький студентик с красными опухшими веками.
- Вы - как вас? Орлов... трите-ка ему ноги!.. Вот так... понимаете?.. Та-ак, та-ак... Легче, - сдерёте кожу! - показывал Григорию другой студент, длинноволосый и рябой.
- Ещё больного привезли! - раздавалось сообщение.
- Орлов, тащите его.
Григорий усердствовал - потный, ошеломлённый, с мутными глазами и с тяжёлым туманом в голове. Порой чувство личного бытия в нём совершенно исчезало под давлением впечатлений, переживаемых им. Зелёные пятна под мутными глазами на землистых лицах, кости, точно обточенные болезнью, липкая, пахучая кожа, страшные судороги едва живых тел - всё это сжимало сердце тоской и вызывало тошноту.
Несколько раз в коридоре барака он мельком видел жену; она похудела, и лицо у неё было серое и растерянное. Он охрипшим голосом спросил её:
- Ну, что?
Она слабо улыбнулась в ответ ему и молча исчезла. Григория кольнула совершенно непривычная ему мысль: а пожалуй, он напрасно втиснул сюда, в такую пакостную работу, свою бабу! Захворает она... И, встретив её ещё раз, он строго крикнул:
- Смотри, чаще руки-то мой, - берегись!
- А то что будет? - задорно спросила она, оскалив свои мелкие белые зубы.
Это разозлило его. Вот нашла место смешкам, дура! И до чего они подлы, эти бабы! Но сказать ей он ничего не успел: поймав его сердитый взгляд, Матрёна быстро ушла в женское отделение.
А он через минуту уже нёс знакомого полицейского в мертвецкую. Полицейский тихо покачивался на носилках, уставившись в ясное и жаркое небо стеклянными глазами из-под искривлённых век. Григорий смотрел на него с тупым ужасом в сердце: третьего дня он этого полицейского видел на посту и даже ругнул его, проходя мимо, - у них были маленькие счёты между собой. А теперь вот этот человек, такой здоровяк и злючка, лежит мёртвый, обезображенный, скорченный судорогами.
Орлов чувствовал, что это нехорошо, - зачем и на свет родиться, если можно в один день от такой поганой болезни умереть? Он смотрел сверху вниз на полицейского и жалел его.
Но вдруг согнутая левая рука трупа медленно пошевелилась и выпрямилась, а левая сторона искривлённого рта, раньше полуоткрытая, закрылась.
- Стой! Пронин... - захрипел Орлов, ставя носилки на землю. - Жив! шопотом заявил он служителю, который нёс с ним труп.
Тот обернулся, пристально взглянул на покойника и с сердцем сказал Орлову:
- Чего врёшь? Али не понимаешь, что это он для гроба расправляется? Айда, неси!
- Да ведь шевелится, - трепеща от ужаса, протестовал Орлов.
- Неси, знай, чудак-человек! Что ты слов не понимаешь? Говорю: выправляется, - ну, значит, шевелится. Эта необразованность твоя, смотри, до греха тебя может довести... Жив! Разве можно про мёртвый труп говорить такие речи? Это, брат, бунт... Понимаешь? Молчи, никому ни слова насчёт того, что они шевелятся, - они все так. А то свинья - борову, а боров всему городу, ну и бунт - живых хоронят! Придёт сюда народ и разнесёт нас вдребезги. И тебе будет на калачи. Понял? Сваливай налево.
Спокойный голос служителя, его неторопливая походка действовали на Григория отрезвляюще.
- Ты, брат, только духом не падай - привыкнешь. Здесь хорошо. Харч, обращение и всякое другое - всё в аккурате. Все, брат, мертвецами будем; это самое обыкновенное дело. А пока что, - живи, знай, не робей только главная причина! Водку пьёшь?
- Пью, - сказал Орлов.
- Ну вот. Вон тут в ямке у меня бутылочка есть на всякий случай, айда-ка, проглотим несколько.
