Страница:
- Не-ет! А вот хлебопёк один муромской, так он чуть не увидал. Бился он, бился - всё нету удачи! И узнал, случаем, один тайный стих из чёрной книги. Пошёл на перекрёст в лесе, где дороги сошлись, крест снял и читаеть стих этот. Раз читаеть и два - ничего, а начал в третьи, по лесу-то ка-ак гукнет: не могу-у-у... А он - храбёр, хоть и дрожить весь, аж потом облилси, ну - всё читаеть, и в самом конце, в последнем, значить, слове чу, идёт! Чижало таково тащится и стонеть, ну - не сдюжил он - бежать! И с этого дню, барынька, приключились ему в сердце корчи...
- Вы в бога верите? - вдруг спросила постоялка, наклоняясь вперёд.
Шакир и Наталья опасливо переглянулись, а Кожемякин вздрогнул, точно его укололо.
Маркуша тряхнул головой и дунул, как будто отгоняя шмеля.
- Зверь, барынька, и тот богу молится! Вон, гляди, когда месяц полный, собака воеть - это с чего? А при солнышке собака вверх не видить, у ней глаз на даль поставлен, по земле, земная тварь, - а при месяце она и вверх видить...
- Подождите, - перебила постоялка его речь, - значит, вы верите в бога?
Он тяжело приподнял голову, поглядел на неё чем-то из-под густых бровей и спросил:
- Али я хуже собаки?
- Бог - всемогущ, да?
- Ну, так что будить?
- Что же такое - судьба? - спросила она. - Откуда же доли эти?
Маркуша усмехнулся, повертел головой и, снова согнув спину, скучно затянул:
- Доли-те? А от бога, барынька, от него всё! Родилась, скажем, ты, он тотчас архангелем приказывает - дать ей долю, этой! Дадуть и запишуть, - с того и говорится: "так на роду написано" - ничего, значить, не поделаешь!
"Нарочно он говорит нудно так, - думал Матвей, - озлить её хочет, отступилась бы лучше!"
- Вот те и доли! А есть ещё прадоли - они на города даются, на сёла: этому городу - под горой стоять, тому селу - в лесе!
- Но послушайте, - мягче спросила она, - зачем же бог...
Теперь Маркуша не дал ей кончить вопроса:
- А зачем - дело не наше! Дано нам что дано, и - ладно! А зачем помрёшь - узнаешь...
Наклонясь к нему и говоря как бы в темя мужику, она снова настойчиво спросила:
- Вы знаете ангелов-хранителей?
- Ангели - как же! - отозвался он, качнув головой. - Ангель - это для богу угодных, на редких это, на - дурачков, блаженных, юродивых, ангели, чтобы их охранять, оттого они и зимой босы ходять и всё сносять. Ангель, сказано, хранитель, значить - уж решено: этого - хранить, он богу угоден, нужен!
- А доли?
- А они - на испытание. Родилась ты, а - какова будешь? Вот те долю и дають - покажи себя, значить, какого ты смирения!
Кожемякин видел, что постоялка сердится - брови её сошлись в одну черту, а по лицу пробегают тени, и казалось, что ей трудно сидеть, какая-то сила приподнимает её. Он кашлянул и примирительно заметил:
- Чудно вам думы наши слушать.
- А вы - так же думаете? - быстро и внятно спросила она его.
Он не знал, так ли думает, но, застигнутый врасплох, ответил:
- Да ведь как же?
- И в долю верите?
- В долю все верят! - сказала Наталья, мельком взглянув на Шакира. Про неё и в песнях поётся...
Постоялка положила ей на плечо руку, видимо, желая что-то сказать, но настойчиво, как сама она, и как бы новым голосом заговорил Маркуша:
- Тут, барынька, в слове этом, задача задана: бог говорить - доля, а дьявол - воля, это он, чтобы спутать нас, подсказывает! И кто как слышить. В ину душу омманное это слово западёть, дьяволово-то, и почнёть человек думать про себя: я во всём волен, и станеть с этого либо глупым, либо в разбойники попадёть, - вот оно!
Лицо Маркуши покривилось, волосы на нём ощетинились, а от углов губ к ушам всползли две резкие морщины. Тряхнув головой, он согнал их, а Матвей, заметив это, неприязненно подумал:
"Смеётся, леший!"
- Я те скажу, - ползли по кухне лохматые слова, - был у нас в Кулигах - это рязанского краю - парень, Федос Натрускин прозванием, числил себя умным, - и Москве живал, и запретили ему в Москве жить - стал, вишь, новую веру выдумывать. Ну, прибыл в Кулиги и всё говорить: это - не так, этого не надоть, это - не по-божьи. И попу эдак говорить, всем! А кто знаеть, как по-божьи-то? Это надобно догадаться. Мужики до времени слушали его, ухмылялись. Только - пымали они конокрада и бьють, а Натрускин прибёг о то место, давай кричать: не надо! Тут его заодно и уложили, колом ли, чем ли ухлопали, значить! Вот - он думал - воля, а доля-то его и прижала к земле. Это, барынька, всегда так: вольные-то коротко живуть. А живи в ладу со своей долей - ну, проживёшь незаметно, в спокое. Против ветра - не стой, мало ли что по ветру пущено. Эдак-то было с купцом одним весьегоньским...
Вдруг женщина посунулась вперёд, точно бросаясь на Маркушу, и, протянув к нему руку, ласково, густо заговорила:
- Послушайте, ведь всё это пагубно для вас, ведь вы - умнее этого, это - цепи для живой вашей души и страшная путаница, - страшная!
Кожемякин тоже подался к ней, вытянул руку вдоль стола и, крепко вцепившись пальцами в край доски, прикрыл глаза, улыбаясь напряжённо ожидающей улыбкой.
Ему давно не нравился многоречивый, всё знающий человек, похожий на колдуна, не нравился и возбуждал почтение, близкое страху. Скуластое лицо, спрятанное в шерстяной массе волос, широконосое и улыбающееся тёмной улыбкой до ушей, казалось хитрым, неверным и нечестным, но было в нём - в его едва видных глазах - что-то устойчивое и подчинявшее Матвея. Работал Маркуша плохо, лениво, только клетки делал с любовью, продавал их монахиням и на базаре, а деньги куда-то прятал.
Шакир не однажды предлагал рассчитать его, как человека нерабочего, но хозяин не решался.
- Оставь, ну его! Не объест. А прогоним - навредит ещё чем-нибудь!
И была другая причина, заставлявшая держать Маркушу: его речи о тайных, необоримых силах, которые управляют жизнью людей, легко и плотно сливались со всем, о чём думалось по ночам, что было пережито и узнано; они склеивали всё прошлое в одно крепкое целое, в серый круг высоких стен, каждый новый день влагался в эти стены, словно новый кирпичик, - эти речи усыпляли душу, пытавшуюся порою приподняться, заглянуть дальше завтрашнего дня с его клейкой, привычной скукой.
И вот теперь он видел, как постоялка, плавно и красиво помахивая рукой, точно стирает, уничтожает чёрную тень Маркушиной головы, неподвижно прильнувшую к стене печи.
