Нашелся, впрочем, и критический голос, который откликнулся протестом на распространяемую по всему свету чушь. Некий чаттер указал на несообразность в процитированном репортаже из нацистской газеты «Фёлькишер беобахтер», где говорилось, что подразделение вермахта салютовало ружейными залпами в память боевого товарища, фронтовика Вильгельма Густлоффа; дело в том, что из-за своего легочного заболевания Густлофф не участвовал в Первой мировой войне, не проявлял отвагу на полях сражений, не мог быть удостоен Железного креста ни первого, ни второго класса, следовательно, данной почести не заслужил.
   Похоже, объявился еще один дотошный одиночка, который решил испортить первому траурный церемониал. Кроме того, этот всезнайка съехидничал, что, мол, в речи мекленбургского гауляйтера Хильдебранда неоправданно отсутствовало указание на «национал-большевистское влияние», которое испытывал на себе Мученик со стороны Георга Штрассера. Ведь этот бывший сельскохозяйственный рабочий, с детских лет возненавидевший аристократов из числа крупных землевладельцев и надеявшийся, что Гитлер, придя к власти, произведет решительный передел земли, был просто обязан хотя бы намеком защитить честь злокозненного Штрассера. Примерно так выглядели возражения. Спор всезнаек, обычный для чаттеров.
   Безразличная к исходу спора траурная процессия, проиллюстрированная на сайте множеством фотографий, двинулась в путь. Погода капризничала, шествие тронулось от Дома торжественных заседаний по Гутенбергштрассе, потом по Висмаршештрассе, перешла через Тотендамм и завершила свой маршрут по Вальштрассе у крематория. По всему четырехкилометровому пути с обеих сторон улицы гроб провожали скорбные шпалеры, сам гроб возлежал на орудийном лафете, пока его под барабанный бой не сняли с лафета для кремации и после молитвы священника не опустили в огненную шахту. С обеих сторон от гроба по команде склонились знамена. Чеканя шаг, пошли колонны с песней о погибшем товарище, в строю салютовали вскинутой рукой, отдавая последнее, самое последнее приветствие. Раздались ружейные залпы в честь павшего фронтовика, который, правда, как уже выяснилось, не нюхал пороха в окопах, не лежал ничком под артиллерийскими обстрелами и не изведал, если уж говорить словами Юнгера, «стальной грозы». Ах, лучше уж ему было оказаться под Верденом, где его укокошил бы осколок снаряда.
   Выросший в городе меж семи озер, я знаю, где на южном берегу Шверинского озера была замурована урна. Ее замуровали в фундамент четырехметрового гранитного камня с высеченными клинописными буквами. Вместе с обелисками, посвященными другим членам партийной Старой гвардии[8], он служил центром специального комплекса – Мемориала героев. Не скажу, когда именно – мать знает это точно, – в первые послевоенные годы было снесено все, что могло напомнить шверинцам о Мученике, причем делалось это не только по приказу советского оккупационного командования. Однако мой сетевой аноним считал необходимым восстановить мемориал на прежнем месте, да и Шверин он неизменно продолжал называть «городом Вильгельма Густлоффа».
 
   Все прошло, все миновало! Разве кто-нибудь теперь вспомнит, как звали руководителя Германского трудового фронта? Сегодня рядом с Гитлером в качестве вождей называют разве что Геббельса, Геринга и Гесса. Если в какой-нибудь телевизионной викторине ведущий спросит, кто такой Гиммлер или Эйхман, то можно ожидать как правильного ответа, так и полной неосведомленности относительно этих персонажей исторического прошлого; впрочем, иной телеведущий сопровождает потерю нескольких тысяч марок лишь легкой улыбкой.
   Так кто же, кроме редактора найденного мной сайта, сумеет нынче вспомнить Роберта Лея[9]? А ведь именно он после прихода к власти национал-социалистов распустил все профсоюзы, опустошил профсоюзные кассы, занял своими спецкомандами принадлежащие профсоюзам здания, а членов профсоюзов, которых насчитывалось много миллионов, в принудительном порядке зачислил в Германский трудовой фронт. Ему, лунноликому, с челкой на лбу, пришло в голову обязать сначала всех чиновников, потом всех учителей и учеников, затем, наконец, рабочих всех предприятий приветствовать друг друга вскинутой рукой и восклицанием «Хайль Гитлер!». Ему же принадлежит инициатива по организации отпусков для рабочих и служащих под девизом «Сила через радость» в виде дешевых туристических поездок в Баварские Альпы, Рудные горы, на балтийское и североморское побережье, а также в виде доступных по ценам коротких или сравнительно длительных морских круизов.
