Страница:
Вот позади, совсем близко, коротко и сонно щелкнуло раз, другой… Кто-то торопливо пробежал, шурша по насту, навстречу звуку и замер, будто затаившись. Я насторожился. Ожидание казалось невыносимым. А воздух еще больше посвежел, глотнешь его, не можешь насытиться и чувствуешь, как разливается он по телу бодрящей волной.
Снова защелкало дальше где-то под гривой, все ускореннее, громче, но вдруг перешло в какое-то бурное, страстное шипение и оборвалось. Опять в неподвижную дремоту погрузился лес.
Я жду. Стою долго. Тишина становилась болезненной. Без мыслей всматриваюсь в волшебную синеву неба, изузоренную густой кроной сомкнутых надо мною деревьев. Совсем неожиданно на моховом болоте прокудахтал куропат, и там же резко заржал заяц. «Близко рассвет», – мелькнуло в голове, и вдруг неясный шум: тяжелая птица низом пролетела мимо меня и с грохотом упала на измятую вершину соседнего кедра. «Ага, вот оно, счастье!» Но глухаря не видно, хотя я и чувствовал его близость: слышал, как он складывал крылья, как шуршала кора на сучке под его ногами.
Ток… ток… ток… тк-тк-тк-тк-пыши-пыши-шшиу-шшиу-шшиу!
Сразу послышалось четко, громко. Поползли звуки брачной песни сквозь резные узоры кедров, по замшелым болотам, по синей громаде лесов. Все громче, все страстнее пел краснобровый петух, спеша насладиться весенней зарею. Словно пробудившись, всюду запели глухари.
Где-то далеко-далеко предрассветный ветерок пробежал мимо и пропал бесследно в недрах старого леса. Что-то сверкнуло там, далеко за гольцами, на востоке. Начали меркнуть звезды. Тайга распахивала полы темной ночи, пропуская в просветы румянец холодной зари.
Мое присутствие не выдавал валежник. Я не стрелял, хотелось побольше насладиться ранним весенним утром. А песни ширились, слышались яснее, громче. Вдруг мой слух обжег выстрел и донесся треск сучьев, сломанных падающей птицей.
Замерли певцы. Только где-то в стороне, захлебываясь и картавя, надрывался молодой самец. Я приподнялся из-за валежины. Немного присмотрелся, вижу угольно-черный силуэт токующего глухаря. Глухарь примостился на огромной, широкой ветке старого кедра. Распустив веером пестрый хвост, надув зоб и чуточку приподняв к небу краснобровую голову, бросал в немое пространство капли горячей песни. Запели и остальные петухи, все страстнее, все громче.
В любовных песнях нарождалось утро. Дрожащими руками я приподнял малокалиберку и, не торопясь, «посадил» птицу на мушку. С мыслью, что вот сейчас рухнет на землю этот гордый певец, я нажал гашетку. Но ружье дало осечку. Глухарь мгновенно смолк и, повернув в мою сторону настороженно голову, сжался в продолговатый комок.
Мы оба, не шевелясь, следили друг за другом. А вершины кедров уже были политы светом разлившейся зари. Глухарь повернул голову в противоположную сторону, прислушался и снова:
– Ток… ток-тк-тк-тк-тк-пыши-пыши…
Я снова прижимаю к плечу малокалиберку, тяну гашетку, но ружье, как заколдованное, – молчит.
Вижу, кто-то шевелится в чаще, это Кирилл. Он скрадывает моего глухаря. Я замер истуканом, проклиная ружье. Мне ничего не оставалось делать, как ждать развязки. А петух, разазартившись, пел, слегка покачиваясь на сучке и царапая его острыми зубцами крыльев. Вот он торопливо затокал и зашипел, теряя на секунду зрение и слух. Кирилл, дождавшись этого момента, сделал четыре-пять прыжков и вдруг замер горбатым пнем. Глухарь, не замечая его, снова и снова повторял песню, Шипел, а охотник все ближе и ближе подпрыгивал к нему. Я видел, как он медленно поднимал ружье, долго целил и как после выстрела глухарь, ломая ветки, свалился на «пол». Досада и чувство зависти на миг овладели мною.
– Чего же не стреляли? – крикнул Лебедев, поднимая убитую птицу.
– Осечка.
– Торопитесь, скоро день, – крикнул он, и след его лыж убежал по склону.
Патрон засел крепко, я торопился и сломал выбрасыватель. Охота сорвалась, какая досада! Возвращаться на бивак не хотелось. Разлившийся по лесу утренний свет гнал прочь поредевший мрак ночи.
Но вот близко послышался шорох; я приподнялся. Из-за старого упавшего кедра приближалась ко мне капалуха. Она, покачиваясь из стороны в сторону, нежно тянула: «к-о-о-т, к-о-о-т». Птица была совсем близко, я хорошо видел ее оперение, замечал, как ритмично шевелились перья, как тревожно скользили по пространству ее глаза. Она замолкла и, приподнимая голову, прислушивалась к песням. Их становилось все больше, глухари пели наперебой.
Справа от меня отчетливо и громко защелкал глухарь. Он бесшумно появился из-за молодых кедров, группой стоявших у скрадка. Каким крупным показался он мне в своем пышном наряде! Сколько гордости и силы было в его позе! Он, будто не замечая прижавшейся в снегу самки, распустил крылья и пошел кругами возле нее. Снова прогремел выстрел. Глухарь и капалуха насторожились и, захлопав крыльями, исчезли за ближними кедрами.
Я встал. На чистом небе лежал густой румянец зари. Казалось, вот-вот брызнут лучи восходящего солнца. Позади послышались шаги Кирилла.
На табор мы принесли трех глухарей. Павел Назарович успел вскипятить чай. Пришлось задержаться. Ведь это был первый день долгожданной охоты, и мы не могли отказать себе в удовольствии отведать дичи. Правда, за это мы были наказаны. Пока варили суп да завтракали, настывшая за ночь снежная кора-наст – под действием солнца успела размякнуть. Лыжи проваливались, цепляясь за сучья, ломались, и мы скоро совсем выбились из сил. На последнем километре к реке Тагасук пришлось добираться буквально на четвереньках.
Как только мы появились на берегу Тагасука, в воздух с шумом поднялась пара кряковых. Они набрали высоту и скрылись за вершинами леса. Это были самые надежные вестники желанной весны. Она была где-то близко и своей невидимой рукой уже коснулась крутых речных берегов. Сквозь прогретую корку земли успел пробиться пушок зеленой трави, вспухли почки на тонких ветвях тальника, по-весеннему шумела и сама река.
