Страница:
Убежденность его успокоила Усанкова, пусть валит на главного. Усанков протянул бумагу Ильину. Это было совсем не обязательно. Позже, вспоминая случившееся, он всякий раз останавливался на этом своем дурацком жесте. Нечего было торопиться. Видать, слишком его раздражала отрешенность Ильина, полная его безучастность.
Бумагу Ильин взял двумя пальцами, держа на вытянутой руке, смотря на нее сбоку.
- Да ты читай, читай, - нетерпеливо потребовал Клячко.
- Зачем?
- А как же, подписывать придется, - ласково протянул, почти пропел Клячко. - Дорогой ты мой Сергей Игнатьевич, ты же умный мужик.
Ильин продолжал держать бумагу двумя пальцами, брезгливо, подальше от себя. Можно было подумать, что ему наплевать на Клячко. Но такого не могло быть. Он всегда боялся Клячко. Усанков это знал. Все боялись Клячко. Даже он, Усанков, и то боялся Клячко. Клячко был еще опасен, ранен, но опасен, тем более опасен; сейчас надо самим не подставиться, время, время надо выиграть, Ильин прекрасно это все понимает, учитывает, он всегда был осторожен. Непонятно, что с ним происходит, какую игру он ведет.
Следовало как-то встряхнуть Ильина, чтобы он очнулся, увидал настороженность Клячко. Ночной разговор в купе не давал покоя. Усанков, как говорится, был под колпаком, и действовать ему теперь надо весьма осмотрительно. Должен же Ильин понять, что придется пожертвовать главным инженером, подписать эту поганую бумагу, любые затраты оправдают себя. Лишь бы Клячко ничего не заподозрил раньше времени. Иначе начнет рыть и докопается, до всего докопается, он упорен, как кабан.
- Сделаем, Федор Федорович, выполним интернациональный долг, - как можно веселее сказал Усанков и прищелкнул пальцами, показывая, что есть подходящая идея.
Ильин никак не отозвался.
- Верно, Серега? - продолжил Усанков тем же тоном, подошел к Ильину, чтобы хлопнуть его по плечу, но не решился, что-то помешало. Наткнулся на невидимую стенку. Это было странно. Он привык командовать Ильиным, не задумываясь.
Маленькие выпученные глазки Клячко соединили их обоих оценивающе, кресло заскрипело под его тяжестью.
- А мне все равно, - вдруг пропел он. - А мне все равно, а мне все равно, - он поднял пухлую руку и серьезно, по-доброму сказал: - Это я вам шанс даю, земляки.
В кабинете стало душно. Неподвижный воздух сгустился. Усанков оперся о мраморный подоконник, положил руки на прохладный камень. Солнце жарко блестело в тяжелой бронзовой люстре.
КБ помещалось в старинном особняке. Кабинет сохранял красного мрамора камин, на котором стояла китайская ваза. Дубовый потолок имел резные карнизы, наборный паркет повторял рисунок потолка. Новенькая мебель, желтенькая, фанерная, тонконогая, показалась Усанкову хилой. И Клячко и все они не соответствовали этому кабинету.
Ильин разнял пальцы, последил, как бумага, плавно кружась, опустилась на стекло.
- Акция была бесчестной, - произнес он, ни к кому не обращаясь. - Кем бы ни был царь...
- Чего? - не понял Клячко. - Ты про что?
Ильин дернул головой, осмотрелся.
- Позвольте заметить, там все соответствует.
Клячко рассердился.
- Где там?
- В анонимке.
- Тебе что, показывали?
Ощущение опасности подступило к Усанкову, сердце застучало, он оторвался от подоконника. В это время Ильин сказал мягче:
- Это я ее писал.
- Анонимку? Ты? Кончай трепаться, - Клячко с облегчением повалился обратно в кресло.
Усанков вышел вперед.
- Выручить он хочет своего главного, вы разве не видите, Федор Федорович. Посмотрите на его героическую физиономию. Пострадать от начальства, самое наилучшее, если от министерского...
- Не мельтеши, - Клячко махнул рукой, отстраняя Усанкова. - Так ты серьезно, Сергей Игнатьевич? И доказать можешь?
- А зачем мне доказывать? - удивился Ильин.
- Почему же анонимка?
- Побоялся подписать, - отчеканил Ильин бравым, совершенно неподходящим для этих слов голосом.
- Теперь что, не боишься?
- Теперь нет.
- Ишь ты, куда ж твоя боялка делась?
- Долго рассказывать, - Ильин махнул рукой, неподвижное лицо его вдруг растопила улыбка. - Не беспокойтесь, Федор Федорович, я то же самое напишу от себя.
Клячко встал, оперся обеими руками о стол, шея его багрово надулась.
- А почему признался?
Буквально на глазах внешность Ильина менялась неузнаваемо. Никогда Усанков не видал его таким стройным, рослым.
- Потому что хватит! - и голос был не Ильина, молодой, свежий. Лицо его разрумянилось, похудевшее, оно вытянулось, освободилось от дряблой мягкости, стало тугим и чистым.
- Почему написал, могу понять, - хрипло соображал Клячко. - Сейчас все пишут. Поднажали на тебя. Решил, что кончается Клячко. А вот признался почему? Уж до конца открывайся. Нет, не сходится, ты меня разыгрываешь.
- Зачем же, - весело сказал Ильин. - У меня второй экземпляр имеется, он показал на сейф. - Показать?
На лбу у Клячко выступили набухшие вены, глаза налились, все в нем раздулось, лилово потемнело.
- Верю. Я-то тебе верю, всегда верил, я к тебе всей душой был. Что тебе Клячко плохого сделал? За что ему плюнул в душу? Свои люди! Я тебя вытащил, поднял, орден дал, я тебя в коллегию назначил... - от обиды ему перехватило горло. - В открытую пошел на меня. Значит, я даже анонимки не достоин. Перчатку мне бросил. За что?
Он всхлипывал и стучал кулаком по столу не столько даже от поступка Ильина, сколько от непонятного его признания, от этой безбоязненной веселости. Должна же быть какая-то причина. Клячко твердо усвоил, что в действиях каждого человека за красивыми словами стоят самые простенькие причины - зависть, погоня за деньгой, должностью... Анонимка - это Клячко понимал, анонимку он и сам мог написать, но признаться? На то должна быть причина серьезнейшая, и причину эту разгадать было необходимо.
- Я же тебя на дерьмо сведу. Всю жизнь будешь ходить в клеветниках, не отмоешься. Ты, может, думал, что объявиться выгоднее, да кто тебя защитит, кто?
