-- Далеко до земного колодца?
   Реакции на это не последовало. Они продолжали столь же монотонно идти вперед по скрипящему фиолетовому песку. Впереди навязчиво маячил фонтан латостроф, где-то гораздо дальше угадывались контуры башен гнилой деревни, а справа в трех часах ходьбы возвышались вершины черного леса. Уинки даже различал поблескивающие на солнце таблички с крестов погоста тарталак. Однако его туманный в полном смысле слова, ибо голова и плечи его были окутаны самым настоящим серым городским туманом, проводник, повинуясь одному ему ведомым приметам, вел его через пустыню и не сворачивал с таинственного маршрута, а Уинки совсем не имел желания идти через пустыню в одиночку, твердо памятуя о наставлении маяка стрюкенбаха.
   ... Он с удовольствием смотрел на серые замшелые плиты, нагретые солнцем, шелест зеленых волн, разбивающихся о песок, и надтреснутый голос маяка, повествующий о странных свойствах пустыни, простирающейся между ними и, казалось бы, не таким далеким лесом...
   От этих столь приятных размышлений его отвлек шепот, ясно раздающийся где-то между ребрами затуманенного короля:
   -- Да нет, Уинки. Нам осталось прошествовать лишь до фонтана, а оттуда путь свободен, так как подле него пустыня кончается.
   Трудно описать, как это сообщение обрадовало Уинки. Дело тут не только в том, что однообразные странствия по жаркой фиолетовой пустыне способны были утомить и более спокойного человека, нежели наш герой. Разгадка крылась в самой пустыне. Вот почему близкий конец пути так обрадовал его и лишний раз подтвердил прозорливость маяка стрюкенбаха, порекомендовавшего ему сметливого проводника. Дело в том, что пустыня трех ф испокон веков обладала таинственнными и загадочными свойствами, которые превращали ее из обычной второразрядной пустыни в место, в высшей степени примечательное. Путешественник, переступающий ее границу, находится обычно в полной уверенности, что пересечь ее не составит никакого труда, если действовать вполне аналогично тому, что в обиходе называется "разплюнуть". К исходу первого года пути он обычно расставался с этим заблуждением. Спасти его могло только чудо, явившееся в образе проводника, который одному ему известным путем совершал переход пустыни, такой маленькой, на первый взгляд. Если этого не случается, то путешественник обречен, ибо в пустыне трех ф можно было идти всю жизнь, не дойдя однако, до ее края. Здесь случаются разнообразные умопомрачительные штучки с пространством и временем - раздвоение личности, временные петли здесь - обычное дело, а уж на пространственные деформации и свертки горизонта никто внимания не обращает.
   На знаменитого первопроходца и географа Аль-баалоха здесь напали жидкие леопарды, заставив маститого исследователя с'есть три тома своих путевых заметок, что побудило его впоследствии отказаться полностью от писательской карьеры, и до конца жизни он бледнел при виде чистого листа бумаги. Сюда на закате своей жизни удалился ученик Гратулирта Бренай Лопосвейский, решив оставшееся до смерти время посвятить размышлению о бренности всего сущего. Каково же было удивление его ученых коллег, когда по истечении весьма короткого времени они столкнулись с ним в самом дешевом кабаке села Труппендорф, причем великий ученый выглядел весьма помолодевшим, восседая без всякого зазрения совести с кружкой пенистого брау в одной руке и талией соблазнительной блондинки - в другой, причем блондинка хихикала так, словно ее щекотал целый полк профессиональных соблазнителей. Другой же ученик Гратулирта, Аснорабом зе-дэ Коротео, придя однажды в пустыню для экспериментов по получению живых карпов из хорошо просушенного песка, встретил там приблизительную свинью и после полуторачасовой беседы с ней отрекся от своих научных взглядов и ушел вглубь пустыни с тем, чтобы основать там курсы по отвинчиванию гвоздей.
