Борис Гребенщиков


Иван и Данило




Повесть-сказка


   Стоит в лесу дом. Живут в доме Иван Семипалатинский и Данило Перекати-Поле. Иван рубит дрова да правит печь. Данило за добытчика. Как сядет зимой солнце, так, хрусть-хрусть шаги по снегу, да ветки трещат. Иван в окошко выглядывает – и верно: бредет в сумерках между елей Данило с мешком на спине. «Ну, брат Иван, топи печь, смотреть будем – что Бог послал». – «А и так уж, Данилушко, горяча, знай себе – брык на лавку да хлебай шти». А после садится прямо на пол, мешок посредине, и начинает тягать.
   «Вот, брат Иван, полезная вещь перепелка».
   «Вижу, Данилушко».
   «А вот, к примеру, хлеба буханка».
   «И то правда, Данилушко».
   «А вот тебе спичек заначка да папирос пачка».
   Так и сидят до вечера. А мешок большой, в два горба.
   «А это, брат, подзорная труба»
   Выйдут на крылечко, наставят трубу и небо и смотрят и свое удовольствие.
   «Никак, Данилушко, спутник летит?»
   «Не спутник, брат, а пришельцы на тарелке».
   «А пришельцы, так и хорошо, что пришельцы».
   Зайдут опять в избу.
   «А это неужто, Данилушко, грамофонт?»
   «Он самый, брат Иван»
   Заведут грамофонт, за руки возьмутся и пляшут, как дети малые. Напляшутся так, что стол своротят. Садятся чай пить да разговоры разговаривать. Напьются каждый по ведру. Выйдут напоследок на снежок, вокруг избы обойдут. В лесу тихохонько, только филин пролетит, ветку крылом заденет.
   «Ну, Данилушко, спокойной тебе ночи».
   «И тебе, Ваня».
   Лягут – один на печку, другой на лавку. «Премудрый Соломон, приснись прекрасный сон». И тихо в доме.

 
   Это зимой. Летом другой коленкор. Не спится в доме, сидят оба на крылечке.
   «Сказывал кум Родион, что хозяин и лесу балует».
   «Истинно правда, Данилушко. Да вон и сам послушай…»
   Сидят, слушают. А в лесу то прутик треснет, то кустик хрустнет. Хмыкает кто-то. То далеко – жалобно так, то близехонько – как бы со строгостью.
   «А может, Ваня, то лось гуляет?»
   «Да нет, Данилушко, лось коровой мычит. А хозяин – он и есть хозяин».
   Смотрят. Дальше слушают.
   «Слышь, Bаня, а кто это хрумкает?»
   «А это, Данилушко, птица коростыль прилетел. Сидит на ветке, шишки ест, шелуху выплевывает».
   «Это что ж – серенький такой? С кулачок?»
   «Нет, Данилушко, коростыль – он бурый. Да и размером – ну, не со свинью, но с полсвиньи точно будет. Французская птица».
   «Как так, брат Иван, французская?»
   «Он, Данилушко, к нам в лес из города Парижу гость. Живет он там на главной улице, свил гнездо на дереве Крокет. Ходят внизу под деревом тамошние жандармы, охраняют гнездо. А как листочки полезут, так он выберет ночку потемней и поминай как звали. А в газетах пишут – опять, дескать, ле коростыль изволил нас покинуть. И разъезжаются ихние академики со своими приборами по разным странам, ищут уникальную птицу. А невдомек, что он лесочком да перелеском, тут под кустиком заночует, там в дупло схоронится – и к нам в лес. Тут ему летом и раздолье».
   «А потом он, брат Ваня, как же?»
   «А как, Данилушко, дожди пойдут, так он заплачет горькими слезами и обратно к себе на дерево Крокет. И несладко ему там, да здоровье его – даром что с полсвиньи – хлипкое. И сидит себе до следующей весны на дереве Крокет, кушает булки и смотрит сны, как обратно к нам прилетит».
