-- Далеко до земного колодца?
Реакции на это не последовало. Они продолжали столь же монотонно идти вперед по скрипящему фиолетовому песку. Впереди навязчиво маячил фонтан латостроф, где-то гораздо дальше угадывались контуры башен гнилой деревни, а справа в трех часах ходьбы возвышались вершины черного леса. Уинки даже различал поблескивающие на солнце таблички с крестов погоста тарталак. Однако его туманный в полном смысле слова, ибо голова и плечи его были окутаны самым настоящим серым городским туманом, проводник, повинуясь одному ему ведомым приметам, вел его через пустыню и не сворачивал с таинственного маршрута, а Уинки совсем не имел желания идти через пустыню в одиночку, твердо памятуя о наставлении маяка стрюкенбаха.
... Он с удовольствием смотрел на серые замшелые плиты, нагретые солнцем, шелест зеленых волн, разбивающихся о песок, и надтреснутый голос маяка, повествующий о странных свойствах пустыни, простирающейся между ними и, казалось бы, не таким далеким лесом...
От этих столь приятных размышлений его отвлек шепот, ясно раздающийся где-то между ребрами затуманенного короля:
-- Да нет, Уинки. Нам осталось прошествовать лишь до фонтана, а оттуда путь свободен, так как подле него пустыня кончается.
Трудно описать, как это сообщение обрадовало Уинки. Дело тут не только в том, что однообразные странствия по жаркой фиолетовой пустыне способны были утомить и более спокойного человека, нежели наш герой. Разгадка крылась в самой пустыне. Вот почему близкий конец пути так обрадовал его и лишний раз подтвердил прозорливость маяка стрюкенбаха, порекомендовавшего ему сметливого проводника. Дело в том, что пустыня трех ф испокон веков обладала таинственнными и загадочными свойствами, которые превращали ее из обычной второразрядной пустыни в место, в высшей степени примечательное. Путешественник, переступающий ее границу, находится обычно в полной уверенности, что пересечь ее не составит никакого труда, если действовать вполне аналогично тому, что в обиходе называется "разплюнуть". К исходу первого года пути он обычно расставался с этим заблуждением. Спасти его могло только чудо, явившееся в образе проводника, который одному ему известным путем совершал переход пустыни, такой маленькой, на первый взгляд. Если этого не случается, то путешественник обречен, ибо в пустыне трех ф можно было идти всю жизнь, не дойдя однако, до ее края. Здесь случаются разнообразные умопомрачительные штучки с пространством и временем - раздвоение личности, временные петли здесь - обычное дело, а уж на пространственные деформации и свертки горизонта никто внимания не обращает.
На знаменитого первопроходца и географа Аль-баалоха здесь напали жидкие леопарды, заставив маститого исследователя с'есть три тома своих путевых заметок, что побудило его впоследствии отказаться полностью от писательской карьеры, и до конца жизни он бледнел при виде чистого листа бумаги. Сюда на закате своей жизни удалился ученик Гратулирта Бренай Лопосвейский, решив оставшееся до смерти время посвятить размышлению о бренности всего сущего. Каково же было удивление его ученых коллег, когда по истечении весьма короткого времени они столкнулись с ним в самом дешевом кабаке села Труппендорф, причем великий ученый выглядел весьма помолодевшим, восседая без всякого зазрения совести с кружкой пенистого брау в одной руке и талией соблазнительной блондинки - в другой, причем блондинка хихикала так, словно ее щекотал целый полк профессиональных соблазнителей. Другой же ученик Гратулирта, Аснорабом зе-дэ Коротео, придя однажды в пустыню для экспериментов по получению живых карпов из хорошо просушенного песка, встретил там приблизительную свинью и после полуторачасовой беседы с ней отрекся от своих научных взглядов и ушел вглубь пустыни с тем, чтобы основать там курсы по отвинчиванию гвоздей.
Где-то в этой богом забытой пустынной области скрывалась система трех ф, от которой пустыня получила свое имя. В свое время фракция черной пятки, возглавляемая бруклем сью 6, отрядила экспедицию для отлова этой таинственной системы с тем, чтобы доказать, что таковой вообще не существует. Но, несмотря на предупреждения джунгля о смака, единственного в мире специалиста по системе трех ф, они, напав на следы системы, углубились в поиски настолько, что сгинули совершенно. Говорят, что летающие раки до сих пор доставляют в оккервильскую академию наук письма от этих искателей научной истины, да только они написаны на никому ныне неведомом древнеабруйском наречии и поэтому совершенно нечитабельны. Однажды к фонтану латостроф выбежал оборванный человек по имени Аснот, который во всеуслышание прокричал, что нашел путь к дому волшебника ф, но после этого он кинулся головой в фонтан, что положило конец его откровениям, ибо в фонтане его немедленно поглотило пятое измерение. От него остался лишь грязный черный ботинок, который доселе стоит там, напоминая всем о странных свойствах пустыни трех ф.
Пока Уинки перебирал в уме все, что он знал об этой славной пустыне, сама она незаметно подошла к концу, так что когда он поднял голову, намереваясь всмотреться в даль, перед глазами его красовался фонтан лотостроф. Король абиссинских морей почтительно поклонился этому знаменитому памятнику эпохи два минус, затем повернулся к Уинки, поблагодарил его за приятное сопутешествие и, сославшись на неотложные дела, нырнул в фонтан. Уинки уселся в тенечке и расслабился, вознося хвалу духу дорог.
Еще слава богу, что пустыня была верна своим идеалам в области относительности времени. Теперь Уинки находился на краю пустыни ровно за трое суток до того, как он упал в мутную воду реки Оккервиль. А это значит, что Миранда (он ни на секунду не забывал о своем обещании) придет на погост послезавтра вечером. Торопиться пока некуда, поэтому он медленно вытянул ноги, ощущая в каждом мускуле приятную пустоту: четверо суток пути - не сахар. Подставив под вылетевшую из сумки сигарету руку, небрежно закурил, сказавши только:
-- Лапонька, скажи лучше, который час?
того немудреного вопроса вполне хватило, и страшный мохнатый монстр, изготовившийся было к прыжку, ошеломленно фыркнул и отцепился от фонтанного барьера, тяжело рухнув на песок рядом с Уинком. Они помолчали. Затем монстр смущенно пробормотал:
-- Ну откуда мне было знать, что ты тоже из этих?
Помолчав еще, он вдруг зарделся так, что даже шерсть его приобрела розоватый оттенок, как-то очень неловко поднялся и сказал в сторону:
-- Ну, я пошел.
