Спустя месяца два после первого, состоялось второе Обсуждение. В отличие от первого, оно было единодушным. Белокурый из Лучевого не приехал - очевидно, не пустили. Второй ученик молчал, я сама его об этом просила: жена, ребенок. Какие-то юные аспиранты из Биофонной осторожно высказались не в мою пользу. Пряча глаза, обвинительную речь произнес Седовласый. Обтекаемый признал мои и свои ошибки. С каждого носа по ругательной песне.
   Опять гарцевал на стуле Раздутый, опять шаманил Кромешный, но все это было мельче, скучнее, чем в первый раз. По потолку я уже не ходила. Опять мне было предложено признать ошибки, и опять я их не признала. Я была спокойна, привела факты, но они пали в пустоту - никто меня не слушал. Хуже всего, что я сама себя не слушала. Мое внутреннее сознание уже не было цельным, словно бы моя правота осела, дала трещину.
   Да, страшная вещь - общественное мнение. Пусть даже вынужденное, внушенное, но когда оно оборачивает всех против одного, одному трудно чувствовать себя правым.
   Совсем разбитая после второго Обсуждения, я наутро пришла в Институт и села у телефона. Мне надо было позвонить в КИП. Я взяла трубку - там шел чей-то разговор. Отвратительная институтская связь - вечно что-то за что-то цепляется. Иногда ненавижу телефон, как живого человека. Я хотела положить трубку, но узнала голоса и прислушалась. Говорили Обтекаемый и Худой. Да простят мне предки - я стала слушать.
   Обтекаемый. Однако вчерашнее Обсуждение прошло единодушно.
   Худой. Когда душа заимствована, ей нетрудно быть единой.
   Обтекаемый. Тебе бы не мешало хоть немного уважать общественное, мнение.
   Худой. Ты видел когда-нибудь, как косяк рыбы, повинуясь таинственному сигналу, мгновенно совершает поворот? Вот тебе модель общественного мнения.
   Обтекаемый. Наверно, такая способность полезна рыбам.
   Худой. Вероятно. Однако не все, что полезно рыбам, полезно и людям.
   Я положила трубку. Разговорчики. Косяк рыбы. Прав Худой, но мне от этого не легче.
   В КИП я дозвонилась через несколько минут. Заместитель Обещавшего тоже ушел в отпуск, и по моему делу никто ничего не знал. Ну что же, живем дальше.
   Судя по ряду признаков, предстояла еще одна волна - третья и решающая. Затишье перед этой волной выматывало душу, просто иногда нечем было дохнуть. Если бы я знала, чего ждать. То-то и беда, что не знала. Предполагать можно было что угодно.
   Дефицит информации создает труса. Человек, в общем-то, не так уж труслив, он смело идет на опасность, если знает, какая она. Перед дырой неизвестности он цепенеет. Пытка неизвестностью - старый, испытанный прием. Оставляя нетронутым тело, он расшатывает душу. Вот она уже ослабела в своих душевных песнях и готова выпасть...
   К тому же мне нечего было читать. Дневник я отдала Худому, который вцепился в него с жадностью шавки, а новой пищи не попадалось, и сны распоясались. Снились мне большею частью стервятники. Они кричали "прор, прор", хлопали крыльями и толпились вокруг какого-то трупа. Особенно выделялся среди них один, крупнее других, всегда обращенный ко мне левым боком, с полуволочащимся, глубоко рассеченным крылом, с нацеленным круглым оранжевым глазом. С нацеленным клювом. В клюве висели обрывки трупа, а трупом была я. "Прор" - это, очевидно, значило "проработка". Плоская символика этих снов, откуда-то из начала века, бесила меня, но угнетала весь день.
   А главное зло было не вовне, а изнутри, во мне самой. В таком положении, как мое, самое трудное - это держаться внутри себя за свою правду. Что бы ни случилось - за свою правду. На что бы тебя ни вынудили за свою правду. Но что делать, когда сама правда, гонимая, умирает, когда для ее сторонника она почти уже не правда, и все чаще встает вопрос: а что, если...
   Нет, я не признала своих ошибок, это-то было исключено, но правда внутри у меня лежала на смертном одре.
   Не знаю, что бы я делала в это страшное время, если бы не трое моих друзей. Встретиться с ними - напиться живой воды.
   В частности. Черный был несказанно мил: ребячье сорокалетнее лицо, такая отрада.
   Часто думаешь: куда девается прелесть ребенка, когда он вырастает? Глядя на Черного, я видела: никуда она не девается, вот она. Черный был из тех людей, их, может быть, один на десять тысяч или еще меньше, которые вырастают и даже стареют, не теряя нежной ребячьей прелести.
   Продолговатое, млечной смуглоты, лицо Черного, его тонкие руки, даже золотая коронка в розовом рту выражали что-то бесконечно наивное, детски лукавое. Как я любила смотреть на это лицо! Сочувствие Черного было приятно, как теплая ванна. Говоря, он время от времени притрагивался к руке собеседника тонкими, теплыми пальцами.
   - Знаете что, М.М., - однажды сказал мне Черный с ребячье-шкодливой улыбкой, - а может быть, все-таки имеет смысл... Ну, покаяться, что ли...