Не мигая, он следил за игрою её лица, освещённого добрым сиянием глаз, за живым трепетом губ и ласковым пением голоса, свободно, обильно истекавшего из груди и словах, новых для него, полных стойкой веры. Сначала она говорила просто и понятно: о Христе, едином боге, о том, что написано в евангелии и что знакомо Матвею.
Но вот всё чаще в речь её стали вмешиваться тёмные пятна каких-то незнакомых слов, они разделяли, разрывали понятное, и прежде чем он успевал догадаться, что значило то или другое слово, речь её уходила куда-то далеко, и неясно было: какая связь между тем, что она говорит сейчас, с тем, что говорила минутою раньше?
"Не торопись!" - мысленно просил он её, стыдясь попросить вслух.
- Всё это - древнее, не христианское, - внушала она горячо и ласково, точно мать сыну. - Дело в том, что мы, славяне...
"Почему - славяне?" - спрашивал себя Кожемякин.
- Религиозный культ...
"Культ?" - повторял Матвей смешное слово с недоумением и досадой, а в уши ему назойливо садились всё новые слова: культура, легенда, мистика. Их становилось всё больше, они окружали рассказчицу скучным облаком, затемняли лицо её и, точно отодвигая куда-то в сторону, делали странной и чужой.
Вздохнув, он оглянулся: Наталья, видимо, задремавшая, ткнула себе иглою в палец и теперь, вытаращив глаза, высасывала кровь, чмокала и плевала на пол, Шакир, согнув спину, скрипел по бумаге ржавым пером, а Маркуша, поблескивая лезвием ножа, неутомимо сеял тонкие серпики и кольца стружек.
Голос постоялки порвался, словно непосильно туго натянутая струна, она встала, оглянула всех, спросив негромко и как бы виновато:
- Неинтересно вам?
Матвей Савельев конфузливо опустил глаза, собираясь сказать, что слишком торопится она, трудно слушать, а Наталья поспешно и милостиво молвила:
- Как же, Евгенья Петровна, неинтересно? О-очинь интересно!
Помахивая в воздухе затёкшими пальцами, Шакир серьёзно и одобрительно говорил:
- Нашим книгам коран маленьки слова твоя есть, мачка, есть!
- Спасибо, Шакир! - сказала она смеясь, ловким движением накинула на плечи спустившуюся шаль и, вздохнув, пошла к двери.
- Ну, - спокойной ночи!
Кожемякину показалось, что в голосе её звучит обида. Маркуша осторожно разогнул спину, приподнял голову и, раздвинув рот до ушей, захихикал:
- Ни зерна не поняла, хи! Навешивал, навешивал я ей в уши-те - не понимат, вижу! Ай ты, господи-богородице-Никола, скольки народу на земле, а толку нету!
Кожемякин поднялся, грубовато говоря:
- Никто, видно, не понимает того, что надобно, не одна она...
- Во-от! А я про что баю?
Шакир глядел на Маркушу, оскалив зубы.
- Ты пугаишь все людя, а она про сам бог говорит - не страшно!
- Молода! - ответил Маркуша. - Смолоду - все храбрятся, а поживёть, гляди - испугается!
Матвей тоже вспомнил, как она в начале речи говорила о Христе: слушал он, и казалось, что женщина эта знала Христа живым, видела его на земле, так необычно прост и близок людям был он в её рассказе.
Он ушёл к себе, взял евангелие и долго читал те места, о которых она упоминала, читал и с великим удивлением видел, что действительно Христос проще и понятнее, чем он раньше казался ему, но, в то же время, он ещё дальше отошёл от жизни, точно между живым богом и Окуровом выросла скучная, непроходимая пустыня, облечённая туманом.
"И так со всем, что она говорит, - печально думал он, - всё как будто яснее, а - уходит дальше!"
Не спалось ему в эту ночь: звучали в памяти незнакомые слова, стучась в сердце, как озябшие птицы в стекло окна; чётко и ясно стояло перед ним доброе лицо женщины, а за стеною вздыхал ветер, тяжёлыми шматками падал снег с крыши и деревьев, словно считая минуты, шлёпались капли воды, оттепель была в ту ночь.
Задремав, он видел непонятные сны: летают в поле над лысыми холмами серые тени и безответно стонут:
- Славяне, славяне!
Идёт Маркуша, весь обвешанный клетками, ухмыляется и бормочет:
- А я про что баю?
А на одном холме, обнажённом от снега ветрами, израненном трещинами, распластался кто-то и кричит:
- Это - не так, - не так!
Запели петухи сырыми голосами, закаркали вороны, в монастыре ударили к заутрене, - маленький колокол кричал жидко и неубедительно.
Матвей, не открывая глаз, полежал ещё с полчаса, потом босой подошёл к окну и долго смотрел в медленно таявшие сумерки утра, на обмякший, рыхлый снег.
"За утреню пойти, что ли?" - спросил он себя и вспомнил, как года три тому назад, жарким летним вечером, Наталья, хитро улыбаясь, сунула ему бумажку, шепнув:
- Возьми-ка гостинчик, Матвей Савельич!
Он развернул листок и прочитал кудряво написанные слова:
"Ежели вы можете сохранить секрет, то сегодня после одиннадцати часов подойдите к монастырскому забору, где черёмуха, вам скажут его, очень важное".
"Клирошанки балуются", - не удивясь, подумал он тогда.
Весь город знал, что в монастыре балуют; сам исправник Ногайцев говорил выпивши, будто ему известна монахиня, у которой груди на редкость неровные: одна весит пять фунтов, а другая шесть с четвертью. Но ведь "не согрешив, не покаешься, не покаявшись - не спасёшься", балуют - за себя, а молятся день и ночь - за весь мир.
Он пошёл на зов неохотно, больше с любопытством, чем с определённым желанием, а придя к месту, лёг на тёплую землю и стал смотреть в щель забора. Ночь была лунная, в густом монастырском саду, покрытом тенями, лежала дремотная тишина; вдруг одна тень зашевелилась, зашуршала травою и чёрная, покачиваясь, подошла к забору. По росту и походке он сразу догадался, что это странноприемница Раиса, женщина в годах и сильно пьющая, вспомнил, что давно уже её маленькие, заплывшие жиром глаза при встречах с ним сладко щурились, а по жёлтому лицу, точно масло по горячему блину, расплывалась назойливая усмешка, вспомнил - и ему стало горько и стыдно.
Не отзываясь на вздохи и кашель, не смея встать и уйти, он пролежал под забором до утра так неподвижно, что на заре осторожная птичка, крапивник, села на ветку полыни прямо над лицом его и, лишь увидав открытые глаза, пугливо метнулась прочь, в корни бурьяна.
Потом вспомнилось, как городская сваха Бобиха приходила сватать ему порченых невест: были среди них косенькие, шепелявые, хроменькие, а одна с приданым, со младенцем. Когда он сказал Бобихе:
- Что ты мне каких сватаешь?
- А каких, свет?
- Да с изъянцем всё...