-- Постой, старик, - подал реплику Уинкль почему-то голосом сугубо положительного кинематографического героя середины шестидесятых годов. Время от времени воспоминания пробуждались в нем, и он, испытывая некоторую неловкость, вдруг начинал очень положительно хрипеть, петь странные песни, в которых на протяжении двух-трех аккордов люди успевали залезать на горы, с них упасть или совершить какое-нибудь аналогичное по осмысленности действо, а в особо затруднительных случаях, хрипанув, как десять армстронгов, вместе взятых, он говорил: "не трухай, старик, еще не вечер". Надо признаться, обычно на людей (или нелюдей) наивных и молодых это производило потрясающее впечатление. Но и на этом способности Уинка не кончались. Он еще много чего умел: устало и интеллигентно прикуривать, как молодой ученый, измерять человека взглядом (если нужно, показывая при этом всю глубину его морального падения), как юноша, обдумывающий житье, принимать настороженно-скучающий вид, сквозь который проглядывает готовность дать бой всему нехорошему, что только появится в пределах достижимости, как сотрудник ой-чего. Еще много всяких вещей умел Уинки, но поскольку общеизвестно, что современный кинематограф не в состоянии создать что-либо, похожее на произведение искусства, и вообще кино - явление упадническое, а единственный неплохой кадр, проецировавшийся на экран, входил в самую первую ленту братьев Люмьер, не считая тех двух кадров, которые были вырезаны сами знаете из какого фильма сами знаете когда, я боюсь, читатель, что тебе не понравился бы этот талант Уинки, но, рискуя не угодить, я все же сообщаю тебе о нем, всемилостивейший читатель, ибо правда повествования для меня дороже твоего одобрения или неодобрения. Итак, Уинки переключился на тон сильного мужчины, и это совершенно покорило его неопытного и застенчивого собеседника. Оказалось, зовут его вепрь-девственник, что по натуре он гуманен и мягок, а нападать на прохожих ему приходится, чтобы закалить свой характер:
-- Понимаешь, Уинки, нельзя мне с таким характером, совсем он у меня не мужской - робок я больно, стесняюсь.
Уинки не стал настаивать на дальнейших раз'яснениях. Он знал и без того, что это лохматое чудовище с душой художника по уши влюблено в одну ветреную молодую особу, живущую в скрытой абиссинии. Зовут эту красавицу рыба, растущая внутрь себя. И неумелый в сердечных делах вепрь вот уже не один век добивается ее благосклонности. Но Уинки знал и кое-что другое и всячески постарался использовать это "кое-что" в воспитательных целях, так что, когда из фонтана высунулась клешня с письмом, вепрь уже знал, что закалять характер можно не только сваливаясь на головы уставшим путникам. Попутно он прослушал назидательную лекцию о том, как нужно себя вести. Клешня же проскрежетала:
-- Письмо для этого, ну, как его, вепря-издевственника!
Обезумевший от счастья вепрь схватил письмо со штампом скрыто-абиссинского оффиса. Воспитательная часть была на этом закончена, и Уинки, уставший до последнего предела, задремал.
Глава десятая
Сны снятся всем. Юному органисту с заплетенной в косички черной, как смоль, головой видится по ночам "хаммонд с3", на клавишах которого маленькие эмерсончики гоняются за маленькими куперенчиками. Тех и других подстерегает педаль, плотоядно щелкая переключателями. Одинокий бородатый инженер грезит о дрессированных штеккерах и (в снах возможно все) о неиспорченном аппарате. Еще в чьих-то розовых снах поп-фаны, постриженные под нуль, сидят на скамейках парков культуры и отдыха и, лузгая семечки, слушают песни народностей севера в исполнении клавдии шульженко. Даже старику ван оксенбашу однажды приснилось, что он проводит первую брачную ночь с трактором "кировец" к-700. Поэтому с нашей стороны не будет непозволительной вольностью заявить, что юношам, кончившим начальный курс чудес и прошедшим практику среди каменных столбов гершатцера и вуга, тоже могут сниться сны. Именно к таким юношам и принадлежит наш герой. Мы покинули его в тот момент, когда он устало уронил голову на грудь и задремал, утомленный тяжкой дорогой. Последуем же за ним дальше в глубины подсознания с тем, чтобы как можно полнее уяснить, зачем мы описываем жизнь Уинкля вот уже на протяжении девяти глав нашего запутанного романа и намереваемся заниматься этим и дальше. И хоть говорят, что сны являются лишь искаженным отображением действительности, однако же весьма часто Уинковы сны имели местом действия какой-то странный холодный красивый город, который иногда становится невероятно похожим на первую любовь, и пусть нам не понять логику этих снов, пусть действия в них нам покажутся невразумительными, что ж, это только сны, кто знает, какая правда заключена в них...
Сон
Из-за левого плеча доносилось тиканье часов. Они были двухэтажными, с окном на каждом этаже. Циферблат второго этажа казался мертвым, никому не понятным символом, в то время как шевелящийся в первом этаже маятник и кусок зубчатого колеса жили сейчас, в настоящем мгновении, хотя и механической, но жизнью. Оглянуться на них было приятно. Чем-то напоминала эта картина море времени в одном очень красивом фильме. Фильм - это длинная целлулоидная лента, на каждом сантиметре которой нанесены картинки, а сбоку - черная кривая. Если прокрутить эту ленту через специальный аппарат, то картинки будут вполне членораздельно двигаться, а черная кривая превратится в слова и музыку. По идее, это должно производить на тех, кто смотрит и слушает, определенное впечатление.
Когда они вышли под холодный дождь (дождь был еще и со снегом), тартуское шоссе, вылезавшее из-за угла кинотеатра с отвечающим духу дня названием "эхо", было мокро, слякотно, и трамваи проезжали с грязно-белым верхом.
Стало ясно, что музыка никогда не кончится. Это ничего, что библейски-чернобородый человек, всегда отстукивающий на чем попало биение музыки, горящей внутри него, человек, с которым мы начинали строить наш новый мир, шел другой дорогой. Мы переживем и то, что некому больше, не замечая окружающего, сидя на краешке тротуара, осиливать премудрости второго голоса в плохо отпечатанных нотах "битлз", некому больше схватываться в неравной битве с клавишами, даже спинами отсчитывая доли такта. Мы переживем - нас двое, нас может быть больше. Музыка никогда не кончится. Поэтому кто-то из нас встал на колени перед синим с разноцветными зигзагами поверху листом, прилепленным с другой стороны забрызганного стекла. Показалось, что там, в маленьком желтом силуэте подводной лодки, есть кто-то, кто помнит о нас и верит, что пламя никогда не погаснет.