   Задумается Данило о судьбе французской птицы, думает-думает, глядишь и задремлет. А Иван сидит себе и вроде не смотрит, а все видит и вроде не слушает, а все слышит. Вот пичуга ночная цыркнула – Иван знает, какая и почему. Вот хозяин фыркнул – старый пень увидел, гнилушки светятся, а он к ним примеривается, зачем, дескать. Вот ветерок дунул – и вроде бы ерунда такая, так, движение воздуха, а Иван сидит и ухмыляется про себя: знает, что просто так ничего не бывает. Так и сидит, пока звезды не начнут меркнуть. Посидит еще, и Даниле – тихонько, на ухо: «Вставай, Данилушко, пойдем-ка по грибы».
   Не стало больше в доме места, некуда Даниле новые монплёзиры класть.
   Порешили построить длинный сарай, чтобы каждую штучку – на гвоздик, каждую фитюлечку – на полочку, а что посерьезнее, так и шкап с окошками сладить.
   Выходит спозаранку Иван из дому, топор в руки и знай наших. Даниле во сне все слышится – тук да тук, а что за тук – непонятно. Проснулся, глядь в окошко, а уж полсарая стоит. «Погоди, кричит, подсоблю». Пока штаны натягивал да кусок хлеба в рот засунул, выбегает, а уж две трети сарая во дворе. Едва успел – приделал крышу, да зато так ловко, будто сама выросла.
   Сели во дворе под дерево, сидят – душенька довольна. Прилетела птица грач, поклевала крышу и улетела несолоно хлебавши. После обеда начали перетаскивать монплезиры; не много, не мало – таскали два дня. Опять-таки хорошо – в доме просторнее, а в сарае каждая штучка на гвоздике, каждая фитюлечка по полочке, а что посерьезнее – стоит в шкапу с окошками. Один конец, отгородили Даниле под рабочее дело – поставили столы да верстаки. Теперь есть куда и складывать всякое, есть где и наукой заниматься.
   Пошли ночью спать. Легли, а за окошком – оба слышат – фук, фук. Данило даже к окошку подскочил, да только сарай из окошка плохо видно. А Иван с печки посмеивается. «Слышь, хозяин пришел смотреть, что за хоромы стоят». – «Ну и как?» – «А ничто, Данилушко, посмотрит да и уйдет. Не его это ума дело, а проверить обязан».
   Так почти до утра фукал да кряхтел. Но тронуть ничего не тронул; действительно, не его ума дело.
   По примеру кума Родиона, Данило отправился в странствие. Долго ли, коротко ли, а выходит Иван днем к роднику за водой – глядь, Данило по тропке шагает. Весь черный, глаза да зубы сверкают, довольный. Выпили с дороги чаю, рассказывает.
   «Был, брат Иван, на Севере. Там большие горы. Стоят прямо в море, море все льдом полыхает. Во льду полыньи, в них нерпы живут, сторожат морское дно. На морском дне у них стоит Антарктида, там морское золото и воробьиный камень. Если кто этот камень настоит на теплой воде, то два года ничего не будет пить и начнет говорить по-птичьи.
   Если от гор повернуть направо, то придешь в пустыню, за пустыней горелый лес. Там человеку делать нечего. А если налево идти, то сначала тоже пустыня, но немножко, а потом стоит электростанция. На электростанции в будке живет монтер, ну вот как мы с тобой, но совсем один. Он через это и говорит плохо, но если попривыкнет, то все понимает. Я у него пожил немного, а он меня учил, как строить машину».
   «А что за машину, Данилушко?»
   «А, говорит, самую главную на текущий момент машину. Называется Яблочная Машина Дарья».
   Данило мешок развязывает и вынимает картонку, а там закорючки да буквочки. «Вот, брат Иван, всю монтерскую премудрость я тут для памяти обозначил, так что мы столы да верстаки не зря в сарае прилаживали. Построим и мы Яблочную Машину Дарья».
   Сказано – сделано.
   Висит над столом бумага с монтерской премудростью, лежат некоторые приспособления. Даниле, ему виднее, как Машину изготовлять, а по кустарной части Иван всегда поможет, если надо. Делается Яблочная Машина Дарья в сарае у Ивана с Данилой, а как дойдет до победного конца, то и мы с вами это дело заметим.