Дерзкая, избалованная старуха, подмигивая, ответила:
- По купцу, свет, и товар! Думаешь, город забыл про мачеху-то? Ой, нет! У города память крепкая!
И затряслась, охваченная тихоньким, скверным смешком.
...Он простоял у окна вплоть до времени, когда все в доме встали, спешно умылся, оделся, пошёл в кухню, отворил дверь и встал на пороге. Сидя за столом, Маркуша держал Борю меж колен, говоря ему:
- Язычник, значить? Она у тебя скажеть! Это, стало быть, ябедник, али говорю много - язычник-то? Да, миляга, я всякого могу заговорить, от меня не спасёшься! А ты вот спроси-ка её, как надобно бородавки лечить? Вон она у тебя, бородавка-то!
Кожемякин ступил в кухню и, неожиданно для себя, сурово сказал:
- Тебе бы не набивать голову ребёнку чем не надо!
Сказал и - понравился сам себе.
Чистенький, розовый и милый, Боря поднял брови, ласково здороваясь.
- Здравствуйте!
Матвей пожал его руку.
- С добрым утром!
- Благодарю! - шаркнув ногою, сказал Борис. - И вас также!
Тогда Матвей, чувствуя маленькую новую радость, засмеялся, схватил мальчика на руки и предложил ему:
- Ну, давай, что ли, дружиться, а?
- Конечно, давай! - согласился Борис. Пощупал волосы на голове Матвея и объявил: - Вот мягкие волосы у тебя! Мягче маминых.
- Да ну?
- Честное слово!
- Это, брат, хорошо.
- Почему?
Матвей смутился.
"А пёс знает - почему! Экой пытливый!" - подумал он, опустив Борю на под и спрашивая:
- Ты чай пил?
- Нет ещё. Ещё мама не оделась.
- Не оделась?
Он на секунду закрыл глаза.
- Давай лучше со мной чай пить! Сочни велим сделать, а?
- Давай!
А за чаем дружба окрепла: мальчик воодушевлённо рассказывал взрослому о Робинзоне, взрослый, по-детски увлечённый простой и чудесной историей, выслушал её с великим интересом и попросил:
- Дай-ко ты мне эту книгу!
Днём, встретив постоялку, он осмелился сказать ей:
- А забавен сын у тебя, Евгенья Петровна! Да и - умён!
- Приятно слышать, - молвила она, ласково улыбаясь.
Улыбка ещё более ободрила его.
- И подобрей тебя будто...
Женщина нахмурилась и прошла куда-то мимо, бросив на ходу:
- Я - не ребёнок.
"Эк сказала! - думал Кожемякин, сморщив лицо. - А я ребёнок, что ли?"
И, обиженный, лениво пошёл на завод.
Он ясно видел, что для этой женщины Маркуша гораздо интереснее, чем хозяин Маркуши: вот она, после разговора в кухне, всё чаще стала сходить туда и даже днём как будто охотилась за дворником, подслеживая его в свободные часы и вступая с ним в беседы. А старик всё глубже прятал глаза и ворчал что-то угрожающее, встряхивая тяжёлою головою.
"Напрасно это она! - размышлял Матвей. - Меня - избегает, а тут..."
Через несколько дней, в тихие сумерки зимнего вечера, она пришла к нему, весёлая, в красной кофте с косым воротом, похожей на мужскую рубаху, в чёрной юбке и дымчатой, как осеннее облако, шали. Косу свою она сложила на голове короной и стала ещё выше.
- Я пришла просить вас о великом одолжении, - говорила она, сидя около лежанки, в уютном углу комнаты.
От красной кофты у него потемнело в глазах, и он едва видел её лицо на белом блеске изразцов.
Она говорила, что ей нечем жить, надобно зарабатывать деньги, и вот она нашла работу - будет учить дочь казначея Матушкина и внука Хряпова, купца.
- Это - Ванюшка, - пробормотал Кожемякин, чувствуя, что надо же сказать что-нибудь, - у него отец с матерью на пароходе сгорели...
- Но учить детей мне запрещено, и надо, чтобы никто не знал этого...
- Не узнают! - горячо сказал Матвей и весь вспотел, подумав: "Эх, конечно, узнают!"
Ему пришла в голову счастливая мысль:
- А вы - так, будто нет ученья, просто - ходят дети к Боре, играть...
- Конечно! - весело сказала она. - Теперь ещё - нельзя ли мне заниматься здесь, у вас?
Он обрадовался, вскочил со стула, почти крикнув:
- А сколько вам угодно!
- Три раза в неделю, по часу? Вас не обеспокоит это?
- Меня-то? - воскликнул он.
Её брови вздрогнули, нахмурились, но тотчас же она беззаботно засмеялась.
- Конечно, это узнают и - запретят, но, пока можно, надо делать, что можешь. Ну, спасибо вам!
Крепко пожав его руку, ушла, оставив за собою душистый, пьяный запах, а Матвей, возбуждённо шагая по комнате, отирал потное лицо и размышлял:
"Узнают? Взятку дам - глотай! Отца Виталия попрошу. Теперь, милая..."
Он в первый раз назвал её так, пугливо оглянулся и поднял руку к лицу, как бы желая прикрыть рот. Со стены, из рамы зеркала, на него смотрел большой, полный, бородатый человек, остриженный в кружок, в поддёвке и сиреневой рубахе. Красный, потный, он стоял среди комнаты и смущённо улыбался мягкой, глуповатой улыбкой.
"Экой ты какой!" - упрекнул его Кожемякин, подходя к окну и глядя в синий сумрак сада.
Стены дома щипал мороз, и брёвна потрескивали. Щекотало сердце беспокойно радостное предчувствие чего-то, что скоро и неизбежно начнётся, о чём стыдно и жутко думать.
"Её и обнять не посмеешь, эдакую-то", - печально усмехаясь, сказал он себе и отошёл в тёмный угол комнаты, мысленно молясь:
"Царица небесная! Помоги и помилуй, - отжени искушение!"
Уже дважды падал мокрый весенний снег - "внук за дедом приходил"; дома и деревья украсились ледяными подвесками, бледное, но тёплое солнце марта радугой играло в сосульках льда, а заспанные окна домов смотрели в голубое небо, как прозревшие слепцы. Галки и вороны чинили гнёзда; в поле, над проталинами, пели жаворонки, и Маркуша с Борисом в ясные дни ходили ловить их на зеркало.
Матвей Савельев прочитал "Робинзона", "Родное слово", "Детский мир" и ещё штук пять столь же интересных книг, - это ещё более скрепило его дружбу с сыном постоялки.
А она всё улыбалась ласковой, скользящей улыбкой и - проходила мимо него, всегда одинаково вежливая и сдержанная в словах. Три раза в неделю Кожемякин подходил на цыпочках к переборке, отделявшей от него ту горницу, где умерла Палага, и, приложив ухо к тонким доскам, слушал, как постоялка учила голубоглазую, кудрявую Любу и неуклюжего, широколицего Ваню Хряпова.
Слышно было хорошо, доски почти не скрадывали звуков, к тому же он немного раздвинул их топором, расширив щели.