Продолжать путь невозможно. Солнце безжалостно плавило снег. Мы решили сделать плот, на нем спуститься до озера, а там по льду добраться до заимки.
Через два часа река несла нас по бесчисленным кривунам. Зимнее безмолвие оборвалось. Мы слышали робкий шум проснувшихся ручейков, плеск рыбы, шелест освободившейся из-под снега прошлогодней травы. Мимо нас пронеслась стая мелких птиц. Ветерок задорно пробегал по реке, награждая нас лаской и теплом. Но все эти признаки весны были уловимы только на реке, а вдали от нее еще лежала зима.
Мутная вода Тагасука медленно несла вперед наш плот, скрепленный тальниковыми прутьями. Павел Назарович и Лебедев дремали, пригретые солнцем. Я, стоя в корме, шестом управлял «суденышком». За большим поворотом открылось широкое поле разлива. Это было недалеко от озера. Вода, не поместившись в нем, выплеснулась из берегов, залила равнину и кусты.
Наконец мы подплыли к кромке льда и по нему к концу дня добрались до заимки. Днепровский и Кудрявцев уже вернулись с разведки. Днем позже пришел Пугачев с товарищами, и мы начали готовиться к походу на Кизир.
С нартами на Кизир
На реке Кизире
Снова защелкало дальше где-то под гривой, все ускореннее, громче, но вдруг перешло в какое-то бурное, страстное шипение и оборвалось. Опять в неподвижную дремоту погрузился лес.
Я жду. Стою долго. Тишина становилась болезненной. Без мыслей всматриваюсь в волшебную синеву неба, изузоренную густой кроной сомкнутых надо мною деревьев. Совсем неожиданно на моховом болоте прокудахтал куропат, и там же резко заржал заяц. «Близко рассвет», – мелькнуло в голове, и вдруг неясный шум: тяжелая птица низом пролетела мимо меня и с грохотом упала на измятую вершину соседнего кедра. «Ага, вот оно, счастье!» Но глухаря не видно, хотя я и чувствовал его близость: слышал, как он складывал крылья, как шуршала кора на сучке под его ногами.
Ток… ток… ток… тк-тк-тк-тк-пыши-пыши-шшиу-шшиу-шшиу!
Сразу послышалось четко, громко. Поползли звуки брачной песни сквозь резные узоры кедров, по замшелым болотам, по синей громаде лесов. Все громче, все страстнее пел краснобровый петух, спеша насладиться весенней зарею. Словно пробудившись, всюду запели глухари.
Где-то далеко-далеко предрассветный ветерок пробежал мимо и пропал бесследно в недрах старого леса. Что-то сверкнуло там, далеко за гольцами, на востоке. Начали меркнуть звезды. Тайга распахивала полы темной ночи, пропуская в просветы румянец холодной зари.
Мое присутствие не выдавал валежник. Я не стрелял, хотелось побольше насладиться ранним весенним утром. А песни ширились, слышались яснее, громче. Вдруг мой слух обжег выстрел и донесся треск сучьев, сломанных падающей птицей.
Замерли певцы. Только где-то в стороне, захлебываясь и картавя, надрывался молодой самец. Я приподнялся из-за валежины. Немного присмотрелся, вижу угольно-черный силуэт токующего глухаря. Глухарь примостился на огромной, широкой ветке старого кедра. Распустив веером пестрый хвост, надув зоб и чуточку приподняв к небу краснобровую голову, бросал в немое пространство капли горячей песни. Запели и остальные петухи, все страстнее, все громче.
В любовных песнях нарождалось утро. Дрожащими руками я приподнял малокалиберку и, не торопясь, «посадил» птицу на мушку. С мыслью, что вот сейчас рухнет на землю этот гордый певец, я нажал гашетку. Но ружье дало осечку. Глухарь мгновенно смолк и, повернув в мою сторону настороженно голову, сжался в продолговатый комок.
Мы оба, не шевелясь, следили друг за другом. А вершины кедров уже были политы светом разлившейся зари. Глухарь повернул голову в противоположную сторону, прислушался и снова:
– Ток… ток-тк-тк-тк-тк-пыши-пыши…
Я снова прижимаю к плечу малокалиберку, тяну гашетку, но ружье, как заколдованное, – молчит.
Вижу, кто-то шевелится в чаще, это Кирилл. Он скрадывает моего глухаря. Я замер истуканом, проклиная ружье. Мне ничего не оставалось делать, как ждать развязки. А петух, разазартившись, пел, слегка покачиваясь на сучке и царапая его острыми зубцами крыльев. Вот он торопливо затокал и зашипел, теряя на секунду зрение и слух. Кирилл, дождавшись этого момента, сделал четыре-пять прыжков и вдруг замер горбатым пнем. Глухарь, не замечая его, снова и снова повторял песню, Шипел, а охотник все ближе и ближе подпрыгивал к нему. Я видел, как он медленно поднимал ружье, долго целил и как после выстрела глухарь, ломая ветки, свалился на «пол». Досада и чувство зависти на миг овладели мною.
– Чего же не стреляли? – крикнул Лебедев, поднимая убитую птицу.
– Осечка.
– Торопитесь, скоро день, – крикнул он, и след его лыж убежал по склону.
Патрон засел крепко, я торопился и сломал выбрасыватель. Охота сорвалась, какая досада! Возвращаться на бивак не хотелось. Разлившийся по лесу утренний свет гнал прочь поредевший мрак ночи.
Но вот близко послышался шорох; я приподнялся. Из-за старого упавшего кедра приближалась ко мне капалуха. Она, покачиваясь из стороны в сторону, нежно тянула: «к-о-о-т, к-о-о-т». Птица была совсем близко, я хорошо видел ее оперение, замечал, как ритмично шевелились перья, как тревожно скользили по пространству ее глаза. Она замолкла и, приподнимая голову, прислушивалась к песням. Их становилось все больше, глухари пели наперебой.
Справа от меня отчетливо и громко защелкал глухарь. Он бесшумно появился из-за молодых кедров, группой стоявших у скрадка. Каким крупным показался он мне в своем пышном наряде! Сколько гордости и силы было в его позе! Он, будто не замечая прижавшейся в снегу самки, распустил крылья и пошел кругами возле нее. Снова прогремел выстрел. Глухарь и капалуха насторожились и, захлопав крыльями, исчезли за ближними кедрами.
Я встал. На чистом небе лежал густой румянец зари. Казалось, вот-вот брызнут лучи восходящего солнца. Позади послышались шаги Кирилла.