Стол передо мной завален бумагами, а окно открыто настежь. Тремя этажами ниже под'ехал прямоугольненький автобус, при виде которого некому больше кричать, пугая случайных прохожих: "с шестого раза ведь не сядем!" некому так некому. Все равно за открытым окном - огромные зеленые деревья и голубоватое городское небо, и воздух на вкус все такой же - с майской чуть-чуть горчинкой, а бумаги и "беломора" хватит до конца дня. Часы на стенке за левым плечом остановились - меня больше ничего не связывает с мирным течением реки времени. Нас двое - я и вечный, как первая влюбленность камня, смольный собор справа за окном. В своем дне лихорадочного постукивания секунд я добиваюсь чего-то. Что это было, а?
Сон
Микрофон выглядит слишком неустойчиво. Он опять порадовался, что вовремя поставил на свою любимую гитару пьезокристал - теперь можно петь, не думая о том, что гитару не будет слышно. Струны вздрогнули под жадными пальцами. Было слышно, как из этого касания рождаются высокие чистые звуки. Они с гитарой понимали друг друга, как понимают любовники, прожившие вместе дожди и солнце.
"Ни одна женщина не умеет любить", - подумал он вскользь и обернулся к фортепиано. Снизу, из зала, не было слышно, что он сказал тому, кто, словно падший ангел, касаясь клавиш распущенными черными волосами, озабоченно возился с непослушной стойкой, но руки его даже во время разговора гладили струны короткими, едва уловимыми движениями. Потом левая рука приникла к грифу, а пальцы правой уверенно резанули по струнам, и, уже начав петь, он впервые посмотрел в зал поверх микрофона, как поверх прицела. Лиц он не видел. Как река, чувствовал течение своего голоса и прикосновения берегов. Песня представлялась ему в этот момент живым существом девушкой, идущей по напряженному канату, напряженная под холодным дыханием нацеленных на нее глаз, она защищена лишь сознанием своей беды. Голоса сплетались в какой-то неистовой пляске, руки, бьющие струны, словно очерчивали бьющееся тело, и кружева клавиш странным узором рисовали развевающиеся по ветру волосы на высоком голубом небе, как бледно-золотое знамя любви. Они летели над холодной пустыней зала как упоенный крик рук, обреченный на смерть завтрашним днем, прекрасный в своем последнем забытьи. "ты помнишь смятую лаской траву? Помнишь теплый, как парное молоко, асфальт под босыми ногами? Помнишь?" - так пел он, хотя слова пели о другом. Песня в ночном прощальном ветре...
"Я поднималась девушкой, идущей по пояс в лунной дороге. И смех просто так, и пульс финского залива под руками..."
Он пел. Последний всплеск гитары был как всплеск волны. И, защищенный от непонимания зала, так же как от их признания и мимолетной любви, он опять недоверчиво покачал ненадежную стойку и, сдвинув гитару на бок, нагнулся, поднимая похожий на камышину противовес. Только против одного он не был защищен - где в конце зала безошибочно выбранное освещение выхватывало, как алмаз из песка, черную тень с развившимися и сбившимися по плечам побледневшим золотом, которая, сладко опершись о стену, смеялась с кем-то, даже не глядя в их сторону. Гитара заворчала в его руках. Когда он опомнился и, улыбнувшись чересчур широко, сказал что-то пианисту, и они засмеялись, только пальцы его все гладили и гладили гриф, словно внезапно ослепли...
Глава одиннадцатая
А эта глава выйдет совсем короткой, потому, наверное, что много листов я исписал, пытаясь рассказать, что случилось, когда Уинки проснулся. Ничего из этого не вышло. Встреча сразу двух хороших людей оказалась мне не под силу. Произошло, собственно, вот что.
Проснулся он и увидел, что толпа, заросшая мохом и подкосячной пылью, преследует сбежавших от нее вшей, потому что без вшей ей, толпе, как-то не по кайфу и жизнь не в жизнь. Тут появляется некий человек, ходж-подж его зовут, и раз'ясняет Уинку, что к чему. Это он ведет Уинки в некое место. Место называется аю. Там все работают, ибо любят делать свое дело, музыку, краски, всякую науку что кому угодно. Должно бы было еще следовать долгое и безумно занимательное описание Уинковых с ходжем-поджем странствий по лабиринтам аю, но это я тоже опустил, ибо на бумаге все вышло скучнее, чем на самом деле.
Вообще то еще много чего должно было произойти встреча с мирандой, обернувшаяся самым неожиданным и приятным образом, и визит в замок роудер-па совокупно с историей графа диффузора, и еще кое-что. И само нравоучительно-героическое путешествие Уинки в хижину волшебника ф, где на самом деле ничего нет, кроме кучи грязного тряпья. Но это я лучше поведаю за чашкой хорошего чая, так что не будем забегать вперед. Значит, шли они, шли, а потом ходж открыл дверь.
Глава двенадцатая
Когда же он открыл дверь, отступать было поздно перед ним в путанице смешанного со снегом ветра открылась бесконечность. Площадь или поле, пустое и плоское до отсутствия горизонта. Только ночь и снег. В это время он шел один, сосредоточась на том, как удобнее открыть глаза от колючего снежного вихря, и голос, заговоривший справа от него, сначала не удивил.
-- Поэтому люди и становятся поэтами. Собственная жизнь вдруг оказывается мала - изо дня в день одни и те же стены, друзья, слова. Ничего не меняется, даже неожиданности приходится планировать самому. А ведь невыносимо скучно знать, что утром проснешься самим собой и ничего не сделать для того, чтобы к вечеру измениться. И ты начинаешь писать стихи, пытаешься сказать о мире в момент пробуждения, или когда вдруг сигарета пахнет как трава давно прожитым когда-то июньским утром, но это длится мгновение, много - два. Но слова не удерживают этого, и, умерев на единственном листе, теряют единственность произнесения. Единственное только здесь и только сейчас. Прожитое дважды - скучно. Следующая страсть - музыка. Там бессмысленно все окружающее, только поющиеся тобой строки естественны и искренни. Испытываемое тем, кто поет, не имеет аналогов в реальности. Строишь из перебираемых тобой струн лестницу поднимаясь по которой, твоя душа обретает вдруг неповторимую возможность чувствовать, как не умеют люди, кристалльно правдивую и тем не менее протяженную во времени, как целовать только что выпавший снег.