Они подошли к ямке за углом барака, выпили, и Пронин, налив на сахар мятных капель, подал его Орлову, со словами:
- Ешь, а то пахнуть водкой будешь. Здесь насчёт водки - строго. Потому вредно пить её!
- А ты привык тут? - спросил у него Григорий.
- Я - спервоначалу. При мне тут народу перемёрло - сотни, прямо сказать. Житьё здесь беспокойное, а - хорошее житье, ежели говорить правду. Божье дело. Вроде как на войне... ты про санитаров и сестёр милосердия слыхал? Я в турецкую кампанию насмотрелся на них. Под Ардаганом, под Карсом был. Ну, а это, брат, чище нас, солдат, люди. Мы воюем, ружьё у нас есть, пули, штык; а они - безо всего под пулями, как в зелёном саду, гуляют. Наш, турка - берут и тащат на перевязочный. А вокруг них - ж-жи! ти-ю! фить! Иногда ему, санитару-то, в затылок - чик! - и готово!..
После этого разговора и здорового глотка водки Орлов несколько приободрился.
"Взялся за гуж, так не бай, что не дюж", - усовещивал он себя, растирая ноги больного. За его спиной кто-то жалобно стонущим голосом просил:
- Пи-ить! Ой, голу-убчики-и!
А кто-то гоготал:
- Ого-го-го! Погорячей!.. Го-го-сподин доктор, помогает! Вот вам Христос, - чувствую! Разрешите ещё подлить кипяточку!
- Дайте вина! - кричал доктор Ващенко.
Орлов работал и видел, что, в сущности, всё это совсем уж не так погано и страшно, как казалось ему недавно, и что тут - не хаос, а правильно действует большая, разумная сила. Но, вспоминая о полицейском, он всё-таки вздрагивал и искоса посматривал в окно барака на двор. Он верил, что полицейский мёртв, но было что-то неустойчивое в этой вере. А вдруг выскочит и крикнет? И ему вспомнилось, как кто-то рассказывал: однажды холерные мертвецы выскочили из гробов и разбежались.
Он вспоминал о жене: каково ей? Иногда к этому примешивалось мимолётное желание улучить минутку и посмотреть на Матрёну. Но вслед за этим Орлов как бы конфузился своего желания и восклицал про себя:
"Повертись-ка вот этак-то, толстомясая! Небойсь, подсохнешь... Лишишься своих намерениев..."
Он всегда подозревал, что у жены его имеются в душе намерения, оскорбительные для него как мужа, а иногда, восходя в своих подозрениях до некоторого объективизма, даже признавал, что эти намерения имеют основание. Жизнь у неё жёлтенькая, от такой жизни всякая дрянь в голову полезет. Этот объективизм обыкновенно перерождал, на время, его подозрения в уверенность. Потом он спрашивал себя: а зачем ему надо было лезть из своего подвала в этот котел кипящий? И недоумевал. Но все эти думы вращались где-то глубоко в нём, они были как бы отгорожены от прямого влияния на его работу тем напряжённым вниманием, с которым он относился к действиям врачебного персонала. Он никогда не видал, чтоб в каком-нибудь труде люди убивались так, как они убиваются тут, и не раз подумал, глядя на утомлённые лица докторов и студентов, что все эти люди - воистину, не даром деньги получают!
Сменясь с дежурства, усталый, Орлов вышел на двор барака и прилёг у стены его под окном аптеки. В голове у него шумело, под ложечкой сосало, ноги болели ноющей болью. Ни о чём не думалось и ничего не хотелось, он вытянулся на дёрне, посмотрел в небо, где стояли пышные облака, богато украшенные красками заката, и уснул, как убитый.