   Где-то в этой богом забытой пустынной области скрывалась система трех ф, от которой пустыня получила свое имя. В свое время фракция черной пятки, возглавляемая бруклем сью 6, отрядила экспедицию для отлова этой таинственной системы с тем, чтобы доказать, что таковой вообще не существует. Но, несмотря на предупреждения джунгля о смака, единственного в мире специалиста по системе трех ф, они, напав на следы системы, углубились в поиски настолько, что сгинули совершенно. Говорят, что летающие раки до сих пор доставляют в оккервильскую академию наук письма от этих искателей научной истины, да только они написаны на никому ныне неведомом древнеабруйском наречии и поэтому совершенно нечитабельны. Однажды к фонтану латостроф выбежал оборванный человек по имени Аснот, который во всеуслышание прокричал, что нашел путь к дому волшебника ф, но после этого он кинулся головой в фонтан, что положило конец его откровениям, ибо в фонтане его немедленно поглотило пятое измерение. От него остался лишь грязный черный ботинок, который доселе стоит там, напоминая всем о странных свойствах пустыни трех ф.
   Пока Уинки перебирал в уме все, что он знал об этой славной пустыне, сама она незаметно подошла к концу, так что когда он поднял голову, намереваясь всмотреться в даль, перед глазами его красовался фонтан лотостроф. Король абиссинских морей почтительно поклонился этому знаменитому памятнику эпохи два минус, затем повернулся к Уинки, поблагодарил его за приятное сопутешествие и, сославшись на неотложные дела, нырнул в фонтан. Уинки уселся в тенечке и расслабился, вознося хвалу духу дорог.
   Еще слава богу, что пустыня была верна своим идеалам в области относительности времени. Теперь Уинки находился на краю пустыни ровно за трое суток до того, как он упал в мутную воду реки Оккервиль. А это значит, что Миранда (он ни на секунду не забывал о своем обещании) придет на погост послезавтра вечером. Торопиться пока некуда, поэтому он медленно вытянул ноги, ощущая в каждом мускуле приятную пустоту: четверо суток пути - не сахар. Подставив под вылетевшую из сумки сигарету руку, небрежно закурил, сказавши только:
   -- Лапонька, скажи лучше, который час?
   того немудреного вопроса вполне хватило, и страшный мохнатый монстр, изготовившийся было к прыжку, ошеломленно фыркнул и отцепился от фонтанного барьера, тяжело рухнув на песок рядом с Уинком. Они помолчали. Затем монстр смущенно пробормотал:
   -- Ну откуда мне было знать, что ты тоже из этих?
   Помолчав еще, он вдруг зарделся так, что даже шерсть его приобрела розоватый оттенок, как-то очень неловко поднялся и сказал в сторону:
   -- Ну, я пошел.
   -- Постой, старик, - подал реплику Уинкль почему-то голосом сугубо положительного кинематографического героя середины шестидесятых годов. Время от времени воспоминания пробуждались в нем, и он, испытывая некоторую неловкость, вдруг начинал очень положительно хрипеть, петь странные песни, в которых на протяжении двух-трех аккордов люди успевали залезать на горы, с них упасть или совершить какое-нибудь аналогичное по осмысленности действо, а в особо затруднительных случаях, хрипанув, как десять армстронгов, вместе взятых, он говорил: "не трухай, старик, еще не вечер". Надо признаться, обычно на людей (или нелюдей) наивных и молодых это производило потрясающее впечатление. Но и на этом способности Уинка не кончались. Он еще много чего умел: устало и интеллигентно прикуривать, как молодой ученый, измерять человека взглядом (если нужно, показывая при этом всю глубину его морального падения), как юноша, обдумывающий житье, принимать настороженно-скучающий вид, сквозь который проглядывает готовность дать бой всему нехорошему, что только появится в пределах достижимости, как сотрудник ой-чего. Еще много всяких вещей умел Уинки, но поскольку общеизвестно, что современный кинематограф не в состоянии создать что-либо, похожее на произведение искусства, и вообще кино - явление упадническое, а единственный неплохой кадр, проецировавшийся на экран, входил в самую первую ленту братьев Люмьер, не считая тех двух кадров, которые были вырезаны сами знаете из какого фильма сами знаете когда, я боюсь, читатель, что тебе не понравился бы этот талант Уинки, но, рискуя не угодить, я все же сообщаю тебе о нем, всемилостивейший читатель, ибо правда повествования для меня дороже твоего одобрения или неодобрения. Итак, Уинки переключился на тон сильного мужчины, и это совершенно покорило его неопытного и застенчивого собеседника. Оказалось, зовут его вепрь-девственник, что по натуре он гуманен и мягок, а нападать на прохожих ему приходится, чтобы закалить свой характер:
   -- Понимаешь, Уинки, нельзя мне с таким характером, совсем он у меня не мужской - робок я больно, стесняюсь.