Оттого, что Ильин не пугался, стоял руки в карманы, смотрел благодушно, от этого Клячко кипел, задыхался, его вполне мог хватить удар. В другое время Усанков бы сжалился, поднес бы старику воды, но тут и не двинулся. Шевельнулась даже мыслишка: "И хорошо, чтобы удар". Но больше его занимало то превращение, что на глазах происходило с Ильиным, он все более кого-то напоминал, что-то раздражающе знакомое появилось в нем. Какая-то свобода и решительность, и счастье этой свободы, как будто он только что получил и все время опробывал движениями - хочу, улыбаюсь, хочу, суплюсь, лицевые мышцы не напряжены, принимают то выражение, какое им нравится, не согласовывая с предохранительным устройством, нет противного ощущения застывшего жира на лице и этой постоянной готовности согласно кивнуть. А самое наибольшее счастье - посреди разговора повернуться и уйти, просто так, свободный человек, скучно стало слушать вашу ругань, Федор Федорович, ваши угрозы, скучно, и вся недолга. Повернулся и вышел, как сейчас Ильин, а ты, Усанков, стой и слушай, тебе деваться некуда, ты переминайся с ноги на ногу.
- Вернуть его! Ильин! - закричал Клячко, но вдруг опомнился, уставился на Усанкова. - Он что, блаженный! А может, у него лапа появилась? На что он надеется? Тебе небось известно. Взял и засветился, с чего это? Тут что-то не то, а?
Разговаривать Клячко не умел, так чтобы на равных, слушать, отвечать; он привык спрашивать и говорить. То есть сообщать и требовать. Он говорил его слушали, ему начальство говорило - он слушал. Так было на всех этажах и всегда. С ним не разговаривали, и он не разговаривал.
Никакого разумного объяснения случившемуся Клячко найти не мог. И, видно, Усанков, за которым он цепко следил, тоже подрастерялся. Ильин мужик осмотрительный, равнодушный, с чего он взвился? Ясно одно - за добро не жди добра, старая эта истина хоть как-то утешала Клячко своей горечью, она позволяла не щадить ни Ильина, ни Усанкова, никого не жалеть, тогда тебя будут чтить и даже любить. С этим Ильиным, выходит, он обманулся. Пострадал. Но это не было ошибкой. Он, Клячко, не совершал ошибок. Все, что он делал, было правильно. Не он ошибся, а ошибся Ильин, поспешив высунуться. В сущности, это он, Клячко, выманил Ильина своим предложением. Подсознательно выманил, инстинктивно, потому что у Клячко безошибочный нюх.
- Как я его раскусил? Я ведь вас насквозь вижу, - объявил он Усанкову. - Волки вы, хищники. Накидываетесь, как только учуете, эх вы... - От сочувствия к себе слезы выступили у него на глазах. Зрелище было необычное.
- Ну что вы, Федор Федорович, это у Ильина какой-то срыв, какой он хищник.
- Срыв?.. С ним что, бывает?
- В каком смысле?
- А ты мне рассказывал про этих... вчера... - как бы безразлично напомнил Клячко.
Брови Усанкова поднялись, и лицо его остановилось.
- Господи, он похож на того... поручика, - пробормотал он и рванулся к двери, но Клячко с неожиданной ловкостью опередил его, преградил дорогу...
Ильина он нашел у главного инженера. Усанков вошел без стука. Они стояли у окна. Лицо, лоб у главного инженера были в красных пятнах.
- Кто там? Нельзя, - сказал Ильин.
Усанков не обратил на это внимания. Тогда Ильин подошел, взял его под руку, вывел из кабинета. Они спустились вниз. Ильин посмотрел на часы.
- Мне в Спасскую церковь надо, - сказал он.
Усанков не удивился.
- Я тебя провожу.
Шли молча, быстро, через какие-то проходные дворы, разрытые проулки. Две молодые цыганки закричали им со смехом: "Сергей, иди ко мне скорей!" По бульвару шествовала процессия старух с собачками.
Усанков никогда не понимал этот город. Во всех остальных городах он чувствовал себя столичным жителем, всюду царила провинциальность; ленинградцы тоже при всем их гоноре плохо разбирались в движениях Власти, но провинциальной жажды быть в курсе, все знать, приобщаться не было. Каким-то образом они уберегли независимость.
Старинные дома, обшарпанные, в ржавых подтеках, сохраняли былую красоту. Черты былого можно было заметить в балконных перилах, в кованом узоре поломанных ворот, где-то под крышей выступали остатки герба, облупленные львиные головы. Бывая в Ленинграде, Усанков ощущал какой-то упрек. Вот и сейчас, шагая за Ильиным по площади к белому раскидистому собору с зелеными куполами, отгороженному странной оградой из пушек и цепей, он испытывал смутную виноватость перед этим городом, перед высокомерной его красотой, недоступностью. В сущности, Усанков всегда оставался здесь чужим. Нигде не был чужим, а здесь был, здесь ощущал себя деревенщиной.
На паперти перед ними невесть откуда появился сухонький сгорбленный старичок в зеленом вельветовом пиджачке. Вид у него был обтрепанный, как у той нищей братии, что побиралась у входа. Отличали его толстые очки и бесшумная легкость, невесомость. Ильин почтительно поздоровался с ним за руку, представил как Альберта Анисимовича. Усанков назвал себя, буркнул фамилию, но старичок сказал дребезжаще:
- Весьма приятно, Игорь Андреевич, - и церемонно наклонил голову в беленьком пуху.
Усанков слушал, как они заговорили о каком-то Витяеве, который посылал фотографию с портрета какого-то Немировского. Ильин удивлялся и радовался тому, что это Витяев, нетерпеливо развязывал папку, где была фотография, никак не мог справиться с тесемками, а открыв, испуганно застыл.
- Ему тут лет тридцать, - обратился он к Альберту Анисимовичу неуверенно.
- Думаю, это перед кампанией.
Потом Ильин протянул фотографию Усанкову. В овале резной рамы был портрет офицера с крохотными усиками и длинными курчавыми бакенбардами. Выгнутые тонкие брови придавали его лицу наивность и мягкость.
- По-твоему, похож? На меня?
Усанков смотрел то на портрет, то на Ильина - те же вздернутые губы, тот же нос, пытался вспомнить, каким был Ильин лет двадцать назад, двадцать с лишним, когда они познакомились. Они сидели в номере у Тимофеева, шикарный был номер-люкс с тиснеными обоями, они трепались, пели песни, а Ильин распевал частушки срамные, а кроме того, они ругали Клячко... Бог ты мой, уже тогда был Клячко! Министры сменились трижды, Тимофеева похоронили, а Клячко сносу нет.
- Ничего общего, - ожесточенно сказал Усанков. - Не похож, не та порода. Какой из тебя гусар!
- Нет, ты сравни.
- Сравниваю. У тебя брюшко, у тебя плешь, сутулый, куда вы, папаша, лезете? А в те годы ты совсем был тюха-матюха. Это теперь поднабрался номенклатуры.
- Врешь ты все, - сказал Ильин. - А как по-вашему, Альберт Анисимович?
- Смотря какое сходство вы ищете, - помолчав, неохотно ответил старик. - Все люди, да всяк человек сам по себе.
- Вы, папаша, напрасно эту тему раздуваете, - сказал Усанков угрожающе. - С какой целью?
Альберт Анисимович слушал его, склонив голову, изображая робость и послушание, однако глазки его посматривали из-под бровей с насмешливым интересом.
