Предатели имели возможность обмениваться здесь посланиями, почти не опасаясь разоблачения. Используемый метод угадать было нетрудно. Вниз по склону, как раз в пределах дальности полета стрелы, виднелся огромный, словно случайно забытый, щит из бычьей шкуры, натянутой на деревянную раму. Именно в него летели помеченные стрелы с донесениями.
Готтфрид окинул взглядом турецкий лагерь и вдруг увидел пляшущие языки пламени, обесцвеченные первыми лучами восходящего солнца. Внезапно до его ушей донеслись страшные, нечеловеческие вопли, заглушаемые до этого громким перезвоном колоколов.
– Янычары сжигают пленных, – с горечью сказала Соня.
– Рассвет Судного дня, – в замешательстве пробормотал Готтфрид, ошеломленный зрелищем, представшим перед его глазами.
С башни они могли видеть почти всю равнину. Под холодным свинцовым небом она представляла собою жуткое зрелище, и даже солнечный свет не мог скрасить эту картину. Повсюду, насколько хватало глаз, на земле лежали мертвые тела.
А оставшиеся в живых покидали равнину. Уже исчез с возвышенности Земмеринг огромный шатер Сулеймана – также как и остальные, поменьше – в долине, и голова длинной колонны скрылась из виду, затерявшись среди холмов где-то на востоке.
Внезапно крупными белыми хлопьями повалил снег.
– Прошлой ночью они сделали последнюю попытку, – сказала Рыжая Соня. – Я видела, как офицеры гнали их кнутами, посылая на наши мечи. Этот ужас больше не повторится.
Снег продолжал валить, покрывая опустевшую равнину белым саваном.
Янычары срывали безумное разочарование на беззащитных пленниках, бросая их живыми – мужчин, женщин, детей – в огонь, который они разожгли пред сумрачными глазами своего повелителя, султана, Великолепного и Великодушного. Все это время колокола Вены звонили и гремели, не переставая, словно они взывали к небесам вместе с людьми, испытавшими на себе "милосердие" Сулеймана.
– Смотри! – крикнула Соня, схватив Готтфрида за руку. – Акинджи пойдут в хвосте колонны, прикрывая ее с тыла.
Даже с такого расстояния они увидели крылья грифа, развевающиеся среди темных копошащихся фигур, и зловеще поблескивающий шлем, украшенный драгоценными камнями. Перепачканные порохом Сонины руки сжались так, что ногти впились в побелевшие ладони.
– Он уходит, ублюдок, превративший Австрию в выжженную пустыню! Сколько загубленных им душ летят сейчас за его погаными крыльями, вопя об отмщении! Но, по крайней мере, ему хоть не досталась твоя голова!
– Да, она мне самому еще пригодится, – мрачно пробормотал гигант.
Зоркие глаза Сони внезапно сузились. Схватив Готтфрида за руку, она поспешила к лестнице. Они уже не видели, как в этот момент Николас Зриньи и Пауль Бакиш выехали из ворот во главе крошечного отряда изможденных австрийцев – чтобы попытаться спасти пленных. Вдоль турецкой колонны вновь зазвенела сталь. Акинджи, свежие и полные сил, жестоко отражали атаки храбрецов. Чувствуя себя в полной безопасности, Михал-оглы презрительно усмехался над нелепым поступком этих неверных. А вот Сулейману, ехавшему в главной колонне, казалось, уже ни до чего нет дела. Он выглядел как покойник на собственных похоронах.
Вернувшись в нижнюю комнату, Рыжая Соня поставила ногу на стул и, уперев подбородок в кулак, грозно уставилась в полные страха глаза Шорука.
– Сколько стоит твоя жизнь, старый пес? – спросила она.
Армянин молчал.
– А что ты дашь за жизнь своего выродка?
Старик дернулся, как ужаленный.
– Пощади моего сына, принцесса! – взмолился он. – Все, что угодно... я заплачу... все заплачу!
Соня уселась на стул и скрестила руки на груди.
– Я хочу, чтобы ты послал сообщение.
– Кому?
– Михалу-оглы.
Армянин вздрогнул и облизал пересохшие губы.
– Скажи, что надо сделать, и я выполню, – прошептал он.
– Хорошо. Я дам тебе коня. Твой сын останется здесь – заложником. И если ты не выполнишь мой приказ, я отдам твоего ублюдка жителем Вены...
Старик снова вздрогнул.
