Страница:
Григорьев Апполон
Письмо к M П Погодину от 26 августа - 7 октября 1859 г
Аполлон Григорьев
Письмо к M.П.Погодину от 26 августа-7 октября 1859 г.
Авг 26 . Полюстрово {1}
Не имея покамест никаких _обязательных_ статей под руками, я намерен изложить вам кратко, но с возможной полностью, все, что случилось со мной внутренне и внешне с тех пор, как я не писал к вам из-за границы. Это будет моя исповедь - без малейшей утайки.
Последнее письмо из-за границы я написал вам, кажется, по возвращении из Рима. {2} Кушелев дал мне на Рим и на проч. 1 100 пиастров, т. е. на наши деньги 1 500 р. Из них я половину отослал в Москву, обеспечив таким образом, на несколько месяцев, свою семью, да 400 пошло на уплату долгов; остальные промотаны были в весьма короткое время безобразнейшим, но благороднейшим образом, на гравюры, фотографии, книги, театры и проч. Жизнь я все еще вел самую целомудренную и трезвенную, хотя целомудрие мне было физически страшно вредно - при моем темпераменте жеребца: кончилось тем, что я равнодушно не мог уже видеть даже моей прислужницы квартирной, сьоры Линды, хоть она была и грязна, и нехороша. _Теоретическое_ православие простиралось во мне до соблюдения всяких постов и проч. Внутри меня, собственно, жило уже другое - и какими софизмами это другое согласовалось в голове с обрядовой религиозностью - понять весьма трудно простому смыслу, но очень легко смыслу, искушенному всякими доктринами. В разговорах с замечательно восприимчивым субъектом, флорентийским попом, {3} и с одной благородной, серьезной женщиной {4} - диалектика увлекла меня в дерзкую последовательность мысли, в сомнение, к которому из 747 1/2 расколов православия (y comptant {считая (франц.).} и раскол официальный) принадлежу я убеждением: оказывалось ясно как день, что под православием разумею я сам для себя просто известное, стихийно-историческое начало, которому суждено еще жить и дать новые формы жизни, искусства, в противуположность другому, уже отжившему и давшему свой мир, свой цвет началу - католицизму. Что это начало, на почве славянства, и преимущественно великорусского славянства, с широтою его нравственного захвата - должно обновить мир, - вот что стало для меня уже не смутным, а простым верованием - перед которым верования официальной церкви иже о Христе жандармствующих стали мне положительно скверны (тем более, что у меня вертится перед глазами такой милый экземпляр их, как Бецкий, {5} - этот пакостный экстракт холопствующей, шпионничающей и надувающей церкви), - верования же социалистов, которых живой же экземпляр судьба мне послала в лице благороднейшего, возвышенного старого ребенка изгнанника Демостена Оливье, - ребяческими и теоретически жалкими. Шеллингизм (старый и новый, он ведь все - один) проникал меня глубже и глубже - бессистемный и беспредельный, ибо он - жизнь, а не теория.
Читали вы, разумеется, брошюру нашего великого софиста: "Derniers mots d'un Chretien ortodoxe"... {"Последнее слово православного христианина" (франц.).} {6} Она, кстати, попалась тогда мне в руки, и я _уразумел_, как он себя и других надувает, наш милейший, умнейший софист! Идея Христа и понимание Библии, раздвигающиеся, расширяющиеся с расширением сознания _общины, соборне_, в противуположность омертвению идеи Христа и остановке понимания Библии в католичестве и в противуположность раздроблению Христа на личности и произвольно-личному толкованию Библии в протестантизме - таков широкий смысл малой по объему и великой по содержанию брошюрки, если освободить этот смысл из-под спуда византийских хитросплетений.
Духовный отец мой, флорентийский священник, увлекаемый своим впечатлительным сердцем к _лжемудрию_ о свободе и отталкиваемый им же от мудрости Бецкого, ходил все ко мне за разрешением мучительных, вопросов, и я воочью видел, сколь нетрудно снискать ореолу православия.
Внешние дела обстояли благополучно. Старуха Трубецкая, {7} как истый тип итальянки, как только узнала, что у меня есть деньги, стала премилая. Князек {8} любил меня, насколько может любить себялюбивая натура артиста-аристократа. Милая и истинно добрая Настасья Юрьевна, {9} купно с ее женихом, {10} были моими искренними друзьями. Готовились к отъезду в Париж. А я уже успел полюбить страстно и всей душою Италию - хоть часто мучился каннскою тоской одиночества и любви к родине. Да, были вечера и часто такой тоски, которая истинно похожа на проклятие каннское; прибавьте к этому печальные семейные известия и глубокую, непроходившую, неотвязную тоску по единственной путной женщине, {11} которую поздно, к сожалению, встретил я в жизни, страсть воспоминания, коли хотите, - но страсть семилетнюю, закоренившуюся, с которой слилась память о лучшей, о самой светлой и самой благородной поре жизни и деятельности... Дальше: мысль о безвыходности положения, отсутствии будущего и проч. В возрождение "Москвитянина" я не верил, кушелевский журнал я сразу же понял как прихоть знатного барчонка... Впереди - ничего, назади - едкие воспоминания, в настоящем - одно артистическое упоение, один дилетантизм жизни. Баста! Я закрыл глаза на прошедшее и будущее и отдался настоящему...
Между мной и моим учеником образовывалось отношение весьма тонкое. Совсем человеком я сделать его не мог - для этого нужно было бы отнять у него его девять тысяч душ, но понимание его я _развил_, вопреки мистеру Беллю, ничего в мире так не боявшемуся, как понимания, вопреки Бецкому, ненавидевшему понимание, вопреки Терезе, которая вела _свою_ политику... Я знал, к чему идет дело, - знал наперед, что возврата в Россию и университета _не будет_, {12} что она свои дела обделает. Воспитанник мой меня часто завлекал своей артистической натурой: он сразу - верно и жарко понял "Одиссею", он критически относился к Шиллеру, что мне и нравилось и не нравилось - ибо тут был и верный такт художника, но вместе и подлое себялюбие аристократа, холодность маленького Печорина. Страстность развивалась в нем ужасно - и я не без оснований опасался онанизма, о чем тонко, но ясно давал знать княгине Терезе. Тут она являлась истинно умной и простой, здравой женщиной. Вообще я с ней примирился как с типом цельным, здоровым, самобытным. Она тоже видела, что я не худа желаю, и только уже шутила над моей безалаберностью.
Рука устала писать, да и уже два часа ночи. Кончаю на сегодня...
Сент 19. Петербург.
Принимаюсь продолжать - почти через месяц, - ибо все это время истинно минуты свободной, т. е. такой, в которую можно сосредоточиться, не было.