Уинкль шел, забыв о снеге в лицо и боясь повернуть голову, чтобы не спугнуть эту снящуюся явь. Идущий справа говорил как бы самому себе, но этот слушающий он сам был Уинкль, и он слушал.
-- Но поется так раз, другой, третий. Потом ты узнаешь закон правильного пения этой песни и становишься богаче ровно на нее. Поешь следующую - эту ты уже прожил. И раз от раза становится все меньше того, что ты можешь петь. Начинаешь писать сам. Но пишешь... Вот уже утро, и бесполезно - тебе больше не хочется.
Уинкль очень-очень осторожно скосил глаза вправо. Человек шел вперед как бы поверх ветра. Он не обращал внимания на идущего рядом с ним, на снег, на реальность снежной пустыни, простирающейся вне всякого пространства и времени. Странный, высокий, худой, в длинном черном пальто, узком, как перчатка, в фантастических очертаний меховой шапке, очень, однако, удобной, для ношения в такую адскую погоду, и продолжал думать вслух:
-- Тогда становишься актером и живешь каждый раз чужой жизнью, которая всегда удивляет по-новому выражением глаз собеседника.
Тени за его плечом, непонятные интонации в давно знакомой фразе:
-- Тут ты понимаешь, чего не хватало пению неожиданности бытия, мельчайших пустячков, которые делают следующий миг неопределенным, возможность всякий раз собирать жизнь иначе - меняешь реальность как господь бог, сотни раз возвращаешься в исходный момент, чтобы начать все с начала - а вдруг все изменится, и мы увидим, наконец, свет. Однако же все остается на своих местах. Пьесу не переделаешь, и финальная мизансцена одна и та же. Это страшно - сотни раз прожить, искренне веря, что изменишь мир силой своей веры, но придти к концу, вспомнив каким-то десятым чувством, что все это уже было, и все ты делал в никуда.
Человек помолчал несколько метров, и тоном ниже:
-- Хотя, если верить, что мир неизменяем, то может быть.
"А если нет?" - мысленно спросил Уинкль и мысленно прикусил язык.
-- Тогда опять начинаешь все сначала. Опять начинаешь писать. Но на этот раз сам мир и чудеса, которых не хватает, как родниковой воды, и этими чудесами наделять мир. Вместе со своим героем проживаешь все пути, которыми уже сам его ведешь, не имея понятия, чем они кончаются. И вволю веселишься, переиначивая все одной запятой. Как бог, создаешь мир, и как человек, обживаешь его. Открываешь все двери своего мозга, и сквозь ледяную корку логического мышления бьют ключи - истоки тех рек, по которым проплывет ладья повествования. Только одна беда - карандаш не успевает замечать всего - слишком часто и со всех сторон вспыхивают зарницы. Ты следишь за всем и опять-таки выбираешь один путь, и сколь прихотлив бы он ни был, всегда остается мысль о том, что встретило бы тебя на другой дороге.
Еще несколько десятков метров молчания.
-- Еще хочется иногда поговорить с тем, кого или ты сам написал, или с тем, кого написать никогда не сможешь, и увидеть то, о чем давно забыл. Так это просто. Да и в конце концов, просто послушать, как джон с полем поют то, что они не успели спеть в этой реальности...
-- Прости, пожалуйста, - вдруг повернулся он к Уинклю. - у тебя не найдется лишней сигареты?
-- Только "беломор", - вдруг неизвестно почему сказал Уинкль и безумно испугался в следующий момент, поскольку не понял даже, что за слово такое произнес. Однако рука автоматически достала из кармашка сумки странный, отдаленно напоминающий сигарету цилиндрик с табаком. Полчаса назад там было пусто. Незнакомец обрадованно пробормотал:
-- Так это же прекрасно, ничего лучше и быть не могло, - и полез в карман за спичками, которых там не оказалось.
Еще несколько минут заняло прикуривание - спичку задувало почему-то в самый ответственный момент. Когда беломорина наконец задымилась, Уинклю показалось, что он знает человека в черном пальто уже много лет, и не одну тысячу раз они прикуривали от одной спички, охраняя огонь ладонями в самой середине метели. Теперь уже имея право на молчание, они побрели дальше.
-- А что же было дальше? - спросил Уинки, когда вопрос пророс в нем, созрел и был готов для произнесения.
-- А черт его знает, - как-то очень уютно и просто сказал незнакомец. - просто я как-то научился жить, меняя реальность мира, одновременно во многих мирах, большинство из которых даже невозможно себе представить. Так странно - переходя из одной жизни в другую, как переходят из комнаты в комнату. И всегда.
-- Ты вечен теперь? - не удержался Уинкль.
-- Нет, конечно, - засмеялся знакомый незнакомец. но всегда. Ты видишь, я же говорил, что этого не об'яснить. Понимаешь, я всего-навсего не кончаюсь. Нет, слов для этого я еще не придумал, но ничего, я как-нибудь постараюсь это написать специально для тебя. У нас ведь много чего впереди.
"А сейчас?" - успел подумать Уинки, но незнакомец опять его опередил:
-- А сейчас уже холодно, и потом, у меня появилась одна идейка. По кайфу было бы сразу ее попробовать. Так, до скорого свидания, Уинки. Ты уже замерз, я знаю. Вон, видишь ту дверь? Там тебя напоят горячим чаем. Кстати, там прекрасный и очень вкусный чай. Ну, счастливо.
Уинки увидел, как из снежной каши выплыл круглый желтый бок чего-то, напоминающего то ли самолет, то ли... Название опять ускользнуло из памяти. Открылась желтая дверца. Человека в черном пальто втащили за руки внутрь, и перед тем, как дверца захлопнулась, кто-то, знакомый чуть ли не с рождения, усатый, в круглых металлических очках, помахал Уинку рукой.
Желтая махина плавно поднялась над землей и исчезла в снежно-ветряной каше. Уинкль проводил ее взглядом и поплелся к двери, которая одиноко возвышалась над гладкой, как стол, равниной, щедро засыпанной снегом одна дверь, и больше ничего. Уже приоткрыв ее, он вдруг понял, что, непонятно почему, отчего и как, но он счастлив.
-- Субмарина! - произнес он вслух вспомненное все-таки слово и засмеялся легко и чисто, и вошел в дверь, аккуратно затворив ее за собой, чтобы не нанести внутрь снега.