   Уинки не стал настаивать на дальнейших раз'яснениях. Он знал и без того, что это лохматое чудовище с душой художника по уши влюблено в одну ветреную молодую особу, живущую в скрытой абиссинии. Зовут эту красавицу рыба, растущая внутрь себя. И неумелый в сердечных делах вепрь вот уже не один век добивается ее благосклонности. Но Уинки знал и кое-что другое и всячески постарался использовать это "кое-что" в воспитательных целях, так что, когда из фонтана высунулась клешня с письмом, вепрь уже знал, что закалять характер можно не только сваливаясь на головы уставшим путникам. Попутно он прослушал назидательную лекцию о том, как нужно себя вести. Клешня же проскрежетала:
   -- Письмо для этого, ну, как его, вепря-издевственника!
   Обезумевший от счастья вепрь схватил письмо со штампом скрыто-абиссинского оффиса. Воспитательная часть была на этом закончена, и Уинки, уставший до последнего предела, задремал.
   Глава десятая
   Сны снятся всем. Юному органисту с заплетенной в косички черной, как смоль, головой видится по ночам "хаммонд с3", на клавишах которого маленькие эмерсончики гоняются за маленькими куперенчиками. Тех и других подстерегает педаль, плотоядно щелкая переключателями. Одинокий бородатый инженер грезит о дрессированных штеккерах и (в снах возможно все) о неиспорченном аппарате. Еще в чьих-то розовых снах поп-фаны, постриженные под нуль, сидят на скамейках парков культуры и отдыха и, лузгая семечки, слушают песни народностей севера в исполнении клавдии шульженко. Даже старику ван оксенбашу однажды приснилось, что он проводит первую брачную ночь с трактором "кировец" к-700. Поэтому с нашей стороны не будет непозволительной вольностью заявить, что юношам, кончившим начальный курс чудес и прошедшим практику среди каменных столбов гершатцера и вуга, тоже могут сниться сны. Именно к таким юношам и принадлежит наш герой. Мы покинули его в тот момент, когда он устало уронил голову на грудь и задремал, утомленный тяжкой дорогой. Последуем же за ним дальше в глубины подсознания с тем, чтобы как можно полнее уяснить, зачем мы описываем жизнь Уинкля вот уже на протяжении девяти глав нашего запутанного романа и намереваемся заниматься этим и дальше. И хоть говорят, что сны являются лишь искаженным отображением действительности, однако же весьма часто Уинковы сны имели местом действия какой-то странный холодный красивый город, который иногда становится невероятно похожим на первую любовь, и пусть нам не понять логику этих снов, пусть действия в них нам покажутся невразумительными, что ж, это только сны, кто знает, какая правда заключена в них...
   Сон
   Из-за левого плеча доносилось тиканье часов. Они были двухэтажными, с окном на каждом этаже. Циферблат второго этажа казался мертвым, никому не понятным символом, в то время как шевелящийся в первом этаже маятник и кусок зубчатого колеса жили сейчас, в настоящем мгновении, хотя и механической, но жизнью. Оглянуться на них было приятно. Чем-то напоминала эта картина море времени в одном очень красивом фильме. Фильм - это длинная целлулоидная лента, на каждом сантиметре которой нанесены картинки, а сбоку - черная кривая. Если прокрутить эту ленту через специальный аппарат, то картинки будут вполне членораздельно двигаться, а черная кривая превратится в слова и музыку. По идее, это должно производить на тех, кто смотрит и слушает, определенное впечатление.
   Когда они вышли под холодный дождь (дождь был еще и со снегом), тартуское шоссе, вылезавшее из-за угла кинотеатра с отвечающим духу дня названием "эхо", было мокро, слякотно, и трамваи проезжали с грязно-белым верхом.
   Стало ясно, что музыка никогда не кончится. Это ничего, что библейски-чернобородый человек, всегда отстукивающий на чем попало биение музыки, горящей внутри него, человек, с которым мы начинали строить наш новый мир, шел другой дорогой. Мы переживем и то, что некому больше, не замечая окружающего, сидя на краешке тротуара, осиливать премудрости второго голоса в плохо отпечатанных нотах "битлз", некому больше схватываться в неравной битве с клавишами, даже спинами отсчитывая доли такта. Мы переживем - нас двое, нас может быть больше. Музыка никогда не кончится. Поэтому кто-то из нас встал на колени перед синим с разноцветными зигзагами поверху листом, прилепленным с другой стороны забрызганного стекла. Показалось, что там, в маленьком желтом силуэте подводной лодки, есть кто-то, кто помнит о нас и верит, что пламя никогда не погаснет.