 
   Только солнышко с глаз долой, сидят Иван с Данилой в избе, гоняют чаи да слушают из грамофонта последние известия. Стук в дверь. «Так что же, заходи, коли хороший человек».
   Заходит. Пегий весь, в поддевке с ремешками да пуговицами, но лицо благообразное. Поставил саквояж у печки: «Здравствуйте, хозяева, я турист». – «И ладно, турист так турист, садись с нами чаи пить».
   Сидит, пьет, зыркает глазами. «Не боязно, говорит, в такой глухомотине одним?» – «А чего нам, мил человек, бояться. Здесь у нас тихо, радостно. Зверь дурного не скажет, а человек не дойдет, а коли дойдет, так уж видно не просто так».
   Призадумался.
   «А как тут у вас, говорит, производится гомеопатия?»
   Данило – на Ивана, Иван – на Данилу: «Что за гомеопатия?»
   А тот смеется, этак диковато.
   «Гомеопатия, говорит, такое устройство для сугрева и чтобы захорошело. Опять-таки уничтожает микроба». – «Да мы, человек хороший, и так в тепле, в хороше. А что до микроба, так он свою службу держит, мы свою, у нас мир да совет. Не за што нам его бить».
   Турист покашливать начинает.
   «А что, говорит, за служба у вас такая?»
   «А такая, милок, и служба, что грибы чаем, орехи сохраняем, всякие травки в чай кладем, листочкам да корешкам счет ведем. Придет лось, расскажет что вкривь, что вкось; прибежит белка, расскажет где мелко. Прискачет мангуста, скажет – что-то в лесу пусто; выйдем на полянку, выкопаем ямку, было пусто, теперь станет густо. Подует ветер, расскажет, что есть на свете; журчит река, несет вести издалека. А мы кашу едим, друг на друга глядим, если где что не так – кидаем пятак, твой черед идти восстанавливать».
   А Данило встанет; а еще, дескать, Яблочную Машину Дарья строим.
   Глядят на туриста, а турист уж кривулем пошел. Какая-такая машина Дарья?
   «Как же какая? Построим, будет себе работать. А работа у ней простая – что в мире не так, поправлять себе потихонечку. Да что говорить, вон в сарае стоит, выдь поглянь».
   А из туриста уж жерди столбом полезли.
   «Где, говорит, ваш сарай?» – и смотрит, как ерш на сковородке. – «Да вон, во дворе». Он – к двери, открыл, да и замер, как вкопанный. «Кто это там у вас по двору вашему кренделями ходит?» Иван в окошко смотрит. «Глянько-то, Данилушко, никогда не видал – хозяин вприсядку пляшет». Данило с лавки прыг – и точно. «Ну, Ваня, дела. Никак Яблочная Машина Дарья работать зачинает».
   Взялись за руки и – без всякого грамофонта – пошли плясать по всей избе. От радости даже про гостя забыли. А тот стоит, лбом в притолоку уперся и мычит что-то. Долго мычал. Потом к Даниле о Иваном повернулся, в ноги поклонился.
   «Простите, говорит, не знал вашей силушки».
   «Да какая, турист, у нас силушка. Вот земля стоит, вот ветер дует, вот ручей журчит, вот огонь горит. А наша служба – сердце к этому приложить. Приложишь и слышишь – надо, брат Ваня, помочь. А отчего не помочь, раз руки есть. Начнешь делать, смотришь – а тебе все, что на свете есть, на свой манер подсоблять начинает. Так и живем – вместе».

 
   Другой раз идет Данило с добычей к дому. А только-только первые листочки желтеть начинали, солнышко к вечеру клонится, благодать. Дорога тихая; а мешок тяжеленный как раз на зиму новые валенки с галошами.
   Умаялся, сел спиной к дереву, глаза прикрыл – отдыхает. Сидел, сидел – вдруг чувствует: не один я тут сижу. Раскрыл тихонько один глаз – ничего. Дорога, кустики, солнышко вечернее. Раскрыл тихонько другой – ничего. А все равно – не один, хоть ты тресни.