Реакции на это не последовало. Они продолжали столь же монотонно идти вперед по скрипящему фиолетовому песку. Впереди навязчиво маячил фонтан латостроф, где-то гораздо дальше угадывались контуры башен гнилой деревни, а справа в трех часах ходьбы возвышались вершины черного леса. Уинки даже различал поблескивающие на солнце таблички с крестов погоста тарталак. Однако его туманный в полном смысле слова, ибо голова и плечи его были окутаны самым настоящим серым городским туманом, проводник, повинуясь одному ему ведомым приметам, вел его через пустыню и не сворачивал с таинственного маршрута, а Уинки совсем не имел желания идти через пустыню в одиночку, твердо памятуя о наставлении маяка стрюкенбаха.
... Он с удовольствием смотрел на серые замшелые плиты, нагретые солнцем, шелест зеленых волн, разбивающихся о песок, и надтреснутый голос маяка, повествующий о странных свойствах пустыни, простирающейся между ними и, казалось бы, не таким далеким лесом...
От этих столь приятных размышлений его отвлек шепот, ясно раздающийся где-то между ребрами затуманенного короля:
-- Да нет, Уинки. Нам осталось прошествовать лишь до фонтана, а оттуда путь свободен, так как подле него пустыня кончается.
Трудно описать, как это сообщение обрадовало Уинки. Дело тут не только в том, что однообразные странствия по жаркой фиолетовой пустыне способны были утомить и более спокойного человека, нежели наш герой. Разгадка крылась в самой пустыне. Вот почему близкий конец пути так обрадовал его и лишний раз подтвердил прозорливость маяка стрюкенбаха, порекомендовавшего ему сметливого проводника. Дело в том, что пустыня трех ф испокон веков обладала таинственнными и загадочными свойствами, которые превращали ее из обычной второразрядной пустыни в место, в высшей степени примечательное. Путешественник, переступающий ее границу, находится обычно в полной уверенности, что пересечь ее не составит никакого труда, если действовать вполне аналогично тому, что в обиходе называется "разплюнуть". К исходу первого года пути он обычно расставался с этим заблуждением. Спасти его могло только чудо, явившееся в образе проводника, который одному ему известным путем совершал переход пустыни, такой маленькой, на первый взгляд. Если этого не случается, то путешественник обречен, ибо в пустыне трех ф можно было идти всю жизнь, не дойдя однако, до ее края. Здесь случаются разнообразные умопомрачительные штучки с пространством и временем - раздвоение личности, временные петли здесь - обычное дело, а уж на пространственные деформации и свертки горизонта никто внимания не обращает.
На знаменитого первопроходца и географа Аль-баалоха здесь напали жидкие леопарды, заставив маститого исследователя с'есть три тома своих путевых заметок, что побудило его впоследствии отказаться полностью от писательской карьеры, и до конца жизни он бледнел при виде чистого листа бумаги. Сюда на закате своей жизни удалился ученик Гратулирта Бренай Лопосвейский, решив оставшееся до смерти время посвятить размышлению о бренности всего сущего. Каково же было удивление его ученых коллег, когда по истечении весьма короткого времени они столкнулись с ним в самом дешевом кабаке села Труппендорф, причем великий ученый выглядел весьма помолодевшим, восседая без всякого зазрения совести с кружкой пенистого брау в одной руке и талией соблазнительной блондинки - в другой, причем блондинка хихикала так, словно ее щекотал целый полк профессиональных соблазнителей. Другой же ученик Гратулирта, Аснорабом зе-дэ Коротео, придя однажды в пустыню для экспериментов по получению живых карпов из хорошо просушенного песка, встретил там приблизительную свинью и после полуторачасовой беседы с ней отрекся от своих научных взглядов и ушел вглубь пустыни с тем, чтобы основать там курсы по отвинчиванию гвоздей.
Где-то в этой богом забытой пустынной области скрывалась система трех ф, от которой пустыня получила свое имя. В свое время фракция черной пятки, возглавляемая бруклем сью 6, отрядила экспедицию для отлова этой таинственной системы с тем, чтобы доказать, что таковой вообще не существует. Но, несмотря на предупреждения джунгля о смака, единственного в мире специалиста по системе трех ф, они, напав на следы системы, углубились в поиски настолько, что сгинули совершенно. Говорят, что летающие раки до сих пор доставляют в оккервильскую академию наук письма от этих искателей научной истины, да только они написаны на никому ныне неведомом древнеабруйском наречии и поэтому совершенно нечитабельны. Однажды к фонтану латостроф выбежал оборванный человек по имени Аснот, который во всеуслышание прокричал, что нашел путь к дому волшебника ф, но после этого он кинулся головой в фонтан, что положило конец его откровениям, ибо в фонтане его немедленно поглотило пятое измерение. От него остался лишь грязный черный ботинок, который доселе стоит там, напоминая всем о странных свойствах пустыни трех ф.
Пока Уинки перебирал в уме все, что он знал об этой славной пустыне, сама она незаметно подошла к концу, так что когда он поднял голову, намереваясь всмотреться в даль, перед глазами его красовался фонтан лотостроф. Король абиссинских морей почтительно поклонился этому знаменитому памятнику эпохи два минус, затем повернулся к Уинки, поблагодарил его за приятное сопутешествие и, сославшись на неотложные дела, нырнул в фонтан. Уинки уселся в тенечке и расслабился, вознося хвалу духу дорог.
Еще слава богу, что пустыня была верна своим идеалам в области относительности времени. Теперь Уинки находился на краю пустыни ровно за трое суток до того, как он упал в мутную воду реки Оккервиль. А это значит, что Миранда (он ни на секунду не забывал о своем обещании) придет на погост послезавтра вечером. Торопиться пока некуда, поэтому он медленно вытянул ноги, ощущая в каждом мускуле приятную пустоту: четверо суток пути - не сахар. Подставив под вылетевшую из сумки сигарету руку, небрежно закурил, сказавши только:
-- Лапонька, скажи лучше, который час?
того немудреного вопроса вполне хватило, и страшный мохнатый монстр, изготовившийся было к прыжку, ошеломленно фыркнул и отцепился от фонтанного барьера, тяжело рухнув на песок рядом с Уинком. Они помолчали. Затем монстр смущенно пробормотал:
-- Ну откуда мне было знать, что ты тоже из этих?
Помолчав еще, он вдруг зарделся так, что даже шерсть его приобрела розоватый оттенок, как-то очень неловко поднялся и сказал в сторону:
-- Ну, я пошел.