– Я и мой приятель – мы отпустим вас обоих и забудем о вашем вероломстве, но ты должен догнать Михала-оглы и сказать ему...
Турецкая колонна медленно двигалась по слякоти вперед сквозь падающий снег. Кони низко гнули головы под сильными порывами ветра; верблюды, глухо ворча, плелись на подгибающихся ногах, а быки пронзительно и жалобно ревели. Люди вязли в непролазной грязи, сгибаясь под тяжестью оружия и снаряжения. Уже стемнело, но приказа остановиться на отдых все не было. Весь день отступавших турок беспокоили дерзкие нападения австрийских кирасиров, которые набрасывались на колонну, как осы, и выхватывали пленных прямо из рук.
Мрачный Сулейман ехал в окружении своих солаков. Он хотел оказаться как можно дальше от проклятых стен Вены, где тела павших тридцати тысяч мусульман напоминали ему о его рухнувших амбициях, убежать от горечи поражения и позора.
Он был господином Западной Азии, но хозяином Европы так и не стал. Эти презренные стены спасли западный мир от мусульманского господства; раскатистый гром, возвещающий о неслыханной мощи Оттоманской Империи эхом облетел мир, империя затмила славу Персии и Монгольской Индии, но желтоволосые варвары Запада остались непобежденными. Видимо, на небесных скрижалях было написано, что турки никогда не смогут господствовать за Дунаем.
Стоя на Земмерингской возвышенности и глядя, как позорно бежит от крепостных стен его непобедимое воинство, Сулейман прочел эту волю небес, начертанную кровью и огнем. Теперь следовало спасать авторитет власти, и султан отдал приказ свертывать лагерь. Это далось Сулейману нелегко – слова жгли ему язык – но иного выхода не было: солдаты уже начали жечь шатры, собираясь бросить своего господина и бежать из этой проклятой страны. Теперь Сулейман ехал в мрачном молчании, не разговаривая ни с кем, даже с Ибрагимом.
Михал-оглы по-своему разделял дикое, безысходное отчаяние Сулеймана и Главного визиря. Лютую ненависть и злобу у него вызывало то, что теперь он бесславно уходит из страны, которую уже успел хорошенько потрепать; так еще не насытившаяся гиена огрызается, когда ее отгоняют от добычи. С мстительным удовлетворением он вспоминал выжженные, заваленные трупами земли, прежде цветущие и полные жизни; страшные крики и стоны жертв, растоптанных копытами его коня; мольбы женщин, отданных на потеху его железному воинству, и жуткие вопли этих же женщин, которым его акинджи, насытившись, вспарывали животы.
К тому же его грызли досада и разочарование – он не выполнил приказ Главного визиря, и тот отхлестал его обидными, жалящими в самое сердце, словами. Теперь он потерял покровительство Ибрагима. Любой другой на его месте поплатился бы жизнью, а он еще может вернуть утраченное доверие и доказать свою преданность, совершив нечто невероятное во славу своего повелителя. Михал-оглы ждал подходящего случая, особенно опасный и безжалостный, как раненный зверь.
Снег валил тяжелыми хлопьями, усиливая тяготы безрадостного пути. Раненые, обессилев, падали на дорогу и оставались лежать, захлебнувшись грязью. Михал-оглы ехал позади своего отряда, зорко всматриваясь во тьму, но уже многие часы враги не беспокоили войско Великого Сулеймана: австрийцы, отбив пленников, с победой вернулись в город.
Колонна медленно двигалась через сожженную дотла деревню, обугленные столбы торчали из белоснежных сугробов, как пальцы мертвых великанов. По рядам передали приказ султана разбить лагерь в долине, в нескольких милях отсюда.
Позади колонны послышался конский топот; акинджи молниеносно развернулись, выставив в темноту пики. Но вместо вражеского отряда их взглядам предстал одинокий всадник – на высоком сером жеребце неуклюже сидел человек, закутанный в черный плащ. Подъехав поближе, он позвал Михала-оглы. Главарь акинджи остановился и, приказав дюжине своих подручных с изготовленными луками не спускать глаз с дороги, крикнул в ответ:
– Шорук! Это ты, армянский пес! Что тебе надо, во имя Аллаха?
Армянин подъехал вплотную к Михалу-оглы и что-то торопливо зашептал ему на ухо. Главарь акинджи заметил, что Шорук трясется, как осиновый лист; старик с трудом проталкивал слова сквозь сведенные судорогой губы. Наконец, Михал-оглы понял о чем идет речь, и глаза его сверкнули злобной радостью.
