Спускаясь по лестнице, она услышала резкий хохот.
— Ева! Я вас пугала! — кричала ей Моргиана, перегибаясь через перила. — Уходите? Везете девочку? Будьте вы обе прокляты!
Все время, пока тешилась она так мстительно и черно, подобно концу хлыста, бьющего вокруг, повинуясь бессмысленно жестокой руке, — молчал ее страх; лишь теперь услышала она его голос и немного опомнилась.
«Так что же я теперь сделаю?» — сказала Моргиана. Совершенно уверенная, что Ева ее не пощадит, она спросила себя: «способна ли умереть?». Но ничего не ответила. На этот вопрос не было ответа в ее душе. Между тем, приближалось утро; и, по мере того, как в темной ее спальне обозначались предметы, мысль о смерти, вначале вынужденная и неприятная, начала доставлять ей некое утешение. То была дверь, скрывающая от любой погони.
«Как нелепо я собиралась скрыться! — размышляла Моргиана, — но это было бы возможно…» И так как обстоятельства, ею же подтвержденные в момент мстительности, в сцене с Евой Страттон, обратились против нее, она поверила своему желанию умереть! Вращение волчка оканчивалось. Видимая неподвижность его перешла в заметную быстроту, и, уже вздрагивая, теряя устойчивость, он стал ходить и раскачиваться, готовясь свалиться. Подобной волчку была теперь Моргиана; мысль и намерение заменили ей силу, как заменяют волчку его стойкую быстроту последние безнадежные обороты — на границе падения.
Как пробило восемь часов, ее размышления кончились. С интересом рассматривала она мрачное лицо Нетти, но не пыталась выведать от нее что-либо, касающееся происшествий ночи; также было ей все равно, какие догадки бродят во дворе и что о ней думают.
Она пила кофе, но не могла есть. Значительным, как прощание навсегда, стало вокруг нее все, что видела она в это яркое, горячее утро: красивые комнаты, смятение горничной, сдерживаемое привычкой повиноваться; звук ложки о фарфор. «Злая и нелепая жизнь, — сказала Моргиана, — зачем ты была такой для меня?»
Так как она не знала, что Ева отвезла Джесси к себе, ее последним желанием было покончить с собой в городском доме. Она надеялась, что ее смерть потрясет Джесси, и, может быть, они вместе сойдут в могилу. Темное удовольствие все еще примешивалось к ее обдуманному отчаянию. «Если тебя спасут, — говорила она, обращаясь к сестре и видя ее тоскующее лицо, — как бы ты ни была довольна впоследствии своей жизнью, в твоем доме все-таки одна стена останется навсегда черной; и ты уже не забудешь меня!»
Моргиана оделась, но, собравшись выйти, задержалась у саквояжа, который уложила ночью. Ей почему-то не хотелось бросать его на стуле, где он стоял, как будто ей было еще не все равно, где он находится, будет ли даже он существовать после ее конца. Она сунула его в шкап, который заперла; ключ от шкапа взяла с собой; потом встала на подоконник и отрезала шнур гардины, длиной метра два; свернув его и уложив в сумку, она удивилась, что делает все это для своей смерти. В ее осмотрительности все время стоял смутный вопрос. Наконец, она вышла во двор, где увидела шофера, тотчас усевшегося к рулю при виде ее. Прежде чем поклониться, он взглянул на нее таким же глухим взглядом, как смотрела Нетти, внося кофе. Моргиана выехала, не видя ни Гобсона, ни его жены; но ей показалось, что у окна жилища Гобсона тронулась занавеска. В глубине двора стояла собака; она тоже смотрела на Моргиану. «Вот я ушла, — подумала Моргиана, — и ничто теперь не смутит ваших воспоминаний о Харите Мальком».
По дороге она обратила внимание на руку шофера, колеблющую черное колесо. Рука двигалась с властью и уверенностью судьбы. Ей представилось, что шофер не тот, не флегматичный Слэкер, и если он повернется, она не узнает его лица. «Не белое ли оно, с черными ямами?» — мелькнуло у Моргианы. Представление это навязалось с силой, вызвавшей у нее дрожь, и она громко сказала: «Обернитесь!»
Слэкер не расслышал, но обернулся и хмуро кивнул, думая, что возглас значит: «Поторопитесь». Машина удвоила бег, и хотя Моргиана теперь продолжала знать, что ее везет Слэкер, его мрачный кивок еще более расстроил ее.
Она ехала, то решаясь, то отказываясь от своего замысла. Внушение ночи исчезло; во всех светлых подробностях начался день, развлекая и как бы примиряя с самой безвыходностью. Приступы малодушия угнетали Моргиану не меньше, чем насильственно восстанавливаемая решимость. Обман шел с ней до конца, но она уже не различала его.
Подъезжая к дому, Моргиана не знала, что ее ждет — арест или вопрос врача? Ее внутренняя поза исчезла. Моменты невменяемости перемежались угрожающим озарением. Ее встретили Эрмина и Герда, которые провели ночь без сна и лишь недавно получили от Евы известие, что Джесси благополучно нашлась. Моргиана понимала, что они говорят ей о происшествии, но слышала одни восклицания, не различая слов и тупо смотря на других слуг, показывавшихся в отдалении, как будто по своему делу, но — она знала это — изучающих и рассматривающих ее.
— Сестра спит? — сказала Моргиана.
Узнав, что Джесси находится в доме Готорна, она удивилась и вздохнула свободнее. Она хотела отослать женщин, чтобы несколько последних минут провести в этой высокой зале, поддерживающей чувство достоинства своими огромными окнами, светящими всей. красотой утра на отраженные паркетом люстру и мебель.
— Оставьте меня, — тихо сказала Моргиана и, оставшись одна, подошла к окнам. В простенке, у трюмо, стояли бронзовые часы с медленно отзванивающим падение секунд маятником в форме лиры. Было пятьдесят пять минут девятого. Моргиана сжала рукой маятник; он двинулся в ее пальцах и неровно остановился. Услышав легкие шаги, она обернулась, увидев свою сестру, Джесси, — в сиреневом костюме сверх кофты и в белой шляпе, отделанной цветами ромашки. У Джесси были голубые глаза.
— Кто пропустил вас? — сказала Моргиана, едва ее страх прошел.
— Все было открыто, — ответила неизвестная, заплатив смелым румянцем за свое появление. — Одна дверь… и все двери были открыты. Я шла; никто меня не остановил, и я не видела никого. Я пришла к Джермене Тренган, девушке, которая больна. Вчера я не могла прийти к ней.
— Вы ее знаете?
— Мы — тезки, — сказала молодая женщина, перестав улыбаться. — Мое имя — Джермена Кронвей. Мы говорили через решетку сада.
— Я сестра вашей знакомой, — сказала Моргиана.