-- Постой, старик, - подал реплику Уинкль почему-то голосом сугубо положительного кинематографического героя середины шестидесятых годов. Время от времени воспоминания пробуждались в нем, и он, испытывая некоторую неловкость, вдруг начинал очень положительно хрипеть, петь странные песни, в которых на протяжении двух-трех аккордов люди успевали залезать на горы, с них упасть или совершить какое-нибудь аналогичное по осмысленности действо, а в особо затруднительных случаях, хрипанув, как десять армстронгов, вместе взятых, он говорил: "не трухай, старик, еще не вечер". Надо признаться, обычно на людей (или нелюдей) наивных и молодых это производило потрясающее впечатление. Но и на этом способности Уинка не кончались. Он еще много чего умел: устало и интеллигентно прикуривать, как молодой ученый, измерять человека взглядом (если нужно, показывая при этом всю глубину его морального падения), как юноша, обдумывающий житье, принимать настороженно-скучающий вид, сквозь который проглядывает готовность дать бой всему нехорошему, что только появится в пределах достижимости, как сотрудник ой-чего. Еще много всяких вещей умел Уинки, но поскольку общеизвестно, что современный кинематограф не в состоянии создать что-либо, похожее на произведение искусства, и вообще кино - явление упадническое, а единственный неплохой кадр, проецировавшийся на экран, входил в самую первую ленту братьев Люмьер, не считая тех двух кадров, которые были вырезаны сами знаете из какого фильма сами знаете когда, я боюсь, читатель, что тебе не понравился бы этот талант Уинки, но, рискуя не угодить, я все же сообщаю тебе о нем, всемилостивейший читатель, ибо правда повествования для меня дороже твоего одобрения или неодобрения. Итак, Уинки переключился на тон сильного мужчины, и это совершенно покорило его неопытного и застенчивого собеседника. Оказалось, зовут его вепрь-девственник, что по натуре он гуманен и мягок, а нападать на прохожих ему приходится, чтобы закалить свой характер:
-- Понимаешь, Уинки, нельзя мне с таким характером, совсем он у меня не мужской - робок я больно, стесняюсь.
Уинки не стал настаивать на дальнейших раз'яснениях. Он знал и без того, что это лохматое чудовище с душой художника по уши влюблено в одну ветреную молодую особу, живущую в скрытой абиссинии. Зовут эту красавицу рыба, растущая внутрь себя. И неумелый в сердечных делах вепрь вот уже не один век добивается ее благосклонности. Но Уинки знал и кое-что другое и всячески постарался использовать это "кое-что" в воспитательных целях, так что, когда из фонтана высунулась клешня с письмом, вепрь уже знал, что закалять характер можно не только сваливаясь на головы уставшим путникам. Попутно он прослушал назидательную лекцию о том, как нужно себя вести. Клешня же проскрежетала:
-- Письмо для этого, ну, как его, вепря-издевственника!
Обезумевший от счастья вепрь схватил письмо со штампом скрыто-абиссинского оффиса. Воспитательная часть была на этом закончена, и Уинки, уставший до последнего предела, задремал.
Глава десятая
Сны снятся всем. Юному органисту с заплетенной в косички черной, как смоль, головой видится по ночам "хаммонд с3", на клавишах которого маленькие эмерсончики гоняются за маленькими куперенчиками. Тех и других подстерегает педаль, плотоядно щелкая переключателями. Одинокий бородатый инженер грезит о дрессированных штеккерах и (в снах возможно все) о неиспорченном аппарате. Еще в чьих-то розовых снах поп-фаны, постриженные под нуль, сидят на скамейках парков культуры и отдыха и, лузгая семечки, слушают песни народностей севера в исполнении клавдии шульженко. Даже старику ван оксенбашу однажды приснилось, что он проводит первую брачную ночь с трактором "кировец" к-700. Поэтому с нашей стороны не будет непозволительной вольностью заявить, что юношам, кончившим начальный курс чудес и прошедшим практику среди каменных столбов гершатцера и вуга, тоже могут сниться сны. Именно к таким юношам и принадлежит наш герой. Мы покинули его в тот момент, когда он устало уронил голову на грудь и задремал, утомленный тяжкой дорогой. Последуем же за ним дальше в глубины подсознания с тем, чтобы как можно полнее уяснить, зачем мы описываем жизнь Уинкля вот уже на протяжении девяти глав нашего запутанного романа и намереваемся заниматься этим и дальше. И хоть говорят, что сны являются лишь искаженным отображением действительности, однако же весьма часто Уинковы сны имели местом действия какой-то странный холодный красивый город, который иногда становится невероятно похожим на первую любовь, и пусть нам не понять логику этих снов, пусть действия в них нам покажутся невразумительными, что ж, это только сны, кто знает, какая правда заключена в них...
Сон
Из-за левого плеча доносилось тиканье часов. Они были двухэтажными, с окном на каждом этаже. Циферблат второго этажа казался мертвым, никому не понятным символом, в то время как шевелящийся в первом этаже маятник и кусок зубчатого колеса жили сейчас, в настоящем мгновении, хотя и механической, но жизнью. Оглянуться на них было приятно. Чем-то напоминала эта картина море времени в одном очень красивом фильме. Фильм - это длинная целлулоидная лента, на каждом сантиметре которой нанесены картинки, а сбоку - черная кривая. Если прокрутить эту ленту через специальный аппарат, то картинки будут вполне членораздельно двигаться, а черная кривая превратится в слова и музыку. По идее, это должно производить на тех, кто смотрит и слушает, определенное впечатление.
Когда они вышли под холодный дождь (дождь был еще и со снегом), тартуское шоссе, вылезавшее из-за угла кинотеатра с отвечающим духу дня названием "эхо", было мокро, слякотно, и трамваи проезжали с грязно-белым верхом.
Стало ясно, что музыка никогда не кончится. Это ничего, что библейски-чернобородый человек, всегда отстукивающий на чем попало биение музыки, горящей внутри него, человек, с которым мы начинали строить наш новый мир, шел другой дорогой. Мы переживем и то, что некому больше, не замечая окружающего, сидя на краешке тротуара, осиливать премудрости второго голоса в плохо отпечатанных нотах "битлз", некому больше схватываться в неравной битве с клавишами, даже спинами отсчитывая доли такта. Мы переживем - нас двое, нас может быть больше. Музыка никогда не кончится. Поэтому кто-то из нас встал на колени перед синим с разноцветными зигзагами поверху листом, прилепленным с другой стороны забрызганного стекла. Показалось, что там, в маленьком желтом силуэте подводной лодки, есть кто-то, кто помнит о нас и верит, что пламя никогда не погаснет.