– Ты не врешь, старый пес?
– Провалиться мне в ад, если я вру! – поклялся Шорук и задрожал еще сильнее, судорожно кутаясь в свой тонкий черный плащ. – Он упал с коня, когда вместе с кирасирами догонял вашу колонну, и теперь лежит со сломанной ногой в пустой крестьянской хижине в трех милях отсюда – с ним только его женщина, Рыжая Соня, и несколько пьяных ландскнехтов.
Михал-оглы весь напрягся, ноздри его раздулись, он резко развернул коня и пролаял:
– Двадцать человек ко мне! Остальные продолжают охранять колонну. Я еду за головой, которая принесет мне в три раза больше золота, чем весит. Я догоню вас по пути к временному лагерю.
Отман, пытаясь удержать своего командира, схватил украшенные драгоценными камнями поводья его коня.
– Ты что, спятил? Возвращаться назад, когда кругом шныряют австрийцы...
Он резко откинулся назад, когда главарь акинджи хлестнул его по губам конской плеткой. Вытирая рукавом кровь, Отман видел, как Михал-оглы тронул коня, и маленький отряд двинулся за старым армянином. Словно призраки, они исчезли в кромешной тьме.
Отман в нерешительности смотрел им вслед. Снег продолжал валить, ветер зловеще завывал в голых ветвях деревьев. До акинджи не доносилось никаких звуков – только едва различимый шум удаляющейся колонны. И вдруг Отман замер. С той стороны, куда только что умчался Михал-оглы, донесся приглушенный расстоянием грохот, словно разом взорвались тридцать или сорок разрывных ядер, а затем мертвая тишина опустилась на лес. Акинджи охватила паника. Хлестнув коней, они что есть силы помчались через разрушенную деревню догонять основное войско.
7
Готтфрид окинул взглядом турецкий лагерь и вдруг увидел пляшущие языки пламени, обесцвеченные первыми лучами восходящего солнца. Внезапно до его ушей донеслись страшные, нечеловеческие вопли, заглушаемые до этого громким перезвоном колоколов.
– Янычары сжигают пленных, – с горечью сказала Соня.
– Рассвет Судного дня, – в замешательстве пробормотал Готтфрид, ошеломленный зрелищем, представшим перед его глазами.
С башни они могли видеть почти всю равнину. Под холодным свинцовым небом она представляла собою жуткое зрелище, и даже солнечный свет не мог скрасить эту картину. Повсюду, насколько хватало глаз, на земле лежали мертвые тела.
А оставшиеся в живых покидали равнину. Уже исчез с возвышенности Земмеринг огромный шатер Сулеймана – также как и остальные, поменьше – в долине, и голова длинной колонны скрылась из виду, затерявшись среди холмов где-то на востоке.
Внезапно крупными белыми хлопьями повалил снег.
– Прошлой ночью они сделали последнюю попытку, – сказала Рыжая Соня. – Я видела, как офицеры гнали их кнутами, посылая на наши мечи. Этот ужас больше не повторится.
Снег продолжал валить, покрывая опустевшую равнину белым саваном.
Янычары срывали безумное разочарование на беззащитных пленниках, бросая их живыми – мужчин, женщин, детей – в огонь, который они разожгли пред сумрачными глазами своего повелителя, султана, Великолепного и Великодушного. Все это время колокола Вены звонили и гремели, не переставая, словно они взывали к небесам вместе с людьми, испытавшими на себе "милосердие" Сулеймана.
– Смотри! – крикнула Соня, схватив Готтфрида за руку. – Акинджи пойдут в хвосте колонны, прикрывая ее с тыла.
Даже с такого расстояния они увидели крылья грифа, развевающиеся среди темных копошащихся фигур, и зловеще поблескивающий шлем, украшенный драгоценными камнями. Перепачканные порохом Сонины руки сжались так, что ногти впились в побелевшие ладони.
– Он уходит, ублюдок, превративший Австрию в выжженную пустыню! Сколько загубленных им душ летят сейчас за его погаными крыльями, вопя об отмщении! Но, по крайней мере, ему хоть не досталась твоя голова!
– Да, она мне самому еще пригодится, – мрачно пробормотал гигант.