   Потом видит – сбоку в кустиках то ли тени морочат, то ли марево какое. Ждет, не шелохнется. Долго ждет. Постепенно тени складываются так, будто сидит кто. То ли зверь, а только ближе к человеку, только маленькому, с булку, Да и то сказать – вроде человек, а вроде нет, так, не пойми что. «Кто же такой?» – думает про себя Данило. А в голове словно шепчет кто-то, но без звука – Сван.
   «Ишь ты, – думает Данило, – Сван, Что за Сван?». «А вот так… Сван – и все тут».
   А сидят все неподвижно. Данило сидит и человек тоже. То есть – вроде человек.
   «Сван, – думает Данило. – Сван… Откуда такой Сван?» – А на это ему – никакого шепота, а представляется вдруг, как будто что-то – давным-давно. И что – непонятно, но уж так давно, что душу захолаживает. И так печально становится, как будто ни головы, ни тела, ни дома, ни крова, а только – долго, долго… И словно бы что-то и было, но так давно, что уж и неважно, было или нет; и уже и не одиноко, а вообще как-будто и нет никого. Одна видимость, пустая игра света. Даже и слова такого нет.
   Сидит Данило, и словно бы и его нет, легкий-легкий стал. Чувствует запах дыма от печки, чувствует, как солнышко на листочках играет, как Иван шти варит, как Машина Дарья в сарае стоит, яблоками из того угла пахнет. И все у него этак складно получается – и он тут, и Сван, и дым из трубы.
   Потом все прошло. Сидит он опять у дерева на пустой дороге, солнце село, до дома рукой подать.
   Пришел домой. Иван и вправду шти варит.
   «Вот, Ваня, такое дело примнилось…»
   «А и не примнилось вовсе, Данилушко. Есть такое, да только названия ему никакого нет. А что встретил его – хорошо. В природе – оно все к какой-нибудь пользе сложено».
   Был и другой случай. Вышел ночью Данило из избы, сделал свои дела и пошел глядеть – что и где. Затаился под елкой, смотрит – как луна светит. А на другом конце поляны вдруг будто идет кто-то, беззвучно, качается. Длинный-длинный и голову на грудь свесил, как верблюд. Прошел – и ничего, как и не было его. Даже Ивану забыл поутру рассказать, только через месяц вспомнил.
   А еще раз сидит в доме один, вдруг слышит: «Фея Внутреннего Гуся». И все. Ничего не понял, решил, что примерещилось.

 
   Если хорошо поискать, то и до сих пор можно найти в мире древнюю вещь.
   Иван пошел далеко за омуты и раскопал одну – нечаянно – под холмом. Соскоблил землю как мог, ухватил за бок и домой. Поставил на лавку под дерево, ждет, чтобы Данило пришел, объяснил ему про находку.
   Пришел Данило с мешком, поставил было наземь, видит – Иван сидит, как новый чайник, на лавку пальцем кажет.
   «Вот, Данилушко, и я монплезир нашел». – Поглядел Данило и тоже сел. Так и сидят молча. Потом Данило встал, походил вокруг. Послюнявил палец, потер сбоку, сковырнул грязи комочек.
   «Знаешь, брат Ваня, не видал я такого никогда. Давай, что ли, в ручье помоем». Отмыли с нее солидно земли, опять принесли, поставили. Стоит себе. Данило с одного боку подберется, с другого – не понять. А то, как художник – к крыльцу отойдет, сощурится; голову откинет и пальцами в воздухе шевелит. А Иван присел на корточки и головой вертит: то на вещь, то на Данилу.
   Уж вечер близится.
   «Знаешь. Ваня, не понять никак».
   «Оставим-ка тут ее на ночь. Утро вечера мудренее».
   Оставили, пошли в избу кашу есть. Потом за чай сели – а все неспокойно. То один, то другой исподволь норовят в окошко глянуть – как там.
   А на дворе темно. Ничего не видно.
   Легли спать. Не спится. Ворочаются. Данило терпел-терпел, не выдержал, говорит: «Интересно, как там она?» А Иван – с лавки: «Да вот и я, Данилушко, думаю…»
   Запалили лампу, выходят. Из-под дерева кто-то фырк – и за угол. Хозяин, значит, тоже засурьезнился про вещь. А сама она стоит себе на лавке, никакого виду не подает. Интеллигентный предмет, хотя и непонятно что.