- Ищет человек, спрашивает, вот я и осмелился дорогу показать. Хотя и предупреждал.
- Куда показываете? Куда? Да и почему берете на себя? Какой из вас указчик? - уже совсем грубо одернул его Усанков.
Тогда старик отступил в сторону, галантно махнул рукой, поклонился, как бы уступая путь.
- Не могу перечить вам, тем более вы лицезрели поручика самолично...
- ...Допустим, нарушали законы, - вдруг заговорил Ильин, - продолжая всматриваться в портрет. - Подлейшим образом проникли, враньем, обманом и прикончили. Все на лжи было. Позор. Согласен. Возникает другой вопрос: почему на Сталина ни одного покушения не было? Никого не нашлось. С собой кончали от ужаса, от стыда. Стрелялись. От страха. А на диктатора руку не осмеливались поднять. На царя, помазанника божьего не побоялись. Правда, скопом навалились. И то стыдно, и это опасно, - он говорил негромко, словно бы сам с собой. - Что ж это - ни одной души отчаянной, чтобы восстать...
- Дошло! Добралось! - воскликнул Альберт Анисимович. - Правильно. Всякому своя пора должна быть стыднее. Ведь и в Ленина несколько раз стреляли. А как же... Резонно. Война. Резон! Из гвардии в гарнизон! А потом дошли до рабства подлого.
- Извините, Альберт Анисимович, нам пора, - сказал Усанков. - У нас правительственная комиссия. Горячка.
- Разумеется. Какой может быть разговор.
- Вы мне позвоните, - сказал Ильин.
Альберт Анисимович поправил очки, слабо покачал головой.
- Вряд ли. Времени у меня не осталось.
- Как же так? - забеспокоился Ильин. - Мы с вами должны еще выяснить. У меня ведь прямых доказательств нет.
- Вы уж меня простите, - Альберт Анисимович подошел к Ильину, заговорил с ним тихо, почти шепотом и, поклонившись Усанкову, удалился в приоткрытую дверь собора.
- Надо мне дождаться его, - сказал Ильин.
Усанков посмотрел на часы.
- Невозможно.
- Это для меня очень важно.
- Что еще случилось?
- Мне надо узнать про свою мать, про себя.
- Шеф уже в гостинице, он рвет и мечет. Нам торопиться надо, пока он...
- ...от этого многое зависит, - продолжал, не слушая его, Ильин. - Если она была правнучкой...
- ...не стал вызывать твоих хлопцев и обрабатывать их, среди них быстро найдутся...
- Мне надо узнать, кто я такой.
- Могу сказать: ты мудак, ты идиот, если ты до сих пор не понял это.
- Мне наплевать на твоего шефа и на все его приготовления.
- Послушай, Серега, ты, конечно, герой, ты смельчак, но поехать надо, я тебя прошу.
- Зачем?
- А затем, что мы приедем и ты подпишешь бумагу, которую он сочинил, раздельно, чеканя каждое слово, проговорил Усанков. - И порядок. Все будет забыто.
- И потом? - спросил Ильин. - Что будет потом?
- Ты погонишь в шею всех этих иллюзионистов, артистов, священников, мошенников.
- Какие артисты, это не артисты, ты знаешь.
- Это были артисты, артисты, - упрямо повторил Усанков.
Ильин посмотрел на него с интересом.
- А ты боишься признать.
- Я за тебя боюсь.
- За меня?
- Ты помнишь, как сделали Алешу Курочкина?
Он не мог не помнить. Сперва Курочкину приписали склоку, потом клевету. Курочкин не унимался и доказывал, что министерские заправилы заключают невыгодные договора с австрийцами не случайно, они получают за это подарки... Однажды вызвали санитаров, тут же, в министерстве, связали его, вкатили укол и увезли. С тех пор он мыкается по психушкам.
- Думаешь, Клячко постесняется, он состыковал твою выходку и твои привидения и понял, что на этом можно сыграть. У него нет запретов.
Страх должен был вылезти. Сколько бы ни хорохориться, у каждого из них внутри укоренился страх, родимый, с которым они выросли. Тот самый, липкий, потный, что накинулся на Усанкова ночью в купе.
- Откуда он узнал про поручика и прочее?
- Я рассказал. Сидели, болтали в поезде. В порядке анекдота.
- Значит, я тебе обязан. Спасибо.
- Кто же знал.
- Ты его не разуверил? Чего ж постеснялся? Ты-то мог подтвердить.
- И что? Артистов принял за привидения - смешно. А дальше не смешно. Утром резвился, к обеду взбесился. Ты сам разбудил чертей. У него теперь одно объяснение - псих. И выход один - упечь тебя в больницу... Поступки нелогичные, нес чушь. Все это, конечно, если не пойдешь на мировую...
- Не упечет, - сказал Ильин спокойно.
- Почему же?
- Ты не позволишь.
- Я? Я ему не указ.
- Ничего, ты постараешься.
Усанков заложил руки за спину, крепко сцепил пальцы, тон Ильина удивил его нагловатостью, вроде никак не свойственной их отношениям, где всегда командовал Усанков.
- Ишь ты, как уверен.
Ильин похлопал себя по карману куртки.
- Забыл про свое свидетельство? Так что если в дурдом, то вместе отправимся.
Усанков от души расхохотался.
- Молодец, Серега! Отличный шантажист из тебя получился!
Разгадка удручала своей простотой и в то же время обрадовала Усанкова. Потому что страх не мог никуда деться, он сидел у Ильина в печенках, селезенках, в самом нутре, а вот то, что он, Усанков, недооценивал Ильина как противника, это факт. Никогда Ильин не был в противниках, и сейчас Усанков по-новому как бы просчитывал Ильина: доверчив, долго сопротивляться не может, умен, но душевно ленив, инертен...
Белые двери церкви скрипели и хлопали, когда приоткрывались, оттуда доносилось пение, волна нагретого свечного воздуха обдавала Усанкова сладковатым запахом.
- А тебе не надоело? - вдруг спросил Ильин.
Он сразу понял, о чем это, он не привык к таким вопросам, он вообще не любил отвечать, он предпочитал спрашивать. Он нахмурился. Ильин смотрел на него с участливостью.
- Надоело, - сказал он. - Еще как надоело, - и тотчас оборвал себя. Все равно надо возвращаться.
- Зачем тебе это?
- Не мне, а тебе.
- А тебе зачем?
- Мне? - Усанков подумал. - Иначе смысла не будет.
- Смысла в чем?
- Если отступить, смысла не будет во всей нашей борьбе, - ответил он скорее дежурно, чем уверенно, потому что объяснить это было невозможно.