Зоркие глаза Сони внезапно сузились. Схватив Готтфрида за руку, она поспешила к лестнице. Они уже не видели, как в этот момент Николас Зриньи и Пауль Бакиш выехали из ворот во главе крошечного отряда изможденных австрийцев – чтобы попытаться спасти пленных. Вдоль турецкой колонны вновь зазвенела сталь. Акинджи, свежие и полные сил, жестоко отражали атаки храбрецов. Чувствуя себя в полной безопасности, Михал-оглы презрительно усмехался над нелепым поступком этих неверных. А вот Сулейману, ехавшему в главной колонне, казалось, уже ни до чего нет дела. Он выглядел как покойник на собственных похоронах.
Вернувшись в нижнюю комнату, Рыжая Соня поставила ногу на стул и, уперев подбородок в кулак, грозно уставилась в полные страха глаза Шорука.
– Сколько стоит твоя жизнь, старый пес? – спросила она.
Армянин молчал.
– А что ты дашь за жизнь своего выродка?
Старик дернулся, как ужаленный.
– Пощади моего сына, принцесса! – взмолился он. – Все, что угодно... я заплачу... все заплачу!
Соня уселась на стул и скрестила руки на груди.
– Я хочу, чтобы ты послал сообщение.
– Кому?
– Михалу-оглы.
Армянин вздрогнул и облизал пересохшие губы.
– Скажи, что надо сделать, и я выполню, – прошептал он.
– Хорошо. Я дам тебе коня. Твой сын останется здесь – заложником. И если ты не выполнишь мой приказ, я отдам твоего ублюдка жителем Вены...
Старик снова вздрогнул.
– Я и мой приятель – мы отпустим вас обоих и забудем о вашем вероломстве, но ты должен догнать Михала-оглы и сказать ему...
Турецкая колонна медленно двигалась по слякоти вперед сквозь падающий снег. Кони низко гнули головы под сильными порывами ветра; верблюды, глухо ворча, плелись на подгибающихся ногах, а быки пронзительно и жалобно ревели. Люди вязли в непролазной грязи, сгибаясь под тяжестью оружия и снаряжения. Уже стемнело, но приказа остановиться на отдых все не было. Весь день отступавших турок беспокоили дерзкие нападения австрийских кирасиров, которые набрасывались на колонну, как осы, и выхватывали пленных прямо из рук.
Мрачный Сулейман ехал в окружении своих солаков. Он хотел оказаться как можно дальше от проклятых стен Вены, где тела павших тридцати тысяч мусульман напоминали ему о его рухнувших амбициях, убежать от горечи поражения и позора.
Он был господином Западной Азии, но хозяином Европы так и не стал. Эти презренные стены спасли западный мир от мусульманского господства; раскатистый гром, возвещающий о неслыханной мощи Оттоманской Империи эхом облетел мир, империя затмила славу Персии и Монгольской Индии, но желтоволосые варвары Запада остались непобежденными. Видимо, на небесных скрижалях было написано, что турки никогда не смогут господствовать за Дунаем.
Стоя на Земмерингской возвышенности и глядя, как позорно бежит от крепостных стен его непобедимое воинство, Сулейман прочел эту волю небес, начертанную кровью и огнем. Теперь следовало спасать авторитет власти, и султан отдал приказ свертывать лагерь. Это далось Сулейману нелегко – слова жгли ему язык – но иного выхода не было: солдаты уже начали жечь шатры, собираясь бросить своего господина и бежать из этой проклятой страны. Теперь Сулейман ехал в мрачном молчании, не разговаривая ни с кем, даже с Ибрагимом.
Михал-оглы по-своему разделял дикое, безысходное отчаяние Сулеймана и Главного визиря. Лютую ненависть и злобу у него вызывало то, что теперь он бесславно уходит из страны, которую уже успел хорошенько потрепать; так еще не насытившаяся гиена огрызается, когда ее отгоняют от добычи. С мстительным удовлетворением он вспоминал выжженные, заваленные трупами земли, прежде цветущие и полные жизни; страшные крики и стоны жертв, растоптанных копытами его коня; мольбы женщин, отданных на потеху его железному воинству, и жуткие вопли этих же женщин, которым его акинджи, насытившись, вспарывали животы.
К тому же его грызли досада и разочарование – он не выполнил приказ Главного визиря, и тот отхлестал его обидными, жалящими в самое сердце, словами. Теперь он потерял покровительство Ибрагима. Любой другой на его месте поплатился бы жизнью, а он еще может вернуть утраченное доверие и доказать свою преданность, совершив нечто невероятное во славу своего повелителя. Михал-оглы ждал подходящего случая, особенно опасный и безжалостный, как раненный зверь.