Приснилось ему, что будто бы он с женой в гостях у доктора в громадной комнате, уставленной по стенам венскими стульями. На стульях сидят все больные из барака. Доктор с Матрёной ходят "русскую" среди зала, а он сам играет на гармонике и хохочет, потому что длинные ноги доктора совсем не гнутся, и доктор, важный, надутый, ходит по залу за Матрёной - точно цапля по болоту. И все больные тоже хохочут, раскачиваясь на стульях.
Вдруг в дверях является полицейский.
- Ага! - мрачно и грозно кричит он. - Ты, Гришка, думал, что я умер? На гармонике играешь, а меня в мертвецкую стащил! Ну-ка, пойдём со мной! Вставай!
Охваченный дрожью, облитый потом, Орлов быстро поднялся и сел на земле. Против него сидел на корточках доктор Ващенко и укоризненно говорил ему:
- Какой же ты, друже, санитар, если спишь на земле, да ещё и брюхом на неё лёг, а? А ну ты простудишь себе брюхо, - ведь сляжешь на койку, да ещё, чего доброго, и помрёшь... Это, друже, не годится, - для спанья у тебя есть место в бараке. Тебе не сказали про это? Да ты и потный, и знобит тебя. Ну-ка, иди, я тебе кое-чего дам.
- Я с устатка, - пробормотал Орлов.
-Тем хуже. Надо беречь себя, - время опасное, а ты человек нужный.
Орлов молча прошел за доктором по коридору барака, молча выпил какое-то лекарство из одной рюмки, выпил ещё из другой, сморщился и плюнул.
- Ну, а теперь иди спи! - И доктор начал переставлять по полу коридора свои длинные, тонкие ноги.
Орлов посмотрел ему вслед и вдруг, широко улыбнувшись, побежал за ним.
- Покорно благодарю, доктор!
- За что? - остановился тот.
- За заботу. Теперь я буду стараться для вас во всю силу! Потому приятно мне ваше беспокойство... и... что я нужный человек... и вообще пок-корнейше благодарен!
Доктор пристально и с удивлением смотрел на взволнованное какой-то радостью лицо барачного служителя и тоже улыбнулся.
- Чудачина ты! А впрочем, ничего, - это всё славно у тебя выходит, искренно! Валяй, старайся во-всю; это не для меня будет, а для больных. Надо нам человека от болезни отбить, вырвать его из её лап - понимаешь? Ну, вот и давай стараться во всю силу победить болезнь. А пока - спи иди!
Вскоре Орлов лежал на койке и засыпал с приятным ощущением ласкающей теплоты в животе. Ему было радостно, и он был горд своим таким простым разговором с доктором.
Заснул он, сожалея, что жена не слыхала этого разговора. Рассказать ей завтра... Не поверит, чортова перечница.
- Чай пить иди, Гриша, - разбудила его поутру жена.
Он приподнял голову и посмотрел на неё. Она улыбалась ему. Гладко причёсанная, в своём белом балахоне, она была такая чистенькая, свежая.
Ему было приято видеть её такой, и в то же время он подумал, что ведь и другие мужчины в бараке её видят такой же.
- Это какой же чай пить? У меня свой чай есть, - куда мне идти? хмуро сказал он.
- А ты иди со мной попей, - предложила она, глядя на него ласкающими глазами.
Григорий отвёл свои глаза в сторону и сказал, что придёт.
Она ушла, а он снова лёг на койку и задумался.
"Ишь ты какая! Чай пить зовёт, ласковая... Похудела, однакоже, за день-то". Ему стало жалко её и захотелось сделать для жены приятное. Купить к чаю чего-нибудь сладкого, что ли? Но, умываясь, он уже отбросил эту мысль, - зачем бабу баловать? Живёт и так!
Чай пили в маленькой светлой каморке с двумя окнами, выходившими в поле, залитое золотистым сиянием утреннего солнца. На дёрне, под окнами, ещё блестела роса, вдали, на горизонте, в туманно-розоватой дымке утра, стояли деревья почтового тракта. Небо было чисто, с поля веяло в окна запахом сырой травы и земли.