Море было удивительное во все время нашего плавания от Ливорно до Генуи и от Генуи до Марселя... Я к морю вообще пристрастился, начиная еще с пребывания в Ливорно. В Генуе дохнуло уже воздухом свободы. Портреты Мадзини и Гарибальди в трактире немало изумили меня и порадовали... Во Флоренции - я в _одном_ отношении как будто не покидал отечества. Наш генерал Лазарев-Станишников, или, как прозвал я его, - Штанишников, был совершенно прав, избравши Флоренцию местом успокоения от своих геройских подвигов: он мог дышать воздухом герцогской передней и в Светлый день {13} проходить по Duomo {14} во время обедни строем солдат в своих красных штанах и во всех регалиях.
Второй раз увидал я красавицу Genova {Генуя (итал.).} - но с той разницей, что в первый раз {15} я видел ее как свинья - а в этот с упоением артиста, - бегая по ней целый день, высуня язык, отыскивал сокровищ по ее галереям. В своих розысках я держался всегда одной методы: никогда не брать с собой указателей, стало быть, отдаваться собственному чутью... Ну да не об этом покамест речь.
Я вам не путешествие свое рассказываю, а историю своего нравственного процесса.
Стало быть, прямо в Париж.
Приехал я, разумеется, _налегке_, т. е. с одним червонцем, и поселился сначала в 5 этаже Hotel du Maroc (rue de Seine), за 25 франков в месяц. И прекрасно бы там и прожить было... Не стану описывать вам, как я бегал по Парижу, как я _очаровал_ доброго, но слабоумного Николая Ив Трубецкого {16} и его больше начитанную, чем умную половину, {17} как вообще тут меня носили на руках...
На беду, в одну из обеден встречаю я в церкви известного вам (но _достаточно_ ли известного?) Максима Афанасьева... {18} Я было прекратил с ним и переписку и сношение по _многим_ причинам - главное потому, что меля начало _претить_ от его страшных теорий. Этот человек у меня, как народ (т. е. гораздо всех нас умнее), а беспутен больше, чем самый беспутный из нас. Я делал для него всегда все, что мог, даже больше чем мог, делал по принципу христианства и по принципу служения народу. Не знаю, поймете ли вы - но чего вы не поймете, когда захотите? - почему _вид_ этого человека, один _вид_ разбил во мне последние оплоты всяких форм. Ведь уж он в _православии_-то дока первой степени.
Ну-с! и пустились мы с ним с первого же дня во вся тяжкая! И шло такое кружение время немалое. Повторю опять, что все к этому кружению было во мне подготовлено язвами прошедшего, бесцельностью настоящего, отсутствием будущего - злобою на вас {19} и ко всем нашим, этой злобой любви глубокой и искренней.
Увы! Ведь и теперь скажу я то же... Ведь _те_ {20} поддерживают своих посмотрите-ка - Кетчеру, за честное и безобразное оранье, дом купили; {21} Евгению Коршу, который везде оказывался неспособным даже _до сего дне_, {22} - постоянно терявшему места - постоянно отыскивали места даже _до сего дне_. Ведь Солдатенкова съели бы живьем, {23} если бы Валентин Корш (бездарный, по их же признанию) с ним поссорился, _не входя в разбирательство причин_. А вот вам, кстати, _фактец_ в виде письма, {24} которое дал мне Боткин, на случай его смерти. Простите эти выходки злобной грусти человеку, который служит и будет служить всегда одному направлению, зная, что в _своих_-то он и не найдет поддержки.
Максим мне принес утешительные известия о том, как ругал меня матерно Островский за доброе желание пособить Дриянскому на счет его "Квартета", продажей этого "Квартета" Кушелеву, {25} - о том, как пьет, распутствует моя благоверная... {26}
Опять сказал я: баста! и, очертя голову, ринулся в омут.
Но если б вы знали всю адскую тяжесть мук, когда придешь, бывало, в свой одинокий номер после оргий и всяческих мерзостей. Да! Каинскую тоску одиночества я испытывал. - Чтобы заглушить ее, я жег коньяк и пил до утра, пил один, и не мог напиться. Страшные ночи! Веря в бога глубоко и пламенно, видевши его очевидное вмешательство в мою судьбу, его чудеса над собою, я привык обращаться с ним запанибрата, я страшно вымолвить - ругался с ним, но ведь он знал, что эти стоны и ругательства - вера. Он один не покидал меня.
Как нарочно, в моем номере висела гравюра с картины Делароша, где Он изображен прощающим блудницу.
Сент 29.
Дикую и безобразно хаотическую смесь представляли тогда мои верования... Мучимый своим неистовым темпераментом, я иногда в Лувре молил Венеру Милосскую, и чрезвычайно искренне (особенно после пьяной ночи), послать мне женщину, которая была бы жрицей, а не торговкой сладострастия... Я вам рассказываю все без утайки.
Венера ли Милосская, демон ли - но _такую_ я нашел: это факт - факт точно так же, как факт то, что некогда, в 1844 году, я вызывал на распутии дьявола и получил его на другой же день на Невском проспекте в особе Милановского... {27}
Кстати замечу, что в Венере Милосской _впервые_ запел для меня мрамор, как в Мадонне Мурильо во Флоренции {28} впервые ожили краски. В Риме я, в отношении к статуям, был еще слеп - изучал, смотрел, но не понимал, не любил; нечто похожее на любовь и, стало быть, на понимание пробудилось у меня там в отношении к Гладиатору {29} - но еще очень слабо.
Возвращаюсь опять к рассказу.
Время свадьбы сближало меня с Трубецкими все более и более. План старухи Терезы оставить Ивана Юрьича флорентийским князьком высказывался яснее. Кстати - старшая дочь Софья, и так уже идиотка, доведенная еще до последних степеней идиотства Бецким, - от зависти ли, от нимфомании ли начала впадать в помешательство.
Князек давно уже ничего не делал, а только видимо изнывал томлением. Положение мое в отношении к нему было самое странное... Я, по-старому, употреблял на него часа по четыре, выносил снисходительно (даже _слишком_ снисходительно) праздную болтовню, чтобы хоть на четверть часа сосредоточить его внимание на каком-либо человеческом вопросе и двинуть его мысль вперед. Положение - адски тяжелое! Сергей Петрович Геркен, муж Настасьи Юрьевны, отличнейший малой, но истинный российский гвардеец (а впрочем, он тут был прав!), - без церемонии гнал его к девкам... Ужасные результаты гнета системы мистера Белля тут только вполне обнаружились. Вот она, эта бессердечная, холодная, резонерская система дисциплины без рассуждения, гнета без позволения возражений.