   Судя по всему, был он человеком весьма энергичным, действовал без устали, не боясь никаких преград, но одновременно происходило и многое другое – например, постепенно заполнялись концентрационные лагеря. В начале 1934 года Лей арендовал для запланированной флотилии СЧР пассажирский теплоход «Монте Оливия» и пароход «Дрезден» водоизмещением в четыре тысячи тонн. Они могли взять на борт до трех тысяч пассажиров. Однако уже во время восьмого круиза, давшего возможность очередным отпускникам насладиться красотами норвежских фьордов, подводный гранитный выступ в районе Кармзунда взрезал корпусную обшивку «Дрездена», в щель хлынула вода, судно начало тонуть. Правда, всех пассажиров удалось спасти, если не считать двух женщин, умерших от сердечного приступа, однако подобное происшествие могло похоронить и саму идею круизов СЧР.
   Нет, не таков был Роберт Лей. Спустя всего неделю он арендовал еще четыре судна и располагал теперь большой флотилией, которая на следующий год приняла сто тридцать пять тысяч пассажиров, совершивших в основном пятидневные экскурсии в Норвегию, но вскоре начались плавания и по Атлантике к Мадейре, излюбленной цели отпускников. При этом тур, предлагаемый организацией «Сила через радость», обходился всего в сорок рейхсмарок, еще десять марок стоил льготный железнодорожный билет для проезда до Гамбургского порта.
   Будучи профессиональным журналистом, я не мог не задаться при изучении доступного мне материала вопросом: каким образом сумели за столь короткий срок государственная система, возникшая благодаря закону о чрезвычайных полномочиях[10], и оставшаяся в единственном числе политическая партия не только заставить замолчать рабочих и служащих, принудительно зачисленных в Германский трудовой фронт, но и побудить их к сотрудничеству, которое вскоре сменилось массовым ликованием по любому указанному сверху поводу? Ответом на этот вопрос служит отчасти деятельность национал-социалистической организации «Сила через радость», о которой многие из оставшихся в живых любили тайком вспоминать потом еще долгие годы, причем мать делала это далее открыто: «Нынче-то все не так, как прежде. Папа мой был в столярной мастерской всего лишь подсобным рабочим, он в те поры ни во что уж не верил, а вот СЧР все перевернула, потому что он с мамой впервые в жизни совершил путешествие...»
   Надо заметить, что мать частенько болтала языком невпопад. Такая уж была своенравная и упрямая натура, что одно она легко отбрасывала, а другому хранила верность навек. В марте пятьдесят третьего года, когда объявили о смерти Сталина – я как раз валялся в постели то ли с воспаленными гландами, то ли с корью, то ли с краснухой, – она зажгла на кухне свечи и прямо-таки залилась слезами. Никогда больше я не видел ее слез. Когда спустя много лет убрали Вальтера Ульбрихта, она пренебрежительно назвала его преемника «жалким кровельщиком». Считавшаяся антифашисткой, она тем не менее горевала из-за памятника Вильгельму Густлоффу, разрушенного в середине пятидесятых, бранила «гнусных осквернителей». Позднее, когда на Западе обострилась проблема терроризма, я прочитал в одной из ее шверинских «маляв», что Баадер-Майнхофф – а для нее это всегда был один человек – погиб, сражаясь против фашизма. Для меня осталось непостижимым, за кого или против кого была мать. Зато ее подруга Йенни реагировала на подобные заявления матери лишь легкой улыбкой: «Тулла всегда была такой. Она не боится говорить то, что другим может прийтись не по нраву. Порой она немножко перебирает...» Например, на общем партийном собрании она назвала себя «последней из тех, кто сохранил верность товарищу Сталину», и сразу же за этим объявила бесклассовую организацию СЧР образцовой для каждого настоящего коммуниста.
