– Что так поздно? – спросил старик, выходя к нему навстречу.
   – Ничего не сделаешь, батюшка, – смиренно возразил сын, – Василья дома не было: пришлось обождать.
   – Ну, что ж, купил?
   – Купил, батюшка, все купил, что ты наказывал: солонины один пуд, баранины двадцать фунтов, масла и гороху на кисель…
   – Много, чай, рассорил денег-то? – спросил старик, прищуриваясь.
   – По той цене взял, как ты сказывал…
   – Вот это хорошо!.. Эй, тетка Палагея! Подь к нам! – закричал старик, суетливо обращаясь к крылечку избы.
   – Иду, кормилец, иду!.. – прохрипел голос в сенях, и появилась затем старушка со впалою грудью и лицом, сморщенным, как чернослив.
   Старик взял ее из Ягодни на все время, пока лежать будет сноха его; сверх обычных хлопот по хозяйству, Палагея обязывалась за два с полтиной состряпать крестинный обед, назначенный на завтра.
   – Ну, тетка Палагея, стряпня твоя приехала!.. Бери, кроши, повертывай – да в печку ставь!.. Готовы ли горшки-то?..
   – Готовы, касатик!.. У нас духом-летком! Было бы из чего, родимый, – за мною дело не станет… Не смигнешь, – все представлю в твое удовольствие!.. – бодрясь, говорила старуха, подходя к телеге и принимаясь вытаскивать кулечки.
   – Гришутка, полно тебе с собаками-то возиться!.. Вишь, время нашел! Подсоби тетке Палагее в избу таскать… Ты, Петруха, – присовокупил старик, понижая голос и указывая глазами на старуху, – ты за нею поглядывай… баба-то вострая; не доглядишь – и крупицы себе отсыпет, ветчинки отрежет, и маслица отольет… Хозяйке твоей, знамо, не до того теперь, – с малым возится… Ну, а у священника был?
   – Был.
   – Что ж он?
   – Как обедня отойдет, говорит, тут и окрестим, приезжать велел.
   – Ну, а к свату Силаеву и куму Дрону заезжал звать их?
   – Нет, батюшка, не успел… Василий добре задержал меня с покупками… Я схожу к ним, как уберусь.
   – Да, малый ты с затылком! Рази у нас одно это дело-то?.. Ну, да ладно; авось там справимся как-нибудь… Пока ты в село пойдешь, а я за вином съезжу: Гришунька бочонок принес. Ну, и я без тебя не сидел скламши руки… погляди-ка поди, – примолвил старик, лодводя сына к люльке и снова приводя ее в движение: – Эвна! Эвна! Эвна как! Хорошо, что ли?
   – Хорошо, батюшка… Я, батюшка, как по лугу ехал, повстречал три воза из Протасова; к нам на мельницу едут; скоро, чай, будут… Встретился также Андрей со мною…
   – Какой Андрей?
   – Да наш, из Ягодин… Схоронил ноне опять парнишку; последнего схоронил…
   – Что ты!.. Экой горький этот мужик, право! И что за диковина такая: не стоят у него ребяты да и полно! Все в одно время, почитай, решились, в одну осень нынешнюю… И бедность-то, да и горе-то… Что ж, не сказывал он, зачем шел? – заключил старик, посматривая вопросительно.
   – Нет, не сказывал; никак мешок нес с рожью; должно быть, молоть идет.
   – Гм! Гм! Хорошо все это, только не по времени; право, недосуг; бог с ними совсем и с возами-то! Сидишь, бывает, делать нечего, никто не едет; ноне хлопот не оберешься, – все как нарочно повалили…
   – Я, батюшка, схожу пока хозяйку проведаю, – перебил сын.
   – Ступай!.. Я здесь поуправлюсь… вот качку надо еще приладить… Эй, Гришунька! Эй!
   – Что, дядюшка?
   – Распряги лошадь, поставь ее на место, а телегу отодвинь – сейчас воза приедут!
   Мальчик побежал к лошади; старик снова уселся верхом на обрубок и начал тесать колышки, предназначавшиеся для распорки рам на люльке.
   Лошадь была уже распряжена, и мальчик возился с телегой, когда в светлом отверстии отворенных ворот показался Андрей, тот самый мужик, который хоронил ребенка. С первого взгляда Гришка не признал его: Андрей был очень высок ростом, но теперь, согнутый в дугу под тяжестью мешка, перекинутого через плечо, казался он маленьким человеком. На нем были те же лохмотья; к ним теперь присоединялась еще шапка, которой не было у него на кладбище. Медленным, отягченным шагом пошел он прямо к старику, шагов за пять 'снял он шапку; несмотря на холод, лоб его был совершенно мокр, и черные волосы свивались на лбу и висках.
   – Бог помочь, Савелий Родионыч! – сказал он, сбрасывая мешок наземь.
   – А! Здорово, брат Андрей… здорово!.. – сказал старик, насаживая топор в обрубок и вставая. – Слышал я о твоем горе, слышал! Сын сказывал! Как быть-то, брат, как быть!.. Знать, так господу богу угодно… Его, знать, воля святая, – подхватил он с сожалением. Частию также старик повел такую речь с умыслом: он не сомневался, что Андрей пришел с какою-нибудь просьбой, и хотел ему не дать на это времени; старик был «крепковат в счетах», как говорят в простонародье.
   Андрей слушал, свесив руки и потупя голову; красивое лицо его, побледневшее от усталости, изрытое нуждою и лишениями всякого рода, выражало глубокую скорбь; но в скорби этой было что-то покорное, тихое; он, как видно, свыкся с ударами рока, не возмущался ими, и если слезы текли по ранним его морщинам, так это было совершенно против воли; не мог он никак совладать с ними.
   – Да, – проговорил он с расстановкой, – да, Савелий Родионыч, господь последнего взял… Один был… и того теперь нету, сирота стал, Савелий Родионыч, как есть сирота теперь…
   Он не договорил, отвернулся и отер лицо изнанком ладони.
   – Да… Как быть… власть божья!.. – промолвил Савелий тоном, сквозь которой проглядывало эгоистическое чувство счастливого человека. – У тебя вот господь, творец милосердный, отнял, а мне дал! Ты ноне, Андрей, схоронил детище, а у меня ноне в ночь внучек родился! Семь лет ждал, молил господа, – не было; а теперь послал господь!.. Власть божья! Его не переспоришь… Ведь у тебя было никак всего трое ребят? Один, помнится, косинькой такой, маленечко еще на ногу припадал… нога-то с кривинкой была… Этот, что ли, помер?
   – Этот, Савелий Родионыч…
   – Ну, эгот, господь с ним! Обиженный был человек… Не был бы тебе помощником… Калека был!
   – Нет, Савелий Родионыч, этого мне жалчее… Других хоронил, словно не так горько было!.. Косинького всех жалчее, Савелий Родионыч!.. Уж так-то жалко… кажись… Пришел в избу, гляжу – нет его, нет Егорушки, вспомнил… нндо даже от сердца оторвалось у меня… Косинького всех жалчее!..
   – Что говорить… последний был; своя полоса мяса!.. Что говорить! – сказал Савелий, поглядывая на стороны. – Ты, брат Андрей, не серчай на меня… Ей-богу, некогда… недосуг нонче… У нас ноне хлопот-то и-и-и!..
   – Я за делом к тебе, Савелий Родионыч…
   – Гм! Какое же твое дело?.. Коли можно…
   – Да помолоть пришел… один мешок всего…
   – Ну, что ж, засыпай!..
   – Только… нельзя ли как-нибудь, Савелий Родионыч… Как перед истинным богом говорю: нет у меня ничего… от похорон гроша не осталось… за помол отдать нечего…
   Савелий поморщился и почесал затылок.
   – Сделай целость, Савелий Родионыч!.. Право, на хлебец, на один хлебец муки нет…
   Савелий смотрел в землю и пожимал губами.
   – Дядюшка, к нам возы едут! Три воза! – крикнул Гришка, стоявший в воротах.
   – Вишь, тебе господь бог посылает, Савелий Родионыч! – вымолвил Андрей.
   – Н… ну бог с тобой! Засыпай! Ступай только скорее, пока те не подъехали, – сказал старикашка, приняв снова свой добродушный вид. – Гришутка, отцепи колесо поди, – у первой снасти!..
   Минуты две спустя внутри амбара послышалось шипенье жернова, который вскоре разошелся и пошел порхать, посылая из амбарной двери легкие клубы мучной пыли.
   – Петрунька, – сказал Савелий, останавливая сына после того, как возы въехали на двор, установились и пущена была в ход вторая снасть, – как же нам, слышь, быть теперь?
   – Что ж, батюшка?
   – Ты идешь в село теперь на крестины звать; может, там опять промешкаешь; до вечера, может, пробудешь; дни теперь короткие… Тут вот эти, прости господи, приехали! – прибавил он, указывая глазами на подводы, – мне от них отойти нельзя никак. А кто же теперь за вином-то поедет?..
   – Пошли, батюшка, Гришку, – он съездит!
   Старик пожал губами и покачал головою.
   – Что ж такое? – продолжал сын. – Разве мудрость какая! Подал деньги целовальнику – и все тут; бочонок ведь ведерный, обмерить нельзя: дело все на виду…
   – На виду-то, на виду… Оно так… Да малый-то… думается, того… Ну, да ладно, ступай!.. – произнес Савелий, одумавшись. – Эй, Гришка, – крикнул он, когда Петр исчез в воротах, – поди запрягай лошадь; смотри только, как дугу надевать станешь, мне скажи, сам не затягивай…
   – Дай я подсоблю ему, – сказал Андрей, выходя из амбара, – мне пока делать нечего.
   Он пошел навстречу мальчику, который вел уже лошадь. Когда подвода была готова, Савелий велел Гришке надеть шубенку и взять шапку. Тот вытаращил сначала удивленные глаза; но потом, как будто вместе с этим приказанием соединилось для него великое счастье, полетел в избу и разом даже перескочил через все ступеньки крылечка.
   – Посылать его хочешь? – спросил Андрей.
   – Да, вина взять па завтра, – возразил Савелий, запуская с озабоченным видом руку за пазуху и вынимая оттуда кожаный кошель. – Что это, как вино стало у нас ноне дорого! Четыре целковых за ведро… Виданное ли это дело!.. И добро бы вино-то было хорошее, спорое… а то леший их знает, прости господи, чего туда подливают, разбойники!.. Бывало, два с полтиной платили; теперь хуже стало, а все четыре целковых отдай… Беда да и только!..
   – Все теперь вздорожало, Савелий Родионыч, за что ни возмись, все дороже.
   – Охо-хо! – говорил Савелий, высчитывая на ладони деньги, – стало, уж времена такие пришли… времена такие тугие… Такие времена!
   Надеть полушубок и схватить шапку было для Гришки делом одной минуты; он возвратился на двор прежде еще, чем старик успел сосчитать деньги.
   – Дядюшка, я здесь! – сказал он, торопливо застегивая на ходу верхнюю пуговицу у полушубка и любопытно поглядывая то на лицо старика, то на ладонь с деньгами. – Я здесь, дядюшка!.. – повторил нетерпеливо мальчик.
   – Вижу… вижу! Шесть гривен, да полтина… да двугривенный… – бормотал старик. – Возьми бочонок, Гришутка, положь его в телегу, – прибавил он мимоходом и возвышая голос. – Еще три четвертака… Всего четыре целковых… Вишь ты эти деньги? – заключил он, обращаясь к мальчику.
   – Вижу, дядюшка!
   – Что ж ты видишь-то?
   – Деньги, дядюшка!
   – Да сколько их?
   – Не знаю…
   – То-то же и есть!.. Прыток больно… Ох уж ты у меня смотри… Слушай, тут четыре целковых, – продолжал старик, копотливо завертывая мелкую монету в две замасленные рублевые бумажки, – смотри, не оброни!..
   – Нет, дядюшка, в руке держать буду: не выпушу!
   Савелий покачал головою, молча расстегнул ему полушубок, ощупал овчину внутри, опять покачал головою; молча потом снял шапку мальчика, внимательно осмотрел тулью, приподнял ее и, вложив туда деньги, крепко опять надвинул шапку на голову Гришки.
   – Смотри у меня, не сымать шапки дорогой! – сказал он. – Поедешь теперь в кабак, возьмешь там ведро вина, скажи целовальнику: «Бочонок-то ведерный, видно будет, как обмеришь!..» Постой! – возвысил голос старик, видя, что мальчик бросился к телеге, – погоди! Эк его носит как!.. Знаешь ли еще, где кабак-то?
   – Как же, дядюшка! Как не знать… я рази впервой… кабак за рекою…
   – Погоди!.. – перебил старик, выказывая, в свою очередь, нетерпение, – постой!.. Эк его носит!.. Ну, что ты похваляешься-то? Что похваляешься? Кабак, знаю; за рекою… Да ведь за рекою-то у нас два кабака; как проедешь реку, от перевоза будут две дороги; одна пойдет влево, другая прямо, налево не езди; ступай прямо… слышишь?
   – Слышу, дядюшка!
   – А коли слышись, садись да поезжай; вот еще что: смотри у меня, лошадь не гнать! Приедешь домой, я погляжу: коли потная она, вихры намну!.. Помни же, что сказано: шапки не сымай дорогой; как в кабак приедешь, тогда только сыми…
   Последние слова сказаны были мальчику, когда он сидел уже в телеге и держал вожжи. Андрей взял лошадь под уздцы и вывел ее из ворот. Гришка свистнул собаке, которая полетела за ним, и вскоре собака и телега пропали из виду.
   – Андрей, – крикнул старик, когда тот возвратился, – побудь пока здесь в амбаре; погляди за помольцами, на минутку в избу схожу, сноху проведаю, погляжу на внучка…
   – Ладно, Савелий Родионыч.
   – Постой!.. Поди-ка сюда… – вымолвил старик, направляясь к той стороне навеса, где висела люлька, – ты, брат, повыше меня, достанешь без подставки… сыми кольцо с шеста… кстати, уж заодно пойду качку в избе прилажу… Погоди! – присовокупил он, останавливая одной рукой Андрея, другой рукой приводя в движение люльку, – теперь, кажись, ровно идет. Эвно! Эвно!.. Ладно, сымай теперь!
   Андрей исполнил его просьбу.
   – Побудь же пока в амбаре-то, – повторил дядя Савелий.
   И, пропустив кольцо в костлявые свои пальцы, вытянув руки, чтобы дно люльки не тащилось по земле, он поплелся в избу, сохраняя во все время на лице самодовольную улыбку.

III. Маленькая биография маленького человека

   Эпоха, в которую родился Савелий, относится к весьма отдаленному времени. Лучшим доказательством этого служит то, что помещики имели тогда право продавать крестьян своих поодиночке. Теперь, благодаря просвещению, которому так справедливо удивляемся и мы, и европейцы, – право продажи душ поодиночке не существует.
   Теперь крестьяне продаются не иначе, как целым семейством: оно и человечнее, и даже выгоднее.
   Соседу понравился, например, ваш столяр; он предлагает за пего очень выгодные условия.
   – Человек отличный, – говорите вы с одушевлением, – превосходный! Клад – не человек! При случае, он может даже красить крыши, составлять лаки… жена его также отличная женщина…
   – Но жены его и детей мне не надобно, – возражает сосед, – я хочу иметь одного только столяра; он один мне нужен…
   – Без жены и детей я не могу… не могу! – говорите вы с убеждением, – разве не знаете вы, что я уже не могу этого сделать…
   – Делать нечего, продайте всю семью… мне собственно все равно!.. Но в таком случае денежные условия останутся те же…
   – Что вы! Что вы!.. Христос с вами!.. – говорите вы, пораженные бесстыдством и наглостью соседа. – Жена его отличная прачка; она даже тонкие кружевные воротнички стирает! Отпустите ее на оброк, – она принесет вам верных пятнадцать целковых!.. Наконец, у него есть еще мальчик лет двенадцати, удивительный мальчик! Самоучкою выучился грамоте, пишет, как писарь, почерк чисто каллиграфический… у меня в семействе даже зовут его каллиграфом… Словом, замечательный мальчик! Года через четыре-пять он принесет вам рублей тринадцать оброку, если не больше!.. Я бы никогда не расстался с этим ребенком и его матерью… Я уступаю их единственно потому, что отец мне не нужен, а так как по закону одно лицо продать невозможно, решаюсь уже заодно продать все семейство…
   Соседу столяр нужен до зарезу, он предлагает, сверх положенной суммы за отца, кое-что за мать и сына, – и вы остаетесь, следовательно, в барышах против того, как было бы при продаже одной души. Но все это дело постороннее и выставлено здесь единственно в защиту успеха нашего просвещенного века.
   Савелий Родионыч принадлежал к другой губернии, а не к той, где теперь находился. Семи лет от роду продан он был на своз вместе с отцом и матерью в село Ягодню, где в то время земли было вчетверо против числа душ. Переселение из родины на новое место совершилось очень благополучно; не обошлось, конечно, без слез, воплей и даже криков отчаянья при разлуке, нельзя же: сердце не камень! Привелось прощаться с родными, которых никогда больше не увидишь, привелось расставаться навеки с погостом, на котором покоились кости отцов, и прочее. Но нет такого горя, которое не умалялось бы временем. Поплакали – и перестали. Семейству Савелия выстроили избенку и отвели землю. Местность Ягодни, воздух, вода, жизнь при тогдашнем помещике – все было лучше, чем на родине. При всем том, переселенцам как-то не посчастливилось на новом месте. Мать Савелия видимо чахла; к началу осени слегла она, а к концу отдала богу грешную свою душу. На второй год Савелий остался круглым сиротою, потому что отец его тоже «переселился», то есть переселился в такой край, откуда никакой помещик – предлагай он хоть все свое состояние – не мог бы уже достать отца Савелия.
   Сирота начал переходить из одного семейства в другое. На вызов управляющего, нет ли желающих взять мальчика на воспитание, многие семейства изъявили величайшую готовность; мальчика отдавали, но вскоре явилась необходимость отнять его у воспитателей: одни заставляли пахать его на восьмилетнем возрасте, другие отдавали его внаймы в соседнюю деревню, третьи выказывали явное намерение воспитать его для тон цели собственно, чтобы отдать за сына в солдаты, когда придет очередь, и так далее. Такие распоряжения не отвечали видам управляющего, который, к счастью, был человек рассудительный и, главное, очень добрый. Он решился испробовать еще раз и отдал сироту одинокому мужику, жившему с женою. Мужик брался воспитать мальчика; он обещал даже усыновить его. На этот раз можно было, кажется, положиться на воспитателей. Несмотря на крайнюю бедность новых хозяев мальчика, они не посылали его ни пахать, ни отдавали внаймы соседям. Жизнь Савелия пошла не в пример лучше прежнего. Вскоре начал он свыкаться с хозяевами; мало-помалу и те стали привыкать к нему. Мальчик был, впрочем, славный, хотя надо сказать (и в этом старик и старуха сознавались с сокрушенным сердцем), – он поедал у них множество хлеба. «К росту, что ли, он так, или прежде добре уж голодал много, – говорили они, – но только съедает – Христос с ним! – словно взрослый! Не напасешься никак!..»
   Год от году, однако ж, меньше каялись они, что взяли его, и меньше жалели хлеба. Хлеб шел впрок мальчугану; он рос, крепчал, привязывался к старикам и вместе с тем, не шутя, делался им полезен. На тринадцатом году он свободно уже управлялся с сохою; и это вовсе не потому, чтобы много понукал хозяин, но по своей охоте. В прежнее время, когда выходила старику Очередь ехать в ночную, или отрывали его другие мирские и барские дела, – поле его часто гуляло (батрака нанять было не на что), собственные работы его останавливались, плетень оставался недоплетенным, лошадь неприбранною и прочее; теперь он оставлял малого, и если последний не приводил дела к полному успеху, то, по крайней мере, все же хоть сколько-нибудь подвигал его. И все делалось у него как-то скоро, охотно, весело, все как-то давалось ему и спорилось в руках его. Старик занимался несколько плотничным ремеслом; Савелий любил присматриваться к такой работе. Лет пятнадцати он владел топором ничуть не хуже своего воспитателя. Прошел год, другой. Около этого времени в Ягодне перестраивали церковь, которую мы видели. Савелий попал в число плотников.
   Выбор этот определил, можно сказать, судьбу его. Церковь перестраивалась своими мужиками, но ими заведовали два испытанных егорьевских плотника. С первых же дней заметили они, что никто не строгал досок глаже Савелия, никто так чисто не выводил желобков для стока воды, никто не был так сметлив, ловок и смел с топором и на подмостках. Они дали ему рубить углы и потом посадили за рамы. Но где особенно отличился Савелий, так это когда пришлось убирать узорчатыми подзорами наружные стены и церковные навесы. Он выдолбил в доске такой красовитый узор, что все только ахнули и решили, что лучше не выдумать. Теперь уже не существуют эти деревянные фестоны, служившие когда-то лучшим наружным украшением церкви; обливаемые дождем в продолжение пятидесяти лет, съедаемые червоточиной и плесенью, они истребились совершенно; в одном только месте, с восточной стороны церкви, там, где алтарь и где теснятся могилы, осталась еще одна – серая тесина с треснувшим и полуосыпавшимся узором; но и этот последний остаток висит уже на одном гвозде в день ого дня грозит упасть на ближнюю могильную плиту и рассыпаться в прах.
   Слухом, говорят, земля полнится. В окрестностях сделалось известным, что в Ягодне находится ловкий плотник; слух не замедлил проникнуть на мельницы, которых тогда уже было довольно много в околотке. Мельники стали звать Савелия.
   – Что ж, батюшка, – сказал Савелий, когда старик завел речь об этом предмете, – коли ты с матушкой отпустите, я бы пошел, пожалуй; плотничья работа далась мне; супротив всякого другого дела имею я к ней охоту… Сдается мне, худобы для дома от этого никакой не будет; емельяновский мельник сулит от святой до заговенья сто тридцать рублей; восемьдесят рублей отдашь батраку; земли у нас не бог знает сколько, он с нею управится; ты маленько еще подсобишь… Значит, пятьдесят рублей в доме останутся! Как умом ни раскидывай, все, значит, в барышах останешься.
   Такая речь пришлась старику по душе и по разуму. Савелий отправился. Лишним считаю распространяться о том, как жил Савелий на емельяновской мельнице. Достаточно сказать, что на второй год мельник сулил ему не сто тридцать, а сто восемьдесят, лишь бы остался работник. Одна из причин, почему жалованье усиливалось, заключалась отчасти в том также, что соседние мельники старались всячески переманить к себе работника. Такие обстоятельства достаточно, кажется, говорят в пользу Савелия.
   На десяти мельницах, по крайней мере, известно стало, что лучше емельяновского плотника не сыскать по округу: емельяновские колеса его изделия пошли в славу столько же по чистоте отделки, сколько и потому также, что, принимая меньше воды, вертели так же скоро, как прежде. Малый, сверх того, был на все руки: хочешь, приставь его к прудке, вели толчею в ход пустить, пошли на базар с мукою или дай приглядеть за помольцами – ни в чем не сплохует, ко всему горазд, нигде не покривит душою; и малый-то какой: хмелем не зашибается, нравом кроткий, хозяина всегда готов уважить – словом, клад, а не работник! Савелий остался у прежнего хозяина; с него пошел он в ход, и не хотелось идти ему на новое место, тем более, что на первом он привык и давали ему столько же жалованья, сколько и на вторых.
   Маленькое хозяйство старика и старухи год от году между тем поправлялось. Савелий вовремя высылал им деньги и никогда копейки от них не утаивал.
   – Вот, батюшка, – скажет, – здесь трех делковых с пятьалтынным не в достаче; ты не сумлевайся: два целковых пошли на полушубок; вот гляди: на спине протерлось… новую овчину вставил, да на локти еще… Один целковый отдал за сапоги. А за пятьалтынный ты, батюшка, не серчай: набивной платок купил… в праздник, знамо, поразгуляться захочешь, повяжешь на шею… у нас все так-то ходят; не хотелось супротив других-то… словно совестно!..
   Батрак, заступивший место Савелия, попался хороший: поля не стояли, обрабатывались; не то что прежде, когда, бывало, старик, отвлекаемый то миром, то барщиной, не успевал управиться со своими делами. Хлебушка было теперь вдостачу; оставалось даже на продажу.
   Но человек так уже сотворен, видно, что никогда не доволен настоящим. Сколько провидение ни расточай на него благ своих, сколько ни балуй его, он все-таки стремится получить больше, все-таки продолжает докучать провидению, прося у него новых даров, нового счастья. То же было и со стариками – приемными отцом и матерью Савелия. До преклонных годов терпели они нужду горькую, бедность; господь сжалился над ними: утолил их нужду, утешил их старость, послав им сына – подпору; положим, сын не был родной, но не все ли равно, когда жил он с ними и радовал их, быть может, лучше всякого кровного! Так нет же! Стоило только пооперить-ся старикам, стоило им порадоваться над Савелием и возблагодарить за него бога, – начали они воссылать к нему новые мольбы, начали давать волю новым мечтаниям! Утром, вечером ли, короче сказать, когда ни встречались старик со старухой, только и слышно было у них разговору, что вот, дескать, конечно, творец милосердный благословил их всем, послал и сынка, и достаток, но что ко всему этому как словно недостает еще чего-то… Что надо бы теперь поженить сынка-то, надо бы порадоваться на его счастье, надо бы внучат понянчить… и прочее. Слова нет, при существующих обстоятельствах, такие мечтания не были, может статься, заносчивы; теперь любая девка охотно пошла бы в дом к ним; но все-таки не доказывает ли это, что человек, даже преклонный, никогда не успокаивается, вечно будет уноситься мечтаниями и требовать большего.
   Дало провидение сына, – нет, мало: давай еще сыну жену, потом внучат и так далее. Старик и особенно старуха начали искать невесту. Ходить было не далеко я недолго; в той же самой Ягодне выискалась вскоре хорошая девушка. Зимою, на побывку, пришел Савелий. Старики поговорили ему, показали девушку; девушка парню понравилась, он согласился – и в тот же месяц сыграли свадьбу. Месяца два пожил он дома, провел рождественские праздники с молодою женою – и снова отправился на работу. Такой уговор был у него с содержателем Бархинской мельницы, слывшей в то время первой мельницей по всей губернии. Савелий получал уже теперь триста рублей в год жалованья. Но счастье не в достатке! Именно: не в достатке счастье. Сколько ни молил бога Савелий, сколько ни просили старики угодников, старуха ходила даже по этому предмету на богомолье, – нет, не давал господь детей Савелию, не давал внучат старикам! На все остальное снизошло благословение; хлеба рождалось много, скотинка велась хорошая: была корова и телка, восемь овец, две лошади; жили они в новой избе и с широкою печью, полатями и перегородкой; остальное строение также все по-исправилось: столбы навесов были новые, плетни стояли стеною, крыша так густо покрыта была соломой, что стало бы ее на три крестьянских двора; сами они, и старики, и сноха, и Савелий, пользовались хорошим здоровьем, – словом, все было так, что лучше и желать нельзя, но детей не давал господь; не рождались дети, да и только! Савелию было уже около тридцати семи лет, когда неожиданно умер его помещик. Наследники поспешили продать Ягодню. Новый помещик приехал в приобретенное. Первым распоряжением его было собрать налицо всех мужиков, работавших на стороне и ходивших по оброку. Савелий только что нанялся тогда заправлять новой какой-то мельницей; он лишился места и, сверх того, должен был еще заплатить неустойку.