— Могу ли я увидеть ее? — спросила посетительница, отступая перед упорным взглядом, почти безумным.
— Нет. Ее здесь нет. Идите к ее подруге. Там лежит Джесси, так похожая на вас, что хорошо бы и вам прилечь вместе с ней.
— Я рассердила вас?
— Вы меня насмешили. Что вы так смотрите? Наступит старость, и вы будете такая, как я.
— Может быть, я вас поняла, — сказала Джесси Кронвей, побледнев и поворачиваясь уйти, — но вы неправы. Лучше бы вы не говорили со мной!
Она растерянно оглянулась и пошла, не сразу найдя дверь, — сначала тихо, потом быстрее. Уже ее не было, но после ее исчезновения в зале как бы остались две голубые точки, мелькавшие в ливне лучей.
«Так что же? Оставить вас греться и жмуриться, а самой сгнить? — сказала Моргиана. — И вы поплачете надо мной? Страшно молчание этих часов. Проклинайте, но последнее слово оставляю я за собой!»
Она тронула маятник, начавший неторопливо звучать, и прошла в комнату, которую уже имела в виду, направляясь сюда, — в ту, не имеющую никакого назначения комнату, где был у нее разговор с Евой Страттон, — и, присев к угловому столику, начала писать в записной книжке карандашом.
«Я родилась некрасивой, выросла безобразной. Моя жизнь…» Не дописав, она зачеркнула эти слова так, чтобы их можно было прочесть; затем объяснила, как произошло преступление: «Я была у гадалки; не имея будущего, я хотела, вероятно, обмана; за деньги это доступно. Я познакомилась с ней и, под видом жестокого милосердия к безнадежно больному родственнику, выпытала кое-что о том темном мире, где можно добыть яд.
Невозможно объяснить, как все это произошло в душе моей; нет объяснения.
Джесси росла на моих глазах, и я отравила ее. Не жалости…»
Моргиана зачеркнула эти два слова, но опять были они доступны прочтению.
«Так не казните меня, — написала Моргиана, отчетливо представляя и изыскивая действие своей записки, — моя жизнь была — моя казнь!
Хорошего я ничего не видела и не увижу. Это все — для других». Перечитав, Моргиана прозрачно зачеркнула все, кроме слов о гадалке и слов: «Джесси выросла… я отравила ее».
Оставив записную книжку лежать на столе, она вышла в залу, позвонила и сказала Эрмине:
— Я уронила золотую монету, поищите ее под стульями. Эрмина начала обходить зал; тогда, с омерзением риска, но также с сознанием, что лишь единственно этим путем может смягчить сердца ею презираемых, могущих горько задуматься людей, Моргиана встала на стул в лишней комнате, рядом с большой индийской вазой, стоявшей на высокой подставке, и прикрепила шнурок к крюку картины, изображающей жатву.
Сделав петлю, Моргиана сунула в нее голову и рассчитала прыжок так, чтобы задеть вазу ногой.
Она слышала, как Эрмина отодвигает стулья, и была поэтому почти спокойна за исход затеи; лишь странное чувство операции сопровождало движение ее холодных, как лед, рук.
Что-то мелькнуло в ее уме, — не свет, не отчаяние; быть может, тоска и скука опасности…
Она взялась за петлю у горла обеими руками и, задрожав, повисла, не теряя из вида вазу.
Но не все было рассчитано. Тонкий шнурок резко сдавил ее пальцы и горло. Оттолкнутый стул упал; она протянула руки, стараясь ухватить что-нибудь и силясь ударить вазу ногой. Но было уже поздно; носок башмака скользнул по фарфору, не достигнув цели. Тьма и боль губили ее с быстротой внезапного удара по голове. Ваза закачалась, но устояла.
Эрмина, бросившаяся на шум, увидела повисшую женщину, но вместо того, чтобы освободить ее из петли, перерезав шнурок и тем ослабив давление, остановилась, как вкопанная. Ей сделалось дурно. Когда, опомнясь и совладав с собой, она побежала, призывая на помощь, — Моргиане помощь была уже не нужна. Шнурок доконал ее, вызвав паралич сердца; расчет был точен, но еще точнее была случайность, подстерегающая ум наш, как кошка у входа, за которую, торопясь, запнулась уверенно шагающая нога.
Глава XXIII
Глава XXIV
— Ева! Я вас пугала! — кричала ей Моргиана, перегибаясь через перила. — Уходите? Везете девочку? Будьте вы обе прокляты!
Все время, пока тешилась она так мстительно и черно, подобно концу хлыста, бьющего вокруг, повинуясь бессмысленно жестокой руке, — молчал ее страх; лишь теперь услышала она его голос и немного опомнилась.
«Так что же я теперь сделаю?» — сказала Моргиана. Совершенно уверенная, что Ева ее не пощадит, она спросила себя: «способна ли умереть?». Но ничего не ответила. На этот вопрос не было ответа в ее душе. Между тем, приближалось утро; и, по мере того, как в темной ее спальне обозначались предметы, мысль о смерти, вначале вынужденная и неприятная, начала доставлять ей некое утешение. То была дверь, скрывающая от любой погони.
«Как нелепо я собиралась скрыться! — размышляла Моргиана, — но это было бы возможно…» И так как обстоятельства, ею же подтвержденные в момент мстительности, в сцене с Евой Страттон, обратились против нее, она поверила своему желанию умереть! Вращение волчка оканчивалось. Видимая неподвижность его перешла в заметную быстроту, и, уже вздрагивая, теряя устойчивость, он стал ходить и раскачиваться, готовясь свалиться. Подобной волчку была теперь Моргиана; мысль и намерение заменили ей силу, как заменяют волчку его стойкую быстроту последние безнадежные обороты — на границе падения.
Как пробило восемь часов, ее размышления кончились. С интересом рассматривала она мрачное лицо Нетти, но не пыталась выведать от нее что-либо, касающееся происшествий ночи; также было ей все равно, какие догадки бродят во дворе и что о ней думают.
Она пила кофе, но не могла есть. Значительным, как прощание навсегда, стало вокруг нее все, что видела она в это яркое, горячее утро: красивые комнаты, смятение горничной, сдерживаемое привычкой повиноваться; звук ложки о фарфор. «Злая и нелепая жизнь, — сказала Моргиана, — зачем ты была такой для меня?»
Так как она не знала, что Ева отвезла Джесси к себе, ее последним желанием было покончить с собой в городском доме. Она надеялась, что ее смерть потрясет Джесси, и, может быть, они вместе сойдут в могилу. Темное удовольствие все еще примешивалось к ее обдуманному отчаянию. «Если тебя спасут, — говорила она, обращаясь к сестре и видя ее тоскующее лицо, — как бы ты ни была довольна впоследствии своей жизнью, в твоем доме все-таки одна стена останется навсегда черной; и ты уже не забудешь меня!»