Стол передо мной завален бумагами, а окно открыто настежь. Тремя этажами ниже под'ехал прямоугольненький автобус, при виде которого некому больше кричать, пугая случайных прохожих: "с шестого раза ведь не сядем!" некому так некому. Все равно за открытым окном - огромные зеленые деревья и голубоватое городское небо, и воздух на вкус все такой же - с майской чуть-чуть горчинкой, а бумаги и "беломора" хватит до конца дня. Часы на стенке за левым плечом остановились - меня больше ничего не связывает с мирным течением реки времени. Нас двое - я и вечный, как первая влюбленность камня, смольный собор справа за окном. В своем дне лихорадочного постукивания секунд я добиваюсь чего-то. Что это было, а?
Сон
Микрофон выглядит слишком неустойчиво. Он опять порадовался, что вовремя поставил на свою любимую гитару пьезокристал - теперь можно петь, не думая о том, что гитару не будет слышно. Струны вздрогнули под жадными пальцами. Было слышно, как из этого касания рождаются высокие чистые звуки. Они с гитарой понимали друг друга, как понимают любовники, прожившие вместе дожди и солнце.
"Ни одна женщина не умеет любить", - подумал он вскользь и обернулся к фортепиано. Снизу, из зала, не было слышно, что он сказал тому, кто, словно падший ангел, касаясь клавиш распущенными черными волосами, озабоченно возился с непослушной стойкой, но руки его даже во время разговора гладили струны короткими, едва уловимыми движениями. Потом левая рука приникла к грифу, а пальцы правой уверенно резанули по струнам, и, уже начав петь, он впервые посмотрел в зал поверх микрофона, как поверх прицела. Лиц он не видел. Как река, чувствовал течение своего голоса и прикосновения берегов. Песня представлялась ему в этот момент живым существом девушкой, идущей по напряженному канату, напряженная под холодным дыханием нацеленных на нее глаз, она защищена лишь сознанием своей беды. Голоса сплетались в какой-то неистовой пляске, руки, бьющие струны, словно очерчивали бьющееся тело, и кружева клавиш странным узором рисовали развевающиеся по ветру волосы на высоком голубом небе, как бледно-золотое знамя любви. Они летели над холодной пустыней зала как упоенный крик рук, обреченный на смерть завтрашним днем, прекрасный в своем последнем забытьи. "ты помнишь смятую лаской траву? Помнишь теплый, как парное молоко, асфальт под босыми ногами? Помнишь?" - так пел он, хотя слова пели о другом. Песня в ночном прощальном ветре...
"Я поднималась девушкой, идущей по пояс в лунной дороге. И смех просто так, и пульс финского залива под руками..."
Он пел. Последний всплеск гитары был как всплеск волны. И, защищенный от непонимания зала, так же как от их признания и мимолетной любви, он опять недоверчиво покачал ненадежную стойку и, сдвинув гитару на бок, нагнулся, поднимая похожий на камышину противовес. Только против одного он не был защищен - где в конце зала безошибочно выбранное освещение выхватывало, как алмаз из песка, черную тень с развившимися и сбившимися по плечам побледневшим золотом, которая, сладко опершись о стену, смеялась с кем-то, даже не глядя в их сторону. Гитара заворчала в его руках. Когда он опомнился и, улыбнувшись чересчур широко, сказал что-то пианисту, и они засмеялись, только пальцы его все гладили и гладили гриф, словно внезапно ослепли...
Глава одиннадцатая
А эта глава выйдет совсем короткой, потому, наверное, что много листов я исписал, пытаясь рассказать, что случилось, когда Уинки проснулся. Ничего из этого не вышло. Встреча сразу двух хороших людей оказалась мне не под силу. Произошло, собственно, вот что.
Проснулся он и увидел, что толпа, заросшая мохом и подкосячной пылью, преследует сбежавших от нее вшей, потому что без вшей ей, толпе, как-то не по кайфу и жизнь не в жизнь. Тут появляется некий человек, ходж-подж его зовут, и раз'ясняет Уинку, что к чему. Это он ведет Уинки в некое место. Место называется аю. Там все работают, ибо любят делать свое дело, музыку, краски, всякую науку что кому угодно. Должно бы было еще следовать долгое и безумно занимательное описание Уинковых с ходжем-поджем странствий по лабиринтам аю, но это я тоже опустил, ибо на бумаге все вышло скучнее, чем на самом деле.
Вообще то еще много чего должно было произойти встреча с мирандой, обернувшаяся самым неожиданным и приятным образом, и визит в замок роудер-па совокупно с историей графа диффузора, и еще кое-что. И само нравоучительно-героическое путешествие Уинки в хижину волшебника ф, где на самом деле ничего нет, кроме кучи грязного тряпья. Но это я лучше поведаю за чашкой хорошего чая, так что не будем забегать вперед. Значит, шли они, шли, а потом ходж открыл дверь.
Глава двенадцатая
Когда же он открыл дверь, отступать было поздно перед ним в путанице смешанного со снегом ветра открылась бесконечность. Площадь или поле, пустое и плоское до отсутствия горизонта. Только ночь и снег. В это время он шел один, сосредоточась на том, как удобнее открыть глаза от колючего снежного вихря, и голос, заговоривший справа от него, сначала не удивил.
-- Поэтому люди и становятся поэтами. Собственная жизнь вдруг оказывается мала - изо дня в день одни и те же стены, друзья, слова. Ничего не меняется, даже неожиданности приходится планировать самому. А ведь невыносимо скучно знать, что утром проснешься самим собой и ничего не сделать для того, чтобы к вечеру измениться. И ты начинаешь писать стихи, пытаешься сказать о мире в момент пробуждения, или когда вдруг сигарета пахнет как трава давно прожитым когда-то июньским утром, но это длится мгновение, много - два. Но слова не удерживают этого, и, умерев на единственном листе, теряют единственность произнесения. Единственное только здесь и только сейчас. Прожитое дважды - скучно. Следующая страсть - музыка. Там бессмысленно все окружающее, только поющиеся тобой строки естественны и искренни. Испытываемое тем, кто поет, не имеет аналогов в реальности. Строишь из перебираемых тобой струн лестницу поднимаясь по которой, твоя душа обретает вдруг неповторимую возможность чувствовать, как не умеют люди, кристалльно правдивую и тем не менее протяженную во времени, как целовать только что выпавший снег.