В том-то и беда, что никому не объяснишь. Один лишь Клячко мог его понять. Потому что Клячко знал всю мерзость сделок, лжи, обманов. Все, в чем участвовал он, Усанков. И то Клячко не все знает. Потому что были и собственные интриги, сговоры, потому что надо было сохраниться. Не просто сохраниться, надо было добраться до ступени, с которой можно было начать действовать. Чем выше он поднимался, тем больше перед ним открывалось низости, тем больше приходилось в ней участвовать. Два года назад ему доверили поехать на юг заказать ковер с вытканным портретом супруги крупнейшего человека. Потом доверили докладывать про завод, который досрочно построен. Хотя его еще и в помине нет. И все получили за него награды. Когда-то он поклялся себе уничтожить всю эту кодлу во главе с Клячко. Теперь, когда они зашатались, когда еще немного и эта клика падет, нельзя отступиться. Чего ради? Чтобы дать уйти Клячко тихо, спокойно на союзную пенсию, с почетными проводами, с дачей в Жуковке, со всеми наградами? Не выйдет, он добьет Клячко, и все грехи будут отпущены. Лишь бы не промахнуться, ударить наверняка. Отказаться от этого удара? Тогда вся пакость, в которой он участвовал, не получит оправдания. Тогда действительно прощения ему не будет. Останется он, карьерист, хапуга, лжец, пособник Клячко, такой же преступник.
Ничего этого Усанков не мог изложить. Он не привык откровенничать, тем более разбираться в своих переживаниях. Не было в этом надобности. Со своими чувствами он умел справляться, они гасли внутри, надежно прикрытые его иронично- озабоченным видом. "Технарь!" - посмеивалась над ним жена. "Технарь" был удобный образ, имидж, как называют американцы. Технарь значит, поглощенный делами, проектами, никаких сомнений в себе. Его психика работала безупречно, на нее не влияли настроения, семья, погода, политика и тому подобные помехи. Он следил за своим организмом - теннис, бассейн, лыжи, не переедал, был в хорошей форме. Они с Ильиным одногодки, а выглядел Усанков всегда лучше.
...Тон Усанков выбрал сочувственный, произошла глупость, с кем не бывает, не сдержался, Клячко спровоцировал, все понятно, Ильин считал, что благородно поступает, признался, очистился и всякое такое. На самом же деле он подыграл Клячко, выручил его. С анонимкой бороться сложно, если же автор известен, тогда все проще, можно его оклеветать, мол, мстит, склочник, псих, распутник. Метод отработан. Станут заниматься не письмом Ильина, а самим Ильиным. Анонимщик, тот неуязвим, его не ухватишь, не опорочишь. Теперь, когда Ильин подставился, в ход пойдут самые подлые средства. Клячко бандит, он признает только силовые приемы...
Получалось логично, убедительно, но Усанкову казалось, что все его слова бессмысленны.
- Поскольку мы ввязались в войну, то надо уметь и отступать. Сплошных удач не бывает.
- На войне тоже должны быть правила, - сказал Ильин. - Их нельзя переступать.
- Раньше ты мог. Написал ведь анонимку. И неплохую. Две недели назад. И нате, все испортил. Чего тебя укусило?
- Стыдно стало. Мне теперь все чаще стыдно. Стыдно и то, что раньше стыдно не было. - Ильин оживился. - Куда ни погляжу, стыдно. Как мы разговариваем между собой. Как врем. Кого ни слушаю, стыдно. Кругом ненависть. Главного моего обидел Клячко. Понятно. Он ненавидит Клячко. Клячко - его. Ты - Клячко. У тебя борьба с Клячко стала целью. Все борются, все готовы на все идти. Все жаждут отомстить, разоблачить, и чем дальше, тем злее. Это же капкан.
В их среде считалось неприличным заводить такие разговоры. Интеллигентская дребедень, стыд, совесть, непохоже все это было, несвойственно Сергею Ильину, который для Усанкова был человеком дела прежде всего. Их гордость и преимущество состояли в том, что они не выступали с речами, не занимались политикой, философией, они вкалывали. Плохо ли, мало ли, но они оборудовали цеха, обеспечивали электропроводом, моторами, двигателями бумажные комбинаты, печатные машины...
Он вспомнил свой недавний разговор с американским фирмачом. Обсуждали условия стажировки. Усанков, несмотря на свой плохой английский, понимал этого красноносого верзилу с первых слов, все решалось просто, быстро, куда проще и приятнее, чем со своими министерскими боссами. Американец говорил "о'кей", как прихлопывал печатью свою подпись, и Усанков понимал, что этого "о'кей" совершенно достаточно. От американца исходило добродушие и дивное ощущение хозяина, он сам распоряжался собою, своим делом, и это был не просто хозяин своего небольшого бизнеса, это был еще и главный человек страны, потому что такие, как он, хваткие, практические люди были в чести, от них зависела деловая жизнь, и они могли выложиться во весь свой талант, показать всю свою силу, ловкость, сообразительность. А мы возимся друг с дружкой, барахтаемся, связанные по рукам и ногам, и кичимся своими нравственными терзаниями, без них ты не интеллигент.
- ...высший суд существует не только для верующих. Для нас тоже. Суд потомков - это же загробный суд.
- Ты что, верующим стал?
Ему хотелось смутить Ильина, но Ильин ответил доверчиво:
- Стал бы, да никак не получается.
Женщина рыжеволосая, гладко зачесанная, сойдя с паперти, обернулась, трижды перекрестилась. Низкое солнце вспыхнуло в ее волосах, словно огнем обдало и осветило тайную красоту ее лица. Усанков подумал, что вот так крестились и сто, и триста лет назад, когда не было этого собора, не было еще Петербурга, и через сто лет люди будут так же истово креститься, несмотря на космические станции и компьютеры.
- Зайдем? - сказал Ильин, и Усанков неожиданно согласился.
В церкви было немного народу. Служба кончалась. Наверху было светло, внизу горели свечи, в притворах темно поблескивало серебро окладов, белели кружевные салфетки. Священник читал молитву, и этот хрипловатый голос, запах ладана, каменные плиты пола всколыхнули что-то давнее, детское в душе Усанкова, чья-то рука ему припомнилась, рука на его плече и такой же голос, он ребенком стоит, ему ничего не видно, только когда все кланяются, опускаются на колени, открывается золотое сияние. Невесть когда это было и невесть где, может, в их деревенской церкви, но что-то очнулось в нем, какая-то теплая печаль как сожаление об этом забытом детском чувстве восторга и какого-то благоговения, когда он тоже молился вместе с бабкой. О чем молился? Просил ли он что, просто повторял таинственные слова или шептал, поверяя что-то свое... Господи, как давно это было, ужаснулся Усанков и увидел свою жизнь законченной и время, когда не будет ни Ильина, никого из друзей, ни жены и самого его не будет. Время это выглядело странным, пустынным, что-то в нем должно было, конечно, остаться от Усанкова, как от деда остались в памяти наигрыш на балалайке и несколько частушек, ничего больше детская память не сохранила. Почти от каждого что-то остается. Правнукам достанется смутное предание о чиновнике, который с кем-то там боролся, с каким-то прохиндеем, потратил на это годы и сам погряз. Гордости от такого предка не будет. Ничем он не прославился. Интриги, пустые хлопоты, в общем и целом, сочтут, что все те деятели друг друга стоили, довели страну до ручки. Все лгали, обманывали, сцепились, не разобрать, кто за что, кто прав, кто виноват - одна шайка-лейка. А ведь того Игоря Усанкова природа кое-чем наградила, да все так и пропало.