 
   В январе 1936 года гамбургская верфь «Блом & Фосс» получила от Германского трудового фронта, а точнее от ее организации «Сила через радость», подряд на строительство пассажирского лайнера со сметной стоимостью в 25 миллионов рейхсмарок; тогда ни у кого не возник вопрос: откуда взялись такие сумасшедшие деньги? Поначалу были заданы лишь основные характеристики: водоизмещение – 25 484 тонны, длина – 208 метров, осадка – 6-7 метров. Максимальная скорость – 15,5 узла. Предполагалось, что лайнер с его экипажем в составе 417 человек примет на борт 1463 пассажира. Это были более или менее обычные параметры для тогдашнего судостроения, но в отличие от других пассажирских судов перед корабелами стояла задача создать лайнер, на котором не будет существовать деления кают по классам, что, по замыслу Роберта Лея, призвано было продемонстрировать воплощение идеала единой национальной общности всех немцев.
   Предполагалось, что при спуске со стапелей лайнер будет наречен именем Вождя, однако когда рейхсканцлер стоял на упомянутой выше траурной церемонии рядом с вдовой своего однопартийца, убитого в Швейцарии, он принял решение назвать строящийся лайнер в честь нового Мученика национал-социалистического движения; вскоре после кремации его именем стали называться площади, улицы и школы по всему Рейху. В его честь были переименованы даже бывшие военные Заводы Симсона в Зуле, отныне они, называясь Заводы имени Вильгельма Густлоффа, продолжали выпускать продукцию военного назначения, а с 1942 года даже расширились, открыв свой филиал в концентрационном лагере Бухенвальд.
   Не буду перечислять всего, что было названо в его честь – упомяну разве что Мост имени Густлоффа в Нюрнберге и Дом имени Густлоффа в немецкой колонии бразильской Куритибы, – зато спрошу себя, а заодно и размещу в Интернете вопрос: «Что было бы, если бы заложенный в Гамбурге лайнер все-таки получил при спуске со стапелей 4 августа 1936 года имя Вождя?»
   Ответ поступил незамедлительно: «Корабль „Адольф Гитлер“ был бы непотопляем, ибо само провидение...» И т. д. и т. п. У меня же возникла мысль: следовательно, я не оказался бы тогда одним из тех, кто пережил ту забытую всем миром катастрофу. Ведь тогда все спокойно сошли бы на берег во Фленсбурге, мать родила бы меня уже там, моя биография не была бы по-своему уникальна и показательна, тем более не стала бы сегодня предметом для литературных упражнений.
   «Пауль, сынок мой, не чета другим, он особенный!» – будучи ребенком, я постоянно слышал от матери эту фразу. Вдвойне бывало неловко, когда она, употребляя словечки, которые остались со времен Лангфура, начинала расписывать мои особенности соседям, а то и целому партсобранию: «Он еще только народился, а я уж знала, что вырастет пацаненок и станет знаменитым...»
   Смех да и только. Мне-то известно, чего я стою. Заурядный журналист, но на коротких дистанциях не так уж и плох. Раньше, правда, вынашивал большие замыслы – моя книга «Между Шпрингером и Дучке» так и осталась в чернильнице, – но на этом обычно дело и заканчивалось. Потом Габи тайком от меня перестала принимать противозачаточные таблетки, и поскольку виновником ее беременности вполне однозначно был я, то ей удалось меня окрутить; вскоре на свет явилось плаксивое чадо, будущая учительница продолжила учебу в университете – стало ясно: конец моим мечтаниям. Отныне для меня как отца семейства поприщем творческого роста стали смена пеленок и орудование пылесосом. Тут уж не до грандиозных планов. Когда тридцатипятилетнему простофиле с редеющей шевелюрой не удается отвертеться от ребенка, пиши пропало, этот человек безнадежен. При чем здесь любовь! Такие вещи случаются снова только после семидесяти, когда все равно уж ни на что толком не способен.