Стол стоял в простенке между окон, за ним сидело трое: Григорий и Матрёна с товаркой - пожилой, высокой и худой женщиной с рябым лицом и добрыми серыми глазами. Звали её Фелицата Егоровна, она была девицей, дочерью коллежского асессора, и не могла пить чай на воде из больничного куба, а всегда кипятила самовар свой собственный. Объявив всё это Орлову надорванным голосом, она гостеприимно предложила ему сесть под окном и дышать вволю "настоящим небесным воздухом", а затем куда-то исчезла.
- Что, устала вчера? - спросил Орлов у жены.
- Просто страсть как! - живо ответила Матрёна. - Ног под собой не слышу, головонька кружится, слов не понимаю, того и гляди, пластом лягу. Еле-еле до смены дотянула... Всё молилась, - помоги, господи, думаю.
- А боишься?
- Покойников - боюсь. Ты знаешь, - она наклонилась к мужу и со страхом шепнула ему: - они после смерти шевелятся - ей-богу!
- Это я ви-идал! - скептически усмехнулся Григорий. - Мне вчера Назаров полицейский и после смерти своей чуть-чуть плюху не влепил. Несу я его в мертвецкую, а он ка-ак размахнётся левой рукой... я едва увернулся .. вот как! - Он приврал немного, но это вышло само собой, помимо его желания.
Очень уж ему нравилось чаепитие в светлой, чистой комнате с окнами в безграничный простор зелёного поля и голубого неба. И ещё что-то ему нравилось - не то жена, не то он сам. В конце концов - ему хотелось показать себя с самой лучшей стороны, быть героем наступающего дня.
- Примусь я тут работать - даже небу жарко станет, вот как! Потому есть причина у меня на это. Во-первых, люди здесь, я тебе скажу, - не существующие на земле!
Он рассказал свой разговор с доктором, и, так как он снова, незаметно для себя, несколько приврал, - это обстоятельство ещё более усилило его настроение.
- Во-вторых, - работа сама! Это, брат, великое дело, вроде войны, например. Холера и люди-кто кого? Тут ум требуется и чтобы всё было в аккурате. Что такое холера? Это надо понять, и валяй её тем, что она не терпит! Мне доктор Ващенко говорит: "Ты, говорит, Орлов, человек в этом деле нужный! Не робей, говорит, и гони её из ног в брюхо больного, а там, говорит, я её кисленьким и прищемлю. Тут ей и конец, а человек-то ожил и весь век нас с тобой благодарить должен, потому кто его у смерти отнял? Мы!" Орлов гордо выпятил грудь, глядя на жену возбуждёнными глазами.
Она задумчиво улыбалась ему в лицо, он был красив и очень походил теперь на того Гришу, каким она видела его когда-то давно, ещё до свадьбы.
- У нас в отделении тоже все такие работящие и добрые. Докторша то-олстая, в очках. Хорошие люди, говорят с тобой таково просто, и всё у них понимаешь.
- Так ты, значит, ничего, довольна? - спросил Григорий, несколько остыв от возбуждения.
- Я-то? Господи, ты посуди: я получаю двенадцать рублей, да ты двадцать - тридцать два рубля в месяц! На готовом на всём! Это, ежели до зимы хворать будут люди, сколько мы накопим?.. А там, бог даст, и поднимемся из подвала-то...
- Н-да, это тоже важная статья... - задумчиво сказал Орлов и, помолчав, воскликнул с пафосом надежды, ударив жену по плечу: - Эх, Матрёнка, али нам солнце не улыбнётся? Не робей, знай!
Она вся загорелась.
- Только бы ты стерпел...
- А про это - молчок! По коже - шило, по жизни - рыло... Иная жизнь, иное и поведенье моё будет.
- Господи, кабы это случилось! - глубоко вздохнула женщина.
- Ну, и цыц!
- Гришенька!