   Стол передо мной завален бумагами, а окно открыто настежь. Тремя этажами ниже под'ехал прямоугольненький автобус, при виде которого некому больше кричать, пугая случайных прохожих: "с шестого раза ведь не сядем!" некому так некому. Все равно за открытым окном - огромные зеленые деревья и голубоватое городское небо, и воздух на вкус все такой же - с майской чуть-чуть горчинкой, а бумаги и "беломора" хватит до конца дня. Часы на стенке за левым плечом остановились - меня больше ничего не связывает с мирным течением реки времени. Нас двое - я и вечный, как первая влюбленность камня, смольный собор справа за окном. В своем дне лихорадочного постукивания секунд я добиваюсь чего-то. Что это было, а?
   Сон
   Микрофон выглядит слишком неустойчиво. Он опять порадовался, что вовремя поставил на свою любимую гитару пьезокристал - теперь можно петь, не думая о том, что гитару не будет слышно. Струны вздрогнули под жадными пальцами. Было слышно, как из этого касания рождаются высокие чистые звуки. Они с гитарой понимали друг друга, как понимают любовники, прожившие вместе дожди и солнце.
   "Ни одна женщина не умеет любить", - подумал он вскользь и обернулся к фортепиано. Снизу, из зала, не было слышно, что он сказал тому, кто, словно падший ангел, касаясь клавиш распущенными черными волосами, озабоченно возился с непослушной стойкой, но руки его даже во время разговора гладили струны короткими, едва уловимыми движениями. Потом левая рука приникла к грифу, а пальцы правой уверенно резанули по струнам, и, уже начав петь, он впервые посмотрел в зал поверх микрофона, как поверх прицела. Лиц он не видел. Как река, чувствовал течение своего голоса и прикосновения берегов. Песня представлялась ему в этот момент живым существом девушкой, идущей по напряженному канату, напряженная под холодным дыханием нацеленных на нее глаз, она защищена лишь сознанием своей беды. Голоса сплетались в какой-то неистовой пляске, руки, бьющие струны, словно очерчивали бьющееся тело, и кружева клавиш странным узором рисовали развевающиеся по ветру волосы на высоком голубом небе, как бледно-золотое знамя любви. Они летели над холодной пустыней зала как упоенный крик рук, обреченный на смерть завтрашним днем, прекрасный в своем последнем забытьи. "ты помнишь смятую лаской траву? Помнишь теплый, как парное молоко, асфальт под босыми ногами? Помнишь?" - так пел он, хотя слова пели о другом. Песня в ночном прощальном ветре...
   "Я поднималась девушкой, идущей по пояс в лунной дороге. И смех просто так, и пульс финского залива под руками..."
   Он пел. Последний всплеск гитары был как всплеск волны. И, защищенный от непонимания зала, так же как от их признания и мимолетной любви, он опять недоверчиво покачал ненадежную стойку и, сдвинув гитару на бок, нагнулся, поднимая похожий на камышину противовес. Только против одного он не был защищен - где в конце зала безошибочно выбранное освещение выхватывало, как алмаз из песка, черную тень с развившимися и сбившимися по плечам побледневшим золотом, которая, сладко опершись о стену, смеялась с кем-то, даже не глядя в их сторону. Гитара заворчала в его руках. Когда он опомнился и, улыбнувшись чересчур широко, сказал что-то пианисту, и они засмеялись, только пальцы его все гладили и гладили гриф, словно внезапно ослепли...
   Глава одиннадцатая
   А эта глава выйдет совсем короткой, потому, наверное, что много листов я исписал, пытаясь рассказать, что случилось, когда Уинки проснулся. Ничего из этого не вышло. Встреча сразу двух хороших людей оказалась мне не под силу. Произошло, собственно, вот что.
   Проснулся он и увидел, что толпа, заросшая мохом и подкосячной пылью, преследует сбежавших от нее вшей, потому что без вшей ей, толпе, как-то не по кайфу и жизнь не в жизнь. Тут появляется некий человек, ходж-подж его зовут, и раз'ясняет Уинку, что к чему. Это он ведет Уинки в некое место. Место называется аю. Там все работают, ибо любят делать свое дело, музыку, краски, всякую науку что кому угодно. Должно бы было еще следовать долгое и безумно занимательное описание Уинковых с ходжем-поджем странствий по лабиринтам аю, но это я тоже опустил, ибо на бумаге все вышло скучнее, чем на самом деле.