Я делал _свое_ дело, дело расшевеливания, растревожения... Я делал его смело, но, может быть, тоже пускался в крайности. Впрочем, в крайности ли... Раз ездили мы в коляске по Bois de Fontainebleau {30} с его теткой. {31} Между прочим разговором - она, отчаянный демагог и атеист в юбке, спросила меня, _как_ я рассказываю князьку о революции и проч. - В точности, подробности и всюду правду, - отвечал я. - И вы не боитесь? - спросила она. - Чего, княгиня? Сделать демагога из владельца девяти тысяч душ? - И я, и она, мы, разумеется, расхохотались. После этой прогулки она объявила княгине Терезе, "que cet homme a infiniment d'esprit, il ne tarit jamais". {"что это человек бесконечного ума, он неиссякаем" (франц.).}
Вообще я с ними обжился и - cela va sans dire {само собою разумеется (франц.).} - занял у князя Николая Иваныча Трубецкого две тысячи франков, которым весьма скоро, как говорится, _наварил ухо_ {32}.
И вот - учитель и ученик - вместе в Jardin Mabille, в Chateai des Fleurs. {33}
Тереза это знала и только шутя говорила, что за учителем следовало бы так же иметь гувернера, как за учеником.
Тут-то она наконец объявила, что мы едем не в Россию, а назад, во Флоренцию, и предложила мне ехать тоже.
Я согласился. Я полюбил "cara Italia, solo beato", {"милую Италию, единственно блаженную" (итал.).} как родину, а на родине не ждал ничего хорошего - как вообще ничего хорошего в будущем.
О, строгие судьи безобразий человеческих! Вы строги - потому что у вас есть определенное будущее, - вы не знаете страшной внутренней жизни русского пролетария, т. е. русского развитого человека, этой _постоянной_ жизни накануне нищенства (да не собственного - это бы еще не беда!), накануне долгового отделения или третьего отделения, это! жизни каннского страха, каннской тоски, каинских угрызений!.. Положим, что я виноват в своем прошедшем, - да ведь от этого- сознания вины не легче, - ведь прошедшее-то опутало руки и ноги, - ведь я в кандалах. Распутайте эти кандалы, уничтожьте следы этого прошедшего дайте вздохнуть свободно, - и тогда, но только тогда, подвергайте строжайшей моральной ответственности.
Это не оправдание беспутств. Беспутства оплаканы, может быть, кровавыми слезами, заплачены адскими мучениями. Это вопль человека который жаждет жить честно, по-божески, по-православному и не видит к тому никакой возможности!
Я кончаю эту часть моей исповеди таким воплем потому, что он у меня вечный. Особенно же теперь он кстати.
Я дошел до глубокого основания своей бесполезности в настоящую минуту. Я - честный рыцарь безуспешного, на время погибшего дела. _Все_ соглашаются внутренне, что я прав, - и потому-то - упорно _молчат_ обо мне. Те, кто упрекает меня в том, что я в своих статьях не говорю об интересах минуты, не знают, что эти интересы минуты для меня дороги не меньше их, но что порешение вопросов _по моим_ принципам - так смело и ново, что я не смею еще с неумытым рылом проводить последовательно свои мысли.... За высказанную мысль надобно отвечать перед богом. Я всюду вижу повторение эпохи междуцарствия - вижу воровских людей, клевретов Сигизмунда, {34} мечтателей о Владиславе - вижу шайки атамана Хлопки (в лице Максима Аф et consortes {и его соучастников (франц.).}), - не вижу земских людей, людей порядка, разума, дела.
Брожения - опять отлетели, да и в брожениях-то я никогда не переставал быть православным по душе и по чувству, консерватором в лучшем смысле этого слова, в противуположность этим тушинцам, {35} которые через два года, не больше - огадят и опозорят название либерала! Ведь только _вы.....к_ мог такою слюною бешеной собаки облевать родную мать, под именем обломовщины, и свалить все вины гражданской жизни на самодурство "Темного царства". Стеганул же _их_ за первую выходку лондонский консерватор: {36} не знаю, раскусит ли он всю _прелесть_ идеи статей "Темное царство"!..
Да, через два года все это надоест и огадится, все эти обличения, все эти узкие теории!.. Через два года!.. Но будем ли мы-то на что-нибудь способны через два года? Лично я за себя не отвечаю. Православный по душе, я по слабости могу кончить самоубийством.
Сент 30.
Итак, я решился ехать в Италию - сумел заставить скупую Терезу накупить груду книг по истории, политической экономии, древней литературе, убежденный, что в промежутках блуда и светских развлечений - князек все-таки нахватается со мною образования.
Я совершенно уже начал привязываться к ним. Достаточно было Терезе по душе, как с членом семейства, поговорить о болезни Софьи Юрьевны и о прочем, чтобы я помирился с нею душевно - уже не как с типом, а как с личностью хотя твердо все-таки решился жить в городе Флоренске на своей квартире. {37} А _чем_ жить - об этом я не думал. Со всем моим безобразием я ведь всегда думал не о себе, а о своей семье, хоть, по безобразию же неисходному - часто оставлял семью ни с чем!.. Притом же я был тогда избалован тем, кого звал великим банкиром... {38}
Ветреный неисправимо - я в кругу Трубецких совершенно и притом _глупо_ распустился... Правда, что и поводов к этому было немало. Я в них поверил. В кружке Николая Ивановича - _известные_ издания {39} привозились молодым князем О {40} и читались во всеуслышание - разумеется, с выпущением строк, касавшихся князя О _папеньки_. Князь Николай {41} пренаивно и пресерьезно проповедовал, que le catholicisme et la liberte {что католицизм и свобода (франц.).} - одно и то же, а я пренаивно _начинал_ думать, что хорошая душевная влага не портится даже в гнилом сосуде католицизма. В молодом кружке молодых Геркенов я читал свои философские мечтания и наивно собирался читать всей молодежи лекции во Флоренции...
На беду, на одном обеде, на который притащили меня больного, в Пале-Рояле, у Freres provencaux - я напился как сапожник - в аристократическом обществе. На беду ли, впрочем?
Я знал твердо - что _Тереза_ этого не забудет... Тут она не показала даже виду - и другие все обратили в шутку - но я чувствовал, что - _упал_.
Отчасти это, отчасти и другое было причиною перемены моего решения.
30-го августа нашего стиля я проснулся после страшной оргии с демагогами из наших, с отвратительным чувством во рту, с отвратительным соседством на постели цинически бесстыдной жрицы Венеры Милосской... Я вспомнил, что это 30 августа, именины Остр - постоянная годовщина сходки людей, крепко связанных единством смутных верований, - годовщина попоек безобразных, но святых своим братским характером, духом любви, юмором, единством с жизнию народа, богослужением народу...
В Россию! раздалось у меня в ушах и в сердце!
Вы поймете это - вы, звавший нас чадами кабаков и бл...й, но не когда любивший нас.
