Страница:
- настаивал он, сам начиная ощущать тоскливое, жалобное раздражение. -
Пожалуйста, не отпирайся!.. Сердишься. А почему, неизвестно...
Елена еще плотнее сжала губы.
- Да нет же, я совсем не сержусь...
Григорий Семеныч огорченно пожал плечами и развернул газету. Но через
минуту помешал в стакане и, стараясь подавить мгновенную тонкую струйку
обоюдного неудовольствия, сказал:
- У меня разные дела в городе. Прежде всего надо заказать стекол для
парников... Потом с этими процентами... Да еще посмотреть Гущинский
локомобиль, но я думаю, что он врет... Наверное, с починкой, очень уж
дешево... А тебе... нужно что-нибудь?..
- Мне? - холодно спросила она. - Что же мне может быть нужно? Нет.
- Это уж тебе знать, - кротко заметил Варламов. - Что ты... такая
странная? Это невесело.
- Ну и уезжай себе, если скучно! - раздраженно подхватила Елена. -
Разве я держу тебя? Скучно - ну и уходи... Чини свои локомобили и
парники... Можешь также пойти в клуб и проиграть лишних двести рублей...
мне... меня это не касается.
- Еленочка! - взмолился Григорий Семеныч, вставая и подходя к ней. -
Детка моя! Ну, будет, брось... Я - дурак, довольно, Еленочка.
Он взял ее руку, потянул к себе и поцеловал маленькие, мягкие пальцы.
Она не сопротивлялась, но в ее бледном, капризном лице по-прежнему лежала
тень застывшего упрямства и скуки. Варламов опустил руку и тоскливо
вздохнул.
- Ты, я вижу, ссориться хочешь, - сказал он печальным голосом, - но,
ей-богу, я ни при чем... Ну, скажи, что я сделал, чем виноват?..
Елена сидела неподвижно, упорно рассматривая самоварный кран круглыми,
остановившимися глазами, и вдруг, неожиданно для себя самой, жалобно и
горько заплакала, беспомощно всхлипывая трясущимся, побледневшим ртом.
Крупные, медленные слезы падали на скатерть, расплываясь мокрыми пятнами. И
так было странно, тяжело видеть молодую, хорошенькую женщину плачущей в
уютной, светлой комнате, полной веселого утреннего солнца и зеленых теней,
что Варламов растерялся и беспомощно стоял на одном месте с глупым,
покрасневшим лицом, не зная, что делать. Но в следующее мгновение он
встряхнулся и бросился к маленькой, вздрагивающей от плача фигурке. Он
обнял ее за плечи, целуя в голову и бормоча смешным, детским голосом
ласкательные слова:
- Крошка моя... Ну, деточка, ну, милая, ангельчик мой!.. Ну, что же
ты, зачем, Еленочка?..
Прошло несколько томительных секунд, и, вдруг, плач прекратился так же
внезапно, как и начался. Елена перестала всхлипывать, выпрямилась, с
мокрым, блестящим от слез лицом попыталась улыбнуться, бросила на Варламова
просительный, ласковый взгляд и заговорила жалобным, но все еще сердитым,
дрожащим голосом:
- Это нервы, Гриша... ты не обращай... ну, ей-богу же, просто нервы...
потом, я плохо спала... голова болела, ну... Вот видишь, я перестала,
вот...
Она рассмеялась сквозь слезы и принялась усиленно тереть кулачками
вспухшие, красные глаза. Варламов сел, взволнованно откашлялся и шумно
передохнул.
- Ты просто пугаешь меня, - сказал он, успокаиваясь и крупными
глотками допивая остывший чай. - Так вот... ни с того, ни с сего...
Сегодня... на прошлой неделе тоже что-то такое было... К доктору, что ли,
мне съездить, а? Еленочка?
- Как хочешь, все равно, - протянула Елена упавшим голосом. - Но ведь
я здорова, что же ему со мной делать?
- Доктора уж знают, что делать, - уверенно возразил Варламов. - Это мы
не знаем, а они знают... Вот ты говоришь - нервы. Ну, значит, и будет
лечить от нервности.
- Да-а... от нервности... - капризно подхватила Елена. - А вот если
мне скучно, тогда как? А мне, Гриша, каждый день скучно, с самого утра...
Ходишь, ходишь, слоняешься, жарко... Мухи в рот лезут.
- Вот это и показывает, что у тебя расстроены нервы, - с убеждением
сказал Варламов, расхаживая по комнате. - Нервы - это... Здоровому человеку
не скучно, и он, например, всегда интересуется жизнью... Или найдет себе
какое-нибудь занятие...
Он чувствовал себя немного задетым и в словах жены нащупывал тайный,
замаскированный укор себе, но так как он ее любил и был искренно огорчен ее
заявлением, то и старался изо всех сил придумать что-нибудь, могущее, по
его мнению, развлечь и развеселить Елену. Сам он никогда не скучал, вечно
погруженный в хозяйство, и значение слова "скука" было известно ему так же,
как зубная боль человеку с тридцатью двумя белыми, крепкими зубами.
- Да, господи! - говорил он, останавливаясь и пожимая плечами. - В
твоих руках масса возможностей... Ну, хорошо... Гуляй, что ли... поезжай в
город, в театр... навести родных... ты, вон, цветы любишь, возишься с
ними... Да мало ли что можно придумать?..
Елена рассеянно теребила салфетку, и нельзя было понять, о чем она
думает. Варламов помолчал, но видя, что жена не возражает, снова заговорил
довольным, рассудительным голосом.
- Вот в чем дело-то... Кстати, хочешь, приглашу погостить директоршу.
Можно поехать в лес или к Лисьему загону, например...
- Гриша! - сказала Елена, поднимая голову, и голос ее вздрогнул
капризной, тоскливой ноткой. - Гриша, мне скучно! Скучно мне!..
Варламов перестал ходить и с глубоким, искренним удивлением увидел
большие темные глаза, полные слез. Он крякнул, тупо мигнул и вытащил руку
из кармана брюк. Елена продолжала, стараясь не волноваться:
- Григорий! Я же не виновата, что я такая... Мне все надоело,
решительно все, и сама я себе надоела... А чего мне хочется...
Она беспомощно развела руками и рассмеялась вздрагивающим, нервным
смехом, покусывая губы. Потом закрыла глаза и грустно прибавила:
- Хоть бы ребеночка нам, право...
В другое время Варламов был бы растроган и умилен этим желанием, но
теперь, когда все его соображения относительно скуки были встречены одним
коротким, простым словом "скучно", тупое недоумение перед фактом разрослось
в нем грустью и маленьким, обидчивым раздражением. Он даже не обратил
внимания на последние слова Елены и сказал, стараясь говорить кротким,
сдавленным голосом.
- Ну, Елена, я за тебя знать не могу. Но я крайне... крайне
озадачен... Кажется, я все... Ты обеспечена... Я не стесняю... зачем же
так? Я не виноват, Елена!