Бумагу Ильин взял двумя пальцами, держа на вытянутой руке, смотря на нее сбоку.
- Да ты читай, читай, - нетерпеливо потребовал Клячко.
- Зачем?
- А как же, подписывать придется, - ласково протянул, почти пропел Клячко. - Дорогой ты мой Сергей Игнатьевич, ты же умный мужик.
Ильин продолжал держать бумагу двумя пальцами, брезгливо, подальше от себя. Можно было подумать, что ему наплевать на Клячко. Но такого не могло быть. Он всегда боялся Клячко. Усанков это знал. Все боялись Клячко. Даже он, Усанков, и то боялся Клячко. Клячко был еще опасен, ранен, но опасен, тем более опасен; сейчас надо самим не подставиться, время, время надо выиграть, Ильин прекрасно это все понимает, учитывает, он всегда был осторожен. Непонятно, что с ним происходит, какую игру он ведет.
Следовало как-то встряхнуть Ильина, чтобы он очнулся, увидал настороженность Клячко. Ночной разговор в купе не давал покоя. Усанков, как говорится, был под колпаком, и действовать ему теперь надо весьма осмотрительно. Должен же Ильин понять, что придется пожертвовать главным инженером, подписать эту поганую бумагу, любые затраты оправдают себя. Лишь бы Клячко ничего не заподозрил раньше времени. Иначе начнет рыть и докопается, до всего докопается, он упорен, как кабан.
- Сделаем, Федор Федорович, выполним интернациональный долг, - как можно веселее сказал Усанков и прищелкнул пальцами, показывая, что есть подходящая идея.
Ильин никак не отозвался.
- Верно, Серега? - продолжил Усанков тем же тоном, подошел к Ильину, чтобы хлопнуть его по плечу, но не решился, что-то помешало. Наткнулся на невидимую стенку. Это было странно. Он привык командовать Ильиным, не задумываясь.
Маленькие выпученные глазки Клячко соединили их обоих оценивающе, кресло заскрипело под его тяжестью.
- А мне все равно, - вдруг пропел он. - А мне все равно, а мне все равно, - он поднял пухлую руку и серьезно, по-доброму сказал: - Это я вам шанс даю, земляки.
В кабинете стало душно. Неподвижный воздух сгустился. Усанков оперся о мраморный подоконник, положил руки на прохладный камень. Солнце жарко блестело в тяжелой бронзовой люстре.
КБ помещалось в старинном особняке. Кабинет сохранял красного мрамора камин, на котором стояла китайская ваза. Дубовый потолок имел резные карнизы, наборный паркет повторял рисунок потолка. Новенькая мебель, желтенькая, фанерная, тонконогая, показалась Усанкову хилой. И Клячко и все они не соответствовали этому кабинету.
Ильин разнял пальцы, последил, как бумага, плавно кружась, опустилась на стекло.
- Акция была бесчестной, - произнес он, ни к кому не обращаясь. - Кем бы ни был царь...
- Чего? - не понял Клячко. - Ты про что?
Ильин дернул головой, осмотрелся.
- Позвольте заметить, там все соответствует.
Клячко рассердился.
- Где там?
- В анонимке.
- Тебе что, показывали?
Ощущение опасности подступило к Усанкову, сердце застучало, он оторвался от подоконника. В это время Ильин сказал мягче:
- Это я ее писал.
- Анонимку? Ты? Кончай трепаться, - Клячко с облегчением повалился обратно в кресло.
Усанков вышел вперед.
- Выручить он хочет своего главного, вы разве не видите, Федор Федорович. Посмотрите на его героическую физиономию. Пострадать от начальства, самое наилучшее, если от министерского...
- Не мельтеши, - Клячко махнул рукой, отстраняя Усанкова. - Так ты серьезно, Сергей Игнатьевич? И доказать можешь?
- А зачем мне доказывать? - удивился Ильин.
- Почему же анонимка?
- Побоялся подписать, - отчеканил Ильин бравым, совершенно неподходящим для этих слов голосом.
- Теперь что, не боишься?
- Теперь нет.
- Ишь ты, куда ж твоя боялка делась?
- Долго рассказывать, - Ильин махнул рукой, неподвижное лицо его вдруг растопила улыбка. - Не беспокойтесь, Федор Федорович, я то же самое напишу от себя.
Клячко встал, оперся обеими руками о стол, шея его багрово надулась.
- А почему признался?
Буквально на глазах внешность Ильина менялась неузнаваемо. Никогда Усанков не видал его таким стройным, рослым.
- Потому что хватит! - и голос был не Ильина, молодой, свежий. Лицо его разрумянилось, похудевшее, оно вытянулось, освободилось от дряблой мягкости, стало тугим и чистым.
- Почему написал, могу понять, - хрипло соображал Клячко. - Сейчас все пишут. Поднажали на тебя. Решил, что кончается Клячко. А вот признался почему? Уж до конца открывайся. Нет, не сходится, ты меня разыгрываешь.
- Зачем же, - весело сказал Ильин. - У меня второй экземпляр имеется, он показал на сейф. - Показать?
На лбу у Клячко выступили набухшие вены, глаза налились, все в нем раздулось, лилово потемнело.
- Верю. Я-то тебе верю, всегда верил, я к тебе всей душой был. Что тебе Клячко плохого сделал? За что ему плюнул в душу? Свои люди! Я тебя вытащил, поднял, орден дал, я тебя в коллегию назначил... - от обиды ему перехватило горло. - В открытую пошел на меня. Значит, я даже анонимки не достоин. Перчатку мне бросил. За что?
Он всхлипывал и стучал кулаком по столу не столько даже от поступка Ильина, сколько от непонятного его признания, от этой безбоязненной веселости. Должна же быть какая-то причина. Клячко твердо усвоил, что в действиях каждого человека за красивыми словами стоят самые простенькие причины - зависть, погоня за деньгой, должностью... Анонимка - это Клячко понимал, анонимку он и сам мог написать, но признаться? На то должна быть причина серьезнейшая, и причину эту разгадать было необходимо.
- Я же тебя на дерьмо сведу. Всю жизнь будешь ходить в клеветниках, не отмоешься. Ты, может, думал, что объявиться выгоднее, да кто тебя защитит, кто?
Оттого, что Ильин не пугался, стоял руки в карманы, смотрел благодушно, от этого Клячко кипел, задыхался, его вполне мог хватить удар. В другое время Усанков бы сжалился, поднес бы старику воды, но тут и не двинулся. Шевельнулась даже мыслишка: "И хорошо, чтобы удар". Но больше его занимало то превращение, что на глазах происходило с Ильиным, он все более кого-то напоминал, что-то раздражающе знакомое появилось в нем. Какая-то свобода и решительность, и счастье этой свободы, как будто он только что получил и все время опробывал движениями - хочу, улыбаюсь, хочу, суплюсь, лицевые мышцы не напряжены, принимают то выражение, какое им нравится, не согласовывая с предохранительным устройством, нет противного ощущения застывшего жира на лице и этой постоянной готовности согласно кивнуть. А самое наибольшее счастье - посреди разговора повернуться и уйти, просто так, свободный человек, скучно стало слушать вашу ругань, Федор Федорович, ваши угрозы, скучно, и вся недолга. Повернулся и вышел, как сейчас Ильин, а ты, Усанков, стой и слушай, тебе деваться некуда, ты переминайся с ноги на ногу.