Почти всегда после урока грамоты постоялка что-нибудь читала детям или рассказывала, поражая его разнообразием знаний, а иногда заставляла детей рассказывать о том, как они прожили день.
- Вот, слушайте, как мы ловили жаворонков! - возглашал Борис. - Если на землю положить зеркало так, чтобы глупый жаворонок увидал в нём себя, то - он увидит и думает, что зеркало - тоже небо, и летит вниз, а думает - эх, я лечу вверх всё! Ужасно глупая птица!
- Она не глупее тебя, - вмешивалась мать и начинала интересно говорить о том, как живут жаворонки.
"Все-то она знает!" - изумлялся Матвей. Обилие знаний, внушая ему уважение к этой женщине, охлаждало его мечты, отпугивало робкие желания и все сильнее влекло к ней.
Однажды он услыхал, как она звучно и печально читала детям стихи:
Чёрные стены суровой темницы
Сырость одела, покрыли мокрицы;
Падают едкие капли со свода...
А за стеною ликует природа.
Куча соломы лежит подо мною;
Червь её точит. Дрожащей рукою
Сбросил я жабу с неё... а из башни
Видны и небо, и горы, и пашни.
Вырвался с кровью из груди холодной
Вопль, замиравший неслышно, бесплодно;
Глухо оковы мои загремели...
А за стеною малиновки пели...
Вечером, встретив её в кухне, он попросил:
- Давеча, мимо двери проходя, слышал я - стихи читали вы, - не дадите ли мне их?
- Не могу. Я по памяти читала, книжки нет у меня.
- Ну, напишите.
- Хорошо. Вам понравилось?
- Да, очень!
Она медленно сказала:
- Это написано Щербиной, - я очень любила его раньше, - давно, давно!
- Вы напишите, а я - в тетрадку себе вложу...
Присматриваясь к нему, она спросила шутливо:
- В тетрадку? Вы, может быть, сами пишете стихи?
- Нет, зачем же! Так это у меня, - скуки ради события разные записываю для памяти, - сознался он.
- Да-а? - вопросительно протянула она, и ему показалось, что глаза её стали больше. - Интересно! Вы не дадите мне прочесть ваши записки?
Её голос звучал необычно ласково, так она ещё никогда не говорила с ним; он осмелел и доверчиво сказал:
- Неловко будет, там всякое написано... А вы лучше сойдите ко мне в свободный ваш час, - я вам на выбор прочитаю...
Женщина задумчиво молчала, глядя куда-то мимо него, он следил за её глазами и, холодея, ожидал ответа.
- Что ж? Хорошо! - как-то вдруг и решительно сказала постоялка, выпрямившись. - Когда?
- Хоть сейчас!
- Ах вы, писатель! - тихо воскликнула она и тотчас же, другим голосом, словно рассердившись, спросила. - Вам сколько лет?
- Тридцать один... два...
- Неправда! Пятнадцать! - молвила постоялка опять по-новому. Матвей вздрогнул:
"Неужто - заигрывает?"
А она, проходя к двери, строго бросила:
- Я приду через час!
Он приказал Наталье ставить самовар, бросился в свою комнату, выхватил из шкафа две толстые тетради, хлопнул ими по столу и - решил, что нужно одеться по-праздничному.
...Вот уже прошёл один из длиннейших часов его жизни. Наталья, умильно улыбаясь и глядя вбок, давно поставила на стол кипящий самовар. Матвей сидел перед ним одетый в рубаху синего кашемира, вышитую монахинями золотистым шёлком, в тяжёлые шаровары французского плиса, с трудом натянул на ноги давно не ношенные лаковые сапоги и намазал волосы помадой. Пробовал повесить на грудь тяжёлые отцовы часы, но они не влезали в карман рубахи, а надеть жилет - не решился, в комнате было жарко. Сидел не шевелясь, стараясь не видеть своего лица, уродливо отражённого светлою медью, и напряжённо слушал, когда, наконец, застучат по лестнице её твёрдые шаги.
"Семнадцать минут... восемнадцать", - считал он, обиженно поглядывая на жёлтый циферблат стенных часов, огромный, как полная луна на восходе, и такой же мутно-зловещий.
Высокий ворот рубахи давил шею, сапоги жали пальцы и при каждом движении ног сухо скрипели.
На двадцать третьей минуте она открыла дверь - он встал встречу ей, покорно кланяясь.
А она, тихо подвигаясь к столу, оглянула его с ног до головы и спросила:
- Что это вы каким кучером нарядились?
Матвей сел, виновато заметив:
- И вы... в красной кофте...
- Что ж из этого следует?
- Я не знаю! - уныло сказал Кожемякин.
- Я тоже, - раздалось в ответ.
Но вдруг она упала на стул и - точно вспыхнула вся - звонко захохотала, вскинув голову, выгибая шею, вскрикивая сквозь смех:
- Ой, простите! Вы - ужасно смешной, - честное слово! Нестерпимо смешнущий!
Он был счастлив, качался на стуле, поглаживая ладонями плисовые свои колени, и, широко открыв рот, вторил ей басовитым грудным смешком.
- Ах, чудак вы! - говорила она, отирая слёзы; добрые глаза её смотрели грустно.
Дрожащей рукой он наливал чай, говоря с тихой радостью:
- Дикий, - тут все - дикие... а я, видно, особенно, - живу один и...
Между бровей её легла складка.
- Чай буду разливать я, а вы - читайте! - деловито сказала она. Матвей заметил перемену в лице и голосе её, встал с места - сапоги неестественно заскрипели. Сердце его облилось горечью, он опустил глаза:
- Да и глуп я!
- Это - почему? - не вдруг и негромко осведомилась женщина.
- А вот - хотел как лучше, как больше чести вам, и вышло - смешно только...
Резким движением руки расстегнул две пуговицы ворота рубахи, сел с боку стола и открыл тетрадку.
- Ну - читайте, - успокоительно сказала постоялка, - читайте!
Он кашлянул, глухим голосом прочитал кантату о богине Венус и взглянул на гостью, - она улыбалась, говоря:
- Стихи - допотопные, а читаете вы мрачно очень!
- Как умею, не обессудьте...
Но она настойчиво повторила:
- Вы читайте просто, как говорите, это лучше будет...
Ему казалось, что тут две женщины: одна хорошая и милая, с нею легко и приятно, а другая - любит насмехаться и командовать.
- Вот ещё стихи:
Ты, смертный, пробудись и будь полезен свету,
Да вера и дела усовершат тебя.
Ах, дорог миг, спеши ты к своему предмету
И к смерти приготовь себя.
- Весёленькие стишки! - лениво сказала женщина.
Кожемякин вздохнул, продолжая:
Ты смеешь умствовать, когда век заблуждаться
Высокого ума есть в мире сём удел,
К трудам родимся мы, а в неге наслаждаться
Есть - счастия предел.
- Откуда вы взяли такую премудрость? - спросила она, пожав плечами.
Он неохотно объяснил:
- Приборы медные на окна покупал, так в эти стихи шпингалет был завёрнут...
- Что же вам тут нравится?
- Слова значительные, - ответил он обиженно. - Здесь эдакие слова кто скажет?