Снег валил тяжелыми хлопьями, усиливая тяготы безрадостного пути. Раненые, обессилев, падали на дорогу и оставались лежать, захлебнувшись грязью. Михал-оглы ехал позади своего отряда, зорко всматриваясь во тьму, но уже многие часы враги не беспокоили войско Великого Сулеймана: австрийцы, отбив пленников, с победой вернулись в город.
Колонна медленно двигалась через сожженную дотла деревню, обугленные столбы торчали из белоснежных сугробов, как пальцы мертвых великанов. По рядам передали приказ султана разбить лагерь в долине, в нескольких милях отсюда.
Позади колонны послышался конский топот; акинджи молниеносно развернулись, выставив в темноту пики. Но вместо вражеского отряда их взглядам предстал одинокий всадник – на высоком сером жеребце неуклюже сидел человек, закутанный в черный плащ. Подъехав поближе, он позвал Михала-оглы. Главарь акинджи остановился и, приказав дюжине своих подручных с изготовленными луками не спускать глаз с дороги, крикнул в ответ:
– Шорук! Это ты, армянский пес! Что тебе надо, во имя Аллаха?
Армянин подъехал вплотную к Михалу-оглы и что-то торопливо зашептал ему на ухо. Главарь акинджи заметил, что Шорук трясется, как осиновый лист; старик с трудом проталкивал слова сквозь сведенные судорогой губы. Наконец, Михал-оглы понял о чем идет речь, и глаза его сверкнули злобной радостью.
– Ты не врешь, старый пес?
– Провалиться мне в ад, если я вру! – поклялся Шорук и задрожал еще сильнее, судорожно кутаясь в свой тонкий черный плащ. – Он упал с коня, когда вместе с кирасирами догонял вашу колонну, и теперь лежит со сломанной ногой в пустой крестьянской хижине в трех милях отсюда – с ним только его женщина, Рыжая Соня, и несколько пьяных ландскнехтов.
Михал-оглы весь напрягся, ноздри его раздулись, он резко развернул коня и пролаял:
– Двадцать человек ко мне! Остальные продолжают охранять колонну. Я еду за головой, которая принесет мне в три раза больше золота, чем весит. Я догоню вас по пути к временному лагерю.
Отман, пытаясь удержать своего командира, схватил украшенные драгоценными камнями поводья его коня.
– Ты что, спятил? Возвращаться назад, когда кругом шныряют австрийцы...
Он резко откинулся назад, когда главарь акинджи хлестнул его по губам конской плеткой. Вытирая рукавом кровь, Отман видел, как Михал-оглы тронул коня, и маленький отряд двинулся за старым армянином. Словно призраки, они исчезли в кромешной тьме.
Отман в нерешительности смотрел им вслед. Снег продолжал валить, ветер зловеще завывал в голых ветвях деревьев. До акинджи не доносилось никаких звуков – только едва различимый шум удаляющейся колонны. И вдруг Отман замер. С той стороны, куда только что умчался Михал-оглы, донесся приглушенный расстоянием грохот, словно разом взорвались тридцать или сорок разрывных ядер, а затем мертвая тишина опустилась на лес. Акинджи охватила паника. Хлестнув коней, они что есть силы помчались через разрушенную деревню догонять основное войско.
7
Никто даже не заметил, когда на Стамбул опустилась ночь, потому что роскошь и богатство Сулеймана сделали ее не менее прекрасной, чем день. Сады источали пряные ароматы курильниц, в небе вспыхивали и гасли яркие искры, подобные мириадам звезд. Фейерверки превратили город в настоящее царство магии, и в потоках огня минареты пятисот мечетей возвышались, как маяки в океане золотой пены. На азиатских холмах замерли от восхищения представители всех племен, любуясь этим зрелищем, затмившим сами звезды. Улицы Стамбула кишели толпами празднично одетых людей, и их ликующие возгласы поднимались до самых небес. Миллионы огней многократно отражались в драгоценных камнях роскошно украшенных тюрбанов, в золоте расшитых халатов, в темных глазах над тонким покрывалом, в полированных боках паланкинов, которые несли на плечах огромные чернокожие рабы.