Уинкль шел, забыв о снеге в лицо и боясь повернуть голову, чтобы не спугнуть эту снящуюся явь. Идущий справа говорил как бы самому себе, но этот слушающий он сам был Уинкль, и он слушал.
-- Но поется так раз, другой, третий. Потом ты узнаешь закон правильного пения этой песни и становишься богаче ровно на нее. Поешь следующую - эту ты уже прожил. И раз от раза становится все меньше того, что ты можешь петь. Начинаешь писать сам. Но пишешь... Вот уже утро, и бесполезно - тебе больше не хочется.
Уинкль очень-очень осторожно скосил глаза вправо. Человек шел вперед как бы поверх ветра. Он не обращал внимания на идущего рядом с ним, на снег, на реальность снежной пустыни, простирающейся вне всякого пространства и времени. Странный, высокий, худой, в длинном черном пальто, узком, как перчатка, в фантастических очертаний меховой шапке, очень, однако, удобной, для ношения в такую адскую погоду, и продолжал думать вслух:
-- Тогда становишься актером и живешь каждый раз чужой жизнью, которая всегда удивляет по-новому выражением глаз собеседника.
Тени за его плечом, непонятные интонации в давно знакомой фразе:
-- Тут ты понимаешь, чего не хватало пению неожиданности бытия, мельчайших пустячков, которые делают следующий миг неопределенным, возможность всякий раз собирать жизнь иначе - меняешь реальность как господь бог, сотни раз возвращаешься в исходный момент, чтобы начать все с начала - а вдруг все изменится, и мы увидим, наконец, свет. Однако же все остается на своих местах. Пьесу не переделаешь, и финальная мизансцена одна и та же. Это страшно - сотни раз прожить, искренне веря, что изменишь мир силой своей веры, но придти к концу, вспомнив каким-то десятым чувством, что все это уже было, и все ты делал в никуда.
Человек помолчал несколько метров, и тоном ниже:
-- Хотя, если верить, что мир неизменяем, то может быть.
"А если нет?" - мысленно спросил Уинкль и мысленно прикусил язык.
-- Тогда опять начинаешь все сначала. Опять начинаешь писать. Но на этот раз сам мир и чудеса, которых не хватает, как родниковой воды, и этими чудесами наделять мир. Вместе со своим героем проживаешь все пути, которыми уже сам его ведешь, не имея понятия, чем они кончаются. И вволю веселишься, переиначивая все одной запятой. Как бог, создаешь мир, и как человек, обживаешь его. Открываешь все двери своего мозга, и сквозь ледяную корку логического мышления бьют ключи - истоки тех рек, по которым проплывет ладья повествования. Только одна беда - карандаш не успевает замечать всего - слишком часто и со всех сторон вспыхивают зарницы. Ты следишь за всем и опять-таки выбираешь один путь, и сколь прихотлив бы он ни был, всегда остается мысль о том, что встретило бы тебя на другой дороге.
Еще несколько десятков метров молчания.
-- Еще хочется иногда поговорить с тем, кого или ты сам написал, или с тем, кого написать никогда не сможешь, и увидеть то, о чем давно забыл. Так это просто. Да и в конце концов, просто послушать, как джон с полем поют то, что они не успели спеть в этой реальности...
-- Прости, пожалуйста, - вдруг повернулся он к Уинклю. - у тебя не найдется лишней сигареты?
-- Только "беломор", - вдруг неизвестно почему сказал Уинкль и безумно испугался в следующий момент, поскольку не понял даже, что за слово такое произнес. Однако рука автоматически достала из кармашка сумки странный, отдаленно напоминающий сигарету цилиндрик с табаком. Полчаса назад там было пусто. Незнакомец обрадованно пробормотал:
-- Так это же прекрасно, ничего лучше и быть не могло, - и полез в карман за спичками, которых там не оказалось.
Еще несколько минут заняло прикуривание - спичку задувало почему-то в самый ответственный момент. Когда беломорина наконец задымилась, Уинклю показалось, что он знает человека в черном пальто уже много лет, и не одну тысячу раз они прикуривали от одной спички, охраняя огонь ладонями в самой середине метели. Теперь уже имея право на молчание, они побрели дальше.
-- А что же было дальше? - спросил Уинки, когда вопрос пророс в нем, созрел и был готов для произнесения.
-- А черт его знает, - как-то очень уютно и просто сказал незнакомец. - просто я как-то научился жить, меняя реальность мира, одновременно во многих мирах, большинство из которых даже невозможно себе представить. Так странно - переходя из одной жизни в другую, как переходят из комнаты в комнату. И всегда.
-- Ты вечен теперь? - не удержался Уинкль.
-- Нет, конечно, - засмеялся знакомый незнакомец. но всегда. Ты видишь, я же говорил, что этого не об'яснить. Понимаешь, я всего-навсего не кончаюсь. Нет, слов для этого я еще не придумал, но ничего, я как-нибудь постараюсь это написать специально для тебя. У нас ведь много чего впереди.
"А сейчас?" - успел подумать Уинки, но незнакомец опять его опередил:
-- А сейчас уже холодно, и потом, у меня появилась одна идейка. По кайфу было бы сразу ее попробовать. Так, до скорого свидания, Уинки. Ты уже замерз, я знаю. Вон, видишь ту дверь? Там тебя напоят горячим чаем. Кстати, там прекрасный и очень вкусный чай. Ну, счастливо.
Уинки увидел, как из снежной каши выплыл круглый желтый бок чего-то, напоминающего то ли самолет, то ли... Название опять ускользнуло из памяти. Открылась желтая дверца. Человека в черном пальто втащили за руки внутрь, и перед тем, как дверца захлопнулась, кто-то, знакомый чуть ли не с рождения, усатый, в круглых металлических очках, помахал Уинку рукой.
Желтая махина плавно поднялась над землей и исчезла в снежно-ветряной каше. Уинкль проводил ее взглядом и поплелся к двери, которая одиноко возвышалась над гладкой, как стол, равниной, щедро засыпанной снегом одна дверь, и больше ничего. Уже приоткрыв ее, он вдруг понял, что, непонятно почему, отчего и как, но он счастлив.
-- Субмарина! - произнес он вслух вспомненное все-таки слово и засмеялся легко и чисто, и вошел в дверь, аккуратно затворив ее за собой, чтобы не нанести внутрь снега.