В Россию!.. А Трубецкие уж были на дороге к Турину и там должен я был найти их.
В мгновение ока я написал к ним письмо, что по домашним обстоятельствам и проч.
В Париже я, впрочем, проваландался еще недели две, пока добрый приятель {42} не дал денег.
[Денег стало только до Берлина. В Берлине я написал Кушелеву о высылке мне денег и там пробыл три недели, в продолжение которых Берлин мне положительно огадился.]
Окт 6-го
Я зачеркиваю не потому, чтобы что-либо хотел скрыть, а потому, что решаюсь развить более подробности.
Денег у меня было мало, так что со всевозможной экономией стало едва ли бы на то, чтобы доехать до отечества. С безобразием же едва стало и до Берлина. Моя надежда была на ящик с частию книг и гравюр, который, полагал я, в _ученом_ городе Берлине можно заложить все-таки хоть за пятьдесят талеров какому-нибудь из книгопродавцев.
Вечера стояли холодные, и я, в моем коротеньком парижском пиджаке, сильно продрог, благополучно добравшись до города Берлина. _Теплым_ я - как вы можете сами догадаться - ничем не запасся. Денег не оставалось буквально ни единого зильбергроша.
"Zum Rothen Adler, Kurstrasse!" {К отелю "Ротэр Адлер" , на Курштрассе! (нем.).} - крикнул я геройски вознице экипажа, нарицаемого _droschky_ и столь же мало имеющего что-либо общее с нашими дрожками, как эластическая подушка с дерюгой... Это я говорю, впрочем, теперь, когда господь наказал уже меня за излишний патриотизм. А тогда, еще издали - дело другое, тогда мне еще
и дым отечества был сладок и приятен. {43}
Я помню, что раз, садясь с Боткиным {44} в покойные берлинские droschky, я пожалел об отсутствии в граде Берлине наших пролеток. Боткин пришел в ужас от такого патриотического сожаления; а я внутренне приписал этот ужас аффектированному западничеству, отнес к категории _сделанного_ {45} в их души. Дали же знать мне себя _первые_ пролетки, тащившие меня от милой таможни до Гончарной улицы, {46} и вообще давали знать себя целую зиму как Немезида - петербургские пролетки, которые, по верному замечанию Островского, самим небом устроены так, что на них вдвоем можно ездить только с блудницами, _обнямшись_, - пролетки, так сказать, _буколические_.
Zum Rothen Adler! - велел я везти себя потому, что там мы с Бахметевым {47} останавливались en grands seigneurs {важными господами (франц.).} вследствие чего, т. е. вследствие нашего грансеньорства, и взыскали с нас за какой-то чайник из польского серебра, за так называемую Thee-maschine, который мы, заговорившись по русской беспечности, допустили растопиться _двадцать пять_ талеров. Там можно было, значит, без особых неприятностей велеть расплатиться с извозчиком.
Так и вышло. "Rother Adler", несмотря на мой легкий костюм, принял меня с большим почетом, узнавши сразу одну из русских ворон.
Через пять минут я сидел в чистой, теплой, уютной комнате. Передо мной была Thee-maschine (должно быть, та же, только в исправленном издании) - а через десять минут я затягивался с наслаждением, азартом, неистовством русской спиглазовской крепкой папироской. Враг всякого комфорта, я только и понимаю комфорт в чаю и в табаке (т. е., если слушать во всем глубоко чтимого мною отца Парфения, - в самом-то диавольском наваждении {48}).
Никогда не был я так похож на тургеневского Рудина (в эпилоге), как тут. Разбитый, без средств, без цели, без завтра. Одно только - что в душе у меня была глубокая вера в Промысл, в то, что есть еще много впереди. А чего?.. Этого я и сам не знал. По-настоящему, ничего не было. На родину ведь я являлся _бесполезным_ человеком - с развитым чувством изящного, с оригинальным, но несколько капризно-оригинальным взглядом на искусство, - с общественными идеалами прежними, т. е. хоть и более выясненными, но рановременными и, во всяком случае, несвоевременными, - с глубоким православным чувством и с страшным скептицизмом в нравственных понятиях, с распущенностью и с неутомимою жаждою жизни!..
Окт 7.
Писать эту исповедь сделалось для меня какою-то горькою отрадою. Продолжаю.
В _ученом_ городе Берлине _либеральный_ книгопродавец Шнейдер дал мне ни дать, ни взять, как бы сделал какой-нибудь Матюшин на Щукином дворе {49} - только двадцать талеров под вещи, стоящие вчетверо более.
С двадцатью талерами недалеко уедешь, а ведь кое-как надо было прожить от вторника до субботы, {50} т.е. до дня отправления Черного {51}
ПРИМЕЧАНИЯ
При жизни Григорьева его автобиографическая проза печаталась в журналах большинство произведений опубликовано с опечатками и искажениями. Новые издания его прозы появились лишь в XX в., по истечении 50-летнего срока со смерти автора (до этого наследники были, по дореволюционным законам, владельцами сочинений покойного, и издавать можно было только с их согласия и с учетом их требований). Но большинство этих изданий, особенно книжечки в серии "Универсальная библиотека" 1915-1916 гг., носило не научный, а коммерческий характер и только добавило число искажений текста.
Лишь Материалы (здесь и далее при сокращенных ссылках см. "Список условных сокращений") - первое научное издание, где помимо основного мемуарной произведения "Мои литературные и нравственные скитальчества" были впервые напечатаны по сохранившимся автографам "Листки из рукописи скитающегося софиста", "Краткий послужной список..." (ранее воспроизводился в сокращении) письма Григорьева. Архив Григорьева не сохранился, до нас дошли лишь единичные рукописи; некоторые адресаты сберегли письма Григорьева к ним. В. Н. Княжнин, подготовивший Материалы, к сожалению, небрежно отнесся к публикации рукописей, воспроизвел их с ошибками; комментарии к тексту были очень неполными.
Наиболее авторитетное научное издание - Псс; единственный вышедший том (из предполагавшихся двенадцати) содержит из интересующей нас области лишь основное мемуарное произведение Григорьева и обстоятельные примечания к нему. Р. В. Иванов-Разумник, составитель Воспоминаний, расширил круг текстов, включил почти все автобиографические произведения писателя, но тоже проявил небрежность: допустил ошибки и пропуски в текстах, комментировал их весьма выборочно.
Тексты настоящего издания печатаются или по прижизненным журнальным публикациям, или по рукописям-автографам (совпадений нет: все сохранившиеся автографы публиковались посмертно), с исправлением явных опечаток и описок (например, "Вадим Нижегородский" исправляется на "Вадим Новгородский"). Исправления спорных и сомнительных случаев комментируются в "Примечаниях". Конъектуры публикатора заключаются в угловые скобки; зачеркнутое самим автором воспроизводится в квадратных скобках.