   Так всю ночь и маялись. Утром выходят – а в природе такая благодать, как будто все часы встали и радио выключилось. Травиночка стоит к травиночке, лепесточек к лепесточку, как на подбор, каждая росинка брильянтом лежит, ветер на деревьях листочками шепчет. Солнышко сквозь зеленые веточки светит, и слова такого нет, чтобы сказать про это, да и незачем.
   А среди прочего стоит на лавке древняя вещь, да и что, собственно? Хорошо стоит.
   Чтобы лавку не занимать, Иван из леса пенечек сухой оттягал, отпилил ровнехонько. Стоит теперь вещь у входа в сарай, ну, чисто как в музее.

 
   Снится Ивану, что он вовсе не Иван, а капитан Семипалатинский, и держит в доме круговую оборону. Выкопал окопы, траншеи, рвы, настроил полный двор брустверов с надолбами; куда ни плюнь – то землянка, то дзот. Обложился ядерными арбалетами, постреливает по елкам. А в елках кум Родион хоронится, тоже бастионов понатесал, осадных башен, и знай себе атакует подъемный мост. И вовсе он не кум при этом, а восставший герцог Родион. Подъемный мост-то ладно, его Ричард Второй шесть лет тоже атаковал, укатил себе с носом домой, в Тауэр, а вот огород, где картошка, – действительно слабое звено в обороне. Конечно, там давно не картошка, а прыгающие мины, но стена в этом месте – чисто видимость, а угловая башня, даром что из камня, за два века горела одиннадцать раз.
   Мучается Иван такими мыслями, входят тут в избу герольды и провозглашают:
   «Король Замка Колесницы!»
   Иван думает – с каких-таких пор в Замке Колесницы король, и где королева? – в это время заходит в избу Данило, мантию – на лавку, и говорит:
   «Сэру брату Ивану Белая Дама Острова шлет приветствия и просит передать дар – новые валенки с галошами к наступающей зиме».
   Естественно, по такому поводу пир на весь мир, съезжаются принцы и чемпионы со всей области, – турнир, головы летят, как капуста, вечером в ворота стучатся барды и услаждают слух. И видит Иван, что безо всякой причины все вокруг начинают засыпать, чувствует, что и самого под стол тянет. Это, натурально, бунтовщик Родион со своими друидами замаскировался под бардов. Летает сам собой по избе меч, поражает спящих принцев да чемпионов, а Иван и встать не может. Короче, отрубил Родион ему голову, поставил на пенечек у сарая, стало место заколдованным. Стоит Иван головой на пеньке и думает думу.
   А наследник Ивана продолжает правое дело, лес весь сжег, друидов отравил портвейном и нанес герцогу Родиону в чистом поле сокрушительную победу. Остался Родион один-одинешенек, вскочил на белого коня, пронесся как ветер по полю, запрыгнул на подъемный мост, пролетел над огородом с минами и богатырским ударом вонзил копье в угол избы. Загорелась изба как порох, остались одни валенки с галошами. Стоит голова Ивана, думает: «Хорошие валенки, да не в пору они голове».
   И еще думает: «Как же это мы вдруг с кумом так все устроили, что ничего не осталось, одни рытвины да пепелища?»
   Летит мимо ворон, говорит голосом туриста: «Это-то дело понятное, вот как вы раньше жили – это тайна глубокая».
   – В дым черный преобразился, по ветру рассеялся.
   И другой кто-то – то ли сзади, то ли непонятно откуда шепчет так печально: «Было, было все это, так и было…» И затих.
   Один ветер свищет, пыль ворошит. Стоит голова Ивана в чистом поле, над ней звезды вращаются, картины показывают, как все есть, как будет и как было. Слезы из глаз мертвых катятся – неужто это и все, что в мире есть?
   Долго так стояла голова, вот уж и звезды погасли, затихло все. Начинает небо светлеть. И видит Иван – идет кто-то по полю, а там, где прошел, – травы зеленые встают.
   Подходит ближе – мать честная, так это ж Данилушко. Данилушко, да не тот – как в ручье холодном отмытый, глаза ясные, идет – легче воздуха и смеется.