Они расстались с какими-то новыми чувствами друг к другу, воодушевлённые надеждами, готовые работать до изнеможения, бодрые, весёлые.
Прошло дня три-четыре, и Орлов заслужил несколько лестных отзывов о себе, как о сметливом и расторопном малом, и, вместе с этим, заметил, что Пронин и другие служители в бараке стали относиться к нему с завистью, с желанием насолить. Он насторожился, в нём тоже возникла злоба против толсторожего Пронина, с которым он не прочь был вести дружбу и беседовать "по душе". В то же время ему делалось как-то горько при виде явного желания товарищей по работе нанести ему какой-либо вред.
"Эх, злыдари!" - восклицал он про себя и тихонько поскрипывал зубами, стараясь не упустить удобного случая заплатить врагам "за лычко ремешком". Невольно мысль его останавливалась на жене - с той можно говорить про всё, она его успехам завидовать не будет и, как Пронин, карболкой сапог ему не сожжёт.
Все дни работы были такие же бурные и кипучие, как первый, но Григорий уже не так уставал, ибо тратил свою энергию с каждым днём более сознательно. Он научился распознавать запахи лекарств и, выделив из них запах эфира, потихоньку, когда удавалось, с наслаждением нюхал его, заметив, что вдыхание эфира действует почти так же приятно, как добрая рюмка водки. С полуслова понимая приказания медицинского персонала, всегда добрый и разговорчивый, умевший развлекать больных, он всё более и более нравился докторам и студентам, и вот, под влиянием совокупности всех впечатлений новой формы бытия, у него образовалось странное, повышенное настроение, Он чувствовал себя человеком особых свойств. И в нём забилось желание сделать что-то такое, что обратило бы на него внимание всех, всех поразило бы. Это было своеобразное честолюбие существа, которое вдруг сознало себя человеком и, ещё не уверенное в этом новом для него факте, хотело подтвердить его чем-либо для себя и других; это было честолюбие, постепенно перерождавшееся в жажду бескорыстного подвига.
Из такого побуждения Орлов совершал разные рискованные вещи, вроде того, что единолично, не ожидая помощи товарищей и надрываясь, тащил коренастого больного с койки в ванну, ухаживал за самыми грязными больными, относился с каким-то ухарством к возможности заражения, а к мёртвым - с простотой, порою переходившей в цинизм. Но всё это не удовлетворяло его: ему хотелось чего-то более крупного, это желание всё разгоралось в нём, мучило его и, наконец, доводило до тоски. Тогда он изливал душу жене, потому что больше было некому.
Однажды вечером, сменившись с дежурства, попив чаю, супруги вышли в поле. Барак стоял далеко за городом, среди длинной, зелёной равнины, с одной стороны ограниченной тёмной полосой леса, с другой - линией городских зданий; на севере поле уходило вдаль и там, зелёное, сливалось с мутноголубым горизонтом; на юге его обрезывал крутой обрыв к реке, а по обрыву шёл тракт и стояли на равном расстоянии друг от друга старые, ветвистые деревья. Заходило солнце, кресты городских церквей, возвышаясь над тёмной зеленью садов, пылали в небе, отражая снопы золотых лучей, на стёклах окон крайних домов города тоже отражалось красное пламя заката. Где-то играла музыка; из оврага, густо поросшего ельником, веяло смолистым запахом; лес расстилал в воздухе свой сложный, сочный аромат; лёгкие душистые волны тёплого ветра ласково плыли к городу; в поле, пустынном и широком, было так славно, тихо и сладко-печально.
Орловы шли по траве молча, с удовольствием вдыхая чистый воздух вместо барачных запахов.
- Где это музыка играет, в городе или в лагерях? - тихонько спросила Матрёна у задумавшегося мужа.
Она не любила видеть его думающим - он казался чужим ей и далёким от неё в эти минуты. Последнее время им и так мало приходится бывать вместе, и тем более она дорожила этими моментами.
- Музыка? - переспросил Григорий, точно освобождаясь от дрёмы. - А чорт с ней, с этой музыкой! Ты бы послушала, какая в душе у меня музыка... вот это так!
- А что? - тревожно взглянув ему в глаза, спросила она.
- А я - не знаю что... Горит у меня душа... Хочется ей простора... чтобы мог я развернуться во всю мою силу... Эхма! силу я в себе чувствую необоримую! То есть если б эта, например, холера да преобразилась в человека,- в богатыря... хоть в самого Илью Муромца, - сцепился бы я с ней! Иди на смертный бой! Ты сила, и я, Орлов, сила, - ну, кто кого? Придушил бы я её и сам бы лёг... Крест надо мной в поле и надпись: "Григорий Андреев Орлов... Освободил Россию от холеры". Больше ничего не надо...
Он говорил, и лицо его горело, а глаза сверкали.
- Силач ты мой! - ласково шепнула Матрёна, прижимаясь к нему боком.
- Понимаешь... на сто ножей бросился бы я... но чтобы с пользой! Чтоб от этого облегчение вышло жизни. Потому - вижу я людей: доктор Ващенко, студент Хохряков - работают они, даже удивление! Им бы давно надо умереть с устатка... Из-за денег, думаешь? Из-за денег так работать нельзя! У доктора - слава те господи! - есть таки кое-что и ещё немножко... А старик захворал прошлый раз, так Ващенко за него четверо суток отбарабанил, даже домой не съездил за всё время... Деньги тут ни при чём; тут жалость - причина. Жалко им людей - и не жалеют себя... Ради кого, спроси? Ради всякого... Ради Мишки Усова... Мишке место в каторге, потому - всякий знает, что Мишка вор, а может, хуже... Мишку лечат... Рады, когда он с койки встал, смеются... Вот и я хочу эту самую радость испытать... и чтобы было много её задохнуться бы мне в ней! Потому что смотреть ни них, как они смеются от своей радости, - заноза мне. Взною весь и загорюсь. Эх ты... чорт!
Орлов глубоко задумался.
Матрёна молчала, но сердце у неё билось тревожно - её пугало возбуждение мужа, в словах его она ясно чувствовала великую страсть его желания, непонятного ей, потому что она и не пыталась понять его. Ей был дорог и нужен муж, а не герой.
Подошли к краю оврага и сели рядом друг с другом. Снизу на них смотрели кудрявые вершины молоденьких берёзок, на дне оврага лежала синеватая мгла, оттуда несло сыростью, гниющими листьями, хвоей. Порой тихо проносился ветер, ветки берёз колыхались, колыхались и маленькие ели, весь овраг наполнялся трепетным, боязливым шопотом, казалось, кто-то, нежно любимый и оберегаемый деревьями, заснул в овраге под их сенью и они чуть-чуть перешёптываются, боясь разбудить его. В городе вспыхивали огни, выделяясь на тёмном фоне садов, как цветы. Орловы сидели молча, - он задумчиво барабанил пальцами по своему колену, она поглядывала на него, тихонько вздыхая.
И вдруг, охватив его шею руками, положила на грудь ему голову, шопотом говоря:
- Голубчик ты мой, Гриша! Милый ты мой! Какой ты опять хороший ко мне стал, удалой ты мой! Ведь будто тогда... после свадьбы... живём мы с тобой... ни слова обидного ты мне не скажешь, разговоры всё со мной говоришь, душу открываешь... не зыкаешь на меня.
- А ты соскучилась об этом? Я ин поколочу, если хочешь, - ласково пошутил Григорий, ощущая в душе прилив нежности и жалости к жене.
Он стал рукой тихо гладить ей голову, и ему нравилась эта ласка, такая отеческая - ласка ребёнку. Матрёна в самом деле похожа была на ребёнка: она взобралась к нему на колени и сжалась у него на груди в маленький, мягкий и тёплый комок.
- Милый мой! - шептала она.
Он глубоко вздохнул, и на язык ему сами собою потекли новые для него и жены его слова.
- Эх ты, кошечка! Видишь, как-никак, а нет друга ближе мужа. А ты всё в сторону норовишь... Ведь ежели я иной раз обижал тебя - от тоски это! Жили в яме... Свету не видели, людей не знали. Выбрался из ямы и прозрел, а до этого слепой был. Понимаю теперь, что жена, как-никак, первый в жизни друг. Потому люди - змеи, ежели правду сказать... Всё язву желают другому нанести... К примеру - Пронин, Васюков... Э, ну их к... Молчок, Мотря! Выправимся, не робей... Выйдем в люди и заживём с понятием... Ну? Чего ты, дурёха ты моя?
Она плакала сладкими слезами счастья и на вопрос его ответила поцелуями.
- Единственная ты моя! - шептал он и тоже целовал её.
Оба они стирали поцелуями слёзы друг друга и оба чувствовали их солоноватый вкус. И долго ещё говорил Орлов новыми для него словами.
Уже совсем стемнело. Небо, пышно расцвеченное бесчисленными роями звёзд, смотрело на землю с торжественной грустью, в поле было тихо, точно в небе.
У них вошло в привычку пить чай вместе. На другое утро, после разговора в поле, Орлов явился в комнату жены чем-то сконфуженный и хмурый. Фелицата захворала, Матрёна была одна в комнате и встретила мужа с сияющим лицом, но тотчас же потемнела и тревожно спросила у него:
- Что ты такой? Нездоровится?
- Нет, ничего, - сухо ответил он, садясь на стул.
- А что же? - добивалась Матрёна.
- Не спалось. Всё думал. Раскудахтались мы с тобой вчера, смякли... мне теперь стыдно себя... Ни к чему всё это. Ваша сестра, в таких разах, норовит человека в руки взять... н-да... Только ты про это не мечтай - не удастся... Меня ты не обойдёшь, я тебе не поддамся. Так и знай!
Он сказал всё это очень внушительно, но на жену не смотрел. Матрёна всё время не отводила глаз от его лица, и губы её странно искривились.
- Что же, ты каешься в том, что вчера таким мне близким был? - тихо спросила она. - Каешься, что целовал да ласкал меня? Это, что ли? Обидно мне это слышать... очень горько, рвёшь ты мне сердце такими речами. Что тебе надо? Скучно тебе со мной, - не люба я тебе, или что?
Она смотрела на него подозрительно, и в тоне её звучали и горечь и вызов мужу.
- Н-нет, - смущённо сказал Григорий, - я вообще... Жили мы с тобой... знаешь сама, что за жизнь! Вспоминать тошно. А вот теперь поднялись... и боязно чего-то. Всё так скоро переменилось... И я сам себе как чужой, и ты другая будто бы. Это что такое? И что за этим будет?
- Что бог даст, Гриша! - серьёзно сказала Матрёна. - Ты только не кайся в том, что хорош вчера был.
- Ладно, брось... - всё так же смущённо остановил её Григорий. - Я, видишь ли, думаю, что всё-таки ничего не выйдет у нас. И прежняя жизнь наша не цветиста, и теперешняя мне не по душе. И хоть не пью я, не дерусь с тобой, не ругаюсь...
Матрёна судорожно засмеялась.
- Некогда тебе теперь заниматься-то всем этим.
- Напиться я всегда бы нашёл время, - улыбнулся Орлов. - Не тянет, вот диво! А потом мне вообще как-то... не то совестно чего-то, не то боязно... - Он тряхнул головой и задумался.
- Господь тебя знает, что с тобой, - тяжело вздохнув, сказала Матрёна. - Житьё хорошее, хоть работы и много; доктора тебя любят, сам ты в аккурате себя держишь, - уж я не знаю что? Беспокойный ты очень.