- Вернуть его! Ильин! - закричал Клячко, но вдруг опомнился, уставился на Усанкова. - Он что, блаженный! А может, у него лапа появилась? На что он надеется? Тебе небось известно. Взял и засветился, с чего это? Тут что-то не то, а?
Разговаривать Клячко не умел, так чтобы на равных, слушать, отвечать; он привык спрашивать и говорить. То есть сообщать и требовать. Он говорил его слушали, ему начальство говорило - он слушал. Так было на всех этажах и всегда. С ним не разговаривали, и он не разговаривал.
Никакого разумного объяснения случившемуся Клячко найти не мог. И, видно, Усанков, за которым он цепко следил, тоже подрастерялся. Ильин мужик осмотрительный, равнодушный, с чего он взвился? Ясно одно - за добро не жди добра, старая эта истина хоть как-то утешала Клячко своей горечью, она позволяла не щадить ни Ильина, ни Усанкова, никого не жалеть, тогда тебя будут чтить и даже любить. С этим Ильиным, выходит, он обманулся. Пострадал. Но это не было ошибкой. Он, Клячко, не совершал ошибок. Все, что он делал, было правильно. Не он ошибся, а ошибся Ильин, поспешив высунуться. В сущности, это он, Клячко, выманил Ильина своим предложением. Подсознательно выманил, инстинктивно, потому что у Клячко безошибочный нюх.
- Как я его раскусил? Я ведь вас насквозь вижу, - объявил он Усанкову. - Волки вы, хищники. Накидываетесь, как только учуете, эх вы... - От сочувствия к себе слезы выступили у него на глазах. Зрелище было необычное.
- Ну что вы, Федор Федорович, это у Ильина какой-то срыв, какой он хищник.
- Срыв?.. С ним что, бывает?
- В каком смысле?
- А ты мне рассказывал про этих... вчера... - как бы безразлично напомнил Клячко.
Брови Усанкова поднялись, и лицо его остановилось.
- Господи, он похож на того... поручика, - пробормотал он и рванулся к двери, но Клячко с неожиданной ловкостью опередил его, преградил дорогу...
Ильина он нашел у главного инженера. Усанков вошел без стука. Они стояли у окна. Лицо, лоб у главного инженера были в красных пятнах.
- Кто там? Нельзя, - сказал Ильин.
Усанков не обратил на это внимания. Тогда Ильин подошел, взял его под руку, вывел из кабинета. Они спустились вниз. Ильин посмотрел на часы.
- Мне в Спасскую церковь надо, - сказал он.
Усанков не удивился.
- Я тебя провожу.
Шли молча, быстро, через какие-то проходные дворы, разрытые проулки. Две молодые цыганки закричали им со смехом: "Сергей, иди ко мне скорей!" По бульвару шествовала процессия старух с собачками.
Усанков никогда не понимал этот город. Во всех остальных городах он чувствовал себя столичным жителем, всюду царила провинциальность; ленинградцы тоже при всем их гоноре плохо разбирались в движениях Власти, но провинциальной жажды быть в курсе, все знать, приобщаться не было. Каким-то образом они уберегли независимость.
Старинные дома, обшарпанные, в ржавых подтеках, сохраняли былую красоту. Черты былого можно было заметить в балконных перилах, в кованом узоре поломанных ворот, где-то под крышей выступали остатки герба, облупленные львиные головы. Бывая в Ленинграде, Усанков ощущал какой-то упрек. Вот и сейчас, шагая за Ильиным по площади к белому раскидистому собору с зелеными куполами, отгороженному странной оградой из пушек и цепей, он испытывал смутную виноватость перед этим городом, перед высокомерной его красотой, недоступностью. В сущности, Усанков всегда оставался здесь чужим. Нигде не был чужим, а здесь был, здесь ощущал себя деревенщиной.
На паперти перед ними невесть откуда появился сухонький сгорбленный старичок в зеленом вельветовом пиджачке. Вид у него был обтрепанный, как у той нищей братии, что побиралась у входа. Отличали его толстые очки и бесшумная легкость, невесомость. Ильин почтительно поздоровался с ним за руку, представил как Альберта Анисимовича. Усанков назвал себя, буркнул фамилию, но старичок сказал дребезжаще:
- Весьма приятно, Игорь Андреевич, - и церемонно наклонил голову в беленьком пуху.
Усанков слушал, как они заговорили о каком-то Витяеве, который посылал фотографию с портрета какого-то Немировского. Ильин удивлялся и радовался тому, что это Витяев, нетерпеливо развязывал папку, где была фотография, никак не мог справиться с тесемками, а открыв, испуганно застыл.
- Ему тут лет тридцать, - обратился он к Альберту Анисимовичу неуверенно.
- Думаю, это перед кампанией.
Потом Ильин протянул фотографию Усанкову. В овале резной рамы был портрет офицера с крохотными усиками и длинными курчавыми бакенбардами. Выгнутые тонкие брови придавали его лицу наивность и мягкость.
- По-твоему, похож? На меня?
Усанков смотрел то на портрет, то на Ильина - те же вздернутые губы, тот же нос, пытался вспомнить, каким был Ильин лет двадцать назад, двадцать с лишним, когда они познакомились. Они сидели в номере у Тимофеева, шикарный был номер-люкс с тиснеными обоями, они трепались, пели песни, а Ильин распевал частушки срамные, а кроме того, они ругали Клячко... Бог ты мой, уже тогда был Клячко! Министры сменились трижды, Тимофеева похоронили, а Клячко сносу нет.
- Ничего общего, - ожесточенно сказал Усанков. - Не похож, не та порода. Какой из тебя гусар!
- Нет, ты сравни.
- Сравниваю. У тебя брюшко, у тебя плешь, сутулый, куда вы, папаша, лезете? А в те годы ты совсем был тюха-матюха. Это теперь поднабрался номенклатуры.
- Врешь ты все, - сказал Ильин. - А как по-вашему, Альберт Анисимович?
- Смотря какое сходство вы ищете, - помолчав, неохотно ответил старик. - Все люди, да всяк человек сам по себе.
- Вы, папаша, напрасно эту тему раздуваете, - сказал Усанков угрожающе. - С какой целью?
Альберт Анисимович слушал его, склонив голову, изображая робость и послушание, однако глазки его посматривали из-под бровей с насмешливым интересом.
- Ищет человек, спрашивает, вот я и осмелился дорогу показать. Хотя и предупреждал.
- Куда показываете? Куда? Да и почему берете на себя? Какой из вас указчик? - уже совсем грубо одернул его Усанков.