   Подошел еще ближе, говорит: «Что, брат Иван, насмотрелся снов, хочешь еще или проснешься?» – Иван хочет головой кивнуть, во рту все пересохло – а не может, шеи нет. Набычился весь и проснулся.
   Свет в избе утренний, такой ласковый – душа наружу белыми слезами рвется. Сел Иван рывком на лавку, одеяло сбросил – и настоящими слезами заплакал – от счастья, что живой. А тут и Данило входит, с котлом каши: «Вот, брат Ваня, кашки сварил. Вставай, есть будем».
   Иван на лавке сидит, головой трясет, слезами обливается, сказать ничего не может. Но так все хорошо, что дальше некуда.
   «Спасибо тебе, Данилушко, давай кашку есть».

 
   Нет такого закона, чтобы в природе чего-либо не было.
   Хочет Данило выйти ночью на полянку, глядь – занята. Сидит на самой середке кто-то, сразу не разобрать. Присмотрелся – хозяин сидит, видно, что делом каким-то занят, не шелохнется. Разобрало Данилу любопытство, что за дело такое у хозяина. Пошел к избе, кличет Ивана.
   «Брат Ваня, или спишь?»
   «Не сплю, Данилушко, на крылечке сижу, в звездах Картины наблюдаю».
   «Сходи со мной, брат, разъясни явление природы».
   Приходят к полянке, смотрят из-за кусточков.
   «Никакого, Данилушко, в этом секрета нет. Хозяин шотландию слушает».
   «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день. Шотландию?»
   «А то как же. У людей вишь сколько аппарату выстроено – телевизор, да грамофонт, и автомобиль всякая в доме стоит. А хозяин – что же, лыком шит? Ему станет интересно – что где, он по лесу пустится, все свои нервы, как корешки, выпустит, ходит-ходит, глядь – вот она, шотландия, происходит, он сядет и слушает всякое»
   «А что же он, брат Иван, слышит?»
   «А это, Данилушко, шотландия сама поворачивается, и каким боком повернется, то ему и слышно. А что слышно, то не в нашем разумении, потому что мы люди, а он хозяин».
   Данило после этого как заболел. Ходит сам не свой, глаза туманные, шепчет про себя. Встанет посреди полянки, пальцы растопырит и стоит, качается. Ходил, ходил признается:
   «Не перемочь мне себя, брат Ваня. Как ты тогда про шотландию рассказывал, так у меня внутри как захолонуло что-то. Хожу на полянку, стою пень пнем – не слышно шотландии, хоть кол на голове теши».
   Развел Иван руками – а сам смеется:
   «Никогда, Данилушко, такого не слыхивал, чтобы людям шотландия показывалась. А с другой стороны – нету такого закона, чтобы того не было. Только ты, видать, не дослушал меня в тот раз. Хозяин – он же ходит каждый раз, ловит чувствами тайный знак лесной – тут, дескать… А ты – ты на полянке выстроишься, руки в стороны и бормочешь – приходи ко мне, шотландия, вот он я. А она бы и рада, но не может прийти, куда мы с тобой пожелаем, а то бы называлась не шотландия, а радио, и в уши бы всем жужжала со стенки. А ведь она – из всеобщего равновесия проистекает: где былиночка с веточкой сложатся, ветерок между них дует, да солнышко с луной лучиком припечатают – там и шотландия выходит, садись себе, слушай…»
   Задумался Данило пуще прежнего, но с лица более не спадает, ходит – обнадежился. И ходил он так незнамо сколько, а только раз приходит днем – Иван как раз тогда грядку вскапывал – и говорит, спокойный такой:
   «Знаешь, Ваня, а ведь ты всю правду тогда мне подсказал. Не приходит шотландия, когда хочешь, а приходит, когда внутри замолчишь и чаять не чаешь».
   А Иван уж про это и думать забыл.
   «Как, Данилушко, неужто шотландию услышал?»
   «И услышал, брат Ваня, и увидел, и знаю теперь, как она по лесу ходит, слово носит, подставляй уши да глаза, кто про себя думать забыл».