   - Что вы говорите! - возмутилась я. - Ну, знаете...
   - Тихо, - сказал Черный и тронул меня пальцами.
   - И вы меня убеждаете покаяться? Вы, друг?
   - Слегка, в пределах приличия. Выработать приемлемую формулу, чтобы они от вас отстали. А дальше продолжать работу, конечно, по-своему, не отступая от главных принципов. Разве назвать ее как-нибудь по-другому. Сохранить людей, дело. Подождать более благоприятных времен. А?
   Черный опять тронул меня за руку своей узкой, теплой рукой.
   - Нет уж, оставьте, - сказала я, сопротивляясь его теплоте. - Этот путь возможен, может быть, он и разумен, но не для меня. Каждому свое.
   - Я так говорю потому, что вы... вы дороги мне.
   - Знаю, спасибо. Вы хотите мне добра. Весь вопрос в том, как понимать добро. Вы понимаете его как благополучие.
   - А вы?
   - Скорее как преодоление.
   - Ну, а если против вас сила? Впрямую вам ее не преодолеть. Значит, надо готовить обходный маневр. А пока...
   - Лучше пусть мне оторвут голову.
   - Все мне да мне. А подумали ли вы о других? Ведь за вами идут люди.
   - Нечестный прием. Я обо всем подумала, может быть, раньше, чем родилась. Знаете, я сейчас буду говорить неряшливо и потому патетично. В общем, есть два пути: Галилея и Джордано Бруно. Первый отрекся и продолжал работать, второй глупо сгорел на костре. Первый путь явно разумнее, но...
   - Галилей, Джордано Бруно, - с иронией сказал Черный. - Ну уж...
   - Замолчите! - крикнула я. - Вы не дурак, чтобы думать, что я себя с ними равняю. Мы все перед ними карлики. Но каждый карлик, у своего маленького костра...
   - Как все-таки много в вас романтизма, - перебил меня Черный. - Прямо Алый Парус какой-то. Я, простите, моложе вас, но часто чувствую себя старше, а вас - этаким ребенком...
   И улыбнулся своей детской улыбкой.
   ...Об этом разговоре я много думала потом. Несомненно, в чем-то Черный был прав. Но весь мой организм не принимал его правоты. Глупость?
   Чаще других я встречалась с Худым. Этот удручал меня тем, что очень уж был умен. От него исходили ум и тоска.
   - Не торопитесь, - говорил он. - Сидите в своей Обмоточной. Кампании надо дать умереть естественной смертью.
   - Неизвестно, кто из нас умрет раньше, - сварливо отвечала я.
   - По всей вероятности, она. На вас это непохоже. И учтите, времена не те. В наше время забить человека до смерти уже не делает чести забившему. Проработчики научились бояться инфарктов, самоубийств, даже обыкновенных жалоб. Они понимают, что в любую минуту колесо может повернуться. И что тогда? Верхние оказываются внизу. А вы заметили, как они избегают ставить подписи под документами? Указания передаются устно. Даже публичных выступлений они не любят, стараются выдвинуть подставных лиц. Например, Раздутый. Если колесо повернется, они наверняка выберут его в качестве свиньи отпущения...
   - А Кромешный? Тоже подставное лицо?
   - Нет. Эта фигура сложнее. Он - сам по себе. Вас он ненавидит самостоятельно и совершенно искренне.
   - За что? Мы ведь работаем совсем в разных областях.
   - Еще бы. Он работает в области штампов. Не употребления, а производства. Это его ремесло, единственное, чем он владеет. В идеально устроенном обществе такой специалист мог бы прожить ровно столько, сколько живет человек, не принимая пищи...
   ...Худой был умен, но труден. С ним все время надо было держаться, чтобы не сморозить глупость. Иной раз после разговора с ним такая тоска нападала - хоть вешайся. К счастью, он мог и насмешить. Он все мог.
   Проще всего я себя чувствовала с Лысым. Он ничего не советовал, Не объяснял. Он просто жалел меня и говорил, как нянька:
   - Ну-ну, будет. Не убивайтесь так. Все перемелется.
   Вот с ним я не должна была ни держаться, ни спорить. Однажды я просто положила ему голову на плечо и заплакала. Он легонько обхватил меня и поддерживал, похлопывая по спине, пока я проливала слезы.
   - Ну-ну, М.М., не надо.
   - Знаю, что не надо, - окрысилась я, рыдая. - Вы думаете, я нарочно? Просто не могу удержаться.
   - Ну, тогда поплачьте, если не можете.
   От его плеча пахло мокрым сукном, и я сладко поплакала на этом плече. Главное, Лысого можно было не стыдиться...
   Я продолжала жить, и время шло, и лето кончалось, и черными стали ночи. Процесс применения к новому состоянию тоже кончался. Мир без улыбок стал привычным, как застарелая болезнь или уличный шум. Придя в Институт, я быстро старалась прошмыгнуть коридором и скрыться. В работе наклевывалась новая идея, но медленно, вяло, как картофельный росток в погребе. Часто я сидела весь день с пустой головой. Слабый же я человек!