   Габриела, которую все называют Габи, была не слишком красивая, но довольно симпатичная. Она умела увлечь и поначалу тешилась надеждой, что сможет перевести меня, неспешно бредущего по жизни, на ускоренный аллюр – «Попробуй взяться за острую тему, имеющую общественную значимость, напиши про движение в защиту мира, про новую гонку вооружений», – в результате чего я принимался сочинять нудные проповеди в виде репортажей о Мутлангене, о размещении крылатых ракет «Першинг-2», о сидячих блокадах, причем эти репортажи даже находили определенный отклик в левых кругах. Но потом мой запал угасал вновь. В конце концов она махнула на меня рукой.
   Впрочем, не только Габи, но и мать считала меня типичным неудачником. Когда у нас родился сын, мать тут же отбила нам телеграмму, настаивая: «Должны назвать его Конрадом!», а в письме своей подруге Йенни она высказалась однажды со всей откровенностью: «Каков осел! И ради этого я отправила его на Запад? Чтобы так разочаровать меня! Неужели это все, на что он способен?»
   Собственно, она была права. Вот моя жена, которая была па десять лет моложе, действительно отличалась целеустремленностью, она успешно справлялась с любыми экзаменами, стала преподавательницей гимназии, получила статус государственного чиновника. Наш довольно натужный брачный союз даже не дотянул до рокового семилетнего срока, мы разошлись. Габи оставила мне квартиру в районе Кройцберг, в старом доме с печным отоплением и неизменной берлинской затхлостью, а сама переехала с маленьким Конрадом в Западную Германию, где у нее в Мёльне жила родня и где она вскоре начала учительствовать.
   Милый городок у озера, тихий, поскольку находился в приграничной зоне, даже идиллический. Места эти называются довольно громко «герцогство Лауэнбург», что ничуть не убавляет прелести здешних пейзажей. Нравы тут патриархальны. Туристические путеводители именуют Мёльн «городом Тиля Уленшпигеля». Габи провела в нем свои детские годы, поэтому, вернувшись, вскоре опять почувствовала себя дома.
   Я же продолжал катиться под уклон. Застрял в Берлине. Держался на плаву поденщиной для информационных агентств. Попутно строчил репортажи для «Евангелишес зонтагсблатт», что-нибудь вроде «Зеленые и берлинская Зеленая неделя» или «Турки в Кройцберге». Что еще? Ничего особенного, если не считать пары интрижек с женщинами, которые скорее действовали мне на нервы, да штрафов за парковку в неположенном месте. Ну и развод, последовавший через год после отъезда Габи.
   Своего сына Конрада я видел только во время моих визитов, то есть редко и нерегулярно. Он носил очки, выглядел не по годам взрослым, имел, по заверениям матери, незаурядные способности, преуспевал в школе, оказался впечатлительной натурой. Сразу после падения Берлинской стены и открытия пограничного перехода в Мустине, что находится неподалеку от небольшого городка Ратцебурга, соседствующего с Мёльном, Конни упросил мою бывшую супругу отвезти его в Шверип – а на машине это час езды, – чтобы увидеться с бабушкой Туллой.
   Так он ее и называл. Думаю, она сама этого хотела. Одним-единственным визитом дело не ограничилось, сегодня приходится сказать – к сожалению. Между ними сразу же возникло полное взаимопонимание. Десятилетний Конни уже тогда был не по годам рассудителен. Уверен, что мать до отказа напичкала его своими историями, которые разыгрывались отнюдь не только в Лангфуре на Эльзенштрассе, во дворе столярной мастерской. Она поведала ему все, вплоть до собственных приключений, пережитых ею в последний год войны, когда она работала трамвайным кондуктором. Мальчик впитывал все это подобно губке. Разумеется, не обошлось без вечной истории о тонущем корабле. С этих пор мать начала связывать свои большие надежды с Конрадом, которого она называла не иначе как ласково – Конрадхен.
   В эту пору она частенько наведывалась в Берлин. Выйдя на пенсию, она любила разъезжать повсюду на своем крохотном «трабанте». Навещала прежде всего свою подругу Йенни, я же служил фактором побочным. Что это были за встречи! В игрушечном ли домике тети Йенни, в моей ли кройцбергской конуре мать теперь могла говорить только об одном – о своем Конрадхене, о том, какое счастье выпало ей на старости лет. Как замечательно, что она сможет побольше заниматься им, поскольку народный мебельный комбинат недавно приватизировали, не без ее участия, между прочим. Она помогает советами. К ней опять прислушиваются. А что касается внука, то тут у нее полно планов.