Центр празднества находился на Ипподроме. Там нарядные вельможи демонстрировали чудеса выездки своих роскошных скакунов; турецкие и татарские наездники состязались в головокружительных скачках с арабскими и египетскими всадниками; воины в сверкающих доспехах сражались до крови на потеху толпе; африканских львов натравливали на тигров из Бенгалии и диких вепрей из северных лесов. Казалось, возродились пышные зрелища времен Римской Империи, но только с восточным колоритом.
На золоченом троне, установленном на нефритовом основании, восседал Сулейман, снисходительно – как некогда порфироносные римские цезари – взирая на все это великолепие. Вокруг него с выражением крайней почтительности и благоговения на лицах толпились визири, офицеры и послы чужеземных дворов – из Венеции, Персии, Индии, татарских ханств. Они прибыли, чтобы поздравить султана: с победой над австрийцами и принять участие в грандиозных торжествах. Сулейман издал манифест, в котором говорилось, что Австрия на коленях просила милости у султана, и он великодушно разрешил побежденным оставить себе крепость Вену – эта ничтожная пылинка, к тому же находящаяся бесконечно далеко от Оттоманской Империи, не может угрожать Истинной вере.
Сулейман ослепил мир блеском своего могущества, богатства и славы, но тщетно пытался заставить самого себя поверить, что действительно осуществил свои намерения. Казалось бы – его войско не было разбито на поле битвы; он посадил своего ставленника на венгерский трон; опустошил Австрию и наполнил рынки всей Азии рабами-христианами – этими доводами султан ублажал свое тщеславие. Но несбывшиеся мечты о покорении Европы и воспоминания о бесславной гибели тридцати тысяч мусульман под стенами Вены жгли его душу.
Позади трона красовались военные трофеи – шелковые и бархатные шатры, отнятые у персидских, арабских и египетских мамелюков – давних врагов султана; богатые ковры, гобелены, тяжелые от золотого шитья. У ног Сулеймана лежали груды даров, поднесенных послами из дружественных государств. Там были венецианские бархатные куртки, золотые, инкрустированные драгоценными камнями кубки из дворцов Великого Могола, подбитые горностаем кафтаны из Арзрума, серебряные персидские шлемы с разноцветными плюмажами, шелковые тюрбаны, искусно украшенные египетскими геммами, кривые клинки дамасской стали, доспехи и щиты индийской работы, редчайшие меха из Монголии.
По обеим сторонам трона теснились длинные ряды юных рабов, золоченые ошейники которых были прикованы к одной длинной серебряной цепи. Один ряд составляли обнаженные греческие и венгерские мальчики, другой – девочки; крошечные шапочки с перьями и драгоценные пояса лишь подчеркивали их невинную наготу.
Евнухи в просторных одеждах, подпоясанных золочеными кушаками, с поклоном предлагали гостям шербет, охлажденный льдом со снежных вершин Малой Азии, в богато украшенных геммами кубках. Янычары разыгрывали театрализованные представления военных действий; офицеры швыряли в толпу пригорошни медных и серебряных монет. Никто не страдал от голода и жажды в эту ночь в великом городе Стамбуле, за исключением презренных кафарских рабов.
Неописуемая пышность торжества – свидетельство бесконечного могущества турецкого султана – ошеломили иноземных послов. По огромной арене бродили обученные слоны под кожаными, с золотой отделкой, накидками, и из сверкающих драгоценными камнями башенок на их спинах раздавались звуки фанфар и рожков, перекрывавшие шум толпы и рычание хищников. Море лиц заполняло все ярусы Ипподрома, и каждое, словно цветок к солнцу, поворачивалось в сторону сверкающего трона, и тысячи языков приветствовали и восхваляли восседавшего на нем.
Сулейман знал: если он произвел впечатление на венецианского посла, значит удивил и весь мир. Видя все его великолепие, люди забудут, что горстка отчаянных кафаров за полуразрушенными крепостными стенами закрыла ему дорогу в Европу, положив конец мечте о всемирной империи. Сулейман взял кубок вина, запрещенного Кораном, и посмотрел в сторону Главного визиря, который вышел вперед и поднял руки.
– О, гости моего повелителя, Падишах не забывает о своих самых преданных подданных в этот час всеобщего ликования. Офицерам, которые вели своих солдат против неверных, он жалует много дорогих подарков. Еще он дает сорок тысяч дукатов, чтобы распределить их среди простых солдат, а также каждому янычару он дает по тысяче асперов.