   Вообще то еще много чего должно было произойти встреча с мирандой, обернувшаяся самым неожиданным и приятным образом, и визит в замок роудер-па совокупно с историей графа диффузора, и еще кое-что. И само нравоучительно-героическое путешествие Уинки в хижину волшебника ф, где на самом деле ничего нет, кроме кучи грязного тряпья. Но это я лучше поведаю за чашкой хорошего чая, так что не будем забегать вперед. Значит, шли они, шли, а потом ходж открыл дверь.
   Глава двенадцатая
   Когда же он открыл дверь, отступать было поздно перед ним в путанице смешанного со снегом ветра открылась бесконечность. Площадь или поле, пустое и плоское до отсутствия горизонта. Только ночь и снег. В это время он шел один, сосредоточась на том, как удобнее открыть глаза от колючего снежного вихря, и голос, заговоривший справа от него, сначала не удивил.
   -- Поэтому люди и становятся поэтами. Собственная жизнь вдруг оказывается мала - изо дня в день одни и те же стены, друзья, слова. Ничего не меняется, даже неожиданности приходится планировать самому. А ведь невыносимо скучно знать, что утром проснешься самим собой и ничего не сделать для того, чтобы к вечеру измениться. И ты начинаешь писать стихи, пытаешься сказать о мире в момент пробуждения, или когда вдруг сигарета пахнет как трава давно прожитым когда-то июньским утром, но это длится мгновение, много - два. Но слова не удерживают этого, и, умерев на единственном листе, теряют единственность произнесения. Единственное только здесь и только сейчас. Прожитое дважды - скучно. Следующая страсть - музыка. Там бессмысленно все окружающее, только поющиеся тобой строки естественны и искренни. Испытываемое тем, кто поет, не имеет аналогов в реальности. Строишь из перебираемых тобой струн лестницу поднимаясь по которой, твоя душа обретает вдруг неповторимую возможность чувствовать, как не умеют люди, кристалльно правдивую и тем не менее протяженную во времени, как целовать только что выпавший снег.
   Уинкль шел, забыв о снеге в лицо и боясь повернуть голову, чтобы не спугнуть эту снящуюся явь. Идущий справа говорил как бы самому себе, но этот слушающий он сам был Уинкль, и он слушал.
   -- Но поется так раз, другой, третий. Потом ты узнаешь закон правильного пения этой песни и становишься богаче ровно на нее. Поешь следующую - эту ты уже прожил. И раз от раза становится все меньше того, что ты можешь петь. Начинаешь писать сам. Но пишешь... Вот уже утро, и бесполезно - тебе больше не хочется.
   Уинкль очень-очень осторожно скосил глаза вправо. Человек шел вперед как бы поверх ветра. Он не обращал внимания на идущего рядом с ним, на снег, на реальность снежной пустыни, простирающейся вне всякого пространства и времени. Странный, высокий, худой, в длинном черном пальто, узком, как перчатка, в фантастических очертаний меховой шапке, очень, однако, удобной, для ношения в такую адскую погоду, и продолжал думать вслух:
   -- Тогда становишься актером и живешь каждый раз чужой жизнью, которая всегда удивляет по-новому выражением глаз собеседника.
   Тени за его плечом, непонятные интонации в давно знакомой фразе:
   -- Тут ты понимаешь, чего не хватало пению неожиданности бытия, мельчайших пустячков, которые делают следующий миг неопределенным, возможность всякий раз собирать жизнь иначе - меняешь реальность как господь бог, сотни раз возвращаешься в исходный момент, чтобы начать все с начала - а вдруг все изменится, и мы увидим, наконец, свет. Однако же все остается на своих местах. Пьесу не переделаешь, и финальная мизансцена одна и та же. Это страшно - сотни раз прожить, искренне веря, что изменишь мир силой своей веры, но придти к концу, вспомнив каким-то десятым чувством, что все это уже было, и все ты делал в никуда.
   Человек помолчал несколько метров, и тоном ниже:
   -- Хотя, если верить, что мир неизменяем, то может быть.
   "А если нет?" - мысленно спросил Уинкль и мысленно прикусил язык.