Письмо к M.П.Погодину от 26 августа-7 октября 1859 г.
Авг 26 . Полюстрово {1}
Не имея покамест никаких _обязательных_ статей под руками, я намерен изложить вам кратко, но с возможной полностью, все, что случилось со мной внутренне и внешне с тех пор, как я не писал к вам из-за границы. Это будет моя исповедь - без малейшей утайки.
Последнее письмо из-за границы я написал вам, кажется, по возвращении из Рима. {2} Кушелев дал мне на Рим и на проч. 1 100 пиастров, т. е. на наши деньги 1 500 р. Из них я половину отослал в Москву, обеспечив таким образом, на несколько месяцев, свою семью, да 400 пошло на уплату долгов; остальные промотаны были в весьма короткое время безобразнейшим, но благороднейшим образом, на гравюры, фотографии, книги, театры и проч. Жизнь я все еще вел самую целомудренную и трезвенную, хотя целомудрие мне было физически страшно вредно - при моем темпераменте жеребца: кончилось тем, что я равнодушно не мог уже видеть даже моей прислужницы квартирной, сьоры Линды, хоть она была и грязна, и нехороша. _Теоретическое_ православие простиралось во мне до соблюдения всяких постов и проч. Внутри меня, собственно, жило уже другое - и какими софизмами это другое согласовалось в голове с обрядовой религиозностью - понять весьма трудно простому смыслу, но очень легко смыслу, искушенному всякими доктринами. В разговорах с замечательно восприимчивым субъектом, флорентийским попом, {3} и с одной благородной, серьезной женщиной {4} - диалектика увлекла меня в дерзкую последовательность мысли, в сомнение, к которому из 747 1/2 расколов православия (y comptant {считая (франц.).} и раскол официальный) принадлежу я убеждением: оказывалось ясно как день, что под православием разумею я сам для себя просто известное, стихийно-историческое начало, которому суждено еще жить и дать новые формы жизни, искусства, в противуположность другому, уже отжившему и давшему свой мир, свой цвет началу - католицизму. Что это начало, на почве славянства, и преимущественно великорусского славянства, с широтою его нравственного захвата - должно обновить мир, - вот что стало для меня уже не смутным, а простым верованием - перед которым верования официальной церкви иже о Христе жандармствующих стали мне положительно скверны (тем более, что у меня вертится перед глазами такой милый экземпляр их, как Бецкий, {5} - этот пакостный экстракт холопствующей, шпионничающей и надувающей церкви), - верования же социалистов, которых живой же экземпляр судьба мне послала в лице благороднейшего, возвышенного старого ребенка изгнанника Демостена Оливье, - ребяческими и теоретически жалкими. Шеллингизм (старый и новый, он ведь все - один) проникал меня глубже и глубже - бессистемный и беспредельный, ибо он - жизнь, а не теория.
Читали вы, разумеется, брошюру нашего великого софиста: "Derniers mots d'un Chretien ortodoxe"... {"Последнее слово православного христианина" (франц.).} {6} Она, кстати, попалась тогда мне в руки, и я _уразумел_, как он себя и других надувает, наш милейший, умнейший софист! Идея Христа и понимание Библии, раздвигающиеся, расширяющиеся с расширением сознания _общины, соборне_, в противуположность омертвению идеи Христа и остановке понимания Библии в католичестве и в противуположность раздроблению Христа на личности и произвольно-личному толкованию Библии в протестантизме - таков широкий смысл малой по объему и великой по содержанию брошюрки, если освободить этот смысл из-под спуда византийских хитросплетений.
Духовный отец мой, флорентийский священник, увлекаемый своим впечатлительным сердцем к _лжемудрию_ о свободе и отталкиваемый им же от мудрости Бецкого, ходил все ко мне за разрешением мучительных, вопросов, и я воочью видел, сколь нетрудно снискать ореолу православия.
Внешние дела обстояли благополучно. Старуха Трубецкая, {7} как истый тип итальянки, как только узнала, что у меня есть деньги, стала премилая. Князек {8} любил меня, насколько может любить себялюбивая натура артиста-аристократа. Милая и истинно добрая Настасья Юрьевна, {9} купно с ее женихом, {10} были моими искренними друзьями. Готовились к отъезду в Париж. А я уже успел полюбить страстно и всей душою Италию - хоть часто мучился каннскою тоской одиночества и любви к родине. Да, были вечера и часто такой тоски, которая истинно похожа на проклятие каннское; прибавьте к этому печальные семейные известия и глубокую, непроходившую, неотвязную тоску по единственной путной женщине, {11} которую поздно, к сожалению, встретил я в жизни, страсть воспоминания, коли хотите, - но страсть семилетнюю, закоренившуюся, с которой слилась память о лучшей, о самой светлой и самой благородной поре жизни и деятельности... Дальше: мысль о безвыходности положения, отсутствии будущего и проч. В возрождение "Москвитянина" я не верил, кушелевский журнал я сразу же понял как прихоть знатного барчонка... Впереди - ничего, назади - едкие воспоминания, в настоящем - одно артистическое упоение, один дилетантизм жизни. Баста! Я закрыл глаза на прошедшее и будущее и отдался настоящему...
Между мной и моим учеником образовывалось отношение весьма тонкое. Совсем человеком я сделать его не мог - для этого нужно было бы отнять у него его девять тысяч душ, но понимание его я _развил_, вопреки мистеру Беллю, ничего в мире так не боявшемуся, как понимания, вопреки Бецкому, ненавидевшему понимание, вопреки Терезе, которая вела _свою_ политику... Я знал, к чему идет дело, - знал наперед, что возврата в Россию и университета _не будет_, {12} что она свои дела обделает. Воспитанник мой меня часто завлекал своей артистической натурой: он сразу - верно и жарко понял "Одиссею", он критически относился к Шиллеру, что мне и нравилось и не нравилось - ибо тут был и верный такт художника, но вместе и подлое себялюбие аристократа, холодность маленького Печорина. Страстность развивалась в нем ужасно - и я не без оснований опасался онанизма, о чем тонко, но ясно давал знать княгине Терезе. Тут она являлась истинно умной и простой, здравой женщиной. Вообще я с ней примирился как с типом цельным, здоровым, самобытным. Она тоже видела, что я не худа желаю, и только уже шутила над моей безалаберностью.
Рука устала писать, да и уже два часа ночи. Кончаю на сегодня...
Сент 19. Петербург.
Принимаюсь продолжать - почти через месяц, - ибо все это время истинно минуты свободной, т. е. такой, в которую можно сосредоточиться, не было.