Над Ипподромом поднялся радостный рев толпы, приветствующей щедрость великого султана. В эту минуту к Главному визирю приблизился евнух и, встав на колени, протянул ему большой круглый пакет, тщательно перевязанный и запечатанный сургучом. К пакету прилагался скрученный кусок пергамента, с круглой красной печатью. Султан с удивлением и любопытством взглянул на Главного визиря.
– Что это, дорогой друг?
Ибрагим склонился в низком поклоне.
– Это доставил гонец из Адрианополя, о Лев Ислама. Вероятно, какой-нибудь подарок от австрийских псов. Неверные привезли его к границе и отдали в руки стражникам, а те переправили прямо в Стамбул.
– Открой его, – приказал Сулейман, со все возрастающим интересом глядя на неожиданное подношение.
Евнух отвесил поклон до самого пола, а затем начал взламывать печать на пакете. Обученный грамоте раб развернул пергамент и принялся читать его содержание, написанное уверенной, хотя и женской рукой:
– Султану Сулейману, визирю Ибрагиму и шлюхе Роксолане мы, нижеподписавшиеся, посылаем подарок в знак самого глубокого расположения. Соня из Рогатина и Готтфрид фон Кальмбах.
Сулейман, вздрогнувший при упоминании имени его любимой жены, внезапно побледнел, как полотно, а затем дикий вопль вырвался из его груди, и эхом вторил ему Ибрагим.
Евнух взломал все печати на пакете и извлек из него то, что там лежало. Едкий запах трав и порошков наполнил воздух, и предмет, выскользнув из задрожавших рук евнуха, упал прямо на груду даров к ногам Великого Турка, являя собой дикий контраст с геммами, кубками и баркатными куртками. Сулейман в ужасе уставился на него, и в это мгновение создаваемый годами образ всемогущего повелителя растаял без следа; слава обернулась мишурой и пылью. Ибрагим вцепился в свою бороду, издавая клокочущие, булькающие звуки, лицо его побагровело – казалось, он задыхался.
Возле золотого трона, на груде подарков, оскалясь гримасой ужаса, лежала голова Михала-оглы, грифа Великого Турка.
Центр празднества находился на Ипподроме. Там нарядные вельможи демонстрировали чудеса выездки своих роскошных скакунов; турецкие и татарские наездники состязались в головокружительных скачках с арабскими и египетскими всадниками; воины в сверкающих доспехах сражались до крови на потеху толпе; африканских львов натравливали на тигров из Бенгалии и диких вепрей из северных лесов. Казалось, возродились пышные зрелища времен Римской Империи, но только с восточным колоритом.
На золоченом троне, установленном на нефритовом основании, восседал Сулейман, снисходительно – как некогда порфироносные римские цезари – взирая на все это великолепие. Вокруг него с выражением крайней почтительности и благоговения на лицах толпились визири, офицеры и послы чужеземных дворов – из Венеции, Персии, Индии, татарских ханств. Они прибыли, чтобы поздравить султана: с победой над австрийцами и принять участие в грандиозных торжествах. Сулейман издал манифест, в котором говорилось, что Австрия на коленях просила милости у султана, и он великодушно разрешил побежденным оставить себе крепость Вену – эта ничтожная пылинка, к тому же находящаяся бесконечно далеко от Оттоманской Империи, не может угрожать Истинной вере.
Сулейман ослепил мир блеском своего могущества, богатства и славы, но тщетно пытался заставить самого себя поверить, что действительно осуществил свои намерения. Казалось бы – его войско не было разбито на поле битвы; он посадил своего ставленника на венгерский трон; опустошил Австрию и наполнил рынки всей Азии рабами-христианами – этими доводами султан ублажал свое тщеславие. Но несбывшиеся мечты о покорении Европы и воспоминания о бесславной гибели тридцати тысяч мусульман под стенами Вены жгли его душу.
Позади трона красовались военные трофеи – шелковые и бархатные шатры, отнятые у персидских, арабских и египетских мамелюков – давних врагов султана; богатые ковры, гобелены, тяжелые от золотого шитья. У ног Сулеймана лежали груды даров, поднесенных послами из дружественных государств. Там были венецианские бархатные куртки, золотые, инкрустированные драгоценными камнями кубки из дворцов Великого Могола, подбитые горностаем кафтаны из Арзрума, серебряные персидские шлемы с разноцветными плюмажами, шелковые тюрбаны, искусно украшенные египетскими геммами, кривые клинки дамасской стали, доспехи и щиты индийской работы, редчайшие меха из Монголии.