   Тетя Йенни отзывалась на подобные энергетические выбросы лишь своей примерзшей к губам улыбкой. Мне же мать твердила: «Конрадхен непременно станет знаменитым. Не чета он тебе, неудачнику».
   «Верно, – отвечал я, – из меня толку не вышло, а теперь уж и не выйдет. Разве что выйдет из меня заядлый курильщик».
   Вроде того еврея Франкфуртера, добавил бы я сегодня, который прикуривал одну сигарету от другой и о котором мне приходится писать, поскольку его выстрелы попали в цель, поскольку строительство заложенного в Гамбурге лайнера успешно продвигается, поскольку штурман Маринеско несет службу на черноморской подлодке, бороздящей прибрежные воды, и поскольку 9 декабря 1936 года в суде швейцарского кантона Граубюнден начался процесс над родившимся в Югославии убийцей Вильгельма Густлоффа, гражданина Рейха.
 
   Три охранника в гражданском стояли в Куре перед судейским столом и скамьей подсудимых, на которой, теснясь меж двух полицейских, сидел обвиняемый. По указанию кантональной полиции охранники постоянно следили за публикой, а также за швейцарскими и иностранными журналистами. Опасались покушения, которого ждали от любой из сторон.
   Чтобы справиться с наплывом публики и журналистов из Рейха, пришлось перенести судебные заседания из кантонального суда в зал Малого совета Граубюндена. Защиту взял на себя адвокат Ойген Курти, пожилой господин с седой эспаньолкой. Частного обвинителя, то есть вдову покойного, представлял известный юрист профессор Фридрих Гримм, опубликовавший вскоре после войны свой классический труд «Политическая юстиция – болезнь нашего века», который вызвал немалый общественный резонанс, поэтому я не был удивлен, когда обнаружил в Сети объявление о новом издании этой книги, предпринятом правым экстремистом Эрнстом Цюнделем, имеющим немецко-канадское происхождение; выяснилось, кстати, что тираж уже распродан.
   Уверен, однако, что редактор найденного мной шверинского сайта успел своевременно приобрести экземпляр этой пропагандистской книги, поскольку его публикации были нашпигованы цитатами из Гримма, который резко полемизировал с защитником Курти, чья речь выглядела, признаться, довольно занудной. Складывалось впечатление, будто судебный процесс проходит вновь, только на сей раз на виртуальных подмостках переполненного всемирного театра.
   Позднее мои разыскания показали, что сей нынешний боецодиночка пользовался материалами газеты «Фёлькишер беобахтер», этого «боевого листка национал-социалистического движения Великой Германии». Так, сделанное вроде бы мимоходом замечание о том, что госпожу Хедвиг Густлофф, явившуюся в суд на второй день заседаний, находившиеся там немцы, проживающие в Швейцарии, а также прибывшие из Рейха журналисты, равно как и некоторые швейцарские сторонники, приветствовали вскинутой рукой, было заимствовано из репортажа «ФБ». Таким образом, «боевой листок» смог присутствовать не только на всех заседаниях четырехдневного судебного процесса, названного «историческим», но и на дебатах, развернувшихся в Интернете; например, из того же источника в Сети цитировались суровые упреки отца-раввина, содержавшиеся в письме к блудному сыну: «Я уже ничего не жду от тебя. Ты не пишешь. А отныне можешь уже и не писать». Эти цитаты приводились и в суде как свидетельство жестокосердия обвиняемого; ему, заядлому курильщику, разрешали выкурить во время перерывов одну-две сигареты.
   Пока офицер-подводник Маринеско ходил в плавание или же получал в Севастополе увольнения на берег, а потому, видимо, на протяжении трех суток бывал пьяным в дым, пока лайнер на гамбургской верфи обретал все более зримые очертания – клепальщики стучали день и ночь, – обвиняемый Давид Франкфуртер стоял перед судьями или сидел, зажатый меж двух полицейских. Он добросовестно давал признательные показания. Сидя слушал, а говорил стоя: решил, приобрел, тренировался, приехал, прогуливался, нашел, вошел, сидел, выстрелил пять раз. Свои показания он произносил четко, заминки случались лишь изредка. Приговор он принял, хотя в Интернете говорилось, что при этом он «плакал, представляя собою жалкое зрелище».