На табор мы принесли трех глухарей. Павел Назарович успел вскипятить чай. Пришлось задержаться. Ведь это был первый день долгожданной охоты, и мы не могли отказать себе в удовольствии отведать дичи. Правда, за это мы были наказаны. Пока варили суп да завтракали, настывшая за ночь снежная кора-наст – под действием солнца успела размякнуть. Лыжи проваливались, цепляясь за сучья, ломались, и мы скоро совсем выбились из сил. На последнем километре к реке Тагасук пришлось добираться буквально на четвереньках.
Как только мы появились на берегу Тагасука, в воздух с шумом поднялась пара кряковых. Они набрали высоту и скрылись за вершинами леса. Это были самые надежные вестники желанной весны. Она была где-то близко и своей невидимой рукой уже коснулась крутых речных берегов. Сквозь прогретую корку земли успел пробиться пушок зеленой трави, вспухли почки на тонких ветвях тальника, по-весеннему шумела и сама река.
Продолжать путь невозможно. Солнце безжалостно плавило снег. Мы решили сделать плот, на нем спуститься до озера, а там по льду добраться до заимки.
Через два часа река несла нас по бесчисленным кривунам. Зимнее безмолвие оборвалось. Мы слышали робкий шум проснувшихся ручейков, плеск рыбы, шелест освободившейся из-под снега прошлогодней травы. Мимо нас пронеслась стая мелких птиц. Ветерок задорно пробегал по реке, награждая нас лаской и теплом. Но все эти признаки весны были уловимы только на реке, а вдали от нее еще лежала зима.
Мутная вода Тагасука медленно несла вперед наш плот, скрепленный тальниковыми прутьями. Павел Назарович и Лебедев дремали, пригретые солнцем. Я, стоя в корме, шестом управлял «суденышком». За большим поворотом открылось широкое поле разлива. Это было недалеко от озера. Вода, не поместившись в нем, выплеснулась из берегов, залила равнину и кусты.
Наконец мы подплыли к кромке льда и по нему к концу дня добрались до заимки. Днепровский и Кудрявцев уже вернулись с разведки. Днем позже пришел Пугачев с товарищами, и мы начали готовиться к походу на Кизир.
С нартами на Кизир
Рано-рано 18 апреля мы тронулись с заимки Можарской на реку Кизир. Утренними сумерками десять груженых нарт ползли по твердой снежной корке. Впереди по-прежнему шел Днепровский, только теперь ему не на кого было покрикивать. Он сам впрягся в нарты, а Бурку со всеми остальными лошадьми оставили на заимке.
Двадцатикилометровое пространство, отделяющее Можарское озеро от Кизира, так завалено лесом, что без прорубки нельзя протащить даже нарты. Шли лыжней, проложенной от озера до Кизира Днепровским и Кудрявцевым.
Снова перед нами мертвая тайга: пни, обломки стволов, скелеты деревьев. На один километр пути затрачивалось около часа, а сколько усилий! Если вначале нередко слышались шутки, то с полудня шли молча и все чаще поглядывали на солнце, как бы поторапливая его к закату.
Павел Назарович расчищал путь, намечал обходы.
– Чего так стали?.. Трогай! – часто раздавалось то впереди, то сзади.
Дорога с каждым часом слабела: чем ярче светило солнце, тем чаще нарты проваливались в снег. Упряжки из веревочных лямок и тонких шестов, прикрепленных к нартам, ломались и рвались. Небольшая возвышенность, – в другое время ее и не заметили бы, – казалась горой, и после подъема на нее на плечах оставались красные рубцы. На крутых подъемах в нарты впрягались по два-три человека. Каждый бугорок, канава или валежник преодолевались с большими усилиями. А когда попадали в завал, через который нельзя было прорубиться, разгружались и перетаскивали на себе не только груз, но и нарты.
Ползли долго, тяжело. Казалось, будто солнце неподвижно застыло над нами. День как вечность. А окружающая нас природа была мертвой, как пустыня. К вечеру цепочка каравана разорвалась, люди с нартами растерялись по ощетинившимся холмам, по залитым вешней водою распадкам. А впереди лежал все тот же непролазный завал.
Так и не дошли мы в тот день до Кизира. Ночевали в ложке возле старых кедров, сиротливо стоявших среди моря погибшего леса. Тем, кто первыми добрались до ночевки, пришлось разгрузить свои нарты и с нами вернуться на помощь отставшим. Еще долго на нартовом следу слышался стук топоров, крик и проклятия.
Вечер вкрадчиво сходил с вершин гор. Все собрались у костра. Как оказалось, часть груза со сломанными нартами была брошена на местах аварий. Много нарт требовало ремонта, но после ужина никто и не думал браться за работу. Все так устали, что сразу улеглись спать, причем, как всегда бывает после тяжелого дня, кто уснул прямо на земле у костра, кто успел бросить под себя что-нибудь из одежды и только Павел Назарович отдыхал по-настоящему. Он разжег отдельный небольшой костер под кедром, разделся и крепко уснул.
Ночь была холодная. Забылись в тяжелом сне. Ветерок, не переставая, гулял по тайге. Он то бросался на юг и возвращался оттуда с теплом, то вдруг, изменив направление, улетал вверх по реке и приносил с собой холод.
– Собаки лают, встаньте! – услышал я голос дежурного, но проснуться не мог.
– Да вы что, хлопцы, оглохли! Левка и Черня зверя держат, – повторил тот же голос.
Я вскочил, торопливо натянул верхнюю одежду и, отойдя от костра, прислушался. Злобный лай доносился из соседнего ложка. He было сомнения: Левка и Черня были возле зверя. Но какого? Порой до слуха доносился не лай, а рев и возня, и тогда казалось, что собаки схватились «врукопашную». Мы бросились к ружьям. (Экспедиция имела разрешение на отстрел пантачей, сохатых и сокжоев. Медведей, как хищников, отстреливали без разрешения.) Прокопий заткнул за пояс топор, перекинул через плечо бердану и стал на лыжи.
Предутреннее небо чертили огнистые полоски падающих звезд. От костра в ночь убегали черные тени деревьев. Мы торопливо подвигались к ложку. За небольшой возвышенностью впереди показалось темное пятно. Это небольшим оазисом рос ельник среди погибшего леса. Оттуда-то и доносился лай, по-прежнему злобный и напряженный. Задержались на минуту, чтобы определить направление ветра. Не спугнуть бы зверя раньше, чем увидим! Потом правой вершиной обошли ложок и спустились к ельнику против ветра. Высоко над горизонтом повисла зарница, предвестница наступающего утра. Вокруг все больше и больше светлело.