Море было удивительное во все время нашего плавания от Ливорно до Генуи и от Генуи до Марселя... Я к морю вообще пристрастился, начиная еще с пребывания в Ливорно. В Генуе дохнуло уже воздухом свободы. Портреты Мадзини и Гарибальди в трактире немало изумили меня и порадовали... Во Флоренции - я в _одном_ отношении как будто не покидал отечества. Наш генерал Лазарев-Станишников, или, как прозвал я его, - Штанишников, был совершенно прав, избравши Флоренцию местом успокоения от своих геройских подвигов: он мог дышать воздухом герцогской передней и в Светлый день {13} проходить по Duomo {14} во время обедни строем солдат в своих красных штанах и во всех регалиях.
Второй раз увидал я красавицу Genova {Генуя (итал.).} - но с той разницей, что в первый раз {15} я видел ее как свинья - а в этот с упоением артиста, - бегая по ней целый день, высуня язык, отыскивал сокровищ по ее галереям. В своих розысках я держался всегда одной методы: никогда не брать с собой указателей, стало быть, отдаваться собственному чутью... Ну да не об этом покамест речь.
Я вам не путешествие свое рассказываю, а историю своего нравственного процесса.
Стало быть, прямо в Париж.
Приехал я, разумеется, _налегке_, т. е. с одним червонцем, и поселился сначала в 5 этаже Hotel du Maroc (rue de Seine), за 25 франков в месяц. И прекрасно бы там и прожить было... Не стану описывать вам, как я бегал по Парижу, как я _очаровал_ доброго, но слабоумного Николая Ив Трубецкого {16} и его больше начитанную, чем умную половину, {17} как вообще тут меня носили на руках...
На беду, в одну из обеден встречаю я в церкви известного вам (но _достаточно_ ли известного?) Максима Афанасьева... {18} Я было прекратил с ним и переписку и сношение по _многим_ причинам - главное потому, что меля начало _претить_ от его страшных теорий. Этот человек у меня, как народ (т. е. гораздо всех нас умнее), а беспутен больше, чем самый беспутный из нас. Я делал для него всегда все, что мог, даже больше чем мог, делал по принципу христианства и по принципу служения народу. Не знаю, поймете ли вы - но чего вы не поймете, когда захотите? - почему _вид_ этого человека, один _вид_ разбил во мне последние оплоты всяких форм. Ведь уж он в _православии_-то дока первой степени.
Ну-с! и пустились мы с ним с первого же дня во вся тяжкая! И шло такое кружение время немалое. Повторю опять, что все к этому кружению было во мне подготовлено язвами прошедшего, бесцельностью настоящего, отсутствием будущего - злобою на вас {19} и ко всем нашим, этой злобой любви глубокой и искренней.
Увы! Ведь и теперь скажу я то же... Ведь _те_ {20} поддерживают своих посмотрите-ка - Кетчеру, за честное и безобразное оранье, дом купили; {21} Евгению Коршу, который везде оказывался неспособным даже _до сего дне_, {22} - постоянно терявшему места - постоянно отыскивали места даже _до сего дне_. Ведь Солдатенкова съели бы живьем, {23} если бы Валентин Корш (бездарный, по их же признанию) с ним поссорился, _не входя в разбирательство причин_. А вот вам, кстати, _фактец_ в виде письма, {24} которое дал мне Боткин, на случай его смерти. Простите эти выходки злобной грусти человеку, который служит и будет служить всегда одному направлению, зная, что в _своих_-то он и не найдет поддержки.
Максим мне принес утешительные известия о том, как ругал меня матерно Островский за доброе желание пособить Дриянскому на счет его "Квартета", продажей этого "Квартета" Кушелеву, {25} - о том, как пьет, распутствует моя благоверная... {26}
Опять сказал я: баста! и, очертя голову, ринулся в омут.
Но если б вы знали всю адскую тяжесть мук, когда придешь, бывало, в свой одинокий номер после оргий и всяческих мерзостей. Да! Каинскую тоску одиночества я испытывал. - Чтобы заглушить ее, я жег коньяк и пил до утра, пил один, и не мог напиться. Страшные ночи! Веря в бога глубоко и пламенно, видевши его очевидное вмешательство в мою судьбу, его чудеса над собою, я привык обращаться с ним запанибрата, я страшно вымолвить - ругался с ним, но ведь он знал, что эти стоны и ругательства - вера. Он один не покидал меня.
Как нарочно, в моем номере висела гравюра с картины Делароша, где Он изображен прощающим блудницу.
Сент 29.
Дикую и безобразно хаотическую смесь представляли тогда мои верования... Мучимый своим неистовым темпераментом, я иногда в Лувре молил Венеру Милосскую, и чрезвычайно искренне (особенно после пьяной ночи), послать мне женщину, которая была бы жрицей, а не торговкой сладострастия... Я вам рассказываю все без утайки.
Венера ли Милосская, демон ли - но _такую_ я нашел: это факт - факт точно так же, как факт то, что некогда, в 1844 году, я вызывал на распутии дьявола и получил его на другой же день на Невском проспекте в особе Милановского... {27}
Кстати замечу, что в Венере Милосской _впервые_ запел для меня мрамор, как в Мадонне Мурильо во Флоренции {28} впервые ожили краски. В Риме я, в отношении к статуям, был еще слеп - изучал, смотрел, но не понимал, не любил; нечто похожее на любовь и, стало быть, на понимание пробудилось у меня там в отношении к Гладиатору {29} - но еще очень слабо.
Возвращаюсь опять к рассказу.
Время свадьбы сближало меня с Трубецкими все более и более. План старухи Терезы оставить Ивана Юрьича флорентийским князьком высказывался яснее. Кстати - старшая дочь Софья, и так уже идиотка, доведенная еще до последних степеней идиотства Бецким, - от зависти ли, от нимфомании ли начала впадать в помешательство.
Князек давно уже ничего не делал, а только видимо изнывал томлением. Положение мое в отношении к нему было самое странное... Я, по-старому, употреблял на него часа по четыре, выносил снисходительно (даже _слишком_ снисходительно) праздную болтовню, чтобы хоть на четверть часа сосредоточить его внимание на каком-либо человеческом вопросе и двинуть его мысль вперед. Положение - адски тяжелое! Сергей Петрович Геркен, муж Настасьи Юрьевны, отличнейший малой, но истинный российский гвардеец (а впрочем, он тут был прав!), - без церемонии гнал его к девкам... Ужасные результаты гнета системы мистера Белля тут только вполне обнаружились. Вот она, эта бессердечная, холодная, резонерская система дисциплины без рассуждения, гнета без позволения возражений.
Я делал _свое_ дело, дело расшевеливания, растревожения... Я делал его смело, но, может быть, тоже пускался в крайности. Впрочем, в крайности ли... Раз ездили мы в коляске по Bois de Fontainebleau {30} с его теткой. {31} Между прочим разговором - она, отчаянный демагог и атеист в юбке, спросила меня, _как_ я рассказываю князьку о революции и проч. - В точности, подробности и всюду правду, - отвечал я. - И вы не боитесь? - спросила она. - Чего, княгиня? Сделать демагога из владельца девяти тысяч душ? - И я, и она, мы, разумеется, расхохотались. После этой прогулки она объявила княгине Терезе, "que cet homme a infiniment d'esprit, il ne tarit jamais". {"что это человек бесконечного ума, он неиссякаем" (франц.).}
Вообще я с ними обжился и - cela va sans dire {само собою разумеется (франц.).} - занял у князя Николая Иваныча Трубецкого две тысячи франков, которым весьма скоро, как говорится, _наварил ухо_ {32}.
И вот - учитель и ученик - вместе в Jardin Mabille, в Chateai des Fleurs. {33}
Тереза это знала и только шутя говорила, что за учителем следовало бы так же иметь гувернера, как за учеником.
Тут-то она наконец объявила, что мы едем не в Россию, а назад, во Флоренцию, и предложила мне ехать тоже.
Я согласился. Я полюбил "cara Italia, solo beato", {"милую Италию, единственно блаженную" (итал.).} как родину, а на родине не ждал ничего хорошего - как вообще ничего хорошего в будущем.
О, строгие судьи безобразий человеческих! Вы строги - потому что у вас есть определенное будущее, - вы не знаете страшной внутренней жизни русского пролетария, т. е. русского развитого человека, этой _постоянной_ жизни накануне нищенства (да не собственного - это бы еще не беда!), накануне долгового отделения или третьего отделения, это! жизни каннского страха, каннской тоски, каинских угрызений!.. Положим, что я виноват в своем прошедшем, - да ведь от этого- сознания вины не легче, - ведь прошедшее-то опутало руки и ноги, - ведь я в кандалах. Распутайте эти кандалы, уничтожьте следы этого прошедшего дайте вздохнуть свободно, - и тогда, но только тогда, подвергайте строжайшей моральной ответственности.
Это не оправдание беспутств. Беспутства оплаканы, может быть, кровавыми слезами, заплачены адскими мучениями. Это вопль человека который жаждет жить честно, по-божески, по-православному и не видит к тому никакой возможности!
Я кончаю эту часть моей исповеди таким воплем потому, что он у меня вечный. Особенно же теперь он кстати.
Я дошел до глубокого основания своей бесполезности в настоящую минуту. Я - честный рыцарь безуспешного, на время погибшего дела. _Все_ соглашаются внутренне, что я прав, - и потому-то - упорно _молчат_ обо мне. Те, кто упрекает меня в том, что я в своих статьях не говорю об интересах минуты, не знают, что эти интересы минуты для меня дороги не меньше их, но что порешение вопросов _по моим_ принципам - так смело и ново, что я не смею еще с неумытым рылом проводить последовательно свои мысли.... За высказанную мысль надобно отвечать перед богом. Я всюду вижу повторение эпохи междуцарствия - вижу воровских людей, клевретов Сигизмунда, {34} мечтателей о Владиславе - вижу шайки атамана Хлопки (в лице Максима Аф et consortes {и его соучастников (франц.).}), - не вижу земских людей, людей порядка, разума, дела.
Брожения - опять отлетели, да и в брожениях-то я никогда не переставал быть православным по душе и по чувству, консерватором в лучшем смысле этого слова, в противуположность этим тушинцам, {35} которые через два года, не больше - огадят и опозорят название либерала! Ведь только _вы.....к_ мог такою слюною бешеной собаки облевать родную мать, под именем обломовщины, и свалить все вины гражданской жизни на самодурство "Темного царства". Стеганул же _их_ за первую выходку лондонский консерватор: {36} не знаю, раскусит ли он всю _прелесть_ идеи статей "Темное царство"!..
Да, через два года все это надоест и огадится, все эти обличения, все эти узкие теории!.. Через два года!.. Но будем ли мы-то на что-нибудь способны через два года? Лично я за себя не отвечаю. Православный по душе, я по слабости могу кончить самоубийством.
Сент 30.
Итак, я решился ехать в Италию - сумел заставить скупую Терезу накупить груду книг по истории, политической экономии, древней литературе, убежденный, что в промежутках блуда и светских развлечений - князек все-таки нахватается со мною образования.
Я совершенно уже начал привязываться к ним. Достаточно было Терезе по душе, как с членом семейства, поговорить о болезни Софьи Юрьевны и о прочем, чтобы я помирился с нею душевно - уже не как с типом, а как с личностью хотя твердо все-таки решился жить в городе Флоренске на своей квартире. {37} А _чем_ жить - об этом я не думал. Со всем моим безобразием я ведь всегда думал не о себе, а о своей семье, хоть, по безобразию же неисходному - часто оставлял семью ни с чем!.. Притом же я был тогда избалован тем, кого звал великим банкиром... {38}
Ветреный неисправимо - я в кругу Трубецких совершенно и притом _глупо_ распустился... Правда, что и поводов к этому было немало. Я в них поверил. В кружке Николая Ивановича - _известные_ издания {39} привозились молодым князем О {40} и читались во всеуслышание - разумеется, с выпущением строк, касавшихся князя О _папеньки_. Князь Николай {41} пренаивно и пресерьезно проповедовал, que le catholicisme et la liberte {что католицизм и свобода (франц.).} - одно и то же, а я пренаивно _начинал_ думать, что хорошая душевная влага не портится даже в гнилом сосуде католицизма. В молодом кружке молодых Геркенов я читал свои философские мечтания и наивно собирался читать всей молодежи лекции во Флоренции...
На беду, на одном обеде, на который притащили меня больного, в Пале-Рояле, у Freres provencaux - я напился как сапожник - в аристократическом обществе. На беду ли, впрочем?
Я знал твердо - что _Тереза_ этого не забудет... Тут она не показала даже виду - и другие все обратили в шутку - но я чувствовал, что - _упал_.
Отчасти это, отчасти и другое было причиною перемены моего решения.
30-го августа нашего стиля я проснулся после страшной оргии с демагогами из наших, с отвратительным чувством во рту, с отвратительным соседством на постели цинически бесстыдной жрицы Венеры Милосской... Я вспомнил, что это 30 августа, именины Остр - постоянная годовщина сходки людей, крепко связанных единством смутных верований, - годовщина попоек безобразных, но святых своим братским характером, духом любви, юмором, единством с жизнию народа, богослужением народу...
В Россию! раздалось у меня в ушах и в сердце!
Вы поймете это - вы, звавший нас чадами кабаков и бл...й, но не когда любивший нас.
В Россию!.. А Трубецкие уж были на дороге к Турину и там должен я был найти их.
В мгновение ока я написал к ним письмо, что по домашним обстоятельствам и проч.
В Париже я, впрочем, проваландался еще недели две, пока добрый приятель {42} не дал денег.
[Денег стало только до Берлина. В Берлине я написал Кушелеву о высылке мне денег и там пробыл три недели, в продолжение которых Берлин мне положительно огадился.]
Окт 6-го
Я зачеркиваю не потому, чтобы что-либо хотел скрыть, а потому, что решаюсь развить более подробности.
Денег у меня было мало, так что со всевозможной экономией стало едва ли бы на то, чтобы доехать до отечества. С безобразием же едва стало и до Берлина. Моя надежда была на ящик с частию книг и гравюр, который, полагал я, в _ученом_ городе Берлине можно заложить все-таки хоть за пятьдесят талеров какому-нибудь из книгопродавцев.
Вечера стояли холодные, и я, в моем коротеньком парижском пиджаке, сильно продрог, благополучно добравшись до города Берлина. _Теплым_ я - как вы можете сами догадаться - ничем не запасся. Денег не оставалось буквально ни единого зильбергроша.
"Zum Rothen Adler, Kurstrasse!" {К отелю "Ротэр Адлер" , на Курштрассе! (нем.).} - крикнул я геройски вознице экипажа, нарицаемого _droschky_ и столь же мало имеющего что-либо общее с нашими дрожками, как эластическая подушка с дерюгой... Это я говорю, впрочем, теперь, когда господь наказал уже меня за излишний патриотизм. А тогда, еще издали - дело другое, тогда мне еще
и дым отечества был сладок и приятен. {43}
Я помню, что раз, садясь с Боткиным {44} в покойные берлинские droschky, я пожалел об отсутствии в граде Берлине наших пролеток. Боткин пришел в ужас от такого патриотического сожаления; а я внутренне приписал этот ужас аффектированному западничеству, отнес к категории _сделанного_ {45} в их души. Дали же знать мне себя _первые_ пролетки, тащившие меня от милой таможни до Гончарной улицы, {46} и вообще давали знать себя целую зиму как Немезида - петербургские пролетки, которые, по верному замечанию Островского, самим небом устроены так, что на них вдвоем можно ездить только с блудницами, _обнямшись_, - пролетки, так сказать, _буколические_.
Zum Rothen Adler! - велел я везти себя потому, что там мы с Бахметевым {47} останавливались en grands seigneurs {важными господами (франц.).} вследствие чего, т. е. вследствие нашего грансеньорства, и взыскали с нас за какой-то чайник из польского серебра, за так называемую Thee-maschine, который мы, заговорившись по русской беспечности, допустили растопиться _двадцать пять_ талеров. Там можно было, значит, без особых неприятностей велеть расплатиться с извозчиком.
Так и вышло. "Rother Adler", несмотря на мой легкий костюм, принял меня с большим почетом, узнавши сразу одну из русских ворон.
Через пять минут я сидел в чистой, теплой, уютной комнате. Передо мной была Thee-maschine (должно быть, та же, только в исправленном издании) - а через десять минут я затягивался с наслаждением, азартом, неистовством русской спиглазовской крепкой папироской. Враг всякого комфорта, я только и понимаю комфорт в чаю и в табаке (т. е., если слушать во всем глубоко чтимого мною отца Парфения, - в самом-то диавольском наваждении {48}).
Никогда не был я так похож на тургеневского Рудина (в эпилоге), как тут. Разбитый, без средств, без цели, без завтра. Одно только - что в душе у меня была глубокая вера в Промысл, в то, что есть еще много впереди. А чего?.. Этого я и сам не знал. По-настоящему, ничего не было. На родину ведь я являлся _бесполезным_ человеком - с развитым чувством изящного, с оригинальным, но несколько капризно-оригинальным взглядом на искусство, - с общественными идеалами прежними, т. е. хоть и более выясненными, но рановременными и, во всяком случае, несвоевременными, - с глубоким православным чувством и с страшным скептицизмом в нравственных понятиях, с распущенностью и с неутомимою жаждою жизни!..
Окт 7.
Писать эту исповедь сделалось для меня какою-то горькою отрадою. Продолжаю.
В _ученом_ городе Берлине _либеральный_ книгопродавец Шнейдер дал мне ни дать, ни взять, как бы сделал какой-нибудь Матюшин на Щукином дворе {49} - только двадцать талеров под вещи, стоящие вчетверо более.
С двадцатью талерами недалеко уедешь, а ведь кое-как надо было прожить от вторника до субботы, {50} т.е. до дня отправления Черного {51}
ПРИМЕЧАНИЯ
При жизни Григорьева его автобиографическая проза печаталась в журналах большинство произведений опубликовано с опечатками и искажениями. Новые издания его прозы появились лишь в XX в., по истечении 50-летнего срока со смерти автора (до этого наследники были, по дореволюционным законам, владельцами сочинений покойного, и издавать можно было только с их согласия и с учетом их требований). Но большинство этих изданий, особенно книжечки в серии "Универсальная библиотека" 1915-1916 гг., носило не научный, а коммерческий характер и только добавило число искажений текста.
Лишь Материалы (здесь и далее при сокращенных ссылках см. "Список условных сокращений") - первое научное издание, где помимо основного мемуарной произведения "Мои литературные и нравственные скитальчества" были впервые напечатаны по сохранившимся автографам "Листки из рукописи скитающегося софиста", "Краткий послужной список..." (ранее воспроизводился в сокращении) письма Григорьева. Архив Григорьева не сохранился, до нас дошли лишь единичные рукописи; некоторые адресаты сберегли письма Григорьева к ним. В. Н. Княжнин, подготовивший Материалы, к сожалению, небрежно отнесся к публикации рукописей, воспроизвел их с ошибками; комментарии к тексту были очень неполными.
Наиболее авторитетное научное издание - Псс; единственный вышедший том (из предполагавшихся двенадцати) содержит из интересующей нас области лишь основное мемуарное произведение Григорьева и обстоятельные примечания к нему. Р. В. Иванов-Разумник, составитель Воспоминаний, расширил круг текстов, включил почти все автобиографические произведения писателя, но тоже проявил небрежность: допустил ошибки и пропуски в текстах, комментировал их весьма выборочно.
Тексты настоящего издания печатаются или по прижизненным журнальным публикациям, или по рукописям-автографам (совпадений нет: все сохранившиеся автографы публиковались посмертно), с исправлением явных опечаток и описок (например, "Вадим Нижегородский" исправляется на "Вадим Новгородский"). Исправления спорных и сомнительных случаев комментируются в "Примечаниях". Конъектуры публикатора заключаются в угловые скобки; зачеркнутое самим автором воспроизводится в квадратных скобках.