   -- Тогда опять начинаешь все сначала. Опять начинаешь писать. Но на этот раз сам мир и чудеса, которых не хватает, как родниковой воды, и этими чудесами наделять мир. Вместе со своим героем проживаешь все пути, которыми уже сам его ведешь, не имея понятия, чем они кончаются. И вволю веселишься, переиначивая все одной запятой. Как бог, создаешь мир, и как человек, обживаешь его. Открываешь все двери своего мозга, и сквозь ледяную корку логического мышления бьют ключи - истоки тех рек, по которым проплывет ладья повествования. Только одна беда - карандаш не успевает замечать всего - слишком часто и со всех сторон вспыхивают зарницы. Ты следишь за всем и опять-таки выбираешь один путь, и сколь прихотлив бы он ни был, всегда остается мысль о том, что встретило бы тебя на другой дороге.
   Еще несколько десятков метров молчания.
   -- Еще хочется иногда поговорить с тем, кого или ты сам написал, или с тем, кого написать никогда не сможешь, и увидеть то, о чем давно забыл. Так это просто. Да и в конце концов, просто послушать, как джон с полем поют то, что они не успели спеть в этой реальности...
   -- Прости, пожалуйста, - вдруг повернулся он к Уинклю. - у тебя не найдется лишней сигареты?
   -- Только "беломор", - вдруг неизвестно почему сказал Уинкль и безумно испугался в следующий момент, поскольку не понял даже, что за слово такое произнес. Однако рука автоматически достала из кармашка сумки странный, отдаленно напоминающий сигарету цилиндрик с табаком. Полчаса назад там было пусто. Незнакомец обрадованно пробормотал:
   -- Так это же прекрасно, ничего лучше и быть не могло, - и полез в карман за спичками, которых там не оказалось.
   Еще несколько минут заняло прикуривание - спичку задувало почему-то в самый ответственный момент. Когда беломорина наконец задымилась, Уинклю показалось, что он знает человека в черном пальто уже много лет, и не одну тысячу раз они прикуривали от одной спички, охраняя огонь ладонями в самой середине метели. Теперь уже имея право на молчание, они побрели дальше.
   -- А что же было дальше? - спросил Уинки, когда вопрос пророс в нем, созрел и был готов для произнесения.
   -- А черт его знает, - как-то очень уютно и просто сказал незнакомец. - просто я как-то научился жить, меняя реальность мира, одновременно во многих мирах, большинство из которых даже невозможно себе представить. Так странно - переходя из одной жизни в другую, как переходят из комнаты в комнату. И всегда.
   -- Ты вечен теперь? - не удержался Уинкль.
   -- Нет, конечно, - засмеялся знакомый незнакомец. но всегда. Ты видишь, я же говорил, что этого не об'яснить. Понимаешь, я всего-навсего не кончаюсь. Нет, слов для этого я еще не придумал, но ничего, я как-нибудь постараюсь это написать специально для тебя. У нас ведь много чего впереди.
   "А сейчас?" - успел подумать Уинки, но незнакомец опять его опередил:
   -- А сейчас уже холодно, и потом, у меня появилась одна идейка. По кайфу было бы сразу ее попробовать. Так, до скорого свидания, Уинки. Ты уже замерз, я знаю. Вон, видишь ту дверь? Там тебя напоят горячим чаем. Кстати, там прекрасный и очень вкусный чай. Ну, счастливо.
   Уинки увидел, как из снежной каши выплыл круглый желтый бок чего-то, напоминающего то ли самолет, то ли... Название опять ускользнуло из памяти. Открылась желтая дверца. Человека в черном пальто втащили за руки внутрь, и перед тем, как дверца захлопнулась, кто-то, знакомый чуть ли не с рождения, усатый, в круглых металлических очках, помахал Уинку рукой.
   Желтая махина плавно поднялась над землей и исчезла в снежно-ветряной каше. Уинкль проводил ее взглядом и поплелся к двери, которая одиноко возвышалась над гладкой, как стол, равниной, щедро засыпанной снегом одна дверь, и больше ничего. Уже приоткрыв ее, он вдруг понял, что, непонятно почему, отчего и как, но он счастлив.
   -- Субмарина! - произнес он вслух вспомненное все-таки слово и засмеялся легко и чисто, и вошел в дверь, аккуратно затворив ее за собой, чтобы не нанести внутрь снега.