Тогда старик отступил в сторону, галантно махнул рукой, поклонился, как бы уступая путь.
- Не могу перечить вам, тем более вы лицезрели поручика самолично...
- ...Допустим, нарушали законы, - вдруг заговорил Ильин, - продолжая всматриваться в портрет. - Подлейшим образом проникли, враньем, обманом и прикончили. Все на лжи было. Позор. Согласен. Возникает другой вопрос: почему на Сталина ни одного покушения не было? Никого не нашлось. С собой кончали от ужаса, от стыда. Стрелялись. От страха. А на диктатора руку не осмеливались поднять. На царя, помазанника божьего не побоялись. Правда, скопом навалились. И то стыдно, и это опасно, - он говорил негромко, словно бы сам с собой. - Что ж это - ни одной души отчаянной, чтобы восстать...
- Дошло! Добралось! - воскликнул Альберт Анисимович. - Правильно. Всякому своя пора должна быть стыднее. Ведь и в Ленина несколько раз стреляли. А как же... Резонно. Война. Резон! Из гвардии в гарнизон! А потом дошли до рабства подлого.
- Извините, Альберт Анисимович, нам пора, - сказал Усанков. - У нас правительственная комиссия. Горячка.
- Разумеется. Какой может быть разговор.
- Вы мне позвоните, - сказал Ильин.
Альберт Анисимович поправил очки, слабо покачал головой.
- Вряд ли. Времени у меня не осталось.
- Как же так? - забеспокоился Ильин. - Мы с вами должны еще выяснить. У меня ведь прямых доказательств нет.
- Вы уж меня простите, - Альберт Анисимович подошел к Ильину, заговорил с ним тихо, почти шепотом и, поклонившись Усанкову, удалился в приоткрытую дверь собора.
- Надо мне дождаться его, - сказал Ильин.
Усанков посмотрел на часы.
- Невозможно.
- Это для меня очень важно.
- Что еще случилось?
- Мне надо узнать про свою мать, про себя.
- Шеф уже в гостинице, он рвет и мечет. Нам торопиться надо, пока он...
- ...от этого многое зависит, - продолжал, не слушая его, Ильин. - Если она была правнучкой...
- ...не стал вызывать твоих хлопцев и обрабатывать их, среди них быстро найдутся...
- Мне надо узнать, кто я такой.
- Могу сказать: ты мудак, ты идиот, если ты до сих пор не понял это.
- Мне наплевать на твоего шефа и на все его приготовления.
- Послушай, Серега, ты, конечно, герой, ты смельчак, но поехать надо, я тебя прошу.
- Зачем?
- А затем, что мы приедем и ты подпишешь бумагу, которую он сочинил, раздельно, чеканя каждое слово, проговорил Усанков. - И порядок. Все будет забыто.
- И потом? - спросил Ильин. - Что будет потом?
- Ты погонишь в шею всех этих иллюзионистов, артистов, священников, мошенников.
- Какие артисты, это не артисты, ты знаешь.
- Это были артисты, артисты, - упрямо повторил Усанков.
Ильин посмотрел на него с интересом.
- А ты боишься признать.
- Я за тебя боюсь.
- За меня?
- Ты помнишь, как сделали Алешу Курочкина?
Он не мог не помнить. Сперва Курочкину приписали склоку, потом клевету. Курочкин не унимался и доказывал, что министерские заправилы заключают невыгодные договора с австрийцами не случайно, они получают за это подарки... Однажды вызвали санитаров, тут же, в министерстве, связали его, вкатили укол и увезли. С тех пор он мыкается по психушкам.
- Думаешь, Клячко постесняется, он состыковал твою выходку и твои привидения и понял, что на этом можно сыграть. У него нет запретов.
Страх должен был вылезти. Сколько бы ни хорохориться, у каждого из них внутри укоренился страх, родимый, с которым они выросли. Тот самый, липкий, потный, что накинулся на Усанкова ночью в купе.
- Откуда он узнал про поручика и прочее?
- Я рассказал. Сидели, болтали в поезде. В порядке анекдота.
- Значит, я тебе обязан. Спасибо.
- Кто же знал.
- Ты его не разуверил? Чего ж постеснялся? Ты-то мог подтвердить.
- И что? Артистов принял за привидения - смешно. А дальше не смешно. Утром резвился, к обеду взбесился. Ты сам разбудил чертей. У него теперь одно объяснение - псих. И выход один - упечь тебя в больницу... Поступки нелогичные, нес чушь. Все это, конечно, если не пойдешь на мировую...
- Не упечет, - сказал Ильин спокойно.
- Почему же?
- Ты не позволишь.
- Я? Я ему не указ.
- Ничего, ты постараешься.
Усанков заложил руки за спину, крепко сцепил пальцы, тон Ильина удивил его нагловатостью, вроде никак не свойственной их отношениям, где всегда командовал Усанков.
- Ишь ты, как уверен.
Ильин похлопал себя по карману куртки.
- Забыл про свое свидетельство? Так что если в дурдом, то вместе отправимся.
Усанков от души расхохотался.
- Молодец, Серега! Отличный шантажист из тебя получился!
Разгадка удручала своей простотой и в то же время обрадовала Усанкова. Потому что страх не мог никуда деться, он сидел у Ильина в печенках, селезенках, в самом нутре, а вот то, что он, Усанков, недооценивал Ильина как противника, это факт. Никогда Ильин не был в противниках, и сейчас Усанков по-новому как бы просчитывал Ильина: доверчив, долго сопротивляться не может, умен, но душевно ленив, инертен...
Белые двери церкви скрипели и хлопали, когда приоткрывались, оттуда доносилось пение, волна нагретого свечного воздуха обдавала Усанкова сладковатым запахом.
- А тебе не надоело? - вдруг спросил Ильин.
Он сразу понял, о чем это, он не привык к таким вопросам, он вообще не любил отвечать, он предпочитал спрашивать. Он нахмурился. Ильин смотрел на него с участливостью.
- Надоело, - сказал он. - Еще как надоело, - и тотчас оборвал себя. Все равно надо возвращаться.
- Зачем тебе это?
- Не мне, а тебе.
- А тебе зачем?
- Мне? - Усанков подумал. - Иначе смысла не будет.
- Смысла в чем?
- Если отступить, смысла не будет во всей нашей борьбе, - ответил он скорее дежурно, чем уверенно, потому что объяснить это было невозможно.