Моргиана оделась, но, собравшись выйти, задержалась у саквояжа, который уложила ночью. Ей почему-то не хотелось бросать его на стуле, где он стоял, как будто ей было еще не все равно, где он находится, будет ли даже он существовать после ее конца. Она сунула его в шкап, который заперла; ключ от шкапа взяла с собой; потом встала на подоконник и отрезала шнур гардины, длиной метра два; свернув его и уложив в сумку, она удивилась, что делает все это для своей смерти. В ее осмотрительности все время стоял смутный вопрос. Наконец, она вышла во двор, где увидела шофера, тотчас усевшегося к рулю при виде ее. Прежде чем поклониться, он взглянул на нее таким же глухим взглядом, как смотрела Нетти, внося кофе. Моргиана выехала, не видя ни Гобсона, ни его жены; но ей показалось, что у окна жилища Гобсона тронулась занавеска. В глубине двора стояла собака; она тоже смотрела на Моргиану. «Вот я ушла, — подумала Моргиана, — и ничто теперь не смутит ваших воспоминаний о Харите Мальком».
По дороге она обратила внимание на руку шофера, колеблющую черное колесо. Рука двигалась с властью и уверенностью судьбы. Ей представилось, что шофер не тот, не флегматичный Слэкер, и если он повернется, она не узнает его лица. «Не белое ли оно, с черными ямами?» — мелькнуло у Моргианы. Представление это навязалось с силой, вызвавшей у нее дрожь, и она громко сказала: «Обернитесь!»
Слэкер не расслышал, но обернулся и хмуро кивнул, думая, что возглас значит: «Поторопитесь». Машина удвоила бег, и хотя Моргиана теперь продолжала знать, что ее везет Слэкер, его мрачный кивок еще более расстроил ее.
Она ехала, то решаясь, то отказываясь от своего замысла. Внушение ночи исчезло; во всех светлых подробностях начался день, развлекая и как бы примиряя с самой безвыходностью. Приступы малодушия угнетали Моргиану не меньше, чем насильственно восстанавливаемая решимость. Обман шел с ней до конца, но она уже не различала его.
Подъезжая к дому, Моргиана не знала, что ее ждет — арест или вопрос врача? Ее внутренняя поза исчезла. Моменты невменяемости перемежались угрожающим озарением. Ее встретили Эрмина и Герда, которые провели ночь без сна и лишь недавно получили от Евы известие, что Джесси благополучно нашлась. Моргиана понимала, что они говорят ей о происшествии, но слышала одни восклицания, не различая слов и тупо смотря на других слуг, показывавшихся в отдалении, как будто по своему делу, но — она знала это — изучающих и рассматривающих ее.
— Сестра спит? — сказала Моргиана.
Узнав, что Джесси находится в доме Готорна, она удивилась и вздохнула свободнее. Она хотела отослать женщин, чтобы несколько последних минут провести в этой высокой зале, поддерживающей чувство достоинства своими огромными окнами, светящими всей. красотой утра на отраженные паркетом люстру и мебель.
— Оставьте меня, — тихо сказала Моргиана и, оставшись одна, подошла к окнам. В простенке, у трюмо, стояли бронзовые часы с медленно отзванивающим падение секунд маятником в форме лиры. Было пятьдесят пять минут девятого. Моргиана сжала рукой маятник; он двинулся в ее пальцах и неровно остановился. Услышав легкие шаги, она обернулась, увидев свою сестру, Джесси, — в сиреневом костюме сверх кофты и в белой шляпе, отделанной цветами ромашки. У Джесси были голубые глаза.
— Кто пропустил вас? — сказала Моргиана, едва ее страх прошел.
— Все было открыто, — ответила неизвестная, заплатив смелым румянцем за свое появление. — Одна дверь… и все двери были открыты. Я шла; никто меня не остановил, и я не видела никого. Я пришла к Джермене Тренган, девушке, которая больна. Вчера я не могла прийти к ней.
— Вы ее знаете?
— Мы — тезки, — сказала молодая женщина, перестав улыбаться. — Мое имя — Джермена Кронвей. Мы говорили через решетку сада.
— Я сестра вашей знакомой, — сказала Моргиана.
— Могу ли я увидеть ее? — спросила посетительница, отступая перед упорным взглядом, почти безумным.
— Нет. Ее здесь нет. Идите к ее подруге. Там лежит Джесси, так похожая на вас, что хорошо бы и вам прилечь вместе с ней.
— Я рассердила вас?
— Вы меня насмешили. Что вы так смотрите? Наступит старость, и вы будете такая, как я.
— Может быть, я вас поняла, — сказала Джесси Кронвей, побледнев и поворачиваясь уйти, — но вы неправы. Лучше бы вы не говорили со мной!
Она растерянно оглянулась и пошла, не сразу найдя дверь, — сначала тихо, потом быстрее. Уже ее не было, но после ее исчезновения в зале как бы остались две голубые точки, мелькавшие в ливне лучей.
«Так что же? Оставить вас греться и жмуриться, а самой сгнить? — сказала Моргиана. — И вы поплачете надо мной? Страшно молчание этих часов. Проклинайте, но последнее слово оставляю я за собой!»
Она тронула маятник, начавший неторопливо звучать, и прошла в комнату, которую уже имела в виду, направляясь сюда, — в ту, не имеющую никакого назначения комнату, где был у нее разговор с Евой Страттон, — и, присев к угловому столику, начала писать в записной книжке карандашом.
«Я родилась некрасивой, выросла безобразной. Моя жизнь…» Не дописав, она зачеркнула эти слова так, чтобы их можно было прочесть; затем объяснила, как произошло преступление: «Я была у гадалки; не имея будущего, я хотела, вероятно, обмана; за деньги это доступно. Я познакомилась с ней и, под видом жестокого милосердия к безнадежно больному родственнику, выпытала кое-что о том темном мире, где можно добыть яд.
Невозможно объяснить, как все это произошло в душе моей; нет объяснения.
Джесси росла на моих глазах, и я отравила ее. Не жалости…»
Моргиана зачеркнула эти два слова, но опять были они доступны прочтению.
«Так не казните меня, — написала Моргиана, отчетливо представляя и изыскивая действие своей записки, — моя жизнь была — моя казнь!
Хорошего я ничего не видела и не увижу. Это все — для других». Перечитав, Моргиана прозрачно зачеркнула все, кроме слов о гадалке и слов: «Джесси выросла… я отравила ее».