- Я и не обвиняю, - холодно возразила молодая женщина. - При чем тут
ты?!.
"Она нечаянно сказала правду, - подумал Варламов, вытаскивая золотые
часы и прищуриваясь на циферблат. - При чем тут я? Хандрит... Пройдет!"
- Мне пора, - вздохнул он, подойдя к жене и целуя ее в мягкую,
холодную щеку. - Я вернусь к одиннадцати, и ты еще успеешь стать
паинькой... Знаешь, - он улыбнулся снисходительно и довольно, - когда
человек расстроен, ему лучше побыть одному. А мое присутствие тебя
раздражает.
- Меня все раздражает, - тихо процедила Елена. - Все... вот этот
самовар, и тот... И солнце... чего оно лезет в глаза?..
- Иду, иду!.. - деланно засмеялся Варламов, махая руками. - Ухожу.
Глафира-а!..
Вошла белорусая, румяная горничная, и Варламов распорядился запречь в
дрожки Пенелопу, маленькую, гнедую кобылу. Горничная ушла, мимоходом
подобрав брошенный на пол окурок, а Варламов пошел в кабинет взять деньги и
папиросы.
Когда он уехал, Елена пошла к себе, села перед туалетным столиком и
долго перебирала шпильки, внимательно рассматривая в холодной пустоте
зеркала свое хорошенькое, скучающее лицо. Потом нашла, что у нее сегодня
очень томный и интересный вид, вспомнила обиженное лицо мужа и самодовольно
улыбнулась. Пускай чувствует, что такое супружеская жизнь.
На скотном дворе мычали телки, откуда-то падал в тишину ленивый стук
топора. Елена кое-как собрала волосы, напевая сквозь зубы, потянулась,
зевнула и, так как одеваться ей было лень, решила, что лиловый капот -
самый легкий и удобный домашний костюм.
Жаркое летнее молчание дышало в окно безветренным, сухим воздухом,
томило и дрожало. И тягучее, расслабленное настроение, овладевшее женщиной,
напомнило почему-то ей серенькие годы уездного девичества, прогулки по
тощему, высохшему бульвару, жидкий военный оркестр, игравший по
воскресеньям марши и вальсы, чтение романов, беспричинные слезы и
беспричинный смех, чаепитие под бузиной, сплетни и туманные, томительные
мечты о "нем", далеком, неизвестном человеке, с приходом которого как-то
странно соединялось представление о яркой, интересной жизни, возможной и
желанной. Тогда казалось, что все еще впереди, и что настоящее, где каждый
день до нелепости похож на другой, только неизбежная ступень к заманчивому,
интересному будущему. О том, что такое это будущее, и что в нем хорошего, и
почему это хорошее должно наступить, - даже не думалось. А если и думалось,
то с неясной, сладкой надеждой, и казалось, что, как ни думай, все же будет
страшно приятно и хорошо.
Год замужества прошел скоро и бестолково. Первые впечатления брачной
жизни, новизна положения, взволнованность и острота ощущений тешили Елену,
как новая, неожиданно купленная игрушка. Приезжала родня с острыми,
истерически-любопытными глазами, ела, пила, ходила по усадьбе, рассматривая
коров, овец, ярко выкрашенные новенькие машины, сеялки, веялки, молотилки,
механические грабли, вздыхала и завидовала. И когда Елена, с сияющим,
смущенным лицом, розовая и оживленная, болтала без умолку о своей новой и
обеспеченной, завидной для всех жизни, поминутно взглядывая на
торжественное, довольное лицо мужа, - жизнь казалась ей приятной и
восхитительной, а Варламов - милым, добрым и умным человеком, к которому,
кроме благодарности, нужно чувствовать и любовь. И хотя любви к нему она не
испытывала, но была уверена, что спать с ним, принимать его подарки и
ласки, а в холодные дни завязывать ему шарф - значит любить.
А потом, постепенно, с каждым новым днем, сытно ускользавшим в
пространство, подошло и укрепилось сознание, что все самое лучшее уже было
и ничего нового, неизвестного впереди нет. Были, правда, мечты о ребенке и
возне с ним, но в мечтах этих муж не играл никакой роли и казался даже
странно чужим, посторонним человеком, которого все, и она сама, будут
называть "отец", "папа", и который в веселые минуты станет щекотать пальцем
животик ребенка, вскидывать брови и говорить сладким, деревянным голосом:
"Агу! Агу!"
Елена закрыла глаза и вслух, негромко, произнесла: "Гриша - отец". Но
тут же ей стало смешно, потому что слово "отец" непонятным образом
превратило лицо Григория Семеныча, мысленно представленное ею, в лицо ее
собственного отца, дряхлого старика в поношенном военном сюртуке,
страдающего параличом и одышкой. Елена нетерпеливо встряхнула головой,
встала и вышла на террасу, захватив новенький переводной роман.
Увидев хозяйку, огромный черный водолаз Полкан приподнялся на передних
лапах, выгнул шершавую спину, зажмурился и протяжно, громко зевнул,
помахивая хвостом. Потом встал, встряхнулся и, мерно ступая мягкими,
мохнатыми лапами, подошел к Елене, заглядывая ей в лицо умными, большими
глазами.
- Полкан, здороваться! - строго прикрикнула она, протягивая руку.
Собака лениво потянула воздух влажным черным носом и медленно
приподняла лапу, тяжело дыша разинутым от жары ртом.
- Дрянь собака, - притворно сердясь, сказала молодая женщина,
оживленная ярким солнцем и бодрой, трепетной зеленью старых лип. - Бяка...
У-у!..
И так же притворно морда Полкана приняла огорченное, жалкое выражение.
Он боком, высунув мокрый язык и опустив голову, смотрел на хозяйку, ожидая
привычных ласковых слов.
- Ну, хорошая, ну, умная собака!.. - важно сказала Елена, кладя свою
маленькую руку на огромную мохнатую голову. - Милый мой, добрый песик
Полкан...
Полкан утвердительно гавкнул басом и бодро замотал хвостом. Они
понимали друг друга. Елена задумалась, не отнимая руки и медленно вдыхая
густой, сочный воздух. Ей захотелось пойти в какой-нибудь укромный,
тенистый уголок, лечь на траву и читать, но также хотелось взять удочку и
водить леской в тихой, прозрачной воде, разглядывая горбатые, темные спинки
рыб, снующих над вязким, илистым дном.
Из-за угла дома вышла кухарка, длинная, сухопарая женщина с коричневым
от загара лицом. Еще издали Елена услышала ее быстрый, певучий говор, при
звуках которого почему-то сразу начинало пахнуть дровами, плитой и сырым
мясом.
- Вас, барыня, ищу-то! - заговорила она, прикрываясь от солнца худым,
желтым локтем. - На первое, значит, борщ барин вчера заказывал... Я борщ-то
собрала, только свеколки молодой нету, чисто беда...
Она подошла к террасе и остановилась, вытирая засаленные пальцы о
синий холщовый передник.
- Жаркого не придумаю, какого бы ни на есть, - продолжала кухарка,
озабоченно поджимая губы. - Ежели, например, баранину, так барин до
баранины не очень охоч... Разве курицу с рисом, Елена Митревна?
- Все равно, хоть курицу, - сказала Елена. - Барин приедет вечером, а
мне все равно.
- Разве што курицу, - согласилась кухарка, обдумывая, какую курицу
заколоть. - Я еще, как седни встала, так про курицу думала... Так курицу,
барыня?..
- Две курицы!!. - рассердилась Елена. - Три, четыре, пять... сто
куриц!.. Какая у тебя привычка спрашивать по десяти раз!..
Не вступая в дальнейшие объяснения, она подхватила подол платья и
пустилась бегом по аллее, на ходу оборачиваясь и крича: - Полкан! Полкан!
Собака бросилась за Еленой большими, ленивыми прыжками, гавкая и
припадая к земле. На повороте Полкан догнал отбившуюся от него хозяйку,
положил ей лапы на грудь и тяжело задышал прямо в лицо, стараясь лизнуть
Елену, но она вывернулась и снова пустилась бежать, не замечая, что Полкан
отстает только из вежливости и, по-видимому, не особенно расположен бегать.
У маленькой хмелевой беседки Елена остановилась, раздумывая, войти туда или
нет, потом вошла и, запыхавшись, села на узенькую зеленую скамейку. Полкан
завилял хвостом, зевнул и грузно опустился на пол к ее ногам, уткнув морду
в вытянутые передние лапы.
Елена выпрямилась, изогнулась всем своим маленьким стройным телом,
развернула книгу и принялась читать длинный фантастический роман, полный
приключений и ужасов. Тянулась бесконечная интрига злодеев с
добродетельными людьми, где, невзирая на усилия автора, преступники и
убийцы выходили почему-то живее и интереснее самых добрых и самых
благородных людей. Впрочем, все они действовали с одинаковой жестокостью
друг к другу, не давая спуска ни правому, ни виноватому.
Когда надоело читать, Елена закрыла глаза, стараясь вообразить себя
пленницей, спрятанной в каком-нибудь пустынном и таинственном месте. Но
вместо каменного угрюмого замка с башнями и подземными ходами упорно
рисовалась чистенькая веселая усадьба, амбары с хлебом и сеном, каретник,
скотный двор, залитый навозной жижей, и приказчик Евсей, аккуратный,
богомольный мужик, подстриженный в скобку. В ухе у него серебряная серьга,
а сапоги - бутылками. А дальше, уходя к далекому, бледному от жары небу,
тянулись волнистые хлебные поля, охваченные синими изгибами леса. И не было
таинственного похитителя, а был муж, Гриша, безобидное, деловое существо с
мягкими рыжими усами, скучное и ласковое.
Вдруг Полкан вскочил, гавкнул, прислушиваясь к чему-то, понятному и
значительному только для него, оглушительно залаял и бросился со всех ног
под уклон аллеи, прямо к пруду. Елена вздрогнула, встрепенулась и встала,
Полкана уже не было возле, только его неистовый, раздраженный лай удалялся
все быстрее и быстрее, наполняя июльскую тишину громкими гневными звуками.
- Полкан! Сумасшедший!.. - закричала она, пускаясь по аллее бегом. -
Полкан! Иси, сюда!
Но Полкан не слышал. По-видимому, теперь он остановился, привлеченный
чьим-то присутствием, и бурно, свирепо лаял, забыв все на свете, кроме
предмета своего гнева. И когда Елена выбежала к пруду, с тревожным
любопытством оглядываясь вокруг, то увидела неизвестного ей, слегка
растерявшегося человека, и в трех шагах от него бешено лающего Полкана,
сразу потерявшего сонную флегму добродушного пожилого пса.
На следующий после нападения день Петунников вышел к лесной опушке.
Глубокая, жадно вздрогнувшая радость блеснула в его измученном, посеревшем
лице навстречу пышной желтизне полей и голубому воздуху, раскаленному
полуденным зноем.
Когда после долгого, суточного блуждания в дремучей глуши перед ним
неожиданно и далеко сверкнули крошечные голубые прорехи опушки, последний
трепет возбуждения встряхнул его истомленное, ослабевшее тело и
лихорадочно-быстрыми шагами направил туда, где меж тонких, частых стволов
пестрела цветами сочная, мшистая луговина. Он выбрался на простор,
запыхавшись, с тяжелой от жажды и бессонницы головой, сел на пенек и
осмотрелся.
Перед ним, заливая холмистое поле, струился в потоках света золотистый
бархат ржаных волн, разбегаясь от знойной, воздушной ласки беглыми сизыми
переливами, а сверху, из голубой опрокинутой глубины сыпалось невидимое,
неугомонное серебро птичьих песен. Там, на огромной, недосягаемой высоте,
опьяненные летом и солнцем, страстно звенели жаворонки, и казалось, что
поет сам воздух, хрустальный и звонкий. На межах пестрела белая и розовая
кашка, лиловый клевер, темная, лаковая зелень придорожника. Вправо и влево,
распахнув огромные хвойные крылья, тянулся и синел лес, разрезая бледное от
жары небо диким, прихотливым узором.
Усадьба и разные хозяйственные постройки, разбросанные под косогором в
полуверсте от Петунникова, показались ему ненужными и неприятными в этой
мирной, солнечной тишине. Вид человеческого жилья сразу настроил его
тревожно и подозрительно. Времени прошло слишком достаточно для того, чтобы
по крайней мере на сто верст в окружности стало известно о вчерашнем. И не
будет ничего удивительного, если первый же встречный взглянет на него косо,
пойдет к другим, расскажет о своей встрече и таким образом сделает массу
неприятностей, из которых самая важная и самая непоправимая - смерть.
Он сидел мокрый от пота, злобно кусая потрескавшиеся губы, и злобно
смотрел вдаль, где, загораживая угол хорошенькой, небольшой усадьбы,
кудрявилась и толпилась в желтизне полей темная зелень сада. Оттуда, как
стан ленивых, беспечных врагов, смотрели красные железные крыши сараев,
изгороди, окна и трубы. Все это пестрой, солидной кучкой лезло в глаза
Петунникову, как бы противопоставляя свою оседлость его риску и
заброшенности.
А он сидел, затягиваясь последней папироской, и соображал, что
поблизости должно быть село или деревня, а значит, и дорога, на которую
нужно выбраться. Голод мучил его, молодой, едкий голод, и от этого слегка
тошнило. Ноги распухли и, как обваренные, горели в узких, тяжелых сапогах.
Дрожали руки, тяжесть усталости давила на ослабевший мозг, путала мысли, и
мучительно, с тоскливым, напряженным остервенением во всем теле хотелось
пить и пить без конца блаженно-сладкую, хрустальную, ледяную воду.
Там, в усадьбе, вода, конечно, есть, и ее много. Ее так много, что это
кажется даже издевательством. Она там везде: в глубоком, сыром колодце, в
больших пожарных чанах, в водовозных бочках. На кухне - в крашеных, пахучих
ведрах, в самоваре, в умывальнике. В граненом, светлом графине где-нибудь
на чистом белом столе. В желудках людей, живущих там.
Петунников скрипнул зубами и ожесточенно сплюнул. Еще бы там не было
всего этого! Какое полное, прекрасное наслаждение войти сейчас в чистую,
солидную комнату, сесть за чистый, аппетитно убранный стол, потянуться к
холодному, запотевшему графину с прозрачной водой, сдерживая изо всех сил
тоскливое, слепое желание пить прямо из горлышка, безобразно и жадно, как
загнанная, вспотевшая лошадь. Да! Но удержаться, налить в стакан медленно,
очень медленно и осторожно поднести к губам. Сделать маленький глоток,
судорожно смеясь и вздрагивая от нестерпимой утоляемой жажды.
Тогда остановится время. Наступит светлая тишина, и мысли исчезнут,
только холодная струйка, булькая мерными, жадными глотками, устремится по
пищеводу, медленно исцеляя жгучее раздражение внутренностей. Напившись и
передохнув, хорошо налить в белую глянцевитую тарелку горячих щей с
крапивой и крутыми яйцами, отрезать хлеба, пахучего, теплого,
свежеиспеченного, с поджаристой коркой. Взять мяса с жиром и хрящиками.
Есть без конца, полно и восторженно наслаждаясь едой; потом лечь в чистую,
мягкую кровать, скинуть болезненно раздражающую одежду, вытянуться и
замереть в сладком, глубоком забытье.
- Тьфу!..
Петунников встал и выругался. Конечно, там живут сытые, обеспеченные
люди, мелкие паразиты, сосущие неустанно и жадно крестьянский мир. Но что
ему за дело до них, обывателей, погрязших в беркширских, йоркширских и
прочих свинных культурах, в картах и двуспальных кроватях, в навозе и
огородах! Он, загнанный, но свободный, далек от зависти. Разве не от них,
не от сереньких, сытых будней ушел он в свободную страну мятежного
человеческого духа, ради ценности и красоты единой, раз полученной, не
повторяемой жизни?
Мысль эта, рожденная тревожной минутой слабости голодного, разбитого
тела, неумолимо заявляющего о своем праве на жизнь, скользнула перед
глазами Петунникова холодно и скупо, как чужая, прочитанная в книге, без
малейшего прилива душевной бодрости и нервного подъема. По-прежнему острые,
мучительные желания неотступно обращали его глаза туда, где жили чужие и,
уже в силу своего положения, враждебные ему люди. Отогнав усилием воли
призраки распаленного воображения, он встал и нерешительно двинулся вперед.
Усадьба, как магнит, притягивала его. Исступленное желание пить во что
бы ни стало быстро убило всякие опасения, и он, шагая все торопливее, уже
думал о том, что в саду, быть может, никого нет, и при некоторой
осторожности можно, оставаясь незамеченным, найти какую-нибудь лейку или
садовую дождевую кадку.
Но чем ближе подходил он к усадьбе, зорко разглядывая дорогу, тем
сильнее овладевало им усталое безразличие и равнодушие к каким угодно
встречам. Возможно, что это был результат впечатления, произведенного тихой
и безлюдной местностью, но нестерпимая жажда, распаляемая ожиданием
близкого удовлетворения, быстро превратила недавнюю осмотрительность в
холодное и злое упрямство. Уверенно, как человек, знающий, чего он хочет,
Петунников пересек широкую пыльную дорогу, отделявшую от него сад,
перепрыгнул канаву, нырнул в затрещавшие кусты и чуть не вскрикнул: прямо
перед ним за изгибом аллеи блестел маленький тенистый прудок, густо укрытый
орешником и высокими липами.
Перебежать аллею, спуститься по обрывистому выступу заросшего осокой
берега к доскам, положенным на вбитые в дно пруда колья, упасть на колени и
жадно, до самых ушей, погрузить лицо в теплую, глиноватую воду было для
Петунникова делом нескольких секунд. Две-три минуты он пил, не отрываясь,
тяжело дыша, захлебываясь, фыркая и не сознавая ничего в мире, кроме своего
мучительно наслаждающегося тела и воды, пресной, теплой, гниловатой,
восхитительной жидкости...
Он пил, судорожно сжимая руками влажные, скользкие края досок, а над
его головой чирикали воробьи, расстилалась жаркая, отдаленно звенящая
тишина; в уровень глаза на поверхности расходящейся тихими кругами воды
колыхалась зеленая, остроконечная травка. И когда невдалеке где-то раздался
неожиданный, злобный собачий лай, Петунников уже напился. Он встал,
сообразил, что бежать от собаки, если она лает на него, бессмысленно,
потому что внушит прочные подозрения, надел шляпу и приготовился.
- Вы не бойтесь! - сказала Елена, смущаясь и останавливаясь. - Он не
кусается... Полкан! Негодяй! Назад!..
Водолаз гавкнул еще раз, два, и с неудовольствием, оглядываясь на
незнакомца, побежал к хозяйке. Петунников снял шляпу, вежливо кланяясь и
чувствуя, что смущение неожиданно появившейся женщины не заражает его, а,
наоборот, лишает той легкой растерянности, которую он испытал в первый
момент. Пристально рассматривая Елену, молодой человек шагнул вперед и
сказал:
- Извините меня, сударыня!.. Я неожиданно... Мне страшно хотелось
пить...
- Он не кусается, - сдержанно повторила она, быстро оправляясь и, в
свою очередь, меряя незнакомца острым любопытным взглядом. - На чужих он
только лает, если заметит...
Желание спросить, кто он и зачем здесь, было так явно написано на ее
лице, что Петунников почувствовал неловкость затягивать далее объяснение.
Привычка лгать в критических моментах не изменила ему, подсказав и в этот
момент нужные, похожие на правду слова. Он заговорил без всякого видимого
усилия, спокойно и просто:
- Еще раз простите, сударыня!.. Я заблудился и целые сутки шатался
здесь, вот в этом лесу. Моя фамилия Годунов. Я старший телеграфист на
станции Курбатово, и вот... Воды в лесу не мог найти... Почти с ног валился
от жажды... Потом выбрался, наконец, увидел эту... вашу - если не ошибаюсь?
- усадьбу и пустился со всех ног. А когда подошел ближе, то увидел пруд...
терпенья не хватило, набрался смелости и... чему обязан теперь встречей с
вами, сударыня!
Пруд не был виден снаружи, но Елена не заметила лжи и продолжала
стоять, сильно заинтересованная. Петунников показался ей, никогда не
ходившей в лесу более часа, человеком, ускользнувшим чуть ли не от
Пожалуйста, не отпирайся!.. Сердишься. А почему, неизвестно...
Елена еще плотнее сжала губы.
- Да нет же, я совсем не сержусь...
Григорий Семеныч огорченно пожал плечами и развернул газету. Но через
минуту помешал в стакане и, стараясь подавить мгновенную тонкую струйку
обоюдного неудовольствия, сказал:
- У меня разные дела в городе. Прежде всего надо заказать стекол для
парников... Потом с этими процентами... Да еще посмотреть Гущинский
локомобиль, но я думаю, что он врет... Наверное, с починкой, очень уж
дешево... А тебе... нужно что-нибудь?..
- Мне? - холодно спросила она. - Что же мне может быть нужно? Нет.
- Это уж тебе знать, - кротко заметил Варламов. - Что ты... такая
странная? Это невесело.
- Ну и уезжай себе, если скучно! - раздраженно подхватила Елена. -
Разве я держу тебя? Скучно - ну и уходи... Чини свои локомобили и
парники... Можешь также пойти в клуб и проиграть лишних двести рублей...
мне... меня это не касается.
- Еленочка! - взмолился Григорий Семеныч, вставая и подходя к ней. -
Детка моя! Ну, будет, брось... Я - дурак, довольно, Еленочка.
Он взял ее руку, потянул к себе и поцеловал маленькие, мягкие пальцы.
Она не сопротивлялась, но в ее бледном, капризном лице по-прежнему лежала
тень застывшего упрямства и скуки. Варламов опустил руку и тоскливо
вздохнул.
- Ты, я вижу, ссориться хочешь, - сказал он печальным голосом, - но,
ей-богу, я ни при чем... Ну, скажи, что я сделал, чем виноват?..
Елена сидела неподвижно, упорно рассматривая самоварный кран круглыми,
остановившимися глазами, и вдруг, неожиданно для себя самой, жалобно и
горько заплакала, беспомощно всхлипывая трясущимся, побледневшим ртом.
Крупные, медленные слезы падали на скатерть, расплываясь мокрыми пятнами. И
так было странно, тяжело видеть молодую, хорошенькую женщину плачущей в
уютной, светлой комнате, полной веселого утреннего солнца и зеленых теней,
что Варламов растерялся и беспомощно стоял на одном месте с глупым,
покрасневшим лицом, не зная, что делать. Но в следующее мгновение он
встряхнулся и бросился к маленькой, вздрагивающей от плача фигурке. Он
обнял ее за плечи, целуя в голову и бормоча смешным, детским голосом
ласкательные слова:
- Крошка моя... Ну, деточка, ну, милая, ангельчик мой!.. Ну, что же
ты, зачем, Еленочка?..
Прошло несколько томительных секунд, и, вдруг, плач прекратился так же
внезапно, как и начался. Елена перестала всхлипывать, выпрямилась, с
мокрым, блестящим от слез лицом попыталась улыбнуться, бросила на Варламова
просительный, ласковый взгляд и заговорила жалобным, но все еще сердитым,
дрожащим голосом:
- Это нервы, Гриша... ты не обращай... ну, ей-богу же, просто нервы...
потом, я плохо спала... голова болела, ну... Вот видишь, я перестала,
вот...
Она рассмеялась сквозь слезы и принялась усиленно тереть кулачками
вспухшие, красные глаза. Варламов сел, взволнованно откашлялся и шумно
передохнул.
- Ты просто пугаешь меня, - сказал он, успокаиваясь и крупными
глотками допивая остывший чай. - Так вот... ни с того, ни с сего...
Сегодня... на прошлой неделе тоже что-то такое было... К доктору, что ли,
мне съездить, а? Еленочка?
- Как хочешь, все равно, - протянула Елена упавшим голосом. - Но ведь
я здорова, что же ему со мной делать?
- Доктора уж знают, что делать, - уверенно возразил Варламов. - Это мы
не знаем, а они знают... Вот ты говоришь - нервы. Ну, значит, и будет
лечить от нервности.
- Да-а... от нервности... - капризно подхватила Елена. - А вот если
мне скучно, тогда как? А мне, Гриша, каждый день скучно, с самого утра...
Ходишь, ходишь, слоняешься, жарко... Мухи в рот лезут.
- Вот это и показывает, что у тебя расстроены нервы, - с убеждением
сказал Варламов, расхаживая по комнате. - Нервы - это... Здоровому человеку
не скучно, и он, например, всегда интересуется жизнью... Или найдет себе
какое-нибудь занятие...
Он чувствовал себя немного задетым и в словах жены нащупывал тайный,
замаскированный укор себе, но так как он ее любил и был искренно огорчен ее
заявлением, то и старался изо всех сил придумать что-нибудь, могущее, по
его мнению, развлечь и развеселить Елену. Сам он никогда не скучал, вечно
погруженный в хозяйство, и значение слова "скука" было известно ему так же,
как зубная боль человеку с тридцатью двумя белыми, крепкими зубами.
- Да, господи! - говорил он, останавливаясь и пожимая плечами. - В
твоих руках масса возможностей... Ну, хорошо... Гуляй, что ли... поезжай в
город, в театр... навести родных... ты, вон, цветы любишь, возишься с
ними... Да мало ли что можно придумать?..
Елена рассеянно теребила салфетку, и нельзя было понять, о чем она
думает. Варламов помолчал, но видя, что жена не возражает, снова заговорил
довольным, рассудительным голосом.
- Вот в чем дело-то... Кстати, хочешь, приглашу погостить директоршу.
Можно поехать в лес или к Лисьему загону, например...
- Гриша! - сказала Елена, поднимая голову, и голос ее вздрогнул
капризной, тоскливой ноткой. - Гриша, мне скучно! Скучно мне!..
Варламов перестал ходить и с глубоким, искренним удивлением увидел
большие темные глаза, полные слез. Он крякнул, тупо мигнул и вытащил руку
из кармана брюк. Елена продолжала, стараясь не волноваться:
- Григорий! Я же не виновата, что я такая... Мне все надоело,
решительно все, и сама я себе надоела... А чего мне хочется...
Она беспомощно развела руками и рассмеялась вздрагивающим, нервным
смехом, покусывая губы. Потом закрыла глаза и грустно прибавила:
- Хоть бы ребеночка нам, право...
В другое время Варламов был бы растроган и умилен этим желанием, но
теперь, когда все его соображения относительно скуки были встречены одним
коротким, простым словом "скучно", тупое недоумение перед фактом разрослось
в нем грустью и маленьким, обидчивым раздражением. Он даже не обратил
внимания на последние слова Елены и сказал, стараясь говорить кротким,
сдавленным голосом.
- Ну, Елена, я за тебя знать не могу. Но я крайне... крайне
озадачен... Кажется, я все... Ты обеспечена... Я не стесняю... зачем же
так? Я не виноват, Елена!
- Я и не обвиняю, - холодно возразила молодая женщина. - При чем тут
ты?!.
"Она нечаянно сказала правду, - подумал Варламов, вытаскивая золотые
часы и прищуриваясь на циферблат. - При чем тут я? Хандрит... Пройдет!"
- Мне пора, - вздохнул он, подойдя к жене и целуя ее в мягкую,
холодную щеку. - Я вернусь к одиннадцати, и ты еще успеешь стать
паинькой... Знаешь, - он улыбнулся снисходительно и довольно, - когда
человек расстроен, ему лучше побыть одному. А мое присутствие тебя
раздражает.
- Меня все раздражает, - тихо процедила Елена. - Все... вот этот
самовар, и тот... И солнце... чего оно лезет в глаза?..
- Иду, иду!.. - деланно засмеялся Варламов, махая руками. - Ухожу.
Глафира-а!..
Вошла белорусая, румяная горничная, и Варламов распорядился запречь в
дрожки Пенелопу, маленькую, гнедую кобылу. Горничная ушла, мимоходом
подобрав брошенный на пол окурок, а Варламов пошел в кабинет взять деньги и
папиросы.
Когда он уехал, Елена пошла к себе, села перед туалетным столиком и
долго перебирала шпильки, внимательно рассматривая в холодной пустоте
зеркала свое хорошенькое, скучающее лицо. Потом нашла, что у нее сегодня
очень томный и интересный вид, вспомнила обиженное лицо мужа и самодовольно
улыбнулась. Пускай чувствует, что такое супружеская жизнь.
На скотном дворе мычали телки, откуда-то падал в тишину ленивый стук
топора. Елена кое-как собрала волосы, напевая сквозь зубы, потянулась,
зевнула и, так как одеваться ей было лень, решила, что лиловый капот -
самый легкий и удобный домашний костюм.
Жаркое летнее молчание дышало в окно безветренным, сухим воздухом,
томило и дрожало. И тягучее, расслабленное настроение, овладевшее женщиной,
напомнило почему-то ей серенькие годы уездного девичества, прогулки по
тощему, высохшему бульвару, жидкий военный оркестр, игравший по
воскресеньям марши и вальсы, чтение романов, беспричинные слезы и
беспричинный смех, чаепитие под бузиной, сплетни и туманные, томительные
мечты о "нем", далеком, неизвестном человеке, с приходом которого как-то
странно соединялось представление о яркой, интересной жизни, возможной и
желанной. Тогда казалось, что все еще впереди, и что настоящее, где каждый
день до нелепости похож на другой, только неизбежная ступень к заманчивому,
интересному будущему. О том, что такое это будущее, и что в нем хорошего, и
почему это хорошее должно наступить, - даже не думалось. А если и думалось,
то с неясной, сладкой надеждой, и казалось, что, как ни думай, все же будет
страшно приятно и хорошо.
Год замужества прошел скоро и бестолково. Первые впечатления брачной
жизни, новизна положения, взволнованность и острота ощущений тешили Елену,
как новая, неожиданно купленная игрушка. Приезжала родня с острыми,
истерически-любопытными глазами, ела, пила, ходила по усадьбе, рассматривая
коров, овец, ярко выкрашенные новенькие машины, сеялки, веялки, молотилки,
механические грабли, вздыхала и завидовала. И когда Елена, с сияющим,
смущенным лицом, розовая и оживленная, болтала без умолку о своей новой и
обеспеченной, завидной для всех жизни, поминутно взглядывая на
торжественное, довольное лицо мужа, - жизнь казалась ей приятной и
восхитительной, а Варламов - милым, добрым и умным человеком, к которому,
кроме благодарности, нужно чувствовать и любовь. И хотя любви к нему она не
испытывала, но была уверена, что спать с ним, принимать его подарки и
ласки, а в холодные дни завязывать ему шарф - значит любить.
А потом, постепенно, с каждым новым днем, сытно ускользавшим в
пространство, подошло и укрепилось сознание, что все самое лучшее уже было
и ничего нового, неизвестного впереди нет. Были, правда, мечты о ребенке и
возне с ним, но в мечтах этих муж не играл никакой роли и казался даже
странно чужим, посторонним человеком, которого все, и она сама, будут
называть "отец", "папа", и который в веселые минуты станет щекотать пальцем
животик ребенка, вскидывать брови и говорить сладким, деревянным голосом:
"Агу! Агу!"
Елена закрыла глаза и вслух, негромко, произнесла: "Гриша - отец". Но
тут же ей стало смешно, потому что слово "отец" непонятным образом
превратило лицо Григория Семеныча, мысленно представленное ею, в лицо ее
собственного отца, дряхлого старика в поношенном военном сюртуке,
страдающего параличом и одышкой. Елена нетерпеливо встряхнула головой,
встала и вышла на террасу, захватив новенький переводной роман.
Увидев хозяйку, огромный черный водолаз Полкан приподнялся на передних
лапах, выгнул шершавую спину, зажмурился и протяжно, громко зевнул,
помахивая хвостом. Потом встал, встряхнулся и, мерно ступая мягкими,
мохнатыми лапами, подошел к Елене, заглядывая ей в лицо умными, большими
глазами.
- Полкан, здороваться! - строго прикрикнула она, протягивая руку.
Собака лениво потянула воздух влажным черным носом и медленно
приподняла лапу, тяжело дыша разинутым от жары ртом.
- Дрянь собака, - притворно сердясь, сказала молодая женщина,
оживленная ярким солнцем и бодрой, трепетной зеленью старых лип. - Бяка...
У-у!..
И так же притворно морда Полкана приняла огорченное, жалкое выражение.
Он боком, высунув мокрый язык и опустив голову, смотрел на хозяйку, ожидая
привычных ласковых слов.
- Ну, хорошая, ну, умная собака!.. - важно сказала Елена, кладя свою
маленькую руку на огромную мохнатую голову. - Милый мой, добрый песик
Полкан...
Полкан утвердительно гавкнул басом и бодро замотал хвостом. Они
понимали друг друга. Елена задумалась, не отнимая руки и медленно вдыхая
густой, сочный воздух. Ей захотелось пойти в какой-нибудь укромный,
тенистый уголок, лечь на траву и читать, но также хотелось взять удочку и
водить леской в тихой, прозрачной воде, разглядывая горбатые, темные спинки
рыб, снующих над вязким, илистым дном.
Из-за угла дома вышла кухарка, длинная, сухопарая женщина с коричневым
от загара лицом. Еще издали Елена услышала ее быстрый, певучий говор, при
звуках которого почему-то сразу начинало пахнуть дровами, плитой и сырым
мясом.
- Вас, барыня, ищу-то! - заговорила она, прикрываясь от солнца худым,
желтым локтем. - На первое, значит, борщ барин вчера заказывал... Я борщ-то
собрала, только свеколки молодой нету, чисто беда...
Она подошла к террасе и остановилась, вытирая засаленные пальцы о
синий холщовый передник.
- Жаркого не придумаю, какого бы ни на есть, - продолжала кухарка,
озабоченно поджимая губы. - Ежели, например, баранину, так барин до
баранины не очень охоч... Разве курицу с рисом, Елена Митревна?
- Все равно, хоть курицу, - сказала Елена. - Барин приедет вечером, а
мне все равно.
- Разве што курицу, - согласилась кухарка, обдумывая, какую курицу
заколоть. - Я еще, как седни встала, так про курицу думала... Так курицу,
барыня?..
- Две курицы!!. - рассердилась Елена. - Три, четыре, пять... сто
куриц!.. Какая у тебя привычка спрашивать по десяти раз!..
Не вступая в дальнейшие объяснения, она подхватила подол платья и
пустилась бегом по аллее, на ходу оборачиваясь и крича: - Полкан! Полкан!
Собака бросилась за Еленой большими, ленивыми прыжками, гавкая и
припадая к земле. На повороте Полкан догнал отбившуюся от него хозяйку,
положил ей лапы на грудь и тяжело задышал прямо в лицо, стараясь лизнуть
Елену, но она вывернулась и снова пустилась бежать, не замечая, что Полкан
отстает только из вежливости и, по-видимому, не особенно расположен бегать.
У маленькой хмелевой беседки Елена остановилась, раздумывая, войти туда или
нет, потом вошла и, запыхавшись, села на узенькую зеленую скамейку. Полкан
завилял хвостом, зевнул и грузно опустился на пол к ее ногам, уткнув морду
в вытянутые передние лапы.
Елена выпрямилась, изогнулась всем своим маленьким стройным телом,
развернула книгу и принялась читать длинный фантастический роман, полный
приключений и ужасов. Тянулась бесконечная интрига злодеев с
добродетельными людьми, где, невзирая на усилия автора, преступники и
убийцы выходили почему-то живее и интереснее самых добрых и самых
благородных людей. Впрочем, все они действовали с одинаковой жестокостью
друг к другу, не давая спуска ни правому, ни виноватому.
Когда надоело читать, Елена закрыла глаза, стараясь вообразить себя
пленницей, спрятанной в каком-нибудь пустынном и таинственном месте. Но
вместо каменного угрюмого замка с башнями и подземными ходами упорно
рисовалась чистенькая веселая усадьба, амбары с хлебом и сеном, каретник,
скотный двор, залитый навозной жижей, и приказчик Евсей, аккуратный,
богомольный мужик, подстриженный в скобку. В ухе у него серебряная серьга,
а сапоги - бутылками. А дальше, уходя к далекому, бледному от жары небу,
тянулись волнистые хлебные поля, охваченные синими изгибами леса. И не было
таинственного похитителя, а был муж, Гриша, безобидное, деловое существо с
мягкими рыжими усами, скучное и ласковое.
Вдруг Полкан вскочил, гавкнул, прислушиваясь к чему-то, понятному и
значительному только для него, оглушительно залаял и бросился со всех ног
под уклон аллеи, прямо к пруду. Елена вздрогнула, встрепенулась и встала,
Полкана уже не было возле, только его неистовый, раздраженный лай удалялся
все быстрее и быстрее, наполняя июльскую тишину громкими гневными звуками.
- Полкан! Сумасшедший!.. - закричала она, пускаясь по аллее бегом. -
Полкан! Иси, сюда!
Но Полкан не слышал. По-видимому, теперь он остановился, привлеченный
чьим-то присутствием, и бурно, свирепо лаял, забыв все на свете, кроме
предмета своего гнева. И когда Елена выбежала к пруду, с тревожным
любопытством оглядываясь вокруг, то увидела неизвестного ей, слегка
растерявшегося человека, и в трех шагах от него бешено лающего Полкана,
сразу потерявшего сонную флегму добродушного пожилого пса.
На следующий после нападения день Петунников вышел к лесной опушке.
Глубокая, жадно вздрогнувшая радость блеснула в его измученном, посеревшем
лице навстречу пышной желтизне полей и голубому воздуху, раскаленному
полуденным зноем.
Когда после долгого, суточного блуждания в дремучей глуши перед ним
неожиданно и далеко сверкнули крошечные голубые прорехи опушки, последний
трепет возбуждения встряхнул его истомленное, ослабевшее тело и
лихорадочно-быстрыми шагами направил туда, где меж тонких, частых стволов
пестрела цветами сочная, мшистая луговина. Он выбрался на простор,
запыхавшись, с тяжелой от жажды и бессонницы головой, сел на пенек и
осмотрелся.
Перед ним, заливая холмистое поле, струился в потоках света золотистый
бархат ржаных волн, разбегаясь от знойной, воздушной ласки беглыми сизыми
переливами, а сверху, из голубой опрокинутой глубины сыпалось невидимое,
неугомонное серебро птичьих песен. Там, на огромной, недосягаемой высоте,
опьяненные летом и солнцем, страстно звенели жаворонки, и казалось, что
поет сам воздух, хрустальный и звонкий. На межах пестрела белая и розовая
кашка, лиловый клевер, темная, лаковая зелень придорожника. Вправо и влево,
распахнув огромные хвойные крылья, тянулся и синел лес, разрезая бледное от
жары небо диким, прихотливым узором.
Усадьба и разные хозяйственные постройки, разбросанные под косогором в
полуверсте от Петунникова, показались ему ненужными и неприятными в этой
мирной, солнечной тишине. Вид человеческого жилья сразу настроил его
тревожно и подозрительно. Времени прошло слишком достаточно для того, чтобы
по крайней мере на сто верст в окружности стало известно о вчерашнем. И не
будет ничего удивительного, если первый же встречный взглянет на него косо,
пойдет к другим, расскажет о своей встрече и таким образом сделает массу
неприятностей, из которых самая важная и самая непоправимая - смерть.
Он сидел мокрый от пота, злобно кусая потрескавшиеся губы, и злобно
смотрел вдаль, где, загораживая угол хорошенькой, небольшой усадьбы,
кудрявилась и толпилась в желтизне полей темная зелень сада. Оттуда, как
стан ленивых, беспечных врагов, смотрели красные железные крыши сараев,
изгороди, окна и трубы. Все это пестрой, солидной кучкой лезло в глаза
Петунникову, как бы противопоставляя свою оседлость его риску и
заброшенности.
А он сидел, затягиваясь последней папироской, и соображал, что
поблизости должно быть село или деревня, а значит, и дорога, на которую
нужно выбраться. Голод мучил его, молодой, едкий голод, и от этого слегка
тошнило. Ноги распухли и, как обваренные, горели в узких, тяжелых сапогах.
Дрожали руки, тяжесть усталости давила на ослабевший мозг, путала мысли, и
мучительно, с тоскливым, напряженным остервенением во всем теле хотелось
пить и пить без конца блаженно-сладкую, хрустальную, ледяную воду.
Там, в усадьбе, вода, конечно, есть, и ее много. Ее так много, что это
кажется даже издевательством. Она там везде: в глубоком, сыром колодце, в
больших пожарных чанах, в водовозных бочках. На кухне - в крашеных, пахучих
ведрах, в самоваре, в умывальнике. В граненом, светлом графине где-нибудь
на чистом белом столе. В желудках людей, живущих там.
Петунников скрипнул зубами и ожесточенно сплюнул. Еще бы там не было
всего этого! Какое полное, прекрасное наслаждение войти сейчас в чистую,
солидную комнату, сесть за чистый, аппетитно убранный стол, потянуться к
холодному, запотевшему графину с прозрачной водой, сдерживая изо всех сил
тоскливое, слепое желание пить прямо из горлышка, безобразно и жадно, как
загнанная, вспотевшая лошадь. Да! Но удержаться, налить в стакан медленно,
очень медленно и осторожно поднести к губам. Сделать маленький глоток,
судорожно смеясь и вздрагивая от нестерпимой утоляемой жажды.
Тогда остановится время. Наступит светлая тишина, и мысли исчезнут,
только холодная струйка, булькая мерными, жадными глотками, устремится по
пищеводу, медленно исцеляя жгучее раздражение внутренностей. Напившись и
передохнув, хорошо налить в белую глянцевитую тарелку горячих щей с
крапивой и крутыми яйцами, отрезать хлеба, пахучего, теплого,
свежеиспеченного, с поджаристой коркой. Взять мяса с жиром и хрящиками.
Есть без конца, полно и восторженно наслаждаясь едой; потом лечь в чистую,
мягкую кровать, скинуть болезненно раздражающую одежду, вытянуться и
замереть в сладком, глубоком забытье.
- Тьфу!..
Петунников встал и выругался. Конечно, там живут сытые, обеспеченные
люди, мелкие паразиты, сосущие неустанно и жадно крестьянский мир. Но что
ему за дело до них, обывателей, погрязших в беркширских, йоркширских и
прочих свинных культурах, в картах и двуспальных кроватях, в навозе и
огородах! Он, загнанный, но свободный, далек от зависти. Разве не от них,
не от сереньких, сытых будней ушел он в свободную страну мятежного
человеческого духа, ради ценности и красоты единой, раз полученной, не
повторяемой жизни?
Мысль эта, рожденная тревожной минутой слабости голодного, разбитого
тела, неумолимо заявляющего о своем праве на жизнь, скользнула перед
глазами Петунникова холодно и скупо, как чужая, прочитанная в книге, без
малейшего прилива душевной бодрости и нервного подъема. По-прежнему острые,
мучительные желания неотступно обращали его глаза туда, где жили чужие и,
уже в силу своего положения, враждебные ему люди. Отогнав усилием воли
призраки распаленного воображения, он встал и нерешительно двинулся вперед.
Усадьба, как магнит, притягивала его. Исступленное желание пить во что
бы ни стало быстро убило всякие опасения, и он, шагая все торопливее, уже
думал о том, что в саду, быть может, никого нет, и при некоторой
осторожности можно, оставаясь незамеченным, найти какую-нибудь лейку или
садовую дождевую кадку.
Но чем ближе подходил он к усадьбе, зорко разглядывая дорогу, тем
сильнее овладевало им усталое безразличие и равнодушие к каким угодно
встречам. Возможно, что это был результат впечатления, произведенного тихой
и безлюдной местностью, но нестерпимая жажда, распаляемая ожиданием
близкого удовлетворения, быстро превратила недавнюю осмотрительность в
холодное и злое упрямство. Уверенно, как человек, знающий, чего он хочет,
Петунников пересек широкую пыльную дорогу, отделявшую от него сад,
перепрыгнул канаву, нырнул в затрещавшие кусты и чуть не вскрикнул: прямо
перед ним за изгибом аллеи блестел маленький тенистый прудок, густо укрытый
орешником и высокими липами.
Перебежать аллею, спуститься по обрывистому выступу заросшего осокой
берега к доскам, положенным на вбитые в дно пруда колья, упасть на колени и
жадно, до самых ушей, погрузить лицо в теплую, глиноватую воду было для
Петунникова делом нескольких секунд. Две-три минуты он пил, не отрываясь,
тяжело дыша, захлебываясь, фыркая и не сознавая ничего в мире, кроме своего
мучительно наслаждающегося тела и воды, пресной, теплой, гниловатой,
восхитительной жидкости...
Он пил, судорожно сжимая руками влажные, скользкие края досок, а над
его головой чирикали воробьи, расстилалась жаркая, отдаленно звенящая
тишина; в уровень глаза на поверхности расходящейся тихими кругами воды
колыхалась зеленая, остроконечная травка. И когда невдалеке где-то раздался
неожиданный, злобный собачий лай, Петунников уже напился. Он встал,
сообразил, что бежать от собаки, если она лает на него, бессмысленно,
потому что внушит прочные подозрения, надел шляпу и приготовился.
- Вы не бойтесь! - сказала Елена, смущаясь и останавливаясь. - Он не
кусается... Полкан! Негодяй! Назад!..
Водолаз гавкнул еще раз, два, и с неудовольствием, оглядываясь на
незнакомца, побежал к хозяйке. Петунников снял шляпу, вежливо кланяясь и
чувствуя, что смущение неожиданно появившейся женщины не заражает его, а,
наоборот, лишает той легкой растерянности, которую он испытал в первый
момент. Пристально рассматривая Елену, молодой человек шагнул вперед и
сказал:
- Извините меня, сударыня!.. Я неожиданно... Мне страшно хотелось
пить...
- Он не кусается, - сдержанно повторила она, быстро оправляясь и, в
свою очередь, меряя незнакомца острым любопытным взглядом. - На чужих он
только лает, если заметит...
Желание спросить, кто он и зачем здесь, было так явно написано на ее
лице, что Петунников почувствовал неловкость затягивать далее объяснение.
Привычка лгать в критических моментах не изменила ему, подсказав и в этот
момент нужные, похожие на правду слова. Он заговорил без всякого видимого
усилия, спокойно и просто:
- Еще раз простите, сударыня!.. Я заблудился и целые сутки шатался
здесь, вот в этом лесу. Моя фамилия Годунов. Я старший телеграфист на
станции Курбатово, и вот... Воды в лесу не мог найти... Почти с ног валился
от жажды... Потом выбрался, наконец, увидел эту... вашу - если не ошибаюсь?
- усадьбу и пустился со всех ног. А когда подошел ближе, то увидел пруд...
терпенья не хватило, набрался смелости и... чему обязан теперь встречей с
вами, сударыня!
Пруд не был виден снаружи, но Елена не заметила лжи и продолжала
стоять, сильно заинтересованная. Петунников показался ей, никогда не
ходившей в лесу более часа, человеком, ускользнувшим чуть ли не от