В том-то и беда, что никому не объяснишь. Один лишь Клячко мог его понять. Потому что Клячко знал всю мерзость сделок, лжи, обманов. Все, в чем участвовал он, Усанков. И то Клячко не все знает. Потому что были и собственные интриги, сговоры, потому что надо было сохраниться. Не просто сохраниться, надо было добраться до ступени, с которой можно было начать действовать. Чем выше он поднимался, тем больше перед ним открывалось низости, тем больше приходилось в ней участвовать. Два года назад ему доверили поехать на юг заказать ковер с вытканным портретом супруги крупнейшего человека. Потом доверили докладывать про завод, который досрочно построен. Хотя его еще и в помине нет. И все получили за него награды. Когда-то он поклялся себе уничтожить всю эту кодлу во главе с Клячко. Теперь, когда они зашатались, когда еще немного и эта клика падет, нельзя отступиться. Чего ради? Чтобы дать уйти Клячко тихо, спокойно на союзную пенсию, с почетными проводами, с дачей в Жуковке, со всеми наградами? Не выйдет, он добьет Клячко, и все грехи будут отпущены. Лишь бы не промахнуться, ударить наверняка. Отказаться от этого удара? Тогда вся пакость, в которой он участвовал, не получит оправдания. Тогда действительно прощения ему не будет. Останется он, карьерист, хапуга, лжец, пособник Клячко, такой же преступник.
Ничего этого Усанков не мог изложить. Он не привык откровенничать, тем более разбираться в своих переживаниях. Не было в этом надобности. Со своими чувствами он умел справляться, они гасли внутри, надежно прикрытые его иронично- озабоченным видом. "Технарь!" - посмеивалась над ним жена. "Технарь" был удобный образ, имидж, как называют американцы. Технарь значит, поглощенный делами, проектами, никаких сомнений в себе. Его психика работала безупречно, на нее не влияли настроения, семья, погода, политика и тому подобные помехи. Он следил за своим организмом - теннис, бассейн, лыжи, не переедал, был в хорошей форме. Они с Ильиным одногодки, а выглядел Усанков всегда лучше.
...Тон Усанков выбрал сочувственный, произошла глупость, с кем не бывает, не сдержался, Клячко спровоцировал, все понятно, Ильин считал, что благородно поступает, признался, очистился и всякое такое. На самом же деле он подыграл Клячко, выручил его. С анонимкой бороться сложно, если же автор известен, тогда все проще, можно его оклеветать, мол, мстит, склочник, псих, распутник. Метод отработан. Станут заниматься не письмом Ильина, а самим Ильиным. Анонимщик, тот неуязвим, его не ухватишь, не опорочишь. Теперь, когда Ильин подставился, в ход пойдут самые подлые средства. Клячко бандит, он признает только силовые приемы...
Получалось логично, убедительно, но Усанкову казалось, что все его слова бессмысленны.
- Поскольку мы ввязались в войну, то надо уметь и отступать. Сплошных удач не бывает.
- На войне тоже должны быть правила, - сказал Ильин. - Их нельзя переступать.
- Раньше ты мог. Написал ведь анонимку. И неплохую. Две недели назад. И нате, все испортил. Чего тебя укусило?
- Стыдно стало. Мне теперь все чаще стыдно. Стыдно и то, что раньше стыдно не было. - Ильин оживился. - Куда ни погляжу, стыдно. Как мы разговариваем между собой. Как врем. Кого ни слушаю, стыдно. Кругом ненависть. Главного моего обидел Клячко. Понятно. Он ненавидит Клячко. Клячко - его. Ты - Клячко. У тебя борьба с Клячко стала целью. Все борются, все готовы на все идти. Все жаждут отомстить, разоблачить, и чем дальше, тем злее. Это же капкан.
В их среде считалось неприличным заводить такие разговоры. Интеллигентская дребедень, стыд, совесть, непохоже все это было, несвойственно Сергею Ильину, который для Усанкова был человеком дела прежде всего. Их гордость и преимущество состояли в том, что они не выступали с речами, не занимались политикой, философией, они вкалывали. Плохо ли, мало ли, но они оборудовали цеха, обеспечивали электропроводом, моторами, двигателями бумажные комбинаты, печатные машины...
Он вспомнил свой недавний разговор с американским фирмачом. Обсуждали условия стажировки. Усанков, несмотря на свой плохой английский, понимал этого красноносого верзилу с первых слов, все решалось просто, быстро, куда проще и приятнее, чем со своими министерскими боссами. Американец говорил "о'кей", как прихлопывал печатью свою подпись, и Усанков понимал, что этого "о'кей" совершенно достаточно. От американца исходило добродушие и дивное ощущение хозяина, он сам распоряжался собою, своим делом, и это был не просто хозяин своего небольшого бизнеса, это был еще и главный человек страны, потому что такие, как он, хваткие, практические люди были в чести, от них зависела деловая жизнь, и они могли выложиться во весь свой талант, показать всю свою силу, ловкость, сообразительность. А мы возимся друг с дружкой, барахтаемся, связанные по рукам и ногам, и кичимся своими нравственными терзаниями, без них ты не интеллигент.
- ...высший суд существует не только для верующих. Для нас тоже. Суд потомков - это же загробный суд.
- Ты что, верующим стал?
Ему хотелось смутить Ильина, но Ильин ответил доверчиво:
- Стал бы, да никак не получается.
Женщина рыжеволосая, гладко зачесанная, сойдя с паперти, обернулась, трижды перекрестилась. Низкое солнце вспыхнуло в ее волосах, словно огнем обдало и осветило тайную красоту ее лица. Усанков подумал, что вот так крестились и сто, и триста лет назад, когда не было этого собора, не было еще Петербурга, и через сто лет люди будут так же истово креститься, несмотря на космические станции и компьютеры.
- Зайдем? - сказал Ильин, и Усанков неожиданно согласился.
В церкви было немного народу. Служба кончалась. Наверху было светло, внизу горели свечи, в притворах темно поблескивало серебро окладов, белели кружевные салфетки. Священник читал молитву, и этот хрипловатый голос, запах ладана, каменные плиты пола всколыхнули что-то давнее, детское в душе Усанкова, чья-то рука ему припомнилась, рука на его плече и такой же голос, он ребенком стоит, ему ничего не видно, только когда все кланяются, опускаются на колени, открывается золотое сияние. Невесть когда это было и невесть где, может, в их деревенской церкви, но что-то очнулось в нем, какая-то теплая печаль как сожаление об этом забытом детском чувстве восторга и какого-то благоговения, когда он тоже молился вместе с бабкой. О чем молился? Просил ли он что, просто повторял таинственные слова или шептал, поверяя что-то свое... Господи, как давно это было, ужаснулся Усанков и увидел свою жизнь законченной и время, когда не будет ни Ильина, никого из друзей, ни жены и самого его не будет. Время это выглядело странным, пустынным, что-то в нем должно было, конечно, остаться от Усанкова, как от деда остались в памяти наигрыш на балалайке и несколько частушек, ничего больше детская память не сохранила. Почти от каждого что-то остается. Правнукам достанется смутное предание о чиновнике, который с кем-то там боролся, с каким-то прохиндеем, потратил на это годы и сам погряз. Гордости от такого предка не будет. Ничем он не прославился. Интриги, пустые хлопоты, в общем и целом, сочтут, что все те деятели друг друга стоили, довели страну до ручки. Все лгали, обманывали, сцепились, не разобрать, кто за что, кто прав, кто виноват - одна шайка-лейка. А ведь того Игоря Усанкова природа кое-чем наградила, да все так и пропало.