   С той поры еще складнее пошло. Встретит Данило шотландию, придет умудренный. Часть Ивану расскажет – что в слова помещается, часть на деревья проглядит, часть на строительство Машины Дарья употребит. А Иван радуется – еще один кончик с кончиком сошелся, еще одна ниточка завязалась, потому как нет такого закона, чтобы в природе чего-либо не было.

 
   «Одного я, брат Ваня, в толк взять не могу. Вон турист давешний – в глухомотине, говорит, живете. А я с мешочком из дома выйду, устать не успею – глядь, у кума Родиона окажусь, а то к дороге какой выйду или деревня передо мной станет. Полдня похожу, только подумаю – как там Ваня, – а под ноги уж тропочка ложится. Не успеет мешок спину нагнуть, а уж и дым, из трубы виден. Разве ж это глухомотина»?
   «А ты бы, Данилушко, у него спросил. Ведь он-то сюда – то ли день шел, то ли год – сам не вспомнит, семь потов сошло, полные карманы сучков. Назад воротится, скажет на работе своей – не было такого, примерещилась мне изба в лесу. И сам себя убедит.
   А все потому, что не глазами смотрит, а иллюстрацию внутри себя наблюдает. Покажи ему куст – пока в книжке название не прочитает – не заметит. И идет через это не по шерстке, а супротив, через пень-колоду, с сучка на задоринку, каждый метр с бою берет. Пока борется – ни на что не смотрит, кончит бороться – а уж все прошло.
   А ты, Данилушко, за порог шагнешь – и идешь себе, радуешься. Подойдешь к дереву, смотришь – родное какое-то, хоть и малознакомое. Само собой, с родни паспорт не спросишь. Раз ты к нему по-семейному, то и оно тебе поперек дороги не встанет. Поэтому – где ему неделю поперек на тракторе, тебе – два шага шагнуть, да еще все веточки расправишь по дороге.
   К нам природа открытой книгой стоит, манит да ласкает, а он к ней с переплету подошел, а что с лица зайти надо, так ему невдомек, он переплет зубами раздирает, на иголки да скрепки натыкается, сухой клей ест.
   Так и во всем».

 
   Можно поглядеть на это дело с другой стороны. Рассмотрим положение Ивана с Данилой во времени.
   Летом у них лето. Зимой идет снег и холодно, хотя в избе жарче, чем летом, – из-за печки. На этом их положение во времени совершенно исчерпывается.
   Рассмотрим их положение в пространстве. Утром Данило выходит из дома, идет по тропке и попадает в село Семихатки. В другое утро пойдет по той же тропке, но свернет, где ему понравится, и вскоре до кума Родиона дойдет, принесет ему, например, орехов. А может и по-другому дойти до кума Родиона, раз на раз не приходится. А может и еще куда-нибудь прийти, ну как Бог на душу положит. И ведь непременно не просто так, а обязательно с какой-либо пользой.
   Совершенно ненаучное положение в пространстве.
   При этом реальность Ивана и Данилы совершенно не подлежит сомнению. Стоит дерево, а мимо него проходит Иван с мешком золы – несет удобрять огород. Никакой мистики.
   А день такой неподвижный, воздух как застыл, небо низкое и серое. Время от времени принимается накрапывать дождь, но скоро перестает. Данило сидит в сарае и мучается духом, глядя на частично построенную Машину Дарья. Не знает, как строить дальше. Возьмет одно, прикинет – не то, ухватит другое – не то. А внутри у него каждая ниточка ноет – строй, Данилушко, ну строй. Ни о чем другом и помыслить не может, сидит – хоть плачь.
   Темно в сарае. Дождик по крыше серым паучком бегает. Положил от невозможности голову на верстак, да вдруг его как манить куда начинает. Будто проседает что-то внутри, будто глиняную стену водой размыло. И сухой такой старый голос без единого словечка разъясняет, что к чему приложено, как разные колесики друг против друга поворачиваются. И прямым путем из этого выходит то, отчего Данило мучился.

 
   Прошло все. Данило сидит как пустой внутри, а в пустоте этой как будто небо устроено и в нем высоко-высоко птица иногда пролетит. Сидит долго, ждет, пока опять оживет. Хорошо ему, Даниле, было бы нам иногда так хорошо.