   Наряду с этим в моей новой жизни были и свои радости. Я полюбила рано вставать и шла в Институт пешком через весь город. Утренний, деловой и скромный, он вставал, развешивал белье на балконах, громыхал мусорными баками, отправлял множество людей, каждого по своему маршруту, со своей ношей. Каждый шел и терпел и нес свое, полагающееся ему, без шума. Глядя на утренний город, я что-то начинала понимать, прежде, когда со мной был Успех, недоступное мне.
   Коварная вещь, этот Успех. Он одаряет, он же и грабит. Смотришь - ты уже нищий. Хотела ли бы я, чтобы он ко мне вернулся? Нет. Прежним я его уже не приму.
   И еще я поняла очень важное: то, что со мной происходит, - не горе. Люди помогали мне это понять.
   Раз, подходя к раздевалке, я услышала разговор двух гардеробщиц:
   - Я больше люблю вешать, - сказала одна.
   - А я - подавать, - отвечала другая. - Подавать интереснее.
   И я подумала: в самом деле, что интереснее? Пожалуй, все-таки подавать. Я тоже больше любила бы подавать. Радость какая-то тронула меня: и чего я боюсь? Много интересного есть на свете, кроме науки.
   Я подошла к барьеру и отдала пальто той, что больше любила вешать.
   - Чтой-то вы похудали с лица, почернели, - сказала она. - Горе, может, у вас какое?
   - Так, неприятности, - ответила я.
   - А вы не поддавайтесь, - сказала другая, бойкая. - Я вот всегда так. Ко мне горе, а я его по мордасам.
   - А у вас какое горе?
   - Сына посадили. Шофером работал, человека сбил. Шел человек, пьяный как зюзя, прямо под колеса и готов. А сыну подводят, что виноват. Алкоголь в нем нашли. Пива с утра выпил, вот и горе.
   И в самом деле, горе. А я-то...
   - Ну-ну, - сказала я ей, как мне Лысый, - не печальтесь, может, и обойдется.
   - Дай-то бог. Устала я куражиться, сил нет.
   В эту ночь мне опять снились стервятники. Они, как полагается, толпились у трупа. Один из них, самый главный, на розовых ногах, что-то очень уж долго не уходил и внимательным, грустным глазом смотрел на меня, как бы по-своему сожалея. Я по-прежнему была трупом, но и стервятник был жалок, и его глубоко рассеченное, волочащееся по земле крыло казалось траченным молью. Мы расставались неохотно, но что делать, меня звали к телефону, и я проснулась.
   И в самом деле, звонил телефон, видимо, уже давно. Я подошла, но поздно - короткие гудки. Кто бы это мог звонить в такую рань?
   Я взглянула на будильник. Скотина, проспал! Без четверти девять. Вот тебе и новая конструкция. Спеша, я оделась и сбежала по лестнице - лифт не работал, черт побери их обоих с будильником. Шел дождь. Улица была полна зонтиков. По лужам, возникая и лопаясь, прыгали пузыри. Один огромный, прямо-таки королевский пузырь, держался долго-долго, но лопнул и он. В автобусе пахло цветами. Чей-то большой мокрый букет упирался мне прямо в щеку. Люди были веселы и дружелюбно толкались.
   Старинный подъезд Института встретил меня мокрыми фонарями. Вокруг каждого колпака стоял ореольчик из скачущих капель дождя.
   По коридору навстречу мне шел Обтекаемый, и - о чудо! - на лице его была улыбка. Поравнявшись со мной, он остановился.
   - Поздравляю вас! Вы, конечно, уже читали?
   - Нет еще, - ответила я.
   - Все-таки правда всегда возьмет верх, - сказал он, влажно сияя, точно омытый дождем.
   - Несмотря на все ваши усилия.
   Он погрустнел.
   - Вы ошибаетесь, М.М., уверяю вас, вы ошибаетесь! Я лично всегда вас защищал. Спросите кого угодно.
   Тут я взорвалась:
   - Мне не надо никого спрашивать. Я и сама все про вас понимаю. Вы мне ясны как на ладони. Видите?
   Я протянула вперед ладонь. Он вежливо на нее посмотрел, ничего не понимая.
   - Ха! - сказала я горлом. - Жалкий трус! Вы думаете, что можно всю жизнь просидеть между двух стульев? Ан нет! Помяните мое слово, вас еще стукнет. И когда это случится, у вас не будет даже того утешения, что вы вели себя честно.
   Он побледнел.
   - Вы не понимаете, М.М., - начал он бормотать, - вы еще очень многого не знаете... Все не так просто! К сожалению, я не могу вам всего сказать... Да, кстати, вы слышали о...
   Он назвал фамилию Кромешного.
   - Что с ним? - грубо спросила я.
   - Только что звонила его жена. Инсульт...
   Я ответила не сразу. Мне было сложно.
   - Эх, не того, - сказала я и отошла.
   Обтекаемый, в полной растерянности, стоял, качая головой, и таким, качающим головой, исчез из виду.
   Навстречу мне шли люди и улыбались.
   Человек - улыбка.
   Человек - улыбка.
   Все не так просто.
   1975