- Н-ну? - воскликнула она, усмехаясь. - Эдакими словами себя не - как это? не усовершишь!
"Не буду я коромыслом выгибаться перед тобой!" - подумал Матвей и, перекинув сразу несколько страниц, тем же глухим, ворчащим голосом, медленно произнося слова, начал:
- Вы в бога верите? - вдруг спросила постоялка, наклоняясь вперёд.
Шакир и Наталья опасливо переглянулись, а Кожемякин вздрогнул, точно его укололо.
Маркуша тряхнул головой и дунул, как будто отгоняя шмеля.
- Зверь, барынька, и тот богу молится! Вон, гляди, когда месяц полный, собака воеть - это с чего? А при солнышке собака вверх не видить, у ней глаз на даль поставлен, по земле, земная тварь, - а при месяце она и вверх видить...
- Подождите, - перебила постоялка его речь, - значит, вы верите в бога?
Он тяжело приподнял голову, поглядел на неё чем-то из-под густых бровей и спросил:
- Али я хуже собаки?
- Бог - всемогущ, да?
- Ну, так что будить?
- Что же такое - судьба? - спросила она. - Откуда же доли эти?
Маркуша усмехнулся, повертел головой и, снова согнув спину, скучно затянул:
- Доли-те? А от бога, барынька, от него всё! Родилась, скажем, ты, он тотчас архангелем приказывает - дать ей долю, этой! Дадуть и запишуть, - с того и говорится: "так на роду написано" - ничего, значить, не поделаешь!
"Нарочно он говорит нудно так, - думал Матвей, - озлить её хочет, отступилась бы лучше!"
- Вот те и доли! А есть ещё прадоли - они на города даются, на сёла: этому городу - под горой стоять, тому селу - в лесе!
- Но послушайте, - мягче спросила она, - зачем же бог...
Теперь Маркуша не дал ей кончить вопроса:
- А зачем - дело не наше! Дано нам что дано, и - ладно! А зачем помрёшь - узнаешь...
Наклонясь к нему и говоря как бы в темя мужику, она снова настойчиво спросила:
- Вы знаете ангелов-хранителей?
- Ангели - как же! - отозвался он, качнув головой. - Ангель - это для богу угодных, на редких это, на - дурачков, блаженных, юродивых, ангели, чтобы их охранять, оттого они и зимой босы ходять и всё сносять. Ангель, сказано, хранитель, значить - уж решено: этого - хранить, он богу угоден, нужен!
- А доли?
- А они - на испытание. Родилась ты, а - какова будешь? Вот те долю и дають - покажи себя, значить, какого ты смирения!
Кожемякин видел, что постоялка сердится - брови её сошлись в одну черту, а по лицу пробегают тени, и казалось, что ей трудно сидеть, какая-то сила приподнимает её. Он кашлянул и примирительно заметил:
- Чудно вам думы наши слушать.
- А вы - так же думаете? - быстро и внятно спросила она его.
Он не знал, так ли думает, но, застигнутый врасплох, ответил:
- Да ведь как же?
- И в долю верите?
- В долю все верят! - сказала Наталья, мельком взглянув на Шакира. Про неё и в песнях поётся...
Постоялка положила ей на плечо руку, видимо, желая что-то сказать, но настойчиво, как сама она, и как бы новым голосом заговорил Маркуша:
- Тут, барынька, в слове этом, задача задана: бог говорить - доля, а дьявол - воля, это он, чтобы спутать нас, подсказывает! И кто как слышить. В ину душу омманное это слово западёть, дьяволово-то, и почнёть человек думать про себя: я во всём волен, и станеть с этого либо глупым, либо в разбойники попадёть, - вот оно!
Лицо Маркуши покривилось, волосы на нём ощетинились, а от углов губ к ушам всползли две резкие морщины. Тряхнув головой, он согнал их, а Матвей, заметив это, неприязненно подумал:
"Смеётся, леший!"
- Я те скажу, - ползли по кухне лохматые слова, - был у нас в Кулигах - это рязанского краю - парень, Федос Натрускин прозванием, числил себя умным, - и Москве живал, и запретили ему в Москве жить - стал, вишь, новую веру выдумывать. Ну, прибыл в Кулиги и всё говорить: это - не так, этого не надоть, это - не по-божьи. И попу эдак говорить, всем! А кто знаеть, как по-божьи-то? Это надобно догадаться. Мужики до времени слушали его, ухмылялись. Только - пымали они конокрада и бьють, а Натрускин прибёг о то место, давай кричать: не надо! Тут его заодно и уложили, колом ли, чем ли ухлопали, значить! Вот - он думал - воля, а доля-то его и прижала к земле. Это, барынька, всегда так: вольные-то коротко живуть. А живи в ладу со своей долей - ну, проживёшь незаметно, в спокое. Против ветра - не стой, мало ли что по ветру пущено. Эдак-то было с купцом одним весьегоньским...
Вдруг женщина посунулась вперёд, точно бросаясь на Маркушу, и, протянув к нему руку, ласково, густо заговорила:
- Послушайте, ведь всё это пагубно для вас, ведь вы - умнее этого, это - цепи для живой вашей души и страшная путаница, - страшная!
Кожемякин тоже подался к ней, вытянул руку вдоль стола и, крепко вцепившись пальцами в край доски, прикрыл глаза, улыбаясь напряжённо ожидающей улыбкой.
Ему давно не нравился многоречивый, всё знающий человек, похожий на колдуна, не нравился и возбуждал почтение, близкое страху. Скуластое лицо, спрятанное в шерстяной массе волос, широконосое и улыбающееся тёмной улыбкой до ушей, казалось хитрым, неверным и нечестным, но было в нём - в его едва видных глазах - что-то устойчивое и подчинявшее Матвея. Работал Маркуша плохо, лениво, только клетки делал с любовью, продавал их монахиням и на базаре, а деньги куда-то прятал.
Шакир не однажды предлагал рассчитать его, как человека нерабочего, но хозяин не решался.
- Оставь, ну его! Не объест. А прогоним - навредит ещё чем-нибудь!
И была другая причина, заставлявшая держать Маркушу: его речи о тайных, необоримых силах, которые управляют жизнью людей, легко и плотно сливались со всем, о чём думалось по ночам, что было пережито и узнано; они склеивали всё прошлое в одно крепкое целое, в серый круг высоких стен, каждый новый день влагался в эти стены, словно новый кирпичик, - эти речи усыпляли душу, пытавшуюся порою приподняться, заглянуть дальше завтрашнего дня с его клейкой, привычной скукой.
И вот теперь он видел, как постоялка, плавно и красиво помахивая рукой, точно стирает, уничтожает чёрную тень Маркушиной головы, неподвижно прильнувшую к стене печи.
Не мигая, он следил за игрою её лица, освещённого добрым сиянием глаз, за живым трепетом губ и ласковым пением голоса, свободно, обильно истекавшего из груди и словах, новых для него, полных стойкой веры. Сначала она говорила просто и понятно: о Христе, едином боге, о том, что написано в евангелии и что знакомо Матвею.