   В кантоне Граубюнден смертной казни не существовало, поэтому профессор Гримм, выразив свое сожаление, потребовал максимально суровой кары – пожизненного заключения. Все, что говорилось в Сети до оглашения приговора (восемнадцать лет каторжной тюрьмы, затем высылка из страны), выглядело весьма пристрастным в пользу Мученика, но затем, судя по всему, мнение редактора сайта и мнение «Соратничества Шверин» разделились. Может, у редактора вновь появился личный оппонент? Тот спорщик и всезнайка, который однажды уже заходил в чат? Во всяком случае, спор опять возобновился, зазвучали два голоса.
   Этот затухающий и вновь разгорающийся диспут разыгрывался как бы между двумя сценическими ролями, при этом один из спорщиков выступал от имени Вильгельма, убиенного ландесгруппенляйтера, а другой называл себя Давидом по имени несостоявшегося самоубийцы.
   Складывалось впечатление, будто этот взаимный обмен ударами доносится до нас с того света. Однако готовилось все это по-земному основательно. При встречах убийцы с жертвой снова и снова обсуждалось как само преступление, так и его мотивы. Если один выступал в качестве активного пропагандиста и восторженно заявлял, например, что «благодаря личным заслугам Вождя» ко времени судебного процесса в Рейхе насчитывалось на восемьсот тысяч безработных меньше, чем в тот же период предшествующего Года, то другой парировал эти восторги перечислением данных, сколько евреев – врачей и пациентов – были изгнаны из больниц и санаториев, а также напоминанием, что уже 1 апреля 1933 года нацисты объявили антиеврейский бойкот, в ходе которого витрины еврейских магазинов были заклеены призывами «Смерть жидам!». За ударом следовал удар. Так, Вильгельм, отстаивая тезис о необходимости сохранения арийской расы и чистоты немецкой крови, приводил на сайте соответствующие выдержки из книги Вождя «Моя борьба», а Давид отвечал ему фрагментами из книги «Болотные солдаты» – документального повествования, опубликованного в эмигрантском издательстве бывшим узником концентрационного лагеря.
   Спорили не на шутку, ожесточенно. Но внезапно напряжение немного спало. Перебранка сменилась едва ли не приятельской болтовней. Вильгельм спрашивал: «Ты почему стрелял в меня пять раз?», Давид отвечал: «Извини, первый раз промахнулся. Дырок осталось только четыре». Вильгельм не унимался: «Верно. А пушка у тебя от кого?» Давид: «Купил. Всего за десятку». – «Продешевили. Могли бы запросить полсотни франков». – «Понятно. Хочешь сказать, что пушку мне подарили, так?» – «Уверен, что ты стрелял по заказу». – «Ну, да! По указке мирового сионизма».
   Вот так на протяжении нескольких дней шел сетевой диалог. После жесточайших взаимных нападок они принимались шутить, дружески подначивать друг друга. Уходя из чата, прощались: «Покедова, клон фашистский!» и «Бывай здоров, жиденыш!» Если же в чат, мешая их разговору, забредал посторонний, какой-нибудь чудак с Балеар или из Осло, то ему тут же сигналили: «Проваливай!», а в лучшем случае – «Загляни попозже».
   Похоже, оба они были любителями настольного тенниса, ибо вместе восторгались немецким асом пинг-понга Йоргом Роскопфом, который, по словам Давида, мог порвать любого китайского чемпиона. Оба заверяли, что являются приверженцами честной борьбы. И оба оказались настоящими знатоками, способными взаимно оценить по достоинству находки соперника: «Класс! Где сумел раскопать эту цитату Грегора Штрассера»? Или: «Ну, ты даешь, Давид, а я и не знал, что Гитлер сначала отстранил Хильдебрандта за левый уклон, а потом по настоянию доблестных мекленбуржцев вновь назначил его гауляйтером».