По обеим сторонам трона теснились длинные ряды юных рабов, золоченые ошейники которых были прикованы к одной длинной серебряной цепи. Один ряд составляли обнаженные греческие и венгерские мальчики, другой – девочки; крошечные шапочки с перьями и драгоценные пояса лишь подчеркивали их невинную наготу.
Евнухи в просторных одеждах, подпоясанных золочеными кушаками, с поклоном предлагали гостям шербет, охлажденный льдом со снежных вершин Малой Азии, в богато украшенных геммами кубках. Янычары разыгрывали театрализованные представления военных действий; офицеры швыряли в толпу пригорошни медных и серебряных монет. Никто не страдал от голода и жажды в эту ночь в великом городе Стамбуле, за исключением презренных кафарских рабов.
Неописуемая пышность торжества – свидетельство бесконечного могущества турецкого султана – ошеломили иноземных послов. По огромной арене бродили обученные слоны под кожаными, с золотой отделкой, накидками, и из сверкающих драгоценными камнями башенок на их спинах раздавались звуки фанфар и рожков, перекрывавшие шум толпы и рычание хищников. Море лиц заполняло все ярусы Ипподрома, и каждое, словно цветок к солнцу, поворачивалось в сторону сверкающего трона, и тысячи языков приветствовали и восхваляли восседавшего на нем.
Сулейман знал: если он произвел впечатление на венецианского посла, значит удивил и весь мир. Видя все его великолепие, люди забудут, что горстка отчаянных кафаров за полуразрушенными крепостными стенами закрыла ему дорогу в Европу, положив конец мечте о всемирной империи. Сулейман взял кубок вина, запрещенного Кораном, и посмотрел в сторону Главного визиря, который вышел вперед и поднял руки.
– О, гости моего повелителя, Падишах не забывает о своих самых преданных подданных в этот час всеобщего ликования. Офицерам, которые вели своих солдат против неверных, он жалует много дорогих подарков. Еще он дает сорок тысяч дукатов, чтобы распределить их среди простых солдат, а также каждому янычару он дает по тысяче асперов.
Над Ипподромом поднялся радостный рев толпы, приветствующей щедрость великого султана. В эту минуту к Главному визирю приблизился евнух и, встав на колени, протянул ему большой круглый пакет, тщательно перевязанный и запечатанный сургучом. К пакету прилагался скрученный кусок пергамента, с круглой красной печатью. Султан с удивлением и любопытством взглянул на Главного визиря.
– Что это, дорогой друг?
Ибрагим склонился в низком поклоне.
– Это доставил гонец из Адрианополя, о Лев Ислама. Вероятно, какой-нибудь подарок от австрийских псов. Неверные привезли его к границе и отдали в руки стражникам, а те переправили прямо в Стамбул.
– Открой его, – приказал Сулейман, со все возрастающим интересом глядя на неожиданное подношение.
Евнух отвесил поклон до самого пола, а затем начал взламывать печать на пакете. Обученный грамоте раб развернул пергамент и принялся читать его содержание, написанное уверенной, хотя и женской рукой:
– Султану Сулейману, визирю Ибрагиму и шлюхе Роксолане мы, нижеподписавшиеся, посылаем подарок в знак самого глубокого расположения. Соня из Рогатина и Готтфрид фон Кальмбах.
Сулейман, вздрогнувший при упоминании имени его любимой жены, внезапно побледнел, как полотно, а затем дикий вопль вырвался из его груди, и эхом вторил ему Ибрагим.
Евнух взломал все печати на пакете и извлек из него то, что там лежало. Едкий запах трав и порошков наполнил воздух, и предмет, выскользнув из задрожавших рук евнуха, упал прямо на груду даров к ногам Великого Турка, являя собой дикий контраст с геммами, кубками и баркатными куртками. Сулейман в ужасе уставился на него, и в это мгновение создаваемый годами образ всемогущего повелителя растаял без следа; слава обернулась мишурой и пылью. Ибрагим вцепился в свою бороду, издавая клокочущие, булькающие звуки, лицо его побагровело – казалось, он задыхался.
Возле золотого трона, на груде подарков, оскалясь гримасой ужаса, лежала голова Михала-оглы, грифа Великого Турка.