Но вот всё чаще в речь её стали вмешиваться тёмные пятна каких-то незнакомых слов, они разделяли, разрывали понятное, и прежде чем он успевал догадаться, что значило то или другое слово, речь её уходила куда-то далеко, и неясно было: какая связь между тем, что она говорит сейчас, с тем, что говорила минутою раньше?
"Не торопись!" - мысленно просил он её, стыдясь попросить вслух.
- Всё это - древнее, не христианское, - внушала она горячо и ласково, точно мать сыну. - Дело в том, что мы, славяне...
"Почему - славяне?" - спрашивал себя Кожемякин.
- Религиозный культ...
"Культ?" - повторял Матвей смешное слово с недоумением и досадой, а в уши ему назойливо садились всё новые слова: культура, легенда, мистика. Их становилось всё больше, они окружали рассказчицу скучным облаком, затемняли лицо её и, точно отодвигая куда-то в сторону, делали странной и чужой.
Вздохнув, он оглянулся: Наталья, видимо, задремавшая, ткнула себе иглою в палец и теперь, вытаращив глаза, высасывала кровь, чмокала и плевала на пол, Шакир, согнув спину, скрипел по бумаге ржавым пером, а Маркуша, поблескивая лезвием ножа, неутомимо сеял тонкие серпики и кольца стружек.
Голос постоялки порвался, словно непосильно туго натянутая струна, она встала, оглянула всех, спросив негромко и как бы виновато:
- Неинтересно вам?
Матвей Савельев конфузливо опустил глаза, собираясь сказать, что слишком торопится она, трудно слушать, а Наталья поспешно и милостиво молвила:
- Как же, Евгенья Петровна, неинтересно? О-очинь интересно!
Помахивая в воздухе затёкшими пальцами, Шакир серьёзно и одобрительно говорил:
- Нашим книгам коран маленьки слова твоя есть, мачка, есть!
- Спасибо, Шакир! - сказала она смеясь, ловким движением накинула на плечи спустившуюся шаль и, вздохнув, пошла к двери.
- Ну, - спокойной ночи!
Кожемякину показалось, что в голосе её звучит обида. Маркуша осторожно разогнул спину, приподнял голову и, раздвинув рот до ушей, захихикал:
- Ни зерна не поняла, хи! Навешивал, навешивал я ей в уши-те - не понимат, вижу! Ай ты, господи-богородице-Никола, скольки народу на земле, а толку нету!
Кожемякин поднялся, грубовато говоря:
- Никто, видно, не понимает того, что надобно, не одна она...
- Во-от! А я про что баю?
Шакир глядел на Маркушу, оскалив зубы.
- Ты пугаишь все людя, а она про сам бог говорит - не страшно!
- Молода! - ответил Маркуша. - Смолоду - все храбрятся, а поживёть, гляди - испугается!
Матвей тоже вспомнил, как она в начале речи говорила о Христе: слушал он, и казалось, что женщина эта знала Христа живым, видела его на земле, так необычно прост и близок людям был он в её рассказе.
Он ушёл к себе, взял евангелие и долго читал те места, о которых она упоминала, читал и с великим удивлением видел, что действительно Христос проще и понятнее, чем он раньше казался ему, но, в то же время, он ещё дальше отошёл от жизни, точно между живым богом и Окуровом выросла скучная, непроходимая пустыня, облечённая туманом.
"И так со всем, что она говорит, - печально думал он, - всё как будто яснее, а - уходит дальше!"
Не спалось ему в эту ночь: звучали в памяти незнакомые слова, стучась в сердце, как озябшие птицы в стекло окна; чётко и ясно стояло перед ним доброе лицо женщины, а за стеною вздыхал ветер, тяжёлыми шматками падал снег с крыши и деревьев, словно считая минуты, шлёпались капли воды, оттепель была в ту ночь.
Задремав, он видел непонятные сны: летают в поле над лысыми холмами серые тени и безответно стонут:
- Славяне, славяне!
Идёт Маркуша, весь обвешанный клетками, ухмыляется и бормочет:
- А я про что баю?
А на одном холме, обнажённом от снега ветрами, израненном трещинами, распластался кто-то и кричит:
- Это - не так, - не так!
Запели петухи сырыми голосами, закаркали вороны, в монастыре ударили к заутрене, - маленький колокол кричал жидко и неубедительно.
Матвей, не открывая глаз, полежал ещё с полчаса, потом босой подошёл к окну и долго смотрел в медленно таявшие сумерки утра, на обмякший, рыхлый снег.
"За утреню пойти, что ли?" - спросил он себя и вспомнил, как года три тому назад, жарким летним вечером, Наталья, хитро улыбаясь, сунула ему бумажку, шепнув:
- Возьми-ка гостинчик, Матвей Савельич!
Он развернул листок и прочитал кудряво написанные слова:
"Ежели вы можете сохранить секрет, то сегодня после одиннадцати часов подойдите к монастырскому забору, где черёмуха, вам скажут его, очень важное".
"Клирошанки балуются", - не удивясь, подумал он тогда.
Весь город знал, что в монастыре балуют; сам исправник Ногайцев говорил выпивши, будто ему известна монахиня, у которой груди на редкость неровные: одна весит пять фунтов, а другая шесть с четвертью. Но ведь "не согрешив, не покаешься, не покаявшись - не спасёшься", балуют - за себя, а молятся день и ночь - за весь мир.
Он пошёл на зов неохотно, больше с любопытством, чем с определённым желанием, а придя к месту, лёг на тёплую землю и стал смотреть в щель забора. Ночь была лунная, в густом монастырском саду, покрытом тенями, лежала дремотная тишина; вдруг одна тень зашевелилась, зашуршала травою и чёрная, покачиваясь, подошла к забору. По росту и походке он сразу догадался, что это странноприемница Раиса, женщина в годах и сильно пьющая, вспомнил, что давно уже её маленькие, заплывшие жиром глаза при встречах с ним сладко щурились, а по жёлтому лицу, точно масло по горячему блину, расплывалась назойливая усмешка, вспомнил - и ему стало горько и стыдно.
Не отзываясь на вздохи и кашель, не смея встать и уйти, он пролежал под забором до утра так неподвижно, что на заре осторожная птичка, крапивник, села на ветку полыни прямо над лицом его и, лишь увидав открытые глаза, пугливо метнулась прочь, в корни бурьяна.
Потом вспомнилось, как городская сваха Бобиха приходила сватать ему порченых невест: были среди них косенькие, шепелявые, хроменькие, а одна с приданым, со младенцем. Когда он сказал Бобихе:
- Что ты мне каких сватаешь?
- А каких, свет?
- Да с изъянцем всё...
Дерзкая, избалованная старуха, подмигивая, ответила:
- По купцу, свет, и товар! Думаешь, город забыл про мачеху-то? Ой, нет! У города память крепкая!
И затряслась, охваченная тихоньким, скверным смешком.
...Он простоял у окна вплоть до времени, когда все в доме встали, спешно умылся, оделся, пошёл в кухню, отворил дверь и встал на пороге. Сидя за столом, Маркуша держал Борю меж колен, говоря ему:
- Язычник, значить? Она у тебя скажеть! Это, стало быть, ябедник, али говорю много - язычник-то? Да, миляга, я всякого могу заговорить, от меня не спасёшься! А ты вот спроси-ка её, как надобно бородавки лечить? Вон она у тебя, бородавка-то!
Кожемякин ступил в кухню и, неожиданно для себя, сурово сказал:
- Тебе бы не набивать голову ребёнку чем не надо!
Сказал и - понравился сам себе.
Чистенький, розовый и милый, Боря поднял брови, ласково здороваясь.
- Здравствуйте!
Матвей пожал его руку.
- С добрым утром!
- Благодарю! - шаркнув ногою, сказал Борис. - И вас также!
Тогда Матвей, чувствуя маленькую новую радость, засмеялся, схватил мальчика на руки и предложил ему:
- Ну, давай, что ли, дружиться, а?
- Конечно, давай! - согласился Борис. Пощупал волосы на голове Матвея и объявил: - Вот мягкие волосы у тебя! Мягче маминых.
- Да ну?
- Честное слово!
- Это, брат, хорошо.
- Почему?
Матвей смутился.
"А пёс знает - почему! Экой пытливый!" - подумал он, опустив Борю на под и спрашивая:
- Ты чай пил?
- Нет ещё. Ещё мама не оделась.
- Не оделась?
Он на секунду закрыл глаза.
- Давай лучше со мной чай пить! Сочни велим сделать, а?
- Давай!
А за чаем дружба окрепла: мальчик воодушевлённо рассказывал взрослому о Робинзоне, взрослый, по-детски увлечённый простой и чудесной историей, выслушал её с великим интересом и попросил:
- Дай-ко ты мне эту книгу!
Днём, встретив постоялку, он осмелился сказать ей:
- А забавен сын у тебя, Евгенья Петровна! Да и - умён!
- Приятно слышать, - молвила она, ласково улыбаясь.
Улыбка ещё более ободрила его.
- И подобрей тебя будто...
Женщина нахмурилась и прошла куда-то мимо, бросив на ходу:
- Я - не ребёнок.
"Эк сказала! - думал Кожемякин, сморщив лицо. - А я ребёнок, что ли?"
И, обиженный, лениво пошёл на завод.
Он ясно видел, что для этой женщины Маркуша гораздо интереснее, чем хозяин Маркуши: вот она, после разговора в кухне, всё чаще стала сходить туда и даже днём как будто охотилась за дворником, подслеживая его в свободные часы и вступая с ним в беседы. А старик всё глубже прятал глаза и ворчал что-то угрожающее, встряхивая тяжёлою головою.
"Напрасно это она! - размышлял Матвей. - Меня - избегает, а тут..."
Через несколько дней, в тихие сумерки зимнего вечера, она пришла к нему, весёлая, в красной кофте с косым воротом, похожей на мужскую рубаху, в чёрной юбке и дымчатой, как осеннее облако, шали. Косу свою она сложила на голове короной и стала ещё выше.
- Я пришла просить вас о великом одолжении, - говорила она, сидя около лежанки, в уютном углу комнаты.
От красной кофты у него потемнело в глазах, и он едва видел её лицо на белом блеске изразцов.
Она говорила, что ей нечем жить, надобно зарабатывать деньги, и вот она нашла работу - будет учить дочь казначея Матушкина и внука Хряпова, купца.
- Это - Ванюшка, - пробормотал Кожемякин, чувствуя, что надо же сказать что-нибудь, - у него отец с матерью на пароходе сгорели...
- Но учить детей мне запрещено, и надо, чтобы никто не знал этого...
- Не узнают! - горячо сказал Матвей и весь вспотел, подумав: "Эх, конечно, узнают!"
Ему пришла в голову счастливая мысль:
- А вы - так, будто нет ученья, просто - ходят дети к Боре, играть...
- Конечно! - весело сказала она. - Теперь ещё - нельзя ли мне заниматься здесь, у вас?
Он обрадовался, вскочил со стула, почти крикнув:
- А сколько вам угодно!
- Три раза в неделю, по часу? Вас не обеспокоит это?
- Меня-то? - воскликнул он.
Её брови вздрогнули, нахмурились, но тотчас же она беззаботно засмеялась.
- Конечно, это узнают и - запретят, но, пока можно, надо делать, что можешь. Ну, спасибо вам!
Крепко пожав его руку, ушла, оставив за собою душистый, пьяный запах, а Матвей, возбуждённо шагая по комнате, отирал потное лицо и размышлял:
"Узнают? Взятку дам - глотай! Отца Виталия попрошу. Теперь, милая..."
Он в первый раз назвал её так, пугливо оглянулся и поднял руку к лицу, как бы желая прикрыть рот. Со стены, из рамы зеркала, на него смотрел большой, полный, бородатый человек, остриженный в кружок, в поддёвке и сиреневой рубахе. Красный, потный, он стоял среди комнаты и смущённо улыбался мягкой, глуповатой улыбкой.
"Экой ты какой!" - упрекнул его Кожемякин, подходя к окну и глядя в синий сумрак сада.
Стены дома щипал мороз, и брёвна потрескивали. Щекотало сердце беспокойно радостное предчувствие чего-то, что скоро и неизбежно начнётся, о чём стыдно и жутко думать.
"Её и обнять не посмеешь, эдакую-то", - печально усмехаясь, сказал он себе и отошёл в тёмный угол комнаты, мысленно молясь:
"Царица небесная! Помоги и помилуй, - отжени искушение!"
Уже дважды падал мокрый весенний снег - "внук за дедом приходил"; дома и деревья украсились ледяными подвесками, бледное, но тёплое солнце марта радугой играло в сосульках льда, а заспанные окна домов смотрели в голубое небо, как прозревшие слепцы. Галки и вороны чинили гнёзда; в поле, над проталинами, пели жаворонки, и Маркуша с Борисом в ясные дни ходили ловить их на зеркало.
Матвей Савельев прочитал "Робинзона", "Родное слово", "Детский мир" и ещё штук пять столь же интересных книг, - это ещё более скрепило его дружбу с сыном постоялки.
А она всё улыбалась ласковой, скользящей улыбкой и - проходила мимо него, всегда одинаково вежливая и сдержанная в словах. Три раза в неделю Кожемякин подходил на цыпочках к переборке, отделявшей от него ту горницу, где умерла Палага, и, приложив ухо к тонким доскам, слушал, как постоялка учила голубоглазую, кудрявую Любу и неуклюжего, широколицего Ваню Хряпова.
Слышно было хорошо, доски почти не скрадывали звуков, к тому же он немного раздвинул их топором, расширив щели.
Почти всегда после урока грамоты постоялка что-нибудь читала детям или рассказывала, поражая его разнообразием знаний, а иногда заставляла детей рассказывать о том, как они прожили день.
- Вот, слушайте, как мы ловили жаворонков! - возглашал Борис. - Если на землю положить зеркало так, чтобы глупый жаворонок увидал в нём себя, то - он увидит и думает, что зеркало - тоже небо, и летит вниз, а думает - эх, я лечу вверх всё! Ужасно глупая птица!
- Она не глупее тебя, - вмешивалась мать и начинала интересно говорить о том, как живут жаворонки.
"Все-то она знает!" - изумлялся Матвей. Обилие знаний, внушая ему уважение к этой женщине, охлаждало его мечты, отпугивало робкие желания и все сильнее влекло к ней.
Однажды он услыхал, как она звучно и печально читала детям стихи:
Чёрные стены суровой темницы
Сырость одела, покрыли мокрицы;
Падают едкие капли со свода...
А за стеною ликует природа.
Куча соломы лежит подо мною;
Червь её точит. Дрожащей рукою
Сбросил я жабу с неё... а из башни
Видны и небо, и горы, и пашни.
Вырвался с кровью из груди холодной
Вопль, замиравший неслышно, бесплодно;
Глухо оковы мои загремели...
А за стеною малиновки пели...
Вечером, встретив её в кухне, он попросил:
- Давеча, мимо двери проходя, слышал я - стихи читали вы, - не дадите ли мне их?
- Не могу. Я по памяти читала, книжки нет у меня.
- Ну, напишите.
- Хорошо. Вам понравилось?
- Да, очень!
Она медленно сказала:
- Это написано Щербиной, - я очень любила его раньше, - давно, давно!
- Вы напишите, а я - в тетрадку себе вложу...
Присматриваясь к нему, она спросила шутливо:
- В тетрадку? Вы, может быть, сами пишете стихи?
- Нет, зачем же! Так это у меня, - скуки ради события разные записываю для памяти, - сознался он.
- Да-а? - вопросительно протянула она, и ему показалось, что глаза её стали больше. - Интересно! Вы не дадите мне прочесть ваши записки?
Её голос звучал необычно ласково, так она ещё никогда не говорила с ним; он осмелел и доверчиво сказал:
- Неловко будет, там всякое написано... А вы лучше сойдите ко мне в свободный ваш час, - я вам на выбор прочитаю...
Женщина задумчиво молчала, глядя куда-то мимо него, он следил за её глазами и, холодея, ожидал ответа.
- Что ж? Хорошо! - как-то вдруг и решительно сказала постоялка, выпрямившись. - Когда?
- Хоть сейчас!
- Ах вы, писатель! - тихо воскликнула она и тотчас же, другим голосом, словно рассердившись, спросила. - Вам сколько лет?
- Тридцать один... два...
- Неправда! Пятнадцать! - молвила постоялка опять по-новому. Матвей вздрогнул:
"Неужто - заигрывает?"
А она, проходя к двери, строго бросила:
- Я приду через час!
Он приказал Наталье ставить самовар, бросился в свою комнату, выхватил из шкафа две толстые тетради, хлопнул ими по столу и - решил, что нужно одеться по-праздничному.
...Вот уже прошёл один из длиннейших часов его жизни. Наталья, умильно улыбаясь и глядя вбок, давно поставила на стол кипящий самовар. Матвей сидел перед ним одетый в рубаху синего кашемира, вышитую монахинями золотистым шёлком, в тяжёлые шаровары французского плиса, с трудом натянул на ноги давно не ношенные лаковые сапоги и намазал волосы помадой. Пробовал повесить на грудь тяжёлые отцовы часы, но они не влезали в карман рубахи, а надеть жилет - не решился, в комнате было жарко. Сидел не шевелясь, стараясь не видеть своего лица, уродливо отражённого светлою медью, и напряжённо слушал, когда, наконец, застучат по лестнице её твёрдые шаги.
"Семнадцать минут... восемнадцать", - считал он, обиженно поглядывая на жёлтый циферблат стенных часов, огромный, как полная луна на восходе, и такой же мутно-зловещий.
Высокий ворот рубахи давил шею, сапоги жали пальцы и при каждом движении ног сухо скрипели.
На двадцать третьей минуте она открыла дверь - он встал встречу ей, покорно кланяясь.
А она, тихо подвигаясь к столу, оглянула его с ног до головы и спросила:
- Что это вы каким кучером нарядились?
Матвей сел, виновато заметив:
- И вы... в красной кофте...
- Что ж из этого следует?
- Я не знаю! - уныло сказал Кожемякин.
- Я тоже, - раздалось в ответ.
Но вдруг она упала на стул и - точно вспыхнула вся - звонко захохотала, вскинув голову, выгибая шею, вскрикивая сквозь смех:
- Ой, простите! Вы - ужасно смешной, - честное слово! Нестерпимо смешнущий!
Он был счастлив, качался на стуле, поглаживая ладонями плисовые свои колени, и, широко открыв рот, вторил ей басовитым грудным смешком.
- Ах, чудак вы! - говорила она, отирая слёзы; добрые глаза её смотрели грустно.
Дрожащей рукой он наливал чай, говоря с тихой радостью:
- Дикий, - тут все - дикие... а я, видно, особенно, - живу один и...
Между бровей её легла складка.
- Чай буду разливать я, а вы - читайте! - деловито сказала она. Матвей заметил перемену в лице и голосе её, встал с места - сапоги неестественно заскрипели. Сердце его облилось горечью, он опустил глаза:
- Да и глуп я!
- Это - почему? - не вдруг и негромко осведомилась женщина.
- А вот - хотел как лучше, как больше чести вам, и вышло - смешно только...
Резким движением руки расстегнул две пуговицы ворота рубахи, сел с боку стола и открыл тетрадку.
- Ну - читайте, - успокоительно сказала постоялка, - читайте!
Он кашлянул, глухим голосом прочитал кантату о богине Венус и взглянул на гостью, - она улыбалась, говоря:
- Стихи - допотопные, а читаете вы мрачно очень!
- Как умею, не обессудьте...
Но она настойчиво повторила:
- Вы читайте просто, как говорите, это лучше будет...
Ему казалось, что тут две женщины: одна хорошая и милая, с нею легко и приятно, а другая - любит насмехаться и командовать.
- Вот ещё стихи:
Ты, смертный, пробудись и будь полезен свету,
Да вера и дела усовершат тебя.
Ах, дорог миг, спеши ты к своему предмету
И к смерти приготовь себя.
- Весёленькие стишки! - лениво сказала женщина.
Кожемякин вздохнул, продолжая:
Ты смеешь умствовать, когда век заблуждаться
Высокого ума есть в мире сём удел,
К трудам родимся мы, а в неге наслаждаться
Есть - счастия предел.
- Откуда вы взяли такую премудрость? - спросила она, пожав плечами.
Он неохотно объяснил:
- Приборы медные на окна покупал, так в эти стихи шпингалет был завёрнут...
- Что же вам тут нравится?
- Слова значительные, - ответил он обиженно. - Здесь эдакие слова кто скажет?
- Н-ну? - воскликнула она, усмехаясь. - Эдакими словами себя не - как это? не усовершишь!
"Не буду я коромыслом выгибаться перед тобой!" - подумал Матвей и, перекинув сразу несколько страниц, тем же глухим, ворчащим голосом, медленно произнося слова, начал: