Страница:
сонливость делали теперь для него совершенно безразличным - приедет ли
кто-нибудь завтра или нет; просто хотелось спать.
Погасив лампу и повертываясь на бок, он расширил глаза, стараясь
представить себе, что мрак - это смерть и что он, Сергей, бросил бомбу и
умер. Но ничего не выходило, и самое слово "смерть" казалось пустым, ничего
не значащим звуком.
И, совсем уже засыпая, увидел крепкое, стройное тело девушки. Может
быть, это была Дуня, может быть - кто другой. От нее струилось волнующее,
трепетное тепло крови. И всю ночь ему снились легкие, упругие руки женщин.
Когда - после, спустя много времени - Сергей вспоминал все, что
произошло между ним и товарищем, приехавшим на другой день для
окончательных переговоров, ему всегда казалось, что все это вышло "как-то
не так" и что тут произошла какая-то ошибка. Какая - он сам не мог
определить. Но несомненным было одно: что причина этой ошибки лежит не в
нем - Сергее, и не в товарище Валерьяне, а там - за пределами доступного
ясному и подробному анализу. Как будто обоим стало тяжело друг перед другом
не за свое личное отношение к себе и людям, а за то огромное и слепое, имя
которому - Жизнь и которое ревниво охраняло каждого из них от простого и
спокойного понимания чужой души. Сознавать это было тяжело и неприятно еще
потому, что и в будущем могло повториться то же самое и снова оставить в
душе след больной тяжести и бьющей тоски.
Сергей не знал, что приедет именно Валерьян. Когда на другой день
утром вертлявый, смуглый и крикливый революционер шумно ворвался в комнату
и начал тискать и целовать его, еще сонного и подавленного предстоящим, -
Сергей сразу почувствовал, что объяснение будет тяжелое и злое. Столько
было уверенности в себе и в своем знании людей в резких, порывистых
движениях маленького кипучего человека, что в первое мгновение показалось
невозможным сознательно отступить там, где давно было принято ясно и твердо
выраженное решение. А потом сразу поднялось холодное, твердое упрямство
отчаяния и стало свободнее двигаться и легче дышать.
И вместе с этим кислое, нудное чувство отяготило душу, зевая и
морщась, как заспанный кот. Все казалось удивительно пресным, бестолковым,
совершенно потерявшим смысл. Пока Сергей умывался и одевался, рассеянно и
невпопад подавая реплики, Валерьян суетился, присаживался, вскакивал и все
говорил, говорил без умолку, смеясь и взвизгивая, - о "текущем моменте",
освобожденцах и эсдеках, "Революционной России" и "Искре", полемике и
агитации, - говорил быстро, пронзительно, без конца.
Черный, кудластый и горбоносый, в пенсне, закрывающем выпуклые
близорукие глаза, стремительный и взбудораженный, он казался комком нервов,
наскоро втиснутым в тщедушное, жилистое тело. Ерзая на стуле, ежеминутно
вскидывая пенсне, хватая Сергея за руки и пуговицы, он быстро-быстро,
заливаясь детским самодовольным смехом, сыпал нервные, резкие фразы. Даже
его одежда, умышленно пестрая, южной полуприказчичьей складки, резко
заслоняла обычную для Сергея гамму впечатлений и, казалось, принесла с
собой все отзвуки и волнения далеких городских центров. Сергея он знал
давно и относился к нему всегда с чувством торопливой и деловой
снисходительности.
Когда, наконец, Сергей убрался и вышел с товарищем в сад, где
смеющееся солнце золотилось и искрилось в зелени, как дорогое вино, и
оглушительно кричали воробьи, и благоухал пушистый снег яблонь, он
почувствовал, что тревога и раздражение сменяются в нем приливом утренней
бодрости и выжидательного равнодушия ко всему, что скажет и сделает
Валерьян. А вместе с тем понимал, что с первых же слов о деле станет больно
и тяжело.
Они сели на траве, в том месте, где густая рябина закрывала угол
плетня, примкнувший к старому сараю. Слегка передохнув и рассеянно
вскидывая вокруг близорукими глазами, Валерьян начал первый:
- А вы ведь меня не ждали, дядя, а? Ну - рассказывайте - как, что, -
иное и прочее? Все хорошо? А? Ну, как же?
- Да вот... - Сергей принужденно улыбнулся. - Как видите. Приехал я, и
поселился, и живу... как видите - в благорастворении воздухов...
- Да! Да?! А? Ну?
- Ну, что же... ем, толстею... пища здесь дешевая. Я здорово отъелся
после сидения. Можно сказать - воскрес. Вы ведь видели, какой я тогда вышел
- вроде лимона...
- Вроде выжатого лимона, ха-ха! Ну, а это, как его - вы чистый здесь?
Слежка есть, а?
- Тише вы... - Сергей оглянулся. - Слежки нет, конечно, какая же здесь
может быть. Приехал я... Я сперва думал объявиться ищущим занятий, но потом
отбросил эту мысль, потому что это даже не город, а скорее слобода.
- Да, да!.. Ну?
- Ну - так вот... поселился здесь - просто под видом больного на
отдыхе. И прекрасно. Знакомств никаких не заводил, да и не с кем... Да и не
нужно...
- Да, да, да!.. И знаете ли, что вы, дяденька, - еще счастливейший из
счастливых!.. Другие, - он понизил голос, - перед актом держали карантин по
пять, по шесть, по девять месяцев! Ничего не поделаете! Нужно! Нужно,
понимаете ли, человеку очиститься так, чтобы ни синь-пороха, ни одного
корня нельзя было выдрать... А я ведь, знаете, откровенно говоря,
сомневался, что у вас хватит выдержки сидеть в этой... ха-ха? - келье под
елью. Вы того, человек живой. Хм...
Он уронил пенсне, подхватил его, оседлал нос и таинственно спросил:
- А кто ваши хозяева? А?
- Глава семейства и владелец этого домишки, - кузнец, здесь в депо.
Человек смирный и, как говорится, - богобоязненный. По вечерам, когда
придет с работы, долго и шумно вздыхая, пьет чай, по воскресеньям
напивается вдребезги и говорит какие-то кроткие, умиленные слова. Плачет и
в чем-то кается... А вот жена у него - целый базар: рябая, толстая, сырая,
и глотка у нее медная. С утра до вечера ругает весь белый свет. Есть у них
еще две дочки: одна - крошка и плакса, а старшая - ничего себе...
Маленький человек слушал, одобрительно хохотал и хлопал Сергея по
плечу, вскидывая пенсне.
- Ну, ну? Да? - повторял он беспрестанно, думая в то же время о чем-то
другом. И когда Сергей кончил, Валерьян как-то совсем особенно, растроганно
и грустно взглянул ему в глаза.
- Ну, так как? - тихо сказал он. - Когда же выезжать вам, как думаете,
а?
И как бы опасаясь, что слишком скоро и неделикатно задел острый
вопрос, быстро переспросил:
- Скучно было здесь, да?
Кольцо, схватившее горло Сергею, медленно разжалось, и он, стараясь
быть равнодушно-твердым, сказал:
- Н-нет... не очень... Я охотился, читал... Страшно люблю природу.
- Природа, да... - рассеянно подхватил Валерьян, и сосредоточенное
напряжение легло в мускулах его желтого смуглого лица. - Ну... это -
приготовились вы?
Он понизил голос и в упор смотрел на Сергея задумчивым, меряющим
взглядом. Сразу почему-то слиняло все забавное в его манерах и фигуре. Он
продолжал, как бы рассуждая с самим собой:
- Я думаю - вам пора бы, пожалуй, двинуться... Штучку я привез с
собой. Она в комоде у вас. Слушайте, - осторожнее, смотрите!.. Если ее не
бросать об пол и не играть в кегли - можете смело с ней хоть на Камчатку
ехать. Вот первое. Затем - деньги. Сколько их у вас?..
Вопрос повис в воздухе и, замерев, все еще звучал в ушах Сергея. Стало
мучительно стыдно и жалко себя за всю ложь этого разговора, с начала до
конца бесцельную, убого прикрывшуюся беспечностью и спокойствием
товарищеской беседы. Он глупо усмехнулся, деланно просвистал сквозь зубы и
сказал тонким блуждающим голосом:
- Валерьян! Ужасно скверно... То, что вы ведь в сущности... совсем
напрасно, то есть... я хочу сказать... Видите ли - я... раздумал. Только...
С тяжелым, мерзким чувством Сергей повернул голову. В упор на него
взглянули близорукие, черные, растерянно мигающие глаза. Валерьян криво
усмехнулся и, подняв брови, вопросительно поправил пенсне. В его тонкой
желтой шее что-то вздрагивало, подымаясь и опускаясь, как от усилий
проглотить твердую пищу. Он сказал только:
- Как?! Да подите вы!..
Звук его голоса, странно чужой и сухой, делал излишними всякие
объяснения. Он сидел, плотно закусив нижнюю губу, и тер ладонью вспотевший,
выпуклый лоб. И весь, еще минуту назад уверенный, нервный, он казался
теперь усталым и жалким.
- Валерьян! - сказал, помолчав, Сергей. - Во всяком случае... Валерьян
- вы слышите?
Но, пристально взглянув на него, он с удивлением заметил, что Валерьян
плачет. Крупные, неудержимые слезы быстро скатывались по смуглым щекам из
часто мигающих, близоруких глаз, а в углах губ сквозила нервная судорога
усмешки. И так было тяжело видеть взрослого, закаленного человека
растерявшимся и жалким, что Сергей в первую минуту опешил и не нашелся.
- Слушайте, ну что же это такое? - беспомощно заговорил он после
короткого, тупого молчания. - Зачем, ну, зачем это?
- Ах, оставьте! Оставьте! Ну, оставьте же! - раздраженно взвизгнул
Валерьян, чувствуя, что Сергей трогает его за плечо. - Оставьте,
пожалуйста...
Но тут же, быстрым усилием воли подавил мгновенное волнение и вытер
глаза. Затем вскочил, укрепил пенсне и заторопился неровным, стихшим
голосом:
- Мы с вами вот что: пойдемте-ка! Слышите? Нам нужно с вами
побеседовать! Куда пойти, а? Вы знаете? Или просто - пойдемте в поле!
Просто в поле, самое лучшее...
Они вышли во двор, жаркий после прохлады садика; зеленый, в белой
кайме бревенчатых строений. На крыльце стояла Дуня, в ситцевом, затрапезном
платье и Глафира, ее мать, рыхлая, толстая женщина. Обе кормили кур. Увидев
Сергея, Глафира осклабилась и переломилась, кланяясь юноше.
- Здравствуйте, Сергей Иваныч! - запела она. - Это вы никак гулять ужо
направились! Чай-то не будете, штоль, пить? Гостя-то вашего попойте, право!
Экой вы недомовитый, непоседливый, пра-аво!..
- Мы после, - сказал Сергей и рассеянно улыбнулся Дуне, глядевшей на
него из-под округлой, полной руки. - Вы самовар-то, конечно, поставьте. Мы
после...
В груди его что-то волновалось, кипело, и смущенные, всколыхнутые
мысли несвязно метались, отыскивая ясные, твердые слова успокоения. Но все,
попадавшееся на глаза, отвлекало и рассеивало. С криками и грохотом ехали
мужики, блеяли козы, гудел и таял колокольный звон, стучали ворота.
Валерьян шел рядом, черный, маленький, крепко держа Сергея за локоть и
резко жестикулируя свободной рукой. Усталый и взвинченный, он крикливо и
жалобно повторял, трогая пенсне:
- Но как вы могли, а? Как? Что? Что вы наделали? Ведь это свинство,
мальчишество, а? Ведь вы же не маленький, ну? Ах, ах!..
Он ахал, чмокал и быстро, быстро что-то соображал, едва поспевая за
крупными шагами товарища. По тону его, более спокойному, и легкой, жалобной
и злобной усмешке Сергей видел, что главное уже позади, а теперь остались
только разговоры, ненужные и бесцельные.
- Ну, что же вы теперь, а? Ну?
И вдруг Сергею захотелось, чтобы этот стремительный человек, хороший,
глубоко обиженный им человек понял и почувствовал его, Сергея, слова, мысли
и желания - так, как он сам их понимает и чувствует. И, забывая всю
пропасть, отделявшую его душевный мир от мира ясных, неумолимо-логических
заключений, составлявших центр, смысл и ядро жизни маленького, черного
человечка, идущего рядом, он весь вздрогнул и взволновался от нетерпения
высказаться просто, правдиво и сильно.
- Валерьян, послушайте!..
Сергей набрал воздуху и остановился, подбирая слова. Внутри все было
ясно и верно, но именно потому, что простота его чувств вытекала из
бесчисленной сложности впечатлений и дум - необходимо было схватить
главную, центральную ноту своих переживаний.
- Ну? - устало протянул Валерьян. - Вы - что? Говорите.
- Вот что, - начал Сергей. - Другому я, конечно, ни за что бы, может
быть, не высказал этого... Но уж так подошло. Я хотел вам привести вот
такой пример... н-ну - такой пример: случалось ли вам... ходить около
витрин, и... ну... смотреть - на... это... бронзовые статуэтки? женщин?
- Случалось... Далее!..
- Так вот: когда я смотрю на эти овальные, гармоничные... линии...
ясные... которые навеки застыли в форме... которую художник им придал, -
мертвые, и все-таки, - мягкие и одухотворенные, - я думаю всегда, - что
именно, знаете ли - такой должна быть душа революционера... - Мягкой и
металлической, определенной... Ясной, вылитой из бронзы, крепкой... и -
женственной... Женственной - потому... ну, все равно... Так вот:
...Слушайте... себя я отнюдь таким не считал и не считаю... Это, конечно,
смешно было бы... Но именно потому, что я - не такой, я хотел жить среди
таких... Металл их - альтруизм, а линии - идея... Понимаете? Ноне один
альтруизм тут, а...
- Да, конечно, - рассеянно перебил Валерьян. - Ну, что же из этого?
- ...а оказалось совершенно, быть может, то же, что и у меня, - тише
добавил Сергей.
Возбуждение его вдруг упало. Ему показалось, что настоящие, искренние
мысли по-прежнему глубоко таятся в нем, и говорит он не то, что думает.
Валерьян молчал.
- Да... - медленно продолжал Сергей. - Все то же, все как есть: и
честолюбие, и жажда ярких переживаний, и, наконец, часто одна простая
взвинченность... А раз так, значит я тем более не могу быть металлом... А
поэтому не хочу и умирать в образе ничтожества...
- Удивительно! - насмешливо процедил Валерьян. - Ах вы, чудак!
Разумеется, все люди - как люди, и ничто человеческое им не чуждо! Ну, что
же? Вы разочарованы, что ли?
- Ничего!.. - сухо оборвал Сергей.
И быстро, лукаво улыбаясь, пробежали его другие, тайные мысли и
желания широкой, романтической жизни, красивой, цельной, без удержа и
страданий. Те, которые он высказал сейчас Валерьяну, - были тоже его,
настоящие мысли, но они мало имели отношения к тому, чего он хотел сейчас.
Вместо всего этого сложного лабиринта мелких разочарований, остывшего
увлечения и недовольства людьми - просился на язык властный, неудержимый
голос молодой крови: - "Я хочу не умирать, а жить; вот и все".
- Удивительное дело, - сказал Валерьян, повыше вскидывая пенсне и с
любопытством рассматривая разгоревшееся лицо товарища. Вы рассуждаете, как
женщина. - В вас, знаете, сидит какая-то декадентщина... Не начитались ли
вы Макса Штирнера, а? Или, ха... ха!.. - Ницше? Нет? Ну, оставим это.
Деньги-то у вас есть?
- Нет, Валерьян, не то, - снова заговорил Сергей, сердясь на себя, что
хочет и не может сказать того простого и настоящего, что есть и будет в
нем, как и во всяком другом человеке. - Вы знаете - я вышел из тюрьмы
издерганный, нервно-расстроенный, злой... Я был, как пьяный... Впечатления
подавляли, - и вот - созрел мой план... Нервы реагировали болезненно
быстро... Но - я уже сказал вам: быть героем я не могу, а винтиком в машине
- не желаю...
- Нет! - рассмеялся Валерьян, - вы мне еще ничего не сказали!.. А?
Конечно, - вам, как и всякому другому - хочется жить, но при чем тут
бронзовые статуэтки? Какие-то обличения? И зачем вы... Ах, ах! Я ведь, в
вас, знаете - ни секунды не сомневался!..
Он недоумевающе поднял брови и замедлил шаг. Поле дышало зноем,
городок пестрел в отдалении серыми, красными и зелеными крышами.
- Вы надоели центральному комитету! Вы всем уши прожужжали об этом! Вы
чуть ли не со слезами на глазах просили и клянчили... Ведь были же другие?
Эх вы! Все скачки, прыжки... Впрочем, теперь что же... Но - хоть бы вы
отсюда написали, что ли? А?
Сергей молчал. Раздражение подымалось и росло в нем.
- Во-первых, я не ожидал, что так скоро... - жестко сказал он... - А
теперь - я вам сказал... Там уж как хотите.
- Ну, ну... Что же вы теперь намерены?
- Не знаю... Да это неважно.
- Д-да... пожалуй, что так... Дело ваше... Ну, ладно. Так прощайте!
- Куда же вы? - удивился Сергей.
- А туда! - Валерьян махнул рукой в сторону, где, далеко за рощей,
краснело кирпичное здание станции. - На поезд я поспею, багаж сдан на
хранение... Ну, желаю вам.
Он крепко пожал Сергею руку и пристально взглянул на него сквозь
выпуклые стекла пенсне черными, быстрыми глазами.
- Да! - встрепенулся он, - я ее оставил там у вас, в комнате. Она мне
теперь не нужна... Вы ее бросьте куда-нибудь, в лес хоть, что ли,
где-нибудь в глушь...
- Хорошо, - грустно сказал Сергей. Ему было жаль Валерьяна и хотелось
сказать что-то теплое и трогательное, но не было слов, а была тревога и
отчужденность.
Маленький, черный человек быстро шел к станции, размахивая руками.
Сергей долго смотрел ему вслед, пока худая, низенькая фигурка совсем не
превратилась в черную, ползущую точку. Через мгновение ему показалось, что
Валерьян обернулся, и он быстро махнул платком, смотря в зеленую пустоту.
Ответа не было.
Черная точка еще раз приподнялась, переходя пригорок, и скрылась.
Солнце беспощадно палило сухим, желтым светом, и зелень молодой травы
сверкала и нежилась в нем. Вдали дрожал и переливался воздух, волнуя
очертания тонких, как линейки нотной бумаги, изгородей. За рощей вспыхнул
белый, клубчатый дымок и тревожно крикнул паровоз.
Идя домой, Сергей вспоминал все сказанное Валерьяну. И жаль было
прошлого, неясной, смутной печалью.
Ходить взад и вперед по маленькой комнате, задевая за угол стола и
медленно поворачиваясь у желтенькой, низенькой двери, становилось скучно и
утомительно. При каждом повороте Сергей прислушивался к упругому скрипу
сапожного носка и снова шел, механически отмечая стук шагов. Думать,
расхаживая, было удобнее. Он привык к этому еще в тюремной камере, которую
чем-то, должно быть, своим размером, странно напоминала его комната.
Волнение давно улеглось, и осталось чувство, похожее на чувство
человека, посетившего дневной спектакль: вечерний свет, музыка, игра
артистов... Несколько часов он видит и слышит прибранный, поэтический
уголок жизни... А потом белый, назойливый день снова царит и грохочет, и
снова хочется обманного, золотистого вечернего света.
Плоские, самодовольные обои пестрели вокруг намалеванными, грязными
цветочками. Ветер вздувал занавеску, и она слабо шуршала на столе, шевеля
клочки бумаги и обгрызанный карандаш. Заглавия книг кидались в глаза,
вызывая скуку и отвращение. Серьезные, холодные и нестерпимо надоевшие, они
рождали представление о монотонной жизни фабричного мира, бесчисленных
рядах цифр, пеньке, сахаре, железе; о всем том, что бывает, и чего не
должно быть.
День гас, убегая от городка плавными гигантскими шагами, и следом за
ним стлалась грустная тень. Где-то размеренно и сочно застучал топор;
перебивая его, быстро заговорил молоток, и два стука, тяжелый и легкий,
долго бегали один за другим в затихшем воздухе. Сергей сладко, судорожно
зевнул, хрустнул пальцами и остановился против стола.
Между книгами и письменным прибором лежала небольшая, металлическая
коробка, формой и тускло-серым цветом скорее напоминавшая мыльницу, чем
снаряд. Было что-то смешное и вместе с тем трагическое в ее отвергнутой,
ненужной опасности, и казалось, что она может отомстить за себя, отомстить
вдруг, неожиданно и ужасно.
Он вспомнил теперь, что, войдя в комнату, сразу ощутил в ней
присутствие постороннего, почти живого существа. Существо это лукаво
глядело на него и щупало взглядом, безглазое, - сквозь стенки комода,
покорное и грозное, как вспыльчивый раб, готовый выйти из повиновения.
Теперь оно лежало на столе, и Сергей смотрел на квадратную стальную коробку
с жутким, любопытным чувством, как смотрят на зверя, беснующегося за
толстыми прутьями клетки. Хотелось знать, что может выйти, если взять эту
скучную с виду вещь и бросить об стену. Острый, тревожный холод пробежал в
нем при этой мысли, зазвенело в ушах, а домик, в котором он жил, показался
выстроенным из бумаги.
Сумерки вошли в комнату неслышными, серыми тенями. Скука томила Сергея
и нетерпеливым зудом тревожила тело. Стараясь прогнать ее, он вспомнил
грядущий простор жизни, свою молодость и блеск весеннего дня. Но темнота
густела за окном, и скованная ею мысль бессильно трепетала в объятиях
нудной, тоскливой неуверенности. От этого росло раздражение и робкая тихая
задумчивость. И вдруг, сначала медленно, а затем быстро и яснее зародилась
и прозвенела в мозгу старинная мелодия детской, наивной песенки:
...Да-ца-арь, ца-арь, ца-арев сын,
Наступи ты ей на но-жку-да ца-арь, ца-арь,
Ца-арев сын,
Ты прижми ее к сер-деч-ку, да-ца-арь, ца-арь,
Ца-арев сын...
Слабое воспоминание детства колыхнулось как смутный, древний сон и
резко заслонилось черной, прыгающей спиной Валерьяна. Она таяла, удаляясь.
Сергей стиснул зубы и тупо уставился в стену. И стена, одетая сумраком,
смотрела на него, молча и сонно.
"У меня дурное настроение, - подумал он. - Это приходит так же, как и
уходит. Оно пройдет. Тогда станет опять весело и интересно жить. В самом
деле - чего мне бояться?"
- Сергей - чего тебе бояться? - сказал он вполголоса.
Но мозг не давал ответа и не зажигал мысли, а только грузно и медленно
перекатывал камни прошлого. Там были всякие большие и маленькие, темные и
светлые. Темные - сырые и скользкие, торопливо падали на старое место, и
больно было снова тревожить их.
Он будет жить. Каждый день видеть небо и пустоту воздуха. Крыши, сизый
дым, животных. Каждый день есть, пить, целовать женщин. Дышать, двигаться,
говорить и думать. Засыпать с мыслью о завтрашнем дне. Другой, а не он,
придет в назначенное место и, побледнев от жути, бросит такую же серую,
холодную коробку, похожую на мыльницу. Бросит и умрет. А он - нет; он будет
жить и услышит о смерти этого, другого человека, и то, что будут говорить о
его смерти.
За стеной пили чай, кто-то ворочался на стуле и тяжело скрипел.
Бряцали блюдца, смутный гул разговора назойливо лез в уши. В сенях хлопнула
дверь, и затем в комнату тихо постучали.
- Что там? - встряхнулся, вздрогнув, Сергей.
За дверью женский голос спросил:
- Лампу зажечь вам?
- Зажгите, Дуня. Войдите же.
Девушка, не торопясь, вошла и остановилась темной, живой тенью. Сергей
несколько оживился, точно звуки молодого, звонкого голоса освобождали душу
от когтей вялого беспредметного уныния.
- Ничего-то ровнешенько не вижу, - сказала Дуня, шаря в темноте. - Где
лампа?
- Без керосина совсем, вот здесь - нате!
Он подал ей, осторожно двигаясь, дешевую лампу в чугунной подставке, и
пальцы его коснулись тонких, теплых пальцев Дуни.
- Я заправлю, - сказала она. - Сию минуту.
- Ничего, я подожду... Слушайте, Дуня: ну как - катались вчера?
- Ничего мы не катались, - досадливо протянула девушка. - Лодок-то не
было. Все, как есть, поразобрали, такая уж досада... А своя еще конопатчика
просит... Я сию минуту...
Она бесшумно скользнула в мрак сеней, хлопнув дверью. Сергей заходил
по комнате, насвистывая старинную песенку о царе - цареве сыне и видел
горячую, курчавую головку мальчика, сонно шевелящего пухлыми губками. Он ли
это был? Как странно. Но уже становилось веселее и тверже на душе,
захотелось уютного света, чаю, интересной книги. То, что думает Валерьян,
принадлежит ему и таким, как он; то, что думает Сергей, принадлежит Сергею.
В этом вся штука. Не нужно поддаваться впечатлениям.
Далекий призрак каменного города пронесся еще раз слабым, оторванным
пятном и растаял, спугнутый шагами прохожих. Шаги эти, тяжелые и неровные,
смутно раздались под окном и замерли, встревожив тишину.
Вошла Дуня, и желтый свет прыгнул в комнату, обнажив стены и мебель,
закрытые тьмой. Стало спокойно и весело. Девушка поставила лампу на комод и
слегка прикрутила огонь.
- Вот так, - сказала она. - Что вы?
- Я ничего не сказал, - улыбнулся Сергей, подымаясь со стула. Заложив
руки в карманы брюк, он остановился против Дуни.
- Так-то, - сказал он. - Ну - как вы?
Ему хотелось говорить, шутить и казаться таким, каким его считали
всегда: ласковым, внимательным и простым. Никаких усилий это ему никогда не
стоило, а сознавать свои качества было приятно и давало уверенность.
Девушка стояла у дверей в ленивой, непринужденной позе, касаясь косяка
волосами устало откинутой головы. Сергей смотрел на ее крепкое, стройное
тело с завистливым чувством больного, наблюдающего уличную жизнь из окна
скучной, бесцветной палаты.
- Что поделывали сегодня? - спросил он, заглядывая в ее темные,
смущающиеся глаза.
- Вот спать скоро пойду! - рассмеялась девушка и зевнула, закрыв рот
быстрым движением руки. - Уж так ли я устала - все суставчики болят.
- Разве ходили куда?
- Ходила... В лес за шишками. - Дуня снова протяжно зевнула и
потянулась ленивым, томным движением. - За шишками еловыми для самовара...
Целый мешок приволокла...
"Красивая... - подумал Сергей. - Выйдет за какого-нибудь портного или
лавочника. Будет шить, стряпать, нянчить, много спать, жиреть и браниться,
как Глафира".
- А вы, небось - опять, поди, за книжку сядете? - быстро спросила
Дуня. - Хоть бы мне когда ка-кой-ни-на-есть роман достали... Ужасть как
люблю, которые интересные... А Пушкина бы вот, - тоже!..
- Дуня-я-а! Ле-ша-ай! - закричала в сенях Глафира привычно сердитым
голосом. - К Саньке ступай!..
- А ну тебя! - тихо сказала девушка, прислушиваясь и смотря на Сергея.
- Сейчас! - крикнула она громким, озабоченным голосом и, шумно распахнув
дверь, быстрым, цветным пятном скрылась из комнаты. После ее ухода в тишине
слышался еще некоторое время шелест ситцевой юбки, а в воздухе, у дверного
косяка, блестела розовая улыбка.
И вдруг, как это бывает на улице, когда какой-нибудь прохожий
кто-нибудь завтра или нет; просто хотелось спать.
Погасив лампу и повертываясь на бок, он расширил глаза, стараясь
представить себе, что мрак - это смерть и что он, Сергей, бросил бомбу и
умер. Но ничего не выходило, и самое слово "смерть" казалось пустым, ничего
не значащим звуком.
И, совсем уже засыпая, увидел крепкое, стройное тело девушки. Может
быть, это была Дуня, может быть - кто другой. От нее струилось волнующее,
трепетное тепло крови. И всю ночь ему снились легкие, упругие руки женщин.
Когда - после, спустя много времени - Сергей вспоминал все, что
произошло между ним и товарищем, приехавшим на другой день для
окончательных переговоров, ему всегда казалось, что все это вышло "как-то
не так" и что тут произошла какая-то ошибка. Какая - он сам не мог
определить. Но несомненным было одно: что причина этой ошибки лежит не в
нем - Сергее, и не в товарище Валерьяне, а там - за пределами доступного
ясному и подробному анализу. Как будто обоим стало тяжело друг перед другом
не за свое личное отношение к себе и людям, а за то огромное и слепое, имя
которому - Жизнь и которое ревниво охраняло каждого из них от простого и
спокойного понимания чужой души. Сознавать это было тяжело и неприятно еще
потому, что и в будущем могло повториться то же самое и снова оставить в
душе след больной тяжести и бьющей тоски.
Сергей не знал, что приедет именно Валерьян. Когда на другой день
утром вертлявый, смуглый и крикливый революционер шумно ворвался в комнату
и начал тискать и целовать его, еще сонного и подавленного предстоящим, -
Сергей сразу почувствовал, что объяснение будет тяжелое и злое. Столько
было уверенности в себе и в своем знании людей в резких, порывистых
движениях маленького кипучего человека, что в первое мгновение показалось
невозможным сознательно отступить там, где давно было принято ясно и твердо
выраженное решение. А потом сразу поднялось холодное, твердое упрямство
отчаяния и стало свободнее двигаться и легче дышать.
И вместе с этим кислое, нудное чувство отяготило душу, зевая и
морщась, как заспанный кот. Все казалось удивительно пресным, бестолковым,
совершенно потерявшим смысл. Пока Сергей умывался и одевался, рассеянно и
невпопад подавая реплики, Валерьян суетился, присаживался, вскакивал и все
говорил, говорил без умолку, смеясь и взвизгивая, - о "текущем моменте",
освобожденцах и эсдеках, "Революционной России" и "Искре", полемике и
агитации, - говорил быстро, пронзительно, без конца.
Черный, кудластый и горбоносый, в пенсне, закрывающем выпуклые
близорукие глаза, стремительный и взбудораженный, он казался комком нервов,
наскоро втиснутым в тщедушное, жилистое тело. Ерзая на стуле, ежеминутно
вскидывая пенсне, хватая Сергея за руки и пуговицы, он быстро-быстро,
заливаясь детским самодовольным смехом, сыпал нервные, резкие фразы. Даже
его одежда, умышленно пестрая, южной полуприказчичьей складки, резко
заслоняла обычную для Сергея гамму впечатлений и, казалось, принесла с
собой все отзвуки и волнения далеких городских центров. Сергея он знал
давно и относился к нему всегда с чувством торопливой и деловой
снисходительности.
Когда, наконец, Сергей убрался и вышел с товарищем в сад, где
смеющееся солнце золотилось и искрилось в зелени, как дорогое вино, и
оглушительно кричали воробьи, и благоухал пушистый снег яблонь, он
почувствовал, что тревога и раздражение сменяются в нем приливом утренней
бодрости и выжидательного равнодушия ко всему, что скажет и сделает
Валерьян. А вместе с тем понимал, что с первых же слов о деле станет больно
и тяжело.
Они сели на траве, в том месте, где густая рябина закрывала угол
плетня, примкнувший к старому сараю. Слегка передохнув и рассеянно
вскидывая вокруг близорукими глазами, Валерьян начал первый:
- А вы ведь меня не ждали, дядя, а? Ну - рассказывайте - как, что, -
иное и прочее? Все хорошо? А? Ну, как же?
- Да вот... - Сергей принужденно улыбнулся. - Как видите. Приехал я, и
поселился, и живу... как видите - в благорастворении воздухов...
- Да! Да?! А? Ну?
- Ну, что же... ем, толстею... пища здесь дешевая. Я здорово отъелся
после сидения. Можно сказать - воскрес. Вы ведь видели, какой я тогда вышел
- вроде лимона...
- Вроде выжатого лимона, ха-ха! Ну, а это, как его - вы чистый здесь?
Слежка есть, а?
- Тише вы... - Сергей оглянулся. - Слежки нет, конечно, какая же здесь
может быть. Приехал я... Я сперва думал объявиться ищущим занятий, но потом
отбросил эту мысль, потому что это даже не город, а скорее слобода.
- Да, да!.. Ну?
- Ну - так вот... поселился здесь - просто под видом больного на
отдыхе. И прекрасно. Знакомств никаких не заводил, да и не с кем... Да и не
нужно...
- Да, да, да!.. И знаете ли, что вы, дяденька, - еще счастливейший из
счастливых!.. Другие, - он понизил голос, - перед актом держали карантин по
пять, по шесть, по девять месяцев! Ничего не поделаете! Нужно! Нужно,
понимаете ли, человеку очиститься так, чтобы ни синь-пороха, ни одного
корня нельзя было выдрать... А я ведь, знаете, откровенно говоря,
сомневался, что у вас хватит выдержки сидеть в этой... ха-ха? - келье под
елью. Вы того, человек живой. Хм...
Он уронил пенсне, подхватил его, оседлал нос и таинственно спросил:
- А кто ваши хозяева? А?
- Глава семейства и владелец этого домишки, - кузнец, здесь в депо.
Человек смирный и, как говорится, - богобоязненный. По вечерам, когда
придет с работы, долго и шумно вздыхая, пьет чай, по воскресеньям
напивается вдребезги и говорит какие-то кроткие, умиленные слова. Плачет и
в чем-то кается... А вот жена у него - целый базар: рябая, толстая, сырая,
и глотка у нее медная. С утра до вечера ругает весь белый свет. Есть у них
еще две дочки: одна - крошка и плакса, а старшая - ничего себе...
Маленький человек слушал, одобрительно хохотал и хлопал Сергея по
плечу, вскидывая пенсне.
- Ну, ну? Да? - повторял он беспрестанно, думая в то же время о чем-то
другом. И когда Сергей кончил, Валерьян как-то совсем особенно, растроганно
и грустно взглянул ему в глаза.
- Ну, так как? - тихо сказал он. - Когда же выезжать вам, как думаете,
а?
И как бы опасаясь, что слишком скоро и неделикатно задел острый
вопрос, быстро переспросил:
- Скучно было здесь, да?
Кольцо, схватившее горло Сергею, медленно разжалось, и он, стараясь
быть равнодушно-твердым, сказал:
- Н-нет... не очень... Я охотился, читал... Страшно люблю природу.
- Природа, да... - рассеянно подхватил Валерьян, и сосредоточенное
напряжение легло в мускулах его желтого смуглого лица. - Ну... это -
приготовились вы?
Он понизил голос и в упор смотрел на Сергея задумчивым, меряющим
взглядом. Сразу почему-то слиняло все забавное в его манерах и фигуре. Он
продолжал, как бы рассуждая с самим собой:
- Я думаю - вам пора бы, пожалуй, двинуться... Штучку я привез с
собой. Она в комоде у вас. Слушайте, - осторожнее, смотрите!.. Если ее не
бросать об пол и не играть в кегли - можете смело с ней хоть на Камчатку
ехать. Вот первое. Затем - деньги. Сколько их у вас?..
Вопрос повис в воздухе и, замерев, все еще звучал в ушах Сергея. Стало
мучительно стыдно и жалко себя за всю ложь этого разговора, с начала до
конца бесцельную, убого прикрывшуюся беспечностью и спокойствием
товарищеской беседы. Он глупо усмехнулся, деланно просвистал сквозь зубы и
сказал тонким блуждающим голосом:
- Валерьян! Ужасно скверно... То, что вы ведь в сущности... совсем
напрасно, то есть... я хочу сказать... Видите ли - я... раздумал. Только...
С тяжелым, мерзким чувством Сергей повернул голову. В упор на него
взглянули близорукие, черные, растерянно мигающие глаза. Валерьян криво
усмехнулся и, подняв брови, вопросительно поправил пенсне. В его тонкой
желтой шее что-то вздрагивало, подымаясь и опускаясь, как от усилий
проглотить твердую пищу. Он сказал только:
- Как?! Да подите вы!..
Звук его голоса, странно чужой и сухой, делал излишними всякие
объяснения. Он сидел, плотно закусив нижнюю губу, и тер ладонью вспотевший,
выпуклый лоб. И весь, еще минуту назад уверенный, нервный, он казался
теперь усталым и жалким.
- Валерьян! - сказал, помолчав, Сергей. - Во всяком случае... Валерьян
- вы слышите?
Но, пристально взглянув на него, он с удивлением заметил, что Валерьян
плачет. Крупные, неудержимые слезы быстро скатывались по смуглым щекам из
часто мигающих, близоруких глаз, а в углах губ сквозила нервная судорога
усмешки. И так было тяжело видеть взрослого, закаленного человека
растерявшимся и жалким, что Сергей в первую минуту опешил и не нашелся.
- Слушайте, ну что же это такое? - беспомощно заговорил он после
короткого, тупого молчания. - Зачем, ну, зачем это?
- Ах, оставьте! Оставьте! Ну, оставьте же! - раздраженно взвизгнул
Валерьян, чувствуя, что Сергей трогает его за плечо. - Оставьте,
пожалуйста...
Но тут же, быстрым усилием воли подавил мгновенное волнение и вытер
глаза. Затем вскочил, укрепил пенсне и заторопился неровным, стихшим
голосом:
- Мы с вами вот что: пойдемте-ка! Слышите? Нам нужно с вами
побеседовать! Куда пойти, а? Вы знаете? Или просто - пойдемте в поле!
Просто в поле, самое лучшее...
Они вышли во двор, жаркий после прохлады садика; зеленый, в белой
кайме бревенчатых строений. На крыльце стояла Дуня, в ситцевом, затрапезном
платье и Глафира, ее мать, рыхлая, толстая женщина. Обе кормили кур. Увидев
Сергея, Глафира осклабилась и переломилась, кланяясь юноше.
- Здравствуйте, Сергей Иваныч! - запела она. - Это вы никак гулять ужо
направились! Чай-то не будете, штоль, пить? Гостя-то вашего попойте, право!
Экой вы недомовитый, непоседливый, пра-аво!..
- Мы после, - сказал Сергей и рассеянно улыбнулся Дуне, глядевшей на
него из-под округлой, полной руки. - Вы самовар-то, конечно, поставьте. Мы
после...
В груди его что-то волновалось, кипело, и смущенные, всколыхнутые
мысли несвязно метались, отыскивая ясные, твердые слова успокоения. Но все,
попадавшееся на глаза, отвлекало и рассеивало. С криками и грохотом ехали
мужики, блеяли козы, гудел и таял колокольный звон, стучали ворота.
Валерьян шел рядом, черный, маленький, крепко держа Сергея за локоть и
резко жестикулируя свободной рукой. Усталый и взвинченный, он крикливо и
жалобно повторял, трогая пенсне:
- Но как вы могли, а? Как? Что? Что вы наделали? Ведь это свинство,
мальчишество, а? Ведь вы же не маленький, ну? Ах, ах!..
Он ахал, чмокал и быстро, быстро что-то соображал, едва поспевая за
крупными шагами товарища. По тону его, более спокойному, и легкой, жалобной
и злобной усмешке Сергей видел, что главное уже позади, а теперь остались
только разговоры, ненужные и бесцельные.
- Ну, что же вы теперь, а? Ну?
И вдруг Сергею захотелось, чтобы этот стремительный человек, хороший,
глубоко обиженный им человек понял и почувствовал его, Сергея, слова, мысли
и желания - так, как он сам их понимает и чувствует. И, забывая всю
пропасть, отделявшую его душевный мир от мира ясных, неумолимо-логических
заключений, составлявших центр, смысл и ядро жизни маленького, черного
человечка, идущего рядом, он весь вздрогнул и взволновался от нетерпения
высказаться просто, правдиво и сильно.
- Валерьян, послушайте!..
Сергей набрал воздуху и остановился, подбирая слова. Внутри все было
ясно и верно, но именно потому, что простота его чувств вытекала из
бесчисленной сложности впечатлений и дум - необходимо было схватить
главную, центральную ноту своих переживаний.
- Ну? - устало протянул Валерьян. - Вы - что? Говорите.
- Вот что, - начал Сергей. - Другому я, конечно, ни за что бы, может
быть, не высказал этого... Но уж так подошло. Я хотел вам привести вот
такой пример... н-ну - такой пример: случалось ли вам... ходить около
витрин, и... ну... смотреть - на... это... бронзовые статуэтки? женщин?
- Случалось... Далее!..
- Так вот: когда я смотрю на эти овальные, гармоничные... линии...
ясные... которые навеки застыли в форме... которую художник им придал, -
мертвые, и все-таки, - мягкие и одухотворенные, - я думаю всегда, - что
именно, знаете ли - такой должна быть душа революционера... - Мягкой и
металлической, определенной... Ясной, вылитой из бронзы, крепкой... и -
женственной... Женственной - потому... ну, все равно... Так вот:
...Слушайте... себя я отнюдь таким не считал и не считаю... Это, конечно,
смешно было бы... Но именно потому, что я - не такой, я хотел жить среди
таких... Металл их - альтруизм, а линии - идея... Понимаете? Ноне один
альтруизм тут, а...
- Да, конечно, - рассеянно перебил Валерьян. - Ну, что же из этого?
- ...а оказалось совершенно, быть может, то же, что и у меня, - тише
добавил Сергей.
Возбуждение его вдруг упало. Ему показалось, что настоящие, искренние
мысли по-прежнему глубоко таятся в нем, и говорит он не то, что думает.
Валерьян молчал.
- Да... - медленно продолжал Сергей. - Все то же, все как есть: и
честолюбие, и жажда ярких переживаний, и, наконец, часто одна простая
взвинченность... А раз так, значит я тем более не могу быть металлом... А
поэтому не хочу и умирать в образе ничтожества...
- Удивительно! - насмешливо процедил Валерьян. - Ах вы, чудак!
Разумеется, все люди - как люди, и ничто человеческое им не чуждо! Ну, что
же? Вы разочарованы, что ли?
- Ничего!.. - сухо оборвал Сергей.
И быстро, лукаво улыбаясь, пробежали его другие, тайные мысли и
желания широкой, романтической жизни, красивой, цельной, без удержа и
страданий. Те, которые он высказал сейчас Валерьяну, - были тоже его,
настоящие мысли, но они мало имели отношения к тому, чего он хотел сейчас.
Вместо всего этого сложного лабиринта мелких разочарований, остывшего
увлечения и недовольства людьми - просился на язык властный, неудержимый
голос молодой крови: - "Я хочу не умирать, а жить; вот и все".
- Удивительное дело, - сказал Валерьян, повыше вскидывая пенсне и с
любопытством рассматривая разгоревшееся лицо товарища. Вы рассуждаете, как
женщина. - В вас, знаете, сидит какая-то декадентщина... Не начитались ли
вы Макса Штирнера, а? Или, ха... ха!.. - Ницше? Нет? Ну, оставим это.
Деньги-то у вас есть?
- Нет, Валерьян, не то, - снова заговорил Сергей, сердясь на себя, что
хочет и не может сказать того простого и настоящего, что есть и будет в
нем, как и во всяком другом человеке. - Вы знаете - я вышел из тюрьмы
издерганный, нервно-расстроенный, злой... Я был, как пьяный... Впечатления
подавляли, - и вот - созрел мой план... Нервы реагировали болезненно
быстро... Но - я уже сказал вам: быть героем я не могу, а винтиком в машине
- не желаю...
- Нет! - рассмеялся Валерьян, - вы мне еще ничего не сказали!.. А?
Конечно, - вам, как и всякому другому - хочется жить, но при чем тут
бронзовые статуэтки? Какие-то обличения? И зачем вы... Ах, ах! Я ведь, в
вас, знаете - ни секунды не сомневался!..
Он недоумевающе поднял брови и замедлил шаг. Поле дышало зноем,
городок пестрел в отдалении серыми, красными и зелеными крышами.
- Вы надоели центральному комитету! Вы всем уши прожужжали об этом! Вы
чуть ли не со слезами на глазах просили и клянчили... Ведь были же другие?
Эх вы! Все скачки, прыжки... Впрочем, теперь что же... Но - хоть бы вы
отсюда написали, что ли? А?
Сергей молчал. Раздражение подымалось и росло в нем.
- Во-первых, я не ожидал, что так скоро... - жестко сказал он... - А
теперь - я вам сказал... Там уж как хотите.
- Ну, ну... Что же вы теперь намерены?
- Не знаю... Да это неважно.
- Д-да... пожалуй, что так... Дело ваше... Ну, ладно. Так прощайте!
- Куда же вы? - удивился Сергей.
- А туда! - Валерьян махнул рукой в сторону, где, далеко за рощей,
краснело кирпичное здание станции. - На поезд я поспею, багаж сдан на
хранение... Ну, желаю вам.
Он крепко пожал Сергею руку и пристально взглянул на него сквозь
выпуклые стекла пенсне черными, быстрыми глазами.
- Да! - встрепенулся он, - я ее оставил там у вас, в комнате. Она мне
теперь не нужна... Вы ее бросьте куда-нибудь, в лес хоть, что ли,
где-нибудь в глушь...
- Хорошо, - грустно сказал Сергей. Ему было жаль Валерьяна и хотелось
сказать что-то теплое и трогательное, но не было слов, а была тревога и
отчужденность.
Маленький, черный человек быстро шел к станции, размахивая руками.
Сергей долго смотрел ему вслед, пока худая, низенькая фигурка совсем не
превратилась в черную, ползущую точку. Через мгновение ему показалось, что
Валерьян обернулся, и он быстро махнул платком, смотря в зеленую пустоту.
Ответа не было.
Черная точка еще раз приподнялась, переходя пригорок, и скрылась.
Солнце беспощадно палило сухим, желтым светом, и зелень молодой травы
сверкала и нежилась в нем. Вдали дрожал и переливался воздух, волнуя
очертания тонких, как линейки нотной бумаги, изгородей. За рощей вспыхнул
белый, клубчатый дымок и тревожно крикнул паровоз.
Идя домой, Сергей вспоминал все сказанное Валерьяну. И жаль было
прошлого, неясной, смутной печалью.
Ходить взад и вперед по маленькой комнате, задевая за угол стола и
медленно поворачиваясь у желтенькой, низенькой двери, становилось скучно и
утомительно. При каждом повороте Сергей прислушивался к упругому скрипу
сапожного носка и снова шел, механически отмечая стук шагов. Думать,
расхаживая, было удобнее. Он привык к этому еще в тюремной камере, которую
чем-то, должно быть, своим размером, странно напоминала его комната.
Волнение давно улеглось, и осталось чувство, похожее на чувство
человека, посетившего дневной спектакль: вечерний свет, музыка, игра
артистов... Несколько часов он видит и слышит прибранный, поэтический
уголок жизни... А потом белый, назойливый день снова царит и грохочет, и
снова хочется обманного, золотистого вечернего света.
Плоские, самодовольные обои пестрели вокруг намалеванными, грязными
цветочками. Ветер вздувал занавеску, и она слабо шуршала на столе, шевеля
клочки бумаги и обгрызанный карандаш. Заглавия книг кидались в глаза,
вызывая скуку и отвращение. Серьезные, холодные и нестерпимо надоевшие, они
рождали представление о монотонной жизни фабричного мира, бесчисленных
рядах цифр, пеньке, сахаре, железе; о всем том, что бывает, и чего не
должно быть.
День гас, убегая от городка плавными гигантскими шагами, и следом за
ним стлалась грустная тень. Где-то размеренно и сочно застучал топор;
перебивая его, быстро заговорил молоток, и два стука, тяжелый и легкий,
долго бегали один за другим в затихшем воздухе. Сергей сладко, судорожно
зевнул, хрустнул пальцами и остановился против стола.
Между книгами и письменным прибором лежала небольшая, металлическая
коробка, формой и тускло-серым цветом скорее напоминавшая мыльницу, чем
снаряд. Было что-то смешное и вместе с тем трагическое в ее отвергнутой,
ненужной опасности, и казалось, что она может отомстить за себя, отомстить
вдруг, неожиданно и ужасно.
Он вспомнил теперь, что, войдя в комнату, сразу ощутил в ней
присутствие постороннего, почти живого существа. Существо это лукаво
глядело на него и щупало взглядом, безглазое, - сквозь стенки комода,
покорное и грозное, как вспыльчивый раб, готовый выйти из повиновения.
Теперь оно лежало на столе, и Сергей смотрел на квадратную стальную коробку
с жутким, любопытным чувством, как смотрят на зверя, беснующегося за
толстыми прутьями клетки. Хотелось знать, что может выйти, если взять эту
скучную с виду вещь и бросить об стену. Острый, тревожный холод пробежал в
нем при этой мысли, зазвенело в ушах, а домик, в котором он жил, показался
выстроенным из бумаги.
Сумерки вошли в комнату неслышными, серыми тенями. Скука томила Сергея
и нетерпеливым зудом тревожила тело. Стараясь прогнать ее, он вспомнил
грядущий простор жизни, свою молодость и блеск весеннего дня. Но темнота
густела за окном, и скованная ею мысль бессильно трепетала в объятиях
нудной, тоскливой неуверенности. От этого росло раздражение и робкая тихая
задумчивость. И вдруг, сначала медленно, а затем быстро и яснее зародилась
и прозвенела в мозгу старинная мелодия детской, наивной песенки:
...Да-ца-арь, ца-арь, ца-арев сын,
Наступи ты ей на но-жку-да ца-арь, ца-арь,
Ца-арев сын,
Ты прижми ее к сер-деч-ку, да-ца-арь, ца-арь,
Ца-арев сын...
Слабое воспоминание детства колыхнулось как смутный, древний сон и
резко заслонилось черной, прыгающей спиной Валерьяна. Она таяла, удаляясь.
Сергей стиснул зубы и тупо уставился в стену. И стена, одетая сумраком,
смотрела на него, молча и сонно.
"У меня дурное настроение, - подумал он. - Это приходит так же, как и
уходит. Оно пройдет. Тогда станет опять весело и интересно жить. В самом
деле - чего мне бояться?"
- Сергей - чего тебе бояться? - сказал он вполголоса.
Но мозг не давал ответа и не зажигал мысли, а только грузно и медленно
перекатывал камни прошлого. Там были всякие большие и маленькие, темные и
светлые. Темные - сырые и скользкие, торопливо падали на старое место, и
больно было снова тревожить их.
Он будет жить. Каждый день видеть небо и пустоту воздуха. Крыши, сизый
дым, животных. Каждый день есть, пить, целовать женщин. Дышать, двигаться,
говорить и думать. Засыпать с мыслью о завтрашнем дне. Другой, а не он,
придет в назначенное место и, побледнев от жути, бросит такую же серую,
холодную коробку, похожую на мыльницу. Бросит и умрет. А он - нет; он будет
жить и услышит о смерти этого, другого человека, и то, что будут говорить о
его смерти.
За стеной пили чай, кто-то ворочался на стуле и тяжело скрипел.
Бряцали блюдца, смутный гул разговора назойливо лез в уши. В сенях хлопнула
дверь, и затем в комнату тихо постучали.
- Что там? - встряхнулся, вздрогнув, Сергей.
За дверью женский голос спросил:
- Лампу зажечь вам?
- Зажгите, Дуня. Войдите же.
Девушка, не торопясь, вошла и остановилась темной, живой тенью. Сергей
несколько оживился, точно звуки молодого, звонкого голоса освобождали душу
от когтей вялого беспредметного уныния.
- Ничего-то ровнешенько не вижу, - сказала Дуня, шаря в темноте. - Где
лампа?
- Без керосина совсем, вот здесь - нате!
Он подал ей, осторожно двигаясь, дешевую лампу в чугунной подставке, и
пальцы его коснулись тонких, теплых пальцев Дуни.
- Я заправлю, - сказала она. - Сию минуту.
- Ничего, я подожду... Слушайте, Дуня: ну как - катались вчера?
- Ничего мы не катались, - досадливо протянула девушка. - Лодок-то не
было. Все, как есть, поразобрали, такая уж досада... А своя еще конопатчика
просит... Я сию минуту...
Она бесшумно скользнула в мрак сеней, хлопнув дверью. Сергей заходил
по комнате, насвистывая старинную песенку о царе - цареве сыне и видел
горячую, курчавую головку мальчика, сонно шевелящего пухлыми губками. Он ли
это был? Как странно. Но уже становилось веселее и тверже на душе,
захотелось уютного света, чаю, интересной книги. То, что думает Валерьян,
принадлежит ему и таким, как он; то, что думает Сергей, принадлежит Сергею.
В этом вся штука. Не нужно поддаваться впечатлениям.
Далекий призрак каменного города пронесся еще раз слабым, оторванным
пятном и растаял, спугнутый шагами прохожих. Шаги эти, тяжелые и неровные,
смутно раздались под окном и замерли, встревожив тишину.
Вошла Дуня, и желтый свет прыгнул в комнату, обнажив стены и мебель,
закрытые тьмой. Стало спокойно и весело. Девушка поставила лампу на комод и
слегка прикрутила огонь.
- Вот так, - сказала она. - Что вы?
- Я ничего не сказал, - улыбнулся Сергей, подымаясь со стула. Заложив
руки в карманы брюк, он остановился против Дуни.
- Так-то, - сказал он. - Ну - как вы?
Ему хотелось говорить, шутить и казаться таким, каким его считали
всегда: ласковым, внимательным и простым. Никаких усилий это ему никогда не
стоило, а сознавать свои качества было приятно и давало уверенность.
Девушка стояла у дверей в ленивой, непринужденной позе, касаясь косяка
волосами устало откинутой головы. Сергей смотрел на ее крепкое, стройное
тело с завистливым чувством больного, наблюдающего уличную жизнь из окна
скучной, бесцветной палаты.
- Что поделывали сегодня? - спросил он, заглядывая в ее темные,
смущающиеся глаза.
- Вот спать скоро пойду! - рассмеялась девушка и зевнула, закрыв рот
быстрым движением руки. - Уж так ли я устала - все суставчики болят.
- Разве ходили куда?
- Ходила... В лес за шишками. - Дуня снова протяжно зевнула и
потянулась ленивым, томным движением. - За шишками еловыми для самовара...
Целый мешок приволокла...
"Красивая... - подумал Сергей. - Выйдет за какого-нибудь портного или
лавочника. Будет шить, стряпать, нянчить, много спать, жиреть и браниться,
как Глафира".
- А вы, небось - опять, поди, за книжку сядете? - быстро спросила
Дуня. - Хоть бы мне когда ка-кой-ни-на-есть роман достали... Ужасть как
люблю, которые интересные... А Пушкина бы вот, - тоже!..
- Дуня-я-а! Ле-ша-ай! - закричала в сенях Глафира привычно сердитым
голосом. - К Саньке ступай!..
- А ну тебя! - тихо сказала девушка, прислушиваясь и смотря на Сергея.
- Сейчас! - крикнула она громким, озабоченным голосом и, шумно распахнув
дверь, быстрым, цветным пятном скрылась из комнаты. После ее ухода в тишине
слышался еще некоторое время шелест ситцевой юбки, а в воздухе, у дверного
косяка, блестела розовая улыбка.
И вдруг, как это бывает на улице, когда какой-нибудь прохожий