Оставив записную книжку лежать на столе, она вышла в залу, позвонила и сказала Эрмине:
— Я уронила золотую монету, поищите ее под стульями. Эрмина начала обходить зал; тогда, с омерзением риска, но также с сознанием, что лишь единственно этим путем может смягчить сердца ею презираемых, могущих горько задуматься людей, Моргиана встала на стул в лишней комнате, рядом с большой индийской вазой, стоявшей на высокой подставке, и прикрепила шнурок к крюку картины, изображающей жатву.
Сделав петлю, Моргиана сунула в нее голову и рассчитала прыжок так, чтобы задеть вазу ногой.
Она слышала, как Эрмина отодвигает стулья, и была поэтому почти спокойна за исход затеи; лишь странное чувство операции сопровождало движение ее холодных, как лед, рук.
Что-то мелькнуло в ее уме, — не свет, не отчаяние; быть может, тоска и скука опасности…
Она взялась за петлю у горла обеими руками и, задрожав, повисла, не теряя из вида вазу.
Но не все было рассчитано. Тонкий шнурок резко сдавил ее пальцы и горло. Оттолкнутый стул упал; она протянула руки, стараясь ухватить что-нибудь и силясь ударить вазу ногой. Но было уже поздно; носок башмака скользнул по фарфору, не достигнув цели. Тьма и боль губили ее с быстротой внезапного удара по голове. Ваза закачалась, но устояла.
Эрмина, бросившаяся на шум, увидела повисшую женщину, но вместо того, чтобы освободить ее из петли, перерезав шнурок и тем ослабив давление, остановилась, как вкопанная. Ей сделалось дурно. Когда, опомнясь и совладав с собой, она побежала, призывая на помощь, — Моргиане помощь была уже не нужна. Шнурок доконал ее, вызвав паралич сердца; расчет был точен, но еще точнее была случайность, подстерегающая ум наш, как кошка у входа, за которую, торопясь, запнулась уверенно шагающая нога.
Глава XXIII
— Теперь можно с ней говорить, — сказал Сурдрег. — Я думаю, что лучше сделать это теперь, пока ее восприимчивость остается притупленной. Лучше, если она узнает все это от вас, чем самостоятельно.
— Я поступаю, как вы советуете, — ответила Ева. — Какой это был яд?
— Не знаю. Во всяком случае, ни один из тех, какие распознаются лабораторным анализом. Но это неудивительно, так как наука еще недостаточно исследовала страну темных сил, скрытую в органическом мире. Есть много ядовитых растений, грибов, насекомых, рыб, моллюсков, жаб и ящериц; многочисленны разновидности трупного яда; даже в человеке есть яды, — в слюне, например. Кто знает, какие и где производятся тайные опыты над действием веществ, опасных для жизни? Искусный дегустатор, достаточно безнравственный и достаточно образованный, чтобы правильно проводить эксперимент, может добиться результатов в своем роде гениальных. Вспомните хотя бы яд «акватофана». Но, конечно, при состоянии медицины в средние века, когда паллиативное лечение не знало тех средств, поддерживающих сердце, какие в ходу теперь, — бороться с отравлением было труднее. И все же я думаю, — неожиданно закончил Сурдрег, — что стакан водки был ей полезен!
— Камфора, — благоговейно произнесла Ева.
— Спирт затрубил в рог, — продолжал Сурдрег, с удовольствием либерала, поддразнивающего единомышленника еретической шуткой, — он встряхнул организм и объявил ему об опасности. Несомненно, спирт вызвал благодетельную реакцию,
— положил ей начало. Старый врач никогда не отнесется без внимания к таким вещам. Кстати: появилось еще одно подозрительное заболевание сходного типа, и я думаю, что от него можно будет начать расследование о злоумышленниках. С той стороны — молчание?!
— Когда я бросилась в дом Джесси, — при известии о самоубийстве Моргианы,
— кто-то вызвал к телефону Джесси, но узнав, что ее нет, спросил умершую. Мне передавала прислуга. На словах: «несчастье, она скончалась», — разговор прекратился.
— Побоялись, — сказал Сурдрег. Ева рассталась с ним и вошла к Джесси. Джесси сидела в кресле, держа на коленях книгу с клочком бумаги поверх нее, что-то рисовала и черкала.
— Сегодня запрет снят, — начала Ева, тихо отнимая у нее бумагу и карандаш. — Ты выспалась? Хотя рано, но жарко.
Джесси равнодушно смотрела на нее. Она догадывалась, что значит задумчивая складка между бровей Евы, не знающей, как начать.
Лицо девушки напоминало лицо проснувшегося от долгого сна, когда еще не восстановлена связь между делами вчерашнего и заботами наступившего дня; проснувшийся — ни в прошлом, ни в настоящем. Взгляд Джесси был ясен и тих, как лесная вода на рассвете, перед восходом солнца.
— Не бойся, Ева, — сказала девушка. — Когда умерла Моргиана? Ева изменилась в лице и подошла к ней.
— Успокойся, — шепнула она. — Тебе кто-нибудь сказал?
— Я спокойна. Но ты пришла сообщить мне о ее смерти?! Взволновавшись, Ева молчала.
— Вот видишь, — сказала Джесси с слабой улыбкой. — Ее больше нет. Я почувствовала это недавно.
— В тот день, когда мы тебя нашли.
— Чем?
— На шнурке… рядом с залой. Вошли в маленькую комнату. Там это и было.
Ева остановилась и, видя, что Джесси, подавив вздох, смотрит на нее с ожиданием, продолжала:
— Врачу не удалось ничего сделать. Со всем этим пришлось возиться мне, так как твоя горничная немедленно известила меня. Но я рада, что поехала туда, потому что у меня оказалась записная книжка, — она, конечно, не для полиции. Я опередила врача на несколько минут.
Затем Ева рассказала, как Моргиана велела Эрмине искать золотую монету, как горничная прибежала на грохот упавшего стула и испугалась.
— А теперь прочти, — заключила Ева, передавая Джесси записную книжку, раскрытую на той самой странице. — К сожалению, я не имела права уничтожить эту записку.
Она отошла к окну, став к Джесси спиной. Наступила полная тишина; затем послышался шелест переворачиваемых страниц.
Поняв, что Джесси окончила чтение, Ева с тревогой подошла к ней.
— Не будем никогда более говорить об этом, — сказала ей девушка. — Умереть она не хотела; я это поняла. Но здесь написана правда. Чужая правда. Я не виновата в том, что она чувствовала невиноватой — себя. Я к чужой правде не склонна и платить за нее не хочу. Моя правда — другая. Вот и все.
— Разве я возражаю тебе?
— Я возражаю ей. Что было еще?
— На другой день, рано утром, я и отец проводили гроб на кладбище. Кроме нас, никого не было.
— Двуличные не пришли, — сказала Джесси, первый раз улыбнувшись за время этого разговора. — Почувствовали скандал!
— Хочешь, я передам слухи?
— Нет. Я не люблю сплетен. Хотя… в том значении, какое мы скрыли?!
— Сурдрег не выдаст, конечно. Все остальные видят ряд ссор и более ничего.
— А завтра я возвращусь домой, — сказала Джесси, желая говорить о другом.
— Не советую тебе жить одной.
— О! Я уже написала пятерым родственникам. Трое приедут, наверное, — таким образом, будет с кем пошуметь. Ева! — прибавила девушка, задумчиво смотря на подругу, — знаешь ли ты, что ты очень хороший человек?
Не найдя, что ответить, Ева покраснела и невольно пробормотала: «притупленное сознание».
— Что такое?
— Сурдрег сказал, что у тебя «притупленное сознание»; поэтому ты начала «изрекать».
— Он сам притупленный. Да если бы у мужчины был такой характер, как твой, и он был бы мой муж!
— Я удаляюсь, так как ты, очевидно, нуждаешься в отдыхе.
Когда Ева ушла, Джесси снова перечитала предсмертное письмо Моргианы — и неловко, медленно, как будто это письмо ставило ей на вид все поступки ее, подошла к зеркалу. Она села против него без улыбки, без кокетства и игры, села, чтобы видеть — кто и какая она.
Джесси сидела молча, поставив локти на подзеркальник; охватив ладонями лицо, она смотрела на себя так, как читают книгу, и когда прошло много минут, все мысли, какие может вызвать рассказанная нами история, перебывали в ее темноволосой пылкой голове, с дарами и требованиями своими. Наконец, все они ушли; остались две, главные; одна называлась «Да», а другая «Нет».
И «Нет» сказало: «Надень рубище и остриги волосы. Изнури лицо и искалечь тело. Не будь ни возлюбленной, ни женой; забудь о смехе, так живут другие, которым не дано жить в цвете!»
А «Да» сказало иначе, и Джесси; видела дымную от брызг воду, напоминающую прозрачное молоко.
— Я — есть я, — произнесла Джесси, вставая, так как кончила думать, — я — сама, сама собой есть, и буду, какая есть!
Она громко ответила на стук в дверь, и к ней вошел сильно исхудавший Детрей. Он мало спал эти дни и очень надоел Еве, которая неохотно впускала его к Джесси, когда та еще лежала в борьбе с последними содроганиями отравы, медленно уступавшей твердому «так хочу» сильного организма девушки.
— Не более пяти минут, — сказала Джесси, — я очень устала!
— Джесси, — горячо заговорил Детрей, подходя к ней, — мне стоило большого труда решиться сказать о себе… и о вас… Мне пяти минут мало! Когда вы позволите мне прийти к вам? Затем, чтобы… может быть, сейчас же уйти?!
Джесси молчала, внимательно смотря на этого человека, готового отчаянно броситься — в ледяную или теплую воду? Он не знал ничего, потому что не понимал девушек, предлагающих «быть друзьями».
— Когда это началось у вас? — спросила она тоном врача.
— Всегда! Я думаю, что это было всегда!
— Сегодня день траура, Детрей, и лучше будет, если мы обсудим план наших прогулок, как предполагали вчера.
— Я отказываюсь! Неужели вы не видите, что мне худо, — а я еще ничего не сказал!
— Тогда идите.
Побледнев, Детрей пристально взглянул на нее и, медленно поклонясь, с трудом нашел дверь. Джесси шла за ним и, придержав дверь, которую он хотел покорно закрыть, сказала с порога, в коридор, — уходящему, остановившемуся в мучениях:
— Вы помните, как вы меня несли ночью?
— Да, и если бы…
— Так вот, я точнее вас: отсюда и началось, а у кого? — догадайтесь.
Она закрыла дверь, запрещая этим продолжать разговор, а затем, оставшись одна, вверила себя и свою судьбу человеку, с которым только что так серьезно шутила.
— Я поступаю, как вы советуете, — ответила Ева. — Какой это был яд?
— Не знаю. Во всяком случае, ни один из тех, какие распознаются лабораторным анализом. Но это неудивительно, так как наука еще недостаточно исследовала страну темных сил, скрытую в органическом мире. Есть много ядовитых растений, грибов, насекомых, рыб, моллюсков, жаб и ящериц; многочисленны разновидности трупного яда; даже в человеке есть яды, — в слюне, например. Кто знает, какие и где производятся тайные опыты над действием веществ, опасных для жизни? Искусный дегустатор, достаточно безнравственный и достаточно образованный, чтобы правильно проводить эксперимент, может добиться результатов в своем роде гениальных. Вспомните хотя бы яд «акватофана». Но, конечно, при состоянии медицины в средние века, когда паллиативное лечение не знало тех средств, поддерживающих сердце, какие в ходу теперь, — бороться с отравлением было труднее. И все же я думаю, — неожиданно закончил Сурдрег, — что стакан водки был ей полезен!
— Камфора, — благоговейно произнесла Ева.
— Спирт затрубил в рог, — продолжал Сурдрег, с удовольствием либерала, поддразнивающего единомышленника еретической шуткой, — он встряхнул организм и объявил ему об опасности. Несомненно, спирт вызвал благодетельную реакцию,
— положил ей начало. Старый врач никогда не отнесется без внимания к таким вещам. Кстати: появилось еще одно подозрительное заболевание сходного типа, и я думаю, что от него можно будет начать расследование о злоумышленниках. С той стороны — молчание?!
— Когда я бросилась в дом Джесси, — при известии о самоубийстве Моргианы,
— кто-то вызвал к телефону Джесси, но узнав, что ее нет, спросил умершую. Мне передавала прислуга. На словах: «несчастье, она скончалась», — разговор прекратился.
— Побоялись, — сказал Сурдрег. Ева рассталась с ним и вошла к Джесси. Джесси сидела в кресле, держа на коленях книгу с клочком бумаги поверх нее, что-то рисовала и черкала.
— Сегодня запрет снят, — начала Ева, тихо отнимая у нее бумагу и карандаш. — Ты выспалась? Хотя рано, но жарко.
Джесси равнодушно смотрела на нее. Она догадывалась, что значит задумчивая складка между бровей Евы, не знающей, как начать.
Лицо девушки напоминало лицо проснувшегося от долгого сна, когда еще не восстановлена связь между делами вчерашнего и заботами наступившего дня; проснувшийся — ни в прошлом, ни в настоящем. Взгляд Джесси был ясен и тих, как лесная вода на рассвете, перед восходом солнца.
— Не бойся, Ева, — сказала девушка. — Когда умерла Моргиана? Ева изменилась в лице и подошла к ней.
— Успокойся, — шепнула она. — Тебе кто-нибудь сказал?
— Я спокойна. Но ты пришла сообщить мне о ее смерти?! Взволновавшись, Ева молчала.
— Вот видишь, — сказала Джесси с слабой улыбкой. — Ее больше нет. Я почувствовала это недавно.
— В тот день, когда мы тебя нашли.
— Чем?
— На шнурке… рядом с залой. Вошли в маленькую комнату. Там это и было.
Ева остановилась и, видя, что Джесси, подавив вздох, смотрит на нее с ожиданием, продолжала:
— Врачу не удалось ничего сделать. Со всем этим пришлось возиться мне, так как твоя горничная немедленно известила меня. Но я рада, что поехала туда, потому что у меня оказалась записная книжка, — она, конечно, не для полиции. Я опередила врача на несколько минут.
Затем Ева рассказала, как Моргиана велела Эрмине искать золотую монету, как горничная прибежала на грохот упавшего стула и испугалась.
— А теперь прочти, — заключила Ева, передавая Джесси записную книжку, раскрытую на той самой странице. — К сожалению, я не имела права уничтожить эту записку.
Она отошла к окну, став к Джесси спиной. Наступила полная тишина; затем послышался шелест переворачиваемых страниц.
Поняв, что Джесси окончила чтение, Ева с тревогой подошла к ней.
— Не будем никогда более говорить об этом, — сказала ей девушка. — Умереть она не хотела; я это поняла. Но здесь написана правда. Чужая правда. Я не виновата в том, что она чувствовала невиноватой — себя. Я к чужой правде не склонна и платить за нее не хочу. Моя правда — другая. Вот и все.
— Разве я возражаю тебе?
— Я возражаю ей. Что было еще?
— На другой день, рано утром, я и отец проводили гроб на кладбище. Кроме нас, никого не было.
— Двуличные не пришли, — сказала Джесси, первый раз улыбнувшись за время этого разговора. — Почувствовали скандал!
— Хочешь, я передам слухи?
— Нет. Я не люблю сплетен. Хотя… в том значении, какое мы скрыли?!
— Сурдрег не выдаст, конечно. Все остальные видят ряд ссор и более ничего.
— А завтра я возвращусь домой, — сказала Джесси, желая говорить о другом.
— Не советую тебе жить одной.
— О! Я уже написала пятерым родственникам. Трое приедут, наверное, — таким образом, будет с кем пошуметь. Ева! — прибавила девушка, задумчиво смотря на подругу, — знаешь ли ты, что ты очень хороший человек?
Не найдя, что ответить, Ева покраснела и невольно пробормотала: «притупленное сознание».
— Что такое?
— Сурдрег сказал, что у тебя «притупленное сознание»; поэтому ты начала «изрекать».
— Он сам притупленный. Да если бы у мужчины был такой характер, как твой, и он был бы мой муж!
— Я удаляюсь, так как ты, очевидно, нуждаешься в отдыхе.
Когда Ева ушла, Джесси снова перечитала предсмертное письмо Моргианы — и неловко, медленно, как будто это письмо ставило ей на вид все поступки ее, подошла к зеркалу. Она села против него без улыбки, без кокетства и игры, села, чтобы видеть — кто и какая она.
Джесси сидела молча, поставив локти на подзеркальник; охватив ладонями лицо, она смотрела на себя так, как читают книгу, и когда прошло много минут, все мысли, какие может вызвать рассказанная нами история, перебывали в ее темноволосой пылкой голове, с дарами и требованиями своими. Наконец, все они ушли; остались две, главные; одна называлась «Да», а другая «Нет».
И «Нет» сказало: «Надень рубище и остриги волосы. Изнури лицо и искалечь тело. Не будь ни возлюбленной, ни женой; забудь о смехе, так живут другие, которым не дано жить в цвете!»
А «Да» сказало иначе, и Джесси; видела дымную от брызг воду, напоминающую прозрачное молоко.
— Я — есть я, — произнесла Джесси, вставая, так как кончила думать, — я — сама, сама собой есть, и буду, какая есть!
Она громко ответила на стук в дверь, и к ней вошел сильно исхудавший Детрей. Он мало спал эти дни и очень надоел Еве, которая неохотно впускала его к Джесси, когда та еще лежала в борьбе с последними содроганиями отравы, медленно уступавшей твердому «так хочу» сильного организма девушки.
— Не более пяти минут, — сказала Джесси, — я очень устала!
— Джесси, — горячо заговорил Детрей, подходя к ней, — мне стоило большого труда решиться сказать о себе… и о вас… Мне пяти минут мало! Когда вы позволите мне прийти к вам? Затем, чтобы… может быть, сейчас же уйти?!
Джесси молчала, внимательно смотря на этого человека, готового отчаянно броситься — в ледяную или теплую воду? Он не знал ничего, потому что не понимал девушек, предлагающих «быть друзьями».
— Когда это началось у вас? — спросила она тоном врача.
— Всегда! Я думаю, что это было всегда!
— Сегодня день траура, Детрей, и лучше будет, если мы обсудим план наших прогулок, как предполагали вчера.
— Я отказываюсь! Неужели вы не видите, что мне худо, — а я еще ничего не сказал!
— Тогда идите.
Побледнев, Детрей пристально взглянул на нее и, медленно поклонясь, с трудом нашел дверь. Джесси шла за ним и, придержав дверь, которую он хотел покорно закрыть, сказала с порога, в коридор, — уходящему, остановившемуся в мучениях:
— Вы помните, как вы меня несли ночью?
— Да, и если бы…
— Так вот, я точнее вас: отсюда и началось, а у кого? — догадайтесь.
Она закрыла дверь, запрещая этим продолжать разговор, а затем, оставшись одна, вверила себя и свою судьбу человеку, с которым только что так серьезно шутила.
Глава XXIV
В ноябре о Джесси Тренган было известно ее знакомым лишь то, что она вышла замуж за лейтенанта Детрея и живет с мужем в Покете, где нет даже порядочного театра.
Дом Джесси стоял пустым; «Зеленую флейту» она продала одному из поклонников Хариты Мальком, находившему драматическое рассаживание по бывшим комнатам артистки вполне серьезным занятием.
Однако чего ждали от Джесси ее знакомые, тотчас признавшие с довольной миной пророков, что ее судьба и не могла быть другой, как «стать на теневой стороне»? По-видимому, вольные и невольные их ожидания сулили ей в будущем ослепительную феерию. Жена ничем не замечательного человека, не имеющего никакого отношения к славе и блеску, жила, между тем, без всяких пышных расчетов, обладая достаточным запасом преданности и любви, чтобы из обыкновенной, очень скромной жизни создать необыкновенную, совершенно недоступную большинству. Как раз в этом отношении нет способов передать сущность жизни мужа и жены так, чтобы сущность эту ощутил слушатель.
Но нам уже приходилось быть непоследовательными. Так как Детрей не только не захотел выйти в отставку, но даже от намеков на это приходил в мрачное настроение, Джесси оставила его жить так, как ему нравилось, и сама стала жить одной с ним жизнью, в доме из пяти комнат, а прислугой ее была одна Герда. Круг их знакомых был прост и не тягостен. Из ограниченного жалованья Детрея, с прибавкой хорошо продуманной лжи в виде тайно потраченных своих денег, Джесси создала комфорт и была искренне поражена своим искусством. Детрей был тронут ее усилиями, но беспокойная, холостая жизнь притупила его восприимчивость, и он больше догадывался, чем знал, что сделанное Джесси — хорошо.
Окончив свои труды по устройству квартиры, Джесси подарила Детрею лошадь,
— белую с рыжей гривой, тысячу папирос его любимой марки и ящик рома. Детрей был в восторге два дня.
Тогда она произвела в квартире беспорядок, приказала Герде не мести комнаты, сдвинула стулья, опрокинула статуэтку, на стол положила чайное полотенце и пролила воду возле цветов.
— Вам, наверное, очень неприятен этот хаос? — сказала Джесси Детрею, — но к вечеру все будет прибрано.
— Не думайте, что я очень жесток, — ответил Детрей, — главный порядок в том, что вы со мной.
Наступил вечер, когда Детрей вернулся домой. Джесси встретила его нарядная, с лукавым видом, и провела по всем комнатам.
— Мы с Гердой обломали все ногти, — сказала она, — так мы чистили и скребли. Но уж зато пылинки нигде нет. Я — молодец? На самом же деле Джесси оставила все, как было утром.
— Дорогая Джесси, — ответил Детрей. оглядываясь с тоской, — неужели необходимо удручать себя? Действительно, все блестит и сияет, но, по моему мнению, с вещами надо обходиться так: дать им несколько дней свободно перемещаться и бунтовать, а потом рассчитываться с ними сразу за все.
— Относится ли это к мытью тарелок?
— Конечно. Надо купить сто тарелок
— Таинственное существо, мой друг, откройте мне великую тайну: разве мужчины не педанты чистоты и хозяйственности?
— Клевета! — мрачно сказал Детрей. — Мы жертвы этой клеветы в течение уже четырех тысячелетий.
— Хорошо, расскажите же мне о себе!
— Вам будет страшно, но я расскажу. Мы живем двести лет назад. Я и вы. Мы пристали на парусном корабле к берегу Дремучих лесов.
— И Поющих ручьев?
— Да. Я сложил дом из бревен, сам их нарубив. И я сложил очаг из глыб песчаника, а также поймал дикую лошадь и выкорчевал участок.
— Я не знала, что вы можете сказать подряд тридцать пять слов.
— Иногда; когда вы держите меня за руку, как сейчас.
— Но в той лавке древностей — я не держала вас за руки? Я не мешала?
— Нет, конечно, нет.
— Что же я делала?
— Я жарил для вас оленей и куропаток.
— Да, но я?!
— Вы сидели в шалаше, пока строился дом. и вам было не ведено выходить во время дождя.
— А потом что?
— Мы жили вместе. Мы пекли в очаге картофель, а в реке удили рыбу. И я рассматривал все следы, чтобы вовремя заметить врага.
— А теперь, — сказала Джесси, — я расскажу вам, и вы увидите, что я могу попадать в тон. Она… гм… то есть та, которая всегда была сухой благодаря отличному устройству шалаша… Так вот она ела однажды салат из почек кедра, замешанный на бобровом сале, и у нее заболели зубы.
Детрей хохотал, не замечая, что у Джесси нервно блестят глаза.
— Заболели зубы, — продолжала Джесси, вставая и ходя по комнате с заложенными за спину руками. — Так, заболели. Ай-ай-ай! Вот ужас! И коренной и глазной, сразу, — и надо было ей зубного врача. Попробовали компресс из сырого мяса пятнистой пантеры — не годится. Она скандалит и бегает под дождем. Он, конечно, читает заметки на коре дерева, сделанные когтями гризли, но не находит никаких указаний. И вдруг…
— И вдруг?! — спросил встревоженный Детрей.
— Зуб прошел сам. Не обижайтесь на меня, милый, я вас очень люблю.
Она пошла в спальню и написала Еве Страттон: «Будь добра, напиши, что ты очень больна».
На ее письмо пришел ответ в виде двух отдельных листков. Первый листок содержал уведомление о тяжкой болезни почек; на втором, которого Детрей не читал, стояла шеренга восклицательных знаков, заканчивающихся словами: «Лучше бы помирились».
Тогда Джесси проверила белье Детрея, крепко расцеловала его и, кивнув из окна вагона, показала пальцем на свой лоб, на сердце и сдунула с ладони воображаемое перо. Поезд уже тронулся, так что. затрудненный этими таинственными знаками, Детрей долго стоял у опустевших рельсов, сказав лишь «Дорогая моя».
Он прожил четыре дня в пустых комнатах, со ставшим очень отчетливым стуком стенных часов, и среди казарм, в зное известковых стен обширных дворов, по которым всегда медленно проходили солдаты.
Утром четвертого дня подробная телеграмма Евы Страттон произвела, наконец, благодетельную операцию, несмотря на сварливый тон Евы: «Нарушаю честное слово, предаю вашу жену. Сегодня, в час дня, Джесси подписывает продажу своего дома, добавляет к сумме всю наличность, продает ценные бумаги и покупает двадцать шесть недурных жемчужин, а также билет для возвращения домой. Эти жемчужины вы можете растворить в уксусе вашего самомнения и выпить его за здоровье одного бескорыстного, преданно любящего вас существа, которому, очевидно, все равно, будут у него дети или нет, — лишь бы угодить своему повелителю».
Бесспорно искренний, по значению чувства, но неестественный эгоизм Детрея стал вполне ясен ему. Как ни мечтал он быть для жены всем, ее решительные поступки устрашили его. Он не мог хотеть помнить всю жизнь непоправимую вину. Еще красный от хорошего стыда, едкого, как попавший в глаза табачный дым, Детрей послал • Герду на телеграф с телеграммой такого содержания: «Подал в отставку и жду приезда». Детрей не подозревал, что для него, с его врожденными способностями и наклонностями, эта телеграмма представляет значительную жертву. Но он хотел, чтобы Джесси была спокойна.
Дом Джесси стоял пустым; «Зеленую флейту» она продала одному из поклонников Хариты Мальком, находившему драматическое рассаживание по бывшим комнатам артистки вполне серьезным занятием.
Однако чего ждали от Джесси ее знакомые, тотчас признавшие с довольной миной пророков, что ее судьба и не могла быть другой, как «стать на теневой стороне»? По-видимому, вольные и невольные их ожидания сулили ей в будущем ослепительную феерию. Жена ничем не замечательного человека, не имеющего никакого отношения к славе и блеску, жила, между тем, без всяких пышных расчетов, обладая достаточным запасом преданности и любви, чтобы из обыкновенной, очень скромной жизни создать необыкновенную, совершенно недоступную большинству. Как раз в этом отношении нет способов передать сущность жизни мужа и жены так, чтобы сущность эту ощутил слушатель.
Но нам уже приходилось быть непоследовательными. Так как Детрей не только не захотел выйти в отставку, но даже от намеков на это приходил в мрачное настроение, Джесси оставила его жить так, как ему нравилось, и сама стала жить одной с ним жизнью, в доме из пяти комнат, а прислугой ее была одна Герда. Круг их знакомых был прост и не тягостен. Из ограниченного жалованья Детрея, с прибавкой хорошо продуманной лжи в виде тайно потраченных своих денег, Джесси создала комфорт и была искренне поражена своим искусством. Детрей был тронут ее усилиями, но беспокойная, холостая жизнь притупила его восприимчивость, и он больше догадывался, чем знал, что сделанное Джесси — хорошо.
Окончив свои труды по устройству квартиры, Джесси подарила Детрею лошадь,
— белую с рыжей гривой, тысячу папирос его любимой марки и ящик рома. Детрей был в восторге два дня.
Тогда она произвела в квартире беспорядок, приказала Герде не мести комнаты, сдвинула стулья, опрокинула статуэтку, на стол положила чайное полотенце и пролила воду возле цветов.
— Вам, наверное, очень неприятен этот хаос? — сказала Джесси Детрею, — но к вечеру все будет прибрано.
— Не думайте, что я очень жесток, — ответил Детрей, — главный порядок в том, что вы со мной.
Наступил вечер, когда Детрей вернулся домой. Джесси встретила его нарядная, с лукавым видом, и провела по всем комнатам.
— Мы с Гердой обломали все ногти, — сказала она, — так мы чистили и скребли. Но уж зато пылинки нигде нет. Я — молодец? На самом же деле Джесси оставила все, как было утром.
— Дорогая Джесси, — ответил Детрей. оглядываясь с тоской, — неужели необходимо удручать себя? Действительно, все блестит и сияет, но, по моему мнению, с вещами надо обходиться так: дать им несколько дней свободно перемещаться и бунтовать, а потом рассчитываться с ними сразу за все.
— Относится ли это к мытью тарелок?
— Конечно. Надо купить сто тарелок
— Таинственное существо, мой друг, откройте мне великую тайну: разве мужчины не педанты чистоты и хозяйственности?
— Клевета! — мрачно сказал Детрей. — Мы жертвы этой клеветы в течение уже четырех тысячелетий.
— Хорошо, расскажите же мне о себе!
— Вам будет страшно, но я расскажу. Мы живем двести лет назад. Я и вы. Мы пристали на парусном корабле к берегу Дремучих лесов.
— И Поющих ручьев?
— Да. Я сложил дом из бревен, сам их нарубив. И я сложил очаг из глыб песчаника, а также поймал дикую лошадь и выкорчевал участок.
— Я не знала, что вы можете сказать подряд тридцать пять слов.
— Иногда; когда вы держите меня за руку, как сейчас.
— Но в той лавке древностей — я не держала вас за руки? Я не мешала?
— Нет, конечно, нет.
— Что же я делала?
— Я жарил для вас оленей и куропаток.
— Да, но я?!
— Вы сидели в шалаше, пока строился дом. и вам было не ведено выходить во время дождя.
— А потом что?
— Мы жили вместе. Мы пекли в очаге картофель, а в реке удили рыбу. И я рассматривал все следы, чтобы вовремя заметить врага.
— А теперь, — сказала Джесси, — я расскажу вам, и вы увидите, что я могу попадать в тон. Она… гм… то есть та, которая всегда была сухой благодаря отличному устройству шалаша… Так вот она ела однажды салат из почек кедра, замешанный на бобровом сале, и у нее заболели зубы.
Детрей хохотал, не замечая, что у Джесси нервно блестят глаза.
— Заболели зубы, — продолжала Джесси, вставая и ходя по комнате с заложенными за спину руками. — Так, заболели. Ай-ай-ай! Вот ужас! И коренной и глазной, сразу, — и надо было ей зубного врача. Попробовали компресс из сырого мяса пятнистой пантеры — не годится. Она скандалит и бегает под дождем. Он, конечно, читает заметки на коре дерева, сделанные когтями гризли, но не находит никаких указаний. И вдруг…
— И вдруг?! — спросил встревоженный Детрей.
— Зуб прошел сам. Не обижайтесь на меня, милый, я вас очень люблю.
Она пошла в спальню и написала Еве Страттон: «Будь добра, напиши, что ты очень больна».
На ее письмо пришел ответ в виде двух отдельных листков. Первый листок содержал уведомление о тяжкой болезни почек; на втором, которого Детрей не читал, стояла шеренга восклицательных знаков, заканчивающихся словами: «Лучше бы помирились».
Тогда Джесси проверила белье Детрея, крепко расцеловала его и, кивнув из окна вагона, показала пальцем на свой лоб, на сердце и сдунула с ладони воображаемое перо. Поезд уже тронулся, так что. затрудненный этими таинственными знаками, Детрей долго стоял у опустевших рельсов, сказав лишь «Дорогая моя».
Он прожил четыре дня в пустых комнатах, со ставшим очень отчетливым стуком стенных часов, и среди казарм, в зное известковых стен обширных дворов, по которым всегда медленно проходили солдаты.
Утром четвертого дня подробная телеграмма Евы Страттон произвела, наконец, благодетельную операцию, несмотря на сварливый тон Евы: «Нарушаю честное слово, предаю вашу жену. Сегодня, в час дня, Джесси подписывает продажу своего дома, добавляет к сумме всю наличность, продает ценные бумаги и покупает двадцать шесть недурных жемчужин, а также билет для возвращения домой. Эти жемчужины вы можете растворить в уксусе вашего самомнения и выпить его за здоровье одного бескорыстного, преданно любящего вас существа, которому, очевидно, все равно, будут у него дети или нет, — лишь бы угодить своему повелителю».
Бесспорно искренний, по значению чувства, но неестественный эгоизм Детрея стал вполне ясен ему. Как ни мечтал он быть для жены всем, ее решительные поступки устрашили его. Он не мог хотеть помнить всю жизнь непоправимую вину. Еще красный от хорошего стыда, едкого, как попавший в глаза табачный дым, Детрей послал • Герду на телеграф с телеграммой такого содержания: «Подал в отставку и жду приезда». Детрей не подозревал, что для него, с его врожденными способностями и наклонностями, эта телеграмма представляет значительную жертву. Но он хотел, чтобы Джесси была спокойна.