Подвинулись еще вперед, к самому ельнику. Мысль, зрение и слух работали с невероятным напряжением. Зашатайся веточка, свались пушинка снега – все это не ускользнуло бы от нашего внимания. Пожалуй, в зверовой охоте минуты скрадывания самые сильные. Их всегда вспоминаешь с наслаждением.
Делаем еще несколько шагов. Вот и край небольшого ската, но и теперь в просветах ельника никого не видно.
– Что за дьявольщина? – сказал Прокопий, выпрямляясь во весь рост. – На кого они лают?
Минуты напряжения сразу оборвались. Совсем близко за колодой лаяли Левка и Черня.
– Наверное, соболь! – произнес Прокопий с полным разочарованием.
Мы скинули ружья и начали спускаться к собакам. Те, увидев нас, стали еще более неистовствовать. Тесня друг друга, они с отчаянным лаем подступали к небольшому отверстию под корнями нетолстой ели. Я повернул к ним лыжи и хотел заглянуть под корпи, как вдруг собаки отскочили в сторону, отверстие, увеличиваясь, разломилось, и из-под нависшего снега вырвался черный медведь, показавшийся мне в этот момент невероятно большим.
Почти бессознательно я отпрыгнул в сторону, одна лыжа сломалась, и мне с трудом удалось удержать равновесие. Крик Днепровского заставил меня оглянуться. Зверь мгновенным наскоком сбил Прокопия с ног и, подобрав под себя, готов был расправиться с ним, но в этот почти неуловимый момент Левка и Черня вцепились в медведя зубами. Он с ревом бросился на собак. Те отскочили в разные стороны, и медведь снова кинулся на Днепровского.
Разъяренные Левка и Черня не зевали. Наседая со всей присущей им напористостью, они впивались зубами в зад зверя. Медведь в страшном гневе бросался на собак. Так повторялось несколько раз.
Я держал в руках готовый к выстрелу штуцер, но стрелять не мог. Собаки, Прокопий и зверь – все это одним клубком вертелось перед глазами. Наконец, разъяренный дерзостью собак медведь бросился за Левкой и наскочил на меня. Два выстрела раз за разом прокатились по ельнику и эхом отозвались далеко по мертвой тайге.
Все это произошло так неожиданно, что я еще несколько секунд не мог уяснить себе всего случившегося. В пяти метрах от меня в предсмертных судорогах корчился медведь, а Левка и Черня, оседлав его, изливали свою злобу.
Прокопий сидел в яме, без шапки, в разорванной фуфайке, с окровавленным лицом, принужденной улыбкой скрывая пережитое волнение.
Зверь изнемог и без движения растянулся на снегу. Собаки все еще не унимались. Прокопий, с трудом удерживаясь на ногах, поймал Черню, затем подтащил к себе Левку и обнял их. Крупные слезы, скатывавшиеся по его лицу, окрашивались кровью и красными пятнами ложились на снег. Впервые за много лет совместных скитаний по тайге я увидел прославленного забайкальского зверобоя в таком состоянии. Я однажды сам был свидетелем рукопашной схватки, когда раненая медведица, защищая своих малышей, бросилась на Днепровского и уснула непробудным сном на его охотничьем ноже.
Собаки растрогали охотника. Он плакал, обнимал их и нежно трепал по шерсти. Я не знал, что делать: прервать ли трогательную сцену или ожидать, пока Прокопий, успокоившись, придет в себя? Но Черня и Левка, видимо, вспомнили про медведя, вырвались из рук Днепровского, и снова их лай прокатился по тайге.
Зверь разорвал Прокопию плечо и избороздил когтями голову. При падении охотник неудачно подвернул ногу и вывихнул ступню. Я достал зашитый в фуфайке бинт и перевязал ему раны. Издали послышались голоса. Нашим следом шли люди и тащили за собой на случай удачи двое нарт.
Медведь оказался крупным и жирным. На спине вдоль хребта и особенно к задней части толщина сала доходила до трех пальцев. Все мы радовались, что Днепровский легко отделался, и были очень довольны добычей. Ведь предстояла тяжелая физическая работа по переброске груза на Кизир, которая в лучшем случае протянется неделю, и жирное мясо было как нельзя кстати.
Только теперь мы заметили, что взошло солнце и горы уже не в силах заслонить его. Расплывалась теплынь по мрачной низине, кругом чернели пятна вылупившихся из-под снега кочек. В тайге посветлело, но в ней по-прежнему было мертво, не радовал ее и теплый весенний день.
Мы с Арсением Кудрявцевым взяли под руки Прокопия, медленно повели его на стоянку. Следом за нами шли Левка и Черня. Люди несли медведя.
Табор сразу преобразился. Больше всех был доволен повар Алексей Лазарев.
– А ну, товарищ повар, разворачивайся! – приказывал он сам себе, позвякивая ножами. – Нынче клиенты пошли требовательные. Похлебочкой да мурцовочкой не довольствуются – подавай им говядинки, да не какой-нибудь, а медвежатинки!
Теперь ему не нужно было за завтраком и ужином рассказывать о вкусных блюдах, чем он в последнее время только и разнообразил наш стол. На костре закипели два котла с мясом, жарились медвежьи почки, топился жир, и тут же, у разложенного по снегу мяса, товарищи разделывали медвежью шкуру.
Я наблюдал этих зверей в течение многих лет в самых различных районах нашей страны. Из пятидесяти примерно медведей, убитых мною осенью и ранней весною по выходе зверя из берлоги, я не нашел очень большой разницы по количеству жира в том и другом случае у одинаковых по росту животных. Зимой зверь тратит совсем небольшую долю своих запасов, во всяком случае, не более одной трети. Неверно, что медведь выходит из берлоги худым, измученным длительной голодовкой.
В период спячки его организм впадает в такое физическое состояние, когда, под влиянием общего охлаждения, он почти полностью прекращает свою жизнеспособность, и потребность в питательных веществах у него сокращается до минимума. Во время пребывания медведя в берлоге жир служит ему изоляционной прослойкой между внешней температурой и температурой внутри организма. Но, покинув свое убежище, что иногда бывает ранней весною, из-за появления в берлоге воды или весенней сырости, зверь принужден голодать. В тайге в это время нет растительного корма. Во многих медвежьих желудках, вскрытых в апреле, мы нередко находили хвою, звериный помет, сухую траву, мурашей, личинки насекомых. Разве может огромное животное прожить весну за счет такого непитательного корма? Конечно, нет! На этот период ему и нужно две трети жира, без которого ему не пережить весны.
Если же по причине болезни, старости или отсутствия корма медведь не накопит за осень достаточного количества жира, в нем не появится инстинкт, побуждающий зверя ложиться на зиму в берлогу. Это самое страшное в жизни медведя.
Можно представить себе декабрьскую тайгу, холодную, заснеженную, и шатающегося по ней зверя. Холод не дает ему покоя, и он бродит из края в край по лесу. И если, измученный и голодный, он все же уснет где-нибудь в снегу, то уснет непробудно.
Такого зверя промышленники называют «шатуном». Обозленный необычным состоянием, он делается дерзким, хитрым, и встреча с ним часто заканчивается трагически для охотника. Можно утверждать, что из всех случаев нападения медведя на человека осенью и зимой три четверти относится на счет «шатунов».
Небо безоблачно. Солнце безжалостно плавит снег. Все больше появляется пней, сучковатых обломков стволов. Еще печальнее выглядит мертвая тайга. Путь так переплетен завалом, что мы и без нарт можем пробираться только с топорами в руках.
Вечером мы с Павлом Назаровичем, мокрые и усталые, добрались до Кизира, пройдя за день не более шести километров. Неожиданно я увидел вместо бурного потока совсем спокойную реку с ровным, хотя и быстрым течением. Вода была настолько чиста и прозрачна, что легко различались песчинки на дне.
Апрельское небо бирюзой отражалось в весенней воде Кизира.
Несмотря на сравнительно раннее время (середина апреля), я не видел на Кизире следов ледохода. Обилие грунтовых вод, поступающих зимой в реку, частые шиверы и перекаты не позволяют ей покрываться толстым слоем льда. В среднем течении Кизир почти не замерзает, и ледохода, как принято понимать это слово, на нем не бывает. В первой половине апреля река вскрывается, и до 10 мая уровень воды в ней поднимается незначительно.
Остаток дня Павел Назарович провел в поисках тополей для будущих лодок, а я провозился с настилом под груз.
Старик разжег костер под толстой елью, устроил вешала для просушки одежды, расстелил хвою для постелей, повесил ружья, и на нашем биваке стало уютно. Потом Зудов натаскал еловых веток и долго делал заслон от воображаемого ветра.
За ужином Павел Назарович сказал:
– Давеча стайки птиц на юг потянули, думаю – не зря: снег будет…
Я посмотрел на небо. Над нами смутно мерцали звезды, туманной полоской светился Млечный Путь. Ночь была ясная, тихая, как море в полный штиль. Но из леса изредка доносился шелест посвежевших крон да подозрительный гул чего-то нарождающегося. Далеко выше стоянки прерывисто шумел Кизир.
– Что-то не видно, Павел Назарович, чтобы был снег.
– Может быть, и не будет, кто его знает. Мы ведь к тайге по старинке живем: больше приметами, – ответил он, продолжая затыкать дыры в заслоне.
Я развесил для просушки одежду, постелил поверх хвои плащ, подложил под голову котомку и, прикрыв один бок фуфайкой, лег. Но прежде, чем заснуть, еще раз посмотрел на небо. Все оставалось неизменным.
Ночью порывы ветра усилились. Меня разбудил холод. Павел Назарович пил чай. Костер бушевал, отбрасывая пламя вверх по реке. Густые хлопья снега сыпались под ель; они уже успели покрыть порядочным слоем землю.
Я присел к старику, он налил кружку горячего чаю и подал мне.
– Еще домашние, потчуйтесь, – сказал Павел Назарович, подвигая котомку с сухарями.
– Разве не устал, чего не спишь?
– Никак от колхозной жизни не оторвусь. С вечера вспоминались жеребцы, хотел идти поить, осмотрелся, кругом тайга, речка не та, не наша, вроде запамятовал, потом вспомнил. Привычка свое долбит. После уснуть не мог. Все думаю о Цеппелине – жеребце. Боюсь, заездят без меня, ох уж эта мне нынешняя детвора, истинный бог, сорванцы, давно они добираются до него. Когда бы ни пришел на конюшню, все возле Цеппелина. Дай да дай проехать… Долго ли испортить!.. – рассказывал о своей заботе Павел Назарович.
– Сам-то, наверное, тоже был сорванцом?
Старик не ответил, только лукавым раздумьем затянулось лицо.
– В колхозе, наверное, есть кому присмотреть за жеребцом? – спросил я.
– Поручил старичку, соседу, и строго наказал, да разве от них, пострелов, уберегешь?!
Мы сидели до утра и, не торопясь, наслаждались чаем. Зима, видимо, решила наказать красавицу весну, дерзнувшую ворваться в ее владения. Сознаюсь, мы об этом не жалели. Нам нужен был снег, вот почему и ветер, разгулявшийся по тайге, и стон старой ели не пугали нас.
В такую погоду неохотно покидаешь гостеприимный ночлег, но мы должны были непременно вернуться к больному Днепровскому, и мы пошли, как только посветлело.
В лагере «обоз» был уже готов тронуться в третий рейс. Люди впряглись в нарты.
– Ты скажи Пугачеву да Лебедеву, пусть ночуют на озере. С грузом пойдут – переломают все да измучаются, – советовал мне Днепровский, когда нарты, вытянувшись черной лентой, исчезли в снежной мгле.
Левка и Черня долго смотрели вслед обозу, но за ним не пошли.
– Умные животные, – произнес наблюдавший за собаками Павел Назарович. – Знаю, хитрецы, почему не пошли за ребятами!
– Разве их не кормили нынче? – спросил я Днепровского.
– Только что на берлогу бегали, сало доедали на кишках.
– Какая же тут, Павел Назарович, хитрость? – удивился я.
– Да это все стариковские приметы, – буркнул он, – непогоду чуют, вот и ленятся…
Двадцатикилометровое пространство, отделяющее Можарское озеро от Кизира, так завалено лесом, что без прорубки нельзя протащить даже нарты. Шли лыжней, проложенной от озера до Кизира Днепровским и Кудрявцевым.
Снова перед нами мертвая тайга: пни, обломки стволов, скелеты деревьев. На один километр пути затрачивалось около часа, а сколько усилий! Если вначале нередко слышались шутки, то с полудня шли молча и все чаще поглядывали на солнце, как бы поторапливая его к закату.
Павел Назарович расчищал путь, намечал обходы.
– Чего так стали?.. Трогай! – часто раздавалось то впереди, то сзади.
Дорога с каждым часом слабела: чем ярче светило солнце, тем чаще нарты проваливались в снег. Упряжки из веревочных лямок и тонких шестов, прикрепленных к нартам, ломались и рвались. Небольшая возвышенность, – в другое время ее и не заметили бы, – казалась горой, и после подъема на нее на плечах оставались красные рубцы. На крутых подъемах в нарты впрягались по два-три человека. Каждый бугорок, канава или валежник преодолевались с большими усилиями. А когда попадали в завал, через который нельзя было прорубиться, разгружались и перетаскивали на себе не только груз, но и нарты.
Ползли долго, тяжело. Казалось, будто солнце неподвижно застыло над нами. День как вечность. А окружающая нас природа была мертвой, как пустыня. К вечеру цепочка каравана разорвалась, люди с нартами растерялись по ощетинившимся холмам, по залитым вешней водою распадкам. А впереди лежал все тот же непролазный завал.
Так и не дошли мы в тот день до Кизира. Ночевали в ложке возле старых кедров, сиротливо стоявших среди моря погибшего леса. Тем, кто первыми добрались до ночевки, пришлось разгрузить свои нарты и с нами вернуться на помощь отставшим. Еще долго на нартовом следу слышался стук топоров, крик и проклятия.
Вечер вкрадчиво сходил с вершин гор. Все собрались у костра. Как оказалось, часть груза со сломанными нартами была брошена на местах аварий. Много нарт требовало ремонта, но после ужина никто и не думал браться за работу. Все так устали, что сразу улеглись спать, причем, как всегда бывает после тяжелого дня, кто уснул прямо на земле у костра, кто успел бросить под себя что-нибудь из одежды и только Павел Назарович отдыхал по-настоящему. Он разжег отдельный небольшой костер под кедром, разделся и крепко уснул.
Ночь была холодная. Забылись в тяжелом сне. Ветерок, не переставая, гулял по тайге. Он то бросался на юг и возвращался оттуда с теплом, то вдруг, изменив направление, улетал вверх по реке и приносил с собой холод.
– Собаки лают, встаньте! – услышал я голос дежурного, но проснуться не мог.
– Да вы что, хлопцы, оглохли! Левка и Черня зверя держат, – повторил тот же голос.
Я вскочил, торопливо натянул верхнюю одежду и, отойдя от костра, прислушался. Злобный лай доносился из соседнего ложка. He было сомнения: Левка и Черня были возле зверя. Но какого? Порой до слуха доносился не лай, а рев и возня, и тогда казалось, что собаки схватились «врукопашную». Мы бросились к ружьям. (Экспедиция имела разрешение на отстрел пантачей, сохатых и сокжоев. Медведей, как хищников, отстреливали без разрешения.) Прокопий заткнул за пояс топор, перекинул через плечо бердану и стал на лыжи.
Предутреннее небо чертили огнистые полоски падающих звезд. От костра в ночь убегали черные тени деревьев. Мы торопливо подвигались к ложку. За небольшой возвышенностью впереди показалось темное пятно. Это небольшим оазисом рос ельник среди погибшего леса. Оттуда-то и доносился лай, по-прежнему злобный и напряженный. Задержались на минуту, чтобы определить направление ветра. Не спугнуть бы зверя раньше, чем увидим! Потом правой вершиной обошли ложок и спустились к ельнику против ветра. Высоко над горизонтом повисла зарница, предвестница наступающего утра. Вокруг все больше и больше светлело.
Подвинулись еще вперед, к самому ельнику. Мысль, зрение и слух работали с невероятным напряжением. Зашатайся веточка, свались пушинка снега – все это не ускользнуло бы от нашего внимания. Пожалуй, в зверовой охоте минуты скрадывания самые сильные. Их всегда вспоминаешь с наслаждением.
Делаем еще несколько шагов. Вот и край небольшого ската, но и теперь в просветах ельника никого не видно.
– Что за дьявольщина? – сказал Прокопий, выпрямляясь во весь рост. – На кого они лают?
Минуты напряжения сразу оборвались. Совсем близко за колодой лаяли Левка и Черня.
– Наверное, соболь! – произнес Прокопий с полным разочарованием.
Мы скинули ружья и начали спускаться к собакам. Те, увидев нас, стали еще более неистовствовать. Тесня друг друга, они с отчаянным лаем подступали к небольшому отверстию под корнями нетолстой ели. Я повернул к ним лыжи и хотел заглянуть под корпи, как вдруг собаки отскочили в сторону, отверстие, увеличиваясь, разломилось, и из-под нависшего снега вырвался черный медведь, показавшийся мне в этот момент невероятно большим.
Почти бессознательно я отпрыгнул в сторону, одна лыжа сломалась, и мне с трудом удалось удержать равновесие. Крик Днепровского заставил меня оглянуться. Зверь мгновенным наскоком сбил Прокопия с ног и, подобрав под себя, готов был расправиться с ним, но в этот почти неуловимый момент Левка и Черня вцепились в медведя зубами. Он с ревом бросился на собак. Те отскочили в разные стороны, и медведь снова кинулся на Днепровского.
Разъяренные Левка и Черня не зевали. Наседая со всей присущей им напористостью, они впивались зубами в зад зверя. Медведь в страшном гневе бросался на собак. Так повторялось несколько раз.
Я держал в руках готовый к выстрелу штуцер, но стрелять не мог. Собаки, Прокопий и зверь – все это одним клубком вертелось перед глазами. Наконец, разъяренный дерзостью собак медведь бросился за Левкой и наскочил на меня. Два выстрела раз за разом прокатились по ельнику и эхом отозвались далеко по мертвой тайге.
Все это произошло так неожиданно, что я еще несколько секунд не мог уяснить себе всего случившегося. В пяти метрах от меня в предсмертных судорогах корчился медведь, а Левка и Черня, оседлав его, изливали свою злобу.
Прокопий сидел в яме, без шапки, в разорванной фуфайке, с окровавленным лицом, принужденной улыбкой скрывая пережитое волнение.
Зверь изнемог и без движения растянулся на снегу. Собаки все еще не унимались. Прокопий, с трудом удерживаясь на ногах, поймал Черню, затем подтащил к себе Левку и обнял их. Крупные слезы, скатывавшиеся по его лицу, окрашивались кровью и красными пятнами ложились на снег. Впервые за много лет совместных скитаний по тайге я увидел прославленного забайкальского зверобоя в таком состоянии. Я однажды сам был свидетелем рукопашной схватки, когда раненая медведица, защищая своих малышей, бросилась на Днепровского и уснула непробудным сном на его охотничьем ноже.
Собаки растрогали охотника. Он плакал, обнимал их и нежно трепал по шерсти. Я не знал, что делать: прервать ли трогательную сцену или ожидать, пока Прокопий, успокоившись, придет в себя? Но Черня и Левка, видимо, вспомнили про медведя, вырвались из рук Днепровского, и снова их лай прокатился по тайге.
Зверь разорвал Прокопию плечо и избороздил когтями голову. При падении охотник неудачно подвернул ногу и вывихнул ступню. Я достал зашитый в фуфайке бинт и перевязал ему раны. Издали послышались голоса. Нашим следом шли люди и тащили за собой на случай удачи двое нарт.
Медведь оказался крупным и жирным. На спине вдоль хребта и особенно к задней части толщина сала доходила до трех пальцев. Все мы радовались, что Днепровский легко отделался, и были очень довольны добычей. Ведь предстояла тяжелая физическая работа по переброске груза на Кизир, которая в лучшем случае протянется неделю, и жирное мясо было как нельзя кстати.
Только теперь мы заметили, что взошло солнце и горы уже не в силах заслонить его. Расплывалась теплынь по мрачной низине, кругом чернели пятна вылупившихся из-под снега кочек. В тайге посветлело, но в ней по-прежнему было мертво, не радовал ее и теплый весенний день.
Мы с Арсением Кудрявцевым взяли под руки Прокопия, медленно повели его на стоянку. Следом за нами шли Левка и Черня. Люди несли медведя.
Табор сразу преобразился. Больше всех был доволен повар Алексей Лазарев.
– А ну, товарищ повар, разворачивайся! – приказывал он сам себе, позвякивая ножами. – Нынче клиенты пошли требовательные. Похлебочкой да мурцовочкой не довольствуются – подавай им говядинки, да не какой-нибудь, а медвежатинки!
Теперь ему не нужно было за завтраком и ужином рассказывать о вкусных блюдах, чем он в последнее время только и разнообразил наш стол. На костре закипели два котла с мясом, жарились медвежьи почки, топился жир, и тут же, у разложенного по снегу мяса, товарищи разделывали медвежью шкуру.
* * *
Не лишне сказать несколько слов о медведе, тем более, что нам придется на Саяне часто встречаться с этим бесспорным хозяином тайги. Его жизнь во многом отличается от жизни других хищников. Природа проявила к «косолапому» слишком много внимания. Она сделала его всеядным животным, наделила поистине геркулесовой силой и инстинктом, побуждающим зверя зарываться в берлогу и проводить в спячке холодную зиму. Этим он избавляется от зимних голодовок и скитаний по глубокому снегу на своих коротких ногах. Но перед тем как покинуть тайгу и погрузиться в длительный сон, зверь энергично накапливает жир. «Что только не ест медведь, и все ему впрок», – говорят сибирские промышленники. Вот почему он быстро жиреет. Никто из хищников так не отъедается за осень, как медведь.Я наблюдал этих зверей в течение многих лет в самых различных районах нашей страны. Из пятидесяти примерно медведей, убитых мною осенью и ранней весною по выходе зверя из берлоги, я не нашел очень большой разницы по количеству жира в том и другом случае у одинаковых по росту животных. Зимой зверь тратит совсем небольшую долю своих запасов, во всяком случае, не более одной трети. Неверно, что медведь выходит из берлоги худым, измученным длительной голодовкой.
В период спячки его организм впадает в такое физическое состояние, когда, под влиянием общего охлаждения, он почти полностью прекращает свою жизнеспособность, и потребность в питательных веществах у него сокращается до минимума. Во время пребывания медведя в берлоге жир служит ему изоляционной прослойкой между внешней температурой и температурой внутри организма. Но, покинув свое убежище, что иногда бывает ранней весною, из-за появления в берлоге воды или весенней сырости, зверь принужден голодать. В тайге в это время нет растительного корма. Во многих медвежьих желудках, вскрытых в апреле, мы нередко находили хвою, звериный помет, сухую траву, мурашей, личинки насекомых. Разве может огромное животное прожить весну за счет такого непитательного корма? Конечно, нет! На этот период ему и нужно две трети жира, без которого ему не пережить весны.
Если же по причине болезни, старости или отсутствия корма медведь не накопит за осень достаточного количества жира, в нем не появится инстинкт, побуждающий зверя ложиться на зиму в берлогу. Это самое страшное в жизни медведя.
Можно представить себе декабрьскую тайгу, холодную, заснеженную, и шатающегося по ней зверя. Холод не дает ему покоя, и он бродит из края в край по лесу. И если, измученный и голодный, он все же уснет где-нибудь в снегу, то уснет непробудно.
Такого зверя промышленники называют «шатуном». Обозленный необычным состоянием, он делается дерзким, хитрым, и встреча с ним часто заканчивается трагически для охотника. Можно утверждать, что из всех случаев нападения медведя на человека осенью и зимой три четверти относится на счет «шатунов».
* * *
После завтрака лагерь опустел. Люди покурили, увязали веревки на пустых нартах, ушли с ними за брошенным вчера грузом. А мы с Павлом Назаровичем решили в этот день добраться до Кизира. На месте ночевки остался раненый Прокопий. Ему нужно было несколько дней отлежаться.Небо безоблачно. Солнце безжалостно плавит снег. Все больше появляется пней, сучковатых обломков стволов. Еще печальнее выглядит мертвая тайга. Путь так переплетен завалом, что мы и без нарт можем пробираться только с топорами в руках.
Вечером мы с Павлом Назаровичем, мокрые и усталые, добрались до Кизира, пройдя за день не более шести километров. Неожиданно я увидел вместо бурного потока совсем спокойную реку с ровным, хотя и быстрым течением. Вода была настолько чиста и прозрачна, что легко различались песчинки на дне.
Апрельское небо бирюзой отражалось в весенней воде Кизира.
Несмотря на сравнительно раннее время (середина апреля), я не видел на Кизире следов ледохода. Обилие грунтовых вод, поступающих зимой в реку, частые шиверы и перекаты не позволяют ей покрываться толстым слоем льда. В среднем течении Кизир почти не замерзает, и ледохода, как принято понимать это слово, на нем не бывает. В первой половине апреля река вскрывается, и до 10 мая уровень воды в ней поднимается незначительно.
Остаток дня Павел Назарович провел в поисках тополей для будущих лодок, а я провозился с настилом под груз.
Старик разжег костер под толстой елью, устроил вешала для просушки одежды, расстелил хвою для постелей, повесил ружья, и на нашем биваке стало уютно. Потом Зудов натаскал еловых веток и долго делал заслон от воображаемого ветра.
За ужином Павел Назарович сказал:
– Давеча стайки птиц на юг потянули, думаю – не зря: снег будет…
Я посмотрел на небо. Над нами смутно мерцали звезды, туманной полоской светился Млечный Путь. Ночь была ясная, тихая, как море в полный штиль. Но из леса изредка доносился шелест посвежевших крон да подозрительный гул чего-то нарождающегося. Далеко выше стоянки прерывисто шумел Кизир.
– Что-то не видно, Павел Назарович, чтобы был снег.
– Может быть, и не будет, кто его знает. Мы ведь к тайге по старинке живем: больше приметами, – ответил он, продолжая затыкать дыры в заслоне.
Я развесил для просушки одежду, постелил поверх хвои плащ, подложил под голову котомку и, прикрыв один бок фуфайкой, лег. Но прежде, чем заснуть, еще раз посмотрел на небо. Все оставалось неизменным.
Ночью порывы ветра усилились. Меня разбудил холод. Павел Назарович пил чай. Костер бушевал, отбрасывая пламя вверх по реке. Густые хлопья снега сыпались под ель; они уже успели покрыть порядочным слоем землю.
Я присел к старику, он налил кружку горячего чаю и подал мне.
– Еще домашние, потчуйтесь, – сказал Павел Назарович, подвигая котомку с сухарями.
– Разве не устал, чего не спишь?
– Никак от колхозной жизни не оторвусь. С вечера вспоминались жеребцы, хотел идти поить, осмотрелся, кругом тайга, речка не та, не наша, вроде запамятовал, потом вспомнил. Привычка свое долбит. После уснуть не мог. Все думаю о Цеппелине – жеребце. Боюсь, заездят без меня, ох уж эта мне нынешняя детвора, истинный бог, сорванцы, давно они добираются до него. Когда бы ни пришел на конюшню, все возле Цеппелина. Дай да дай проехать… Долго ли испортить!.. – рассказывал о своей заботе Павел Назарович.
– Сам-то, наверное, тоже был сорванцом?
Старик не ответил, только лукавым раздумьем затянулось лицо.
– В колхозе, наверное, есть кому присмотреть за жеребцом? – спросил я.
– Поручил старичку, соседу, и строго наказал, да разве от них, пострелов, уберегешь?!
Мы сидели до утра и, не торопясь, наслаждались чаем. Зима, видимо, решила наказать красавицу весну, дерзнувшую ворваться в ее владения. Сознаюсь, мы об этом не жалели. Нам нужен был снег, вот почему и ветер, разгулявшийся по тайге, и стон старой ели не пугали нас.
В такую погоду неохотно покидаешь гостеприимный ночлег, но мы должны были непременно вернуться к больному Днепровскому, и мы пошли, как только посветлело.
В лагере «обоз» был уже готов тронуться в третий рейс. Люди впряглись в нарты.
– Ты скажи Пугачеву да Лебедеву, пусть ночуют на озере. С грузом пойдут – переломают все да измучаются, – советовал мне Днепровский, когда нарты, вытянувшись черной лентой, исчезли в снежной мгле.
Левка и Черня долго смотрели вслед обозу, но за ним не пошли.
– Умные животные, – произнес наблюдавший за собаками Павел Назарович. – Знаю, хитрецы, почему не пошли за ребятами!
– Разве их не кормили нынче? – спросил я Днепровского.
– Только что на берлогу бегали, сало доедали на кишках.
– Какая же тут, Павел Назарович, хитрость? – удивился я.
– Да это все стариковские приметы, – буркнул он, – непогоду чуют, вот и ленятся…
На реке Кизире
Три дня гулял снежный буран. Стонала исхлестанная ветром тайга. Ломались и падали на землю мертвые великаны, все больше и больше переплетая сучьями проходы. Каким жалким казался лес после бури! Но 23 апреля ветер стих. Наступила переменная погода: то нас ласкало солнце, то вдруг откуда-то налетала туча и лагерь покрывался тонким слоем серебристого снега.
Все прошедшие дни мы перетаскивали на нартах груз от Можарского озера до реки Кизира. Проложенная лыжами дорога с каждым рейсом все больше и больше выбивалась, обнажая прятавшиеся под снегом завалы. Все тяжелее становилось тащить нарты. От лямок на плечах не сходили кровавые рубцы. Мы не делили сутки на день и ночь, старались не замечать усталости.
А весна все настойчивее вступала в свои права. Зачернели увалы, вокруг деревьев показались круги проталины, багровым ковром покрылись берега Кизира. В мертвой тайге приход весны особенно радовал нас. Не успеет растаять снег на полянах, а она уже хлопочет, рассевая скоровсхожие семена трав, рассаживает лютики, подснежники. Она будоражила ручьи, обмывала лес, заполняла его певчими птицами.
Все чаще высоко над нами пролетали стройные косяки журавлей. Их радостный крик то и дело нарушал тишину мертвого леса. На реке уже появились утки, изредка мы видели их торопливо пролетающими мимо нашего лагеря. Как хороши они в своих быстрых и сильных движениях! То вдруг, словно чего-то испугавшись, стрелою взлетают вверх, то беспричинно припадают к воде и, не теряя строя, несутся вперед. И хочется спросить:
Все прошедшие дни мы перетаскивали на нартах груз от Можарского озера до реки Кизира. Проложенная лыжами дорога с каждым рейсом все больше и больше выбивалась, обнажая прятавшиеся под снегом завалы. Все тяжелее становилось тащить нарты. От лямок на плечах не сходили кровавые рубцы. Мы не делили сутки на день и ночь, старались не замечать усталости.
А весна все настойчивее вступала в свои права. Зачернели увалы, вокруг деревьев показались круги проталины, багровым ковром покрылись берега Кизира. В мертвой тайге приход весны особенно радовал нас. Не успеет растаять снег на полянах, а она уже хлопочет, рассевая скоровсхожие семена трав, рассаживает лютики, подснежники. Она будоражила ручьи, обмывала лес, заполняла его певчими птицами.
Все чаще высоко над нами пролетали стройные косяки журавлей. Их радостный крик то и дело нарушал тишину мертвого леса. На реке уже появились утки, изредка мы видели их торопливо пролетающими мимо нашего лагеря. Как хороши они в своих быстрых и сильных движениях! То вдруг, словно чего-то испугавшись, стрелою взлетают вверх, то беспричинно припадают к воде и, не теряя строя, несутся вперед. И хочется спросить: