Страница:
Сказать, что Франгейт слышал выстрелы, было нельзя, но он переживал их. Еще светлее стало на берегу и, как нарисованные на прозрачном озаренном стекле, выделились тончайшим узором все стволы, ветки и листья: сквозь них до самого горного ската можно было бы читать справочный петит «Зурбаганского Ежемесячного Глашатая». По обширному плато ивовой заросли мерцали и плыли клады. Бочки среди костей, с лопнувшими в земле обручами, открывали тусклое золото; малые и большие бочонки, набитые драгоценностями, спали между корней, и жуки точили их дерево. Среди этих гробниц какой-нибудь истлевший холщовый узел или горшок с окисленным серебром жадно таились на глубине двенадцати футов, в то время как целая лодка, увязанная и обитая кожами, тащила драгоценную утварь времен Колумба.
Меж тем, не было теперь места на реке и на берегу, где встретил бы взгляд пространство, свободное от тел человеческих; даже у ног Франгейта дремали с карандашами в зубах пуделеобразные поэты, и сладкие стоны их взывали к ускользающей вечности. В кустах возлежали лентяи, почесывая грязную шею и мечтая о женитьбе с приданым. Их собаки неодобрительно спали задом к небритым физиономиям. Усидчивые рыболовы, скорчившись, как калмык на седле, гипнотически приникали взглядом к таинственному волнению поплавка, а внизу, на глубине приманки, прожорливые, поседелые в боях рыбы осторожно откусывали ту половину червяка, где не колол их рыло крючок. Пьяницы с бутылкой в руках, растроганно обращаясь к каждому дереву с торжественной, но маловразумительной речью, шатались, выискивая укромное место, и, сев циркулем, приступали к священнодействию, потирая руки. Среди этой толпы, полной одинокого смеха, возгласов, звучащих рассеянно или со скорбью, далеких, настораживающих зовов, появились черные лодки пиратов. Они гребли, налегая на весла, и у их ног бились связанные женщины.
Наконец появились люди, не достигшие цели. Они двигались над водой, против течения, с взглядом, направленным в глубокую и ясную даль. Франгейт не ошибся, разглядывая их с сильным сердцебиением. Сначала было их не так много, не более десяти сильных, но усталых фигур, затем вся тень, подобная туче, стелющейся над водой, рассеялась, зашумев вокруг него неудержимой толпой и бесчисленным блеском упорных взглядов, направленных к невидимому препятствию… — «Не падай, — сказал кто-то рядом с Франгейтом; в ответ послышался стон. — Немного… еще немного терпения». «О, нет более сил». — «Тогда я пойду один». — «Не ходи этой дорогой, она трудна». — «Значит, это моя дорога», — сказал невидимый голосом, напоминающим треск сердито захлопнутой двери. Все более раздавалось слов, песен, рыданий и восклицаний. Но вот выделился из толпы красивый, как грозный свет вечернего окна, стройный и важный человек с тихим лицом; улыбаясь, он отошел в сторону, провел по высокому ясному лбу белым платком и, расстегнув камзол, приставил пистолет к сердцу. «Будь счастлива, дорогая, — сказал он, — мой путь кончен, я ухожу».
— Стойте! — крикнул, похолодев, Франгейт, так как вдруг опустела река, и берег вновь погрузился в тьму; все отшатнулось, пропало. Лишь темный силуэт с белым платком вглядывался в него. — Остановитесь, — продолжал Франгейт. — для вас есть дело, и это дело — мое. — Вспомнив, что исказил фразу, назначенную самим Бам-Граном, он торопливо поправился, прокричав: — Стой, Рауссон, есть дело и для тебя.
— Слова не имеют особенного значения, — сказал тот, кого назвали Рауссоном, — я понял вас с первого обращения.
Подойдя, он мягко взял руку Франгейта маленькой, горячей рукой и крепко пожал ее.
— Только безумное сердце остановит меня, — сказал он, — безумное, как мое. Ваше сердце такое. Скажите, друг мой, что я могу сделать для вас?
Франгейт опустил стекло, — оно упало меж корней в воду и навсегда исчезло. Но Рауссон был тут; солнце, как при раннем рассвете, уже могуче и щедро искрило воду реки, освобождаясь от тени, а печальная рослая фигура самоубийцы, полная случайной жизни, оставалась стоять рядом с Франгейтом, и тени их, две, чернели на засветлевшем песке.
Стараясь говорить кратко, Франгейт рассказал про девочку и ее прут. Прут был неочищенная от коры удочка, которой она с ним вместе ловила рыбу.
— Она танцевала, — с горечью сказал он, — еще совсем маленькая, она танцевала так хорошо под любую музыку, что ее заставляли иногда сделать это. Наши семьи были соседями. За все время нашей дружбы я сделал ей более сотни удочек, но, когда она выросла и стала носить длинное платье, она все чаще поглядывала на пароходы и не раз намекала, что нам придется скоро расстаться. Довольно вам сказать, что в этой иве мы облазили все кусты, играя в разбойников, и мне очень не хотелось, чтобы она уехала, но ей так вскружили голову ее танцами, что она все время смотрела на свои ноги, и, откровенно сказать, я тоже любовался ими. Последний день стояли мы здесь, на этом самом месте, затем она села в лодку, и я выстрелил, чтобы остановить пароход. Мы отплыли немного, чтобы нас не слышали другие провожающие. — «Слушай, Карион, — сказал я, — останься, здесь на реке так хорошо и светло». Но она была смущена, смеялась и шутила уклончиво. — «Подумай, что ты прочтешь мое имя в афишах», — сказала она. Я молчал. Тогда она взяла одну из удочек, что лежали здесь, воткнула ее и легкомысленно произнесла: — «Я вернусь, если этот прут зацветет. Иначе, ты можешь меня презирать до конца дней». Кто внушил ей такую мысль?.. Немедленно я вынул нож и сделал отчетливую на пруте зарубину. — «Узнаешь ты эту метку?» — сурово спросил я. Немного струсив, она поклялась, что узнает. Тогда я сказал: — «Здесь, где я тебя отпустил, я буду ждать и не уйду никуда, пока не зазеленеет твой прут», — и с той же минуты свято поверил в это. Она холодно выдернула свою руку из моей и пошла к лодке задумчиво. Прошло три года, не было от нее ни письма, ни слуха о ней; ее брат тоже уехал, мать умерла. Раз десять в день ходил я смотреть на ту удочку, что торчит там, между двумя пнями, пока третьего дня не увидел, что на ней вспухли четыре почки, и стал несколько сумасшедшим. Теперь необходимо узнать, где находится эта, — а она всегда говорила правду, она всегда держала слово, — эта маленькая увлекающаяся девушка.
Некоторое время они молчали. Рауссон посмотрел вдаль и как бы отсутствовал.
— Вы поступили правильно, — сказал он, — и я в совершенном восхищении от вашей истории. Пространство огромно, в нем нет еще указаний. Представьте себе ясно ее.
Не было ничего легче для Франгейта в эту минуту.
— Ну, так, — сказал Рауссон, — вы отправитесь в Сан-Риоль и спросите в театре Элен Грен.
— Но… — начал Франгейт, — ее, как я вам сказал, зовут Карион.
На это он не получил ответа. Полный блеск солнца воскресил уже зелень пустыни, и голубое над синей рекой пространство улыбкой трогало далекие горы.
VIII
IX
Меж тем, не было теперь места на реке и на берегу, где встретил бы взгляд пространство, свободное от тел человеческих; даже у ног Франгейта дремали с карандашами в зубах пуделеобразные поэты, и сладкие стоны их взывали к ускользающей вечности. В кустах возлежали лентяи, почесывая грязную шею и мечтая о женитьбе с приданым. Их собаки неодобрительно спали задом к небритым физиономиям. Усидчивые рыболовы, скорчившись, как калмык на седле, гипнотически приникали взглядом к таинственному волнению поплавка, а внизу, на глубине приманки, прожорливые, поседелые в боях рыбы осторожно откусывали ту половину червяка, где не колол их рыло крючок. Пьяницы с бутылкой в руках, растроганно обращаясь к каждому дереву с торжественной, но маловразумительной речью, шатались, выискивая укромное место, и, сев циркулем, приступали к священнодействию, потирая руки. Среди этой толпы, полной одинокого смеха, возгласов, звучащих рассеянно или со скорбью, далеких, настораживающих зовов, появились черные лодки пиратов. Они гребли, налегая на весла, и у их ног бились связанные женщины.
Наконец появились люди, не достигшие цели. Они двигались над водой, против течения, с взглядом, направленным в глубокую и ясную даль. Франгейт не ошибся, разглядывая их с сильным сердцебиением. Сначала было их не так много, не более десяти сильных, но усталых фигур, затем вся тень, подобная туче, стелющейся над водой, рассеялась, зашумев вокруг него неудержимой толпой и бесчисленным блеском упорных взглядов, направленных к невидимому препятствию… — «Не падай, — сказал кто-то рядом с Франгейтом; в ответ послышался стон. — Немного… еще немного терпения». «О, нет более сил». — «Тогда я пойду один». — «Не ходи этой дорогой, она трудна». — «Значит, это моя дорога», — сказал невидимый голосом, напоминающим треск сердито захлопнутой двери. Все более раздавалось слов, песен, рыданий и восклицаний. Но вот выделился из толпы красивый, как грозный свет вечернего окна, стройный и важный человек с тихим лицом; улыбаясь, он отошел в сторону, провел по высокому ясному лбу белым платком и, расстегнув камзол, приставил пистолет к сердцу. «Будь счастлива, дорогая, — сказал он, — мой путь кончен, я ухожу».
— Стойте! — крикнул, похолодев, Франгейт, так как вдруг опустела река, и берег вновь погрузился в тьму; все отшатнулось, пропало. Лишь темный силуэт с белым платком вглядывался в него. — Остановитесь, — продолжал Франгейт. — для вас есть дело, и это дело — мое. — Вспомнив, что исказил фразу, назначенную самим Бам-Граном, он торопливо поправился, прокричав: — Стой, Рауссон, есть дело и для тебя.
— Слова не имеют особенного значения, — сказал тот, кого назвали Рауссоном, — я понял вас с первого обращения.
Подойдя, он мягко взял руку Франгейта маленькой, горячей рукой и крепко пожал ее.
— Только безумное сердце остановит меня, — сказал он, — безумное, как мое. Ваше сердце такое. Скажите, друг мой, что я могу сделать для вас?
Франгейт опустил стекло, — оно упало меж корней в воду и навсегда исчезло. Но Рауссон был тут; солнце, как при раннем рассвете, уже могуче и щедро искрило воду реки, освобождаясь от тени, а печальная рослая фигура самоубийцы, полная случайной жизни, оставалась стоять рядом с Франгейтом, и тени их, две, чернели на засветлевшем песке.
Стараясь говорить кратко, Франгейт рассказал про девочку и ее прут. Прут был неочищенная от коры удочка, которой она с ним вместе ловила рыбу.
— Она танцевала, — с горечью сказал он, — еще совсем маленькая, она танцевала так хорошо под любую музыку, что ее заставляли иногда сделать это. Наши семьи были соседями. За все время нашей дружбы я сделал ей более сотни удочек, но, когда она выросла и стала носить длинное платье, она все чаще поглядывала на пароходы и не раз намекала, что нам придется скоро расстаться. Довольно вам сказать, что в этой иве мы облазили все кусты, играя в разбойников, и мне очень не хотелось, чтобы она уехала, но ей так вскружили голову ее танцами, что она все время смотрела на свои ноги, и, откровенно сказать, я тоже любовался ими. Последний день стояли мы здесь, на этом самом месте, затем она села в лодку, и я выстрелил, чтобы остановить пароход. Мы отплыли немного, чтобы нас не слышали другие провожающие. — «Слушай, Карион, — сказал я, — останься, здесь на реке так хорошо и светло». Но она была смущена, смеялась и шутила уклончиво. — «Подумай, что ты прочтешь мое имя в афишах», — сказала она. Я молчал. Тогда она взяла одну из удочек, что лежали здесь, воткнула ее и легкомысленно произнесла: — «Я вернусь, если этот прут зацветет. Иначе, ты можешь меня презирать до конца дней». Кто внушил ей такую мысль?.. Немедленно я вынул нож и сделал отчетливую на пруте зарубину. — «Узнаешь ты эту метку?» — сурово спросил я. Немного струсив, она поклялась, что узнает. Тогда я сказал: — «Здесь, где я тебя отпустил, я буду ждать и не уйду никуда, пока не зазеленеет твой прут», — и с той же минуты свято поверил в это. Она холодно выдернула свою руку из моей и пошла к лодке задумчиво. Прошло три года, не было от нее ни письма, ни слуха о ней; ее брат тоже уехал, мать умерла. Раз десять в день ходил я смотреть на ту удочку, что торчит там, между двумя пнями, пока третьего дня не увидел, что на ней вспухли четыре почки, и стал несколько сумасшедшим. Теперь необходимо узнать, где находится эта, — а она всегда говорила правду, она всегда держала слово, — эта маленькая увлекающаяся девушка.
Некоторое время они молчали. Рауссон посмотрел вдаль и как бы отсутствовал.
— Вы поступили правильно, — сказал он, — и я в совершенном восхищении от вашей истории. Пространство огромно, в нем нет еще указаний. Представьте себе ясно ее.
Не было ничего легче для Франгейта в эту минуту.
— Ну, так, — сказал Рауссон, — вы отправитесь в Сан-Риоль и спросите в театре Элен Грен.
— Но… — начал Франгейт, — ее, как я вам сказал, зовут Карион.
На это он не получил ответа. Полный блеск солнца воскресил уже зелень пустыни, и голубое над синей рекой пространство улыбкой трогало далекие горы.
VIII
После солнечного затмения жители Ахуан-Скапа были, среди общего благополучия наблюдений, несколько скандализованы заявлением двух астрономов, передававших по секрету всем, кто мог или хотел им верить, что луна окривела на правый глаз, почему, сочтя неудобным из деликатности лорнировать ее посредством телескопических стекол, ученые мужи поспешили вознаградить себя обильным возлиянием на веранде «Тропического кафе» под мелодию «Марша идиотов» (бывшего о ту пору в большой моде). Одновременно с тем некоторые прохожие, воспользовавшиеся для любознательных своих изысканий осколками темного стекла, разбитого на базаре истеричной девицей, были смущены тем обстоятельством, что солнце грозило им кулаком… Хотя в компетентных кругах наиболее посещаемых харчевен сии противоестественные случайности были приписаны Бам-Грану, газеты таинственно молчали, оставляя каждого думать, что он хочет.
В настроении вышеописанных событий плотно пообедавшая компания пассажиров, наслаждавшаяся летним вечером на шезлонгах палубы парохода «Адмирал Гент», стала постепенно говорить о вещах, привлекших сосредоточенное внимание одинокого пассажира с кожаной сумкой через плечо, сидевшего пока в стороне. Он пересел так, что очутился сзади кружка, и, слушая, не раз пытался вмешаться в разговор, но удерживался. Однако было произнесено имя, после которого он судорожно, глубоко вздохнул, решив о чем-то спросить.
Между тем седой, плотный бакенбардист, вытянув огромные ноги в зеркальных сапогах, сказал:
— Решительно она затмила ее. Элен нервнее и эластичнее, но у этой Марианны Дюпорт бесподобная техника, кроме того, множество мелких неожиданностей жеста, производящих обаятельное впечатление. Исход борьбы меж ними решен. Я высчитал это с метром в руках по столбцам театральной хроники «Обозревателя», и, как сейчас помню, на Элен Грен приходится десять дюймов за неделю против двух с половиной метров «блистательной Марианны».
Предупреждая смех слушателей, человек с сумкой обратился к бакенбардисту:
— Позвольте спросить вас, — сказал он при всеобщем несколько ироническом внимании, — разговор, кажется, идет об Элен Грен, артистке театра?
— Именно так, — ответил пассажир, оскаливаясь с фальшивой любезностью человека, чувствующего свое превосходство. — Вы любитель балета?
— Меня зовут Франгейт, — сказал молодой человек, — я плохо знаю, что такое балет. Меня интересует, не знаете ли вы также другой подобной артистки, — ее имя Карион. Карион Фэм.
— Но это — одно лицо, — вмешался человек с длинными волосами, с пышным галстуком и измятым лицом. — Сценическая фамилия интересующей вас артистки Грен. А настоящая — совершенно верно — Карион Фэм, хоть я удивляюсь, как вам стало известно настоящее ее имя.
Пропуская бесцеремонность тона, Франгейт, помолчав, спросил:
— Но почему же она переменила имя? Так, я слышал, бывает в монастырях. Разве поступивший на сцену уходит от жизни? И главное — «Карион Фэм» гораздо красивее.
— Пожалуй, — сказал капитан парохода, — пожалуй. Вроде как бы и уходит. Уходит от многого.
Франгейт снова раскрыл рот, но общество, заметив его надоедливое оживление, поспешно забалагурило. Он отошел и стал смотреть на темную воду, бегущую под водоворот колес. Впереди, как бы нависшая в воздухе, светилась пелена огней. — «Скоро ли Сан-Риоль?» — спросил он матроса. — «Вот — это он виден», — сказал матрос.
В настроении вышеописанных событий плотно пообедавшая компания пассажиров, наслаждавшаяся летним вечером на шезлонгах палубы парохода «Адмирал Гент», стала постепенно говорить о вещах, привлекших сосредоточенное внимание одинокого пассажира с кожаной сумкой через плечо, сидевшего пока в стороне. Он пересел так, что очутился сзади кружка, и, слушая, не раз пытался вмешаться в разговор, но удерживался. Однако было произнесено имя, после которого он судорожно, глубоко вздохнул, решив о чем-то спросить.
Между тем седой, плотный бакенбардист, вытянув огромные ноги в зеркальных сапогах, сказал:
— Решительно она затмила ее. Элен нервнее и эластичнее, но у этой Марианны Дюпорт бесподобная техника, кроме того, множество мелких неожиданностей жеста, производящих обаятельное впечатление. Исход борьбы меж ними решен. Я высчитал это с метром в руках по столбцам театральной хроники «Обозревателя», и, как сейчас помню, на Элен Грен приходится десять дюймов за неделю против двух с половиной метров «блистательной Марианны».
Предупреждая смех слушателей, человек с сумкой обратился к бакенбардисту:
— Позвольте спросить вас, — сказал он при всеобщем несколько ироническом внимании, — разговор, кажется, идет об Элен Грен, артистке театра?
— Именно так, — ответил пассажир, оскаливаясь с фальшивой любезностью человека, чувствующего свое превосходство. — Вы любитель балета?
— Меня зовут Франгейт, — сказал молодой человек, — я плохо знаю, что такое балет. Меня интересует, не знаете ли вы также другой подобной артистки, — ее имя Карион. Карион Фэм.
— Но это — одно лицо, — вмешался человек с длинными волосами, с пышным галстуком и измятым лицом. — Сценическая фамилия интересующей вас артистки Грен. А настоящая — совершенно верно — Карион Фэм, хоть я удивляюсь, как вам стало известно настоящее ее имя.
Пропуская бесцеремонность тона, Франгейт, помолчав, спросил:
— Но почему же она переменила имя? Так, я слышал, бывает в монастырях. Разве поступивший на сцену уходит от жизни? И главное — «Карион Фэм» гораздо красивее.
— Пожалуй, — сказал капитан парохода, — пожалуй. Вроде как бы и уходит. Уходит от многого.
Франгейт снова раскрыл рот, но общество, заметив его надоедливое оживление, поспешно забалагурило. Он отошел и стал смотреть на темную воду, бегущую под водоворот колес. Впереди, как бы нависшая в воздухе, светилась пелена огней. — «Скоро ли Сан-Риоль?» — спросил он матроса. — «Вот — это он виден», — сказал матрос.
IX
Перед последним актом спектакля через тонкие перегородки уборных слышался ретивый мужской смех, лукавый, сдержанный шепот и гневные восклицания. По коридору хлопали двери, вдали играла музыка, перебиваемая шорохом и стуком кулис.
В уборной Элен Грен стояли два человека: она и грузный господин с умным порочным лицом. Девушка, нервически оправляя окружающую ее гибкий стан стрелой газового кольца, трепещущую, как туман, юбку, сдержанно, но тяжело дышала, улыбаясь и смотря вниз; ее губы были искусаны от волнения, ноги машинально переступали на месте. Ниже колен, под шелковым трико, видны были вздувшиеся веревкой вены. По напудренному лицу пробегала мгновениями глубокая бледность.
— Так это было хорошо, Безантур?
— Отлично, маленькая моя. Теперь тебе предстоит нанести последний удар. Симпатии вернулись к тебе. В антракте Глаубиц сказал, крепко пожав мне руку: — «Она восхитительна. К ней вернулась вся прежняя экспрессия. Боюсь, что Марианна сегодня проведет плохую ночь. Пишу статью, равную блеску ног Элен Грен», — и он усмехнулся, очень довольный.
— Подай мне кокаин, — быстро сказала Карион.
Безантур взял с ее туалетного стола хрустальный флакон и зацепил в нем крошечным серебряным острием ложечки немного белого порошка. Девушка втянула его, как нюхают табак, прижав одну ноздрю, затем другую. Краска вернулась к ее лицу, глаза стали ненормально блестеть. Теперь она не чувствовала усталости.
Уже музыка начинала то место, с какого должна была выступать Элен Грен. Волнуясь, подняла она голову и вышла к расступившейся перед ней толпе закулисных гостей, толкающихся в проходах сцены.
Режиссер, поддерживая балерину под локоть, вывел ее к кулисе. — «Раз… два…» — считал он. Затем танцующее, ею самой не чувствуемое тело в облаке газа было передано силой музыки и момента ослепительно яркому помосту, полному женской толпой с заученной неподвижной улыбкой гримированных лиц и открытой пастью авансцены, где в глубоких сумерках притушенных ламп слышалось сдержанное напряжение зрителей.
Только что Марианна Дюпорт кончила свое соло, покрытое, после глубокой паузы, ревом аплодисментов. Теперь должна была танцевать соло Элен. Оркестр начал быстрый, плывущий мотив. Уже чувствуя победу по холоду рук и ног, пробегающему иногда сквозь все тело болезненной электрической волной, Карион выбросилась из рук партнера, поднявшего ее выше головы, с силой птицы; едва коснувшись земли, немедленно завладела она сценой и зрителями, стремясь вверх такими быстрыми и сильными движениями, что оркестр вынужден был ускорить темп. Несясь мимо левого угла сцены, мельком взглянула она на вызывающее лицо Дюпорт.
— Карион! — раздался взволнованный мужской голос из первого ряда кресел. — Я, верно, угадал сразу. Но сомневался, так как ошибиться было бы глупо. Смотри. Лови. Это твоя метка на иве.
Ее как будто ударили по ногам. Следуя обычаю, быстро нагнулась она поднять венок или то, что мелькнуло в воздухе, как венок. Это был связанный кольцом ивовый прут с редкими молодыми листьями. Она подняла и, вся вздрогнув, старалась некоторое время понять, что все это значит. Наконец сцена на берегу выступила среди волнений этого вечера хлестким и неприятным ударом, напоминающим холодную каплю дождя, упавшую на лицо в разгаре веселья огненного летнего дня. Ее порыв согнулся и смолк, сердце упало; легкий гнев вместе с холодным любопытством остановил упоительное движение, и Карион, выпрямившись, просительно посмотрела на то место первого ряда, где сияло загорелое лицо привставшего и махающего рукой Франгейта.
Заставив себя кивнуть, она сделала это вполне театрально, хотя с упреком себе. Вся сцена, включая кивок, длилась не более минуты — минуты, в течение которой было совершенно нарушено равновесие духа одной женщины и укрепилось — другой. Карион, не оглянувшись, ушла с раздражением; ее провожал несколько приподнятый шум ровных аплодисментов. Так на весы успеха одинокий человек из ивовой заросли бросил решительный груз — не в пользу своей любви.
Окруженный легкой атмосферой скандала, выражаемой изумленными или негодующими взглядами, Франгейт просидел тихо, с упавшим сердцем, до занавеса. Он чувствовал, что она уедет. Он видел, как девушка передала ветку руке, высунувшейся из-за кулис, и множество раз ошибаясь всевозможными переходами, спрашивая с краской в лице, как идти, попал в коридор, где газовые рожки делали белый день среди ночи. Рассеянно посмотрев на змеиные глаза горничной, он стукнул в заветную дверь одновременно рукой и сердцем, затем очнулся среди цветов, разбросанного платья и зеркал. Здесь пахло тяжелыми ароматами и жженым волосом.
— Здравствуй, дикое прошлое, — полусмеясь и прислушиваясь к шуму за дверью, сказала девушка. — У тебя уже борода. Ты слышал обо мне. Как? Где? Что значит твоя оригинальная выходка? О, если бы ты подождал немного! Ведь ты зарезал меня. Я сразу устала, у меня был очень трудный момент… меня сильно избили. И все пропало…
Франгейт не кончил. Он потрепал ее руку, дружески похлопав холодные пальцы своей сильной рукой.
— Я знаю, что тебе тяжело, — сказал он, — я чувствовал, что тяжело; потому и разыскал и приехал к тебе. Но дай взглянуть.
Он обвел ее лицо пристальным взглядом. От прежней Карион сохранилась лишь упрямая верхняя губка и глаза, — остальные черты, оставшись почти прежними, приобрели острый оттенок лихорадочной жизни.
— Ты похудела и очень бледна, — сказал он, — это, конечно, оттого, что нет света наших долин. Смотри, как у тебя напружены на руках жилы. Твое сердце слабеет. Бросай немедленно свой театр. Я не могу видеть, как ты умираешь. В каких странных условиях ты живешь! Здесь нет нашей ивы, и наших цветов, и нашего чудесного воздуха. Тебя, верно, здесь держат насильно. Однако я здесь, если так. Ты будешь снова розовой и веселой, когда перестанешь портить лицо различными красками. Зачем ты назвалась Элен Грен? Вместе с именем как будто подменили тебя. Разве не ужасает тебя жизнь среди этих картонных роз и холщовой реки? Я видел нарисованную луну, когда сюда шел, — она валялась в углу. Тебе надо быть здоровой, как раньше, и бросить этот убийственный мир. Слушай… я говорю много оттого, что мне дико и непривольно здесь. Слушай: давно уже, так как я хорошо знаю реку, зовут меня лоцманом на два парохода, и ты будешь жить со мной спокойно, как твоя рука, когда лежит она ночью под головой. Вспомни, как золотист и сух песок на ивовой заросли, вспомни купанье и как кричала ты утром пронзительное «а-а» и болтала ногами. Идем. Идем, Карион, скоро будет обратный пароход, в три часа ночи, — погода отличная.
Говоря так, он притягивал и целовал ее руки, заглядывая в глаза.
Она отняла руки.
— Ты… ты говоришь очень смешно, Франгейт. Думаешь ли ты о том, что говоришь?
— Я думал все время.
— Знаешь ли ты, что такое «артист»? Артист — это человек, всецело посвятивший себя искусству. Я уже известна; вот-вот — и слава разнесет мое имя дальше той трущобы, где я родилась. Как же ты думаешь, что я могу бросить сцену?
— Прут был посажен тобой, — кротко возразил Франгейт, — случилось истинное чудо, что он дал листья. Я всей душой хотел этого. Это была твоя память, и ты поклялась ею, что возвратишься. Разве я не могу верить тебе?
— Нет, можешь, — сказала она с трудом, вся дрожа. Ее взгляд стал остер и неподвижен, лицо побелело. Взяв шарф, она, не сводя взгляда с Франгейта, стала медленно окутывать им шею, смотря с открытой и глубокой ненавистью. И вся она напоминала теперь отточенный нож, взятый неосторожной рукой.
Франгейт смолк. Несколько выражений пробежало в омраченном его лице: боль, тревога, нежность; наконец, залилось оно глубоким, ярким румянцем.
— Нет, — сказал он. — Я не хочу жертвы, я пришел только сказать, что ива цветет и что не поздно еще. Простите меня, Элен Грен. Будьте счастливы.
Так он ушел и очутился на улице, идя совершенно спокойно, как для прогулки. На темной площади встретил его неподвижно ожидающий Рауссон, шепча на ухо тайные, заманчивые слова. Но у него хватило силы подождать ровно три года, пока снова не зацвело сердце, как та ива, которую спрыскивал хлорофиллом доктор растений.
В уборной Элен Грен стояли два человека: она и грузный господин с умным порочным лицом. Девушка, нервически оправляя окружающую ее гибкий стан стрелой газового кольца, трепещущую, как туман, юбку, сдержанно, но тяжело дышала, улыбаясь и смотря вниз; ее губы были искусаны от волнения, ноги машинально переступали на месте. Ниже колен, под шелковым трико, видны были вздувшиеся веревкой вены. По напудренному лицу пробегала мгновениями глубокая бледность.
— Так это было хорошо, Безантур?
— Отлично, маленькая моя. Теперь тебе предстоит нанести последний удар. Симпатии вернулись к тебе. В антракте Глаубиц сказал, крепко пожав мне руку: — «Она восхитительна. К ней вернулась вся прежняя экспрессия. Боюсь, что Марианна сегодня проведет плохую ночь. Пишу статью, равную блеску ног Элен Грен», — и он усмехнулся, очень довольный.
— Подай мне кокаин, — быстро сказала Карион.
Безантур взял с ее туалетного стола хрустальный флакон и зацепил в нем крошечным серебряным острием ложечки немного белого порошка. Девушка втянула его, как нюхают табак, прижав одну ноздрю, затем другую. Краска вернулась к ее лицу, глаза стали ненормально блестеть. Теперь она не чувствовала усталости.
Уже музыка начинала то место, с какого должна была выступать Элен Грен. Волнуясь, подняла она голову и вышла к расступившейся перед ней толпе закулисных гостей, толкающихся в проходах сцены.
Режиссер, поддерживая балерину под локоть, вывел ее к кулисе. — «Раз… два…» — считал он. Затем танцующее, ею самой не чувствуемое тело в облаке газа было передано силой музыки и момента ослепительно яркому помосту, полному женской толпой с заученной неподвижной улыбкой гримированных лиц и открытой пастью авансцены, где в глубоких сумерках притушенных ламп слышалось сдержанное напряжение зрителей.
Только что Марианна Дюпорт кончила свое соло, покрытое, после глубокой паузы, ревом аплодисментов. Теперь должна была танцевать соло Элен. Оркестр начал быстрый, плывущий мотив. Уже чувствуя победу по холоду рук и ног, пробегающему иногда сквозь все тело болезненной электрической волной, Карион выбросилась из рук партнера, поднявшего ее выше головы, с силой птицы; едва коснувшись земли, немедленно завладела она сценой и зрителями, стремясь вверх такими быстрыми и сильными движениями, что оркестр вынужден был ускорить темп. Несясь мимо левого угла сцены, мельком взглянула она на вызывающее лицо Дюпорт.
— Карион! — раздался взволнованный мужской голос из первого ряда кресел. — Я, верно, угадал сразу. Но сомневался, так как ошибиться было бы глупо. Смотри. Лови. Это твоя метка на иве.
Ее как будто ударили по ногам. Следуя обычаю, быстро нагнулась она поднять венок или то, что мелькнуло в воздухе, как венок. Это был связанный кольцом ивовый прут с редкими молодыми листьями. Она подняла и, вся вздрогнув, старалась некоторое время понять, что все это значит. Наконец сцена на берегу выступила среди волнений этого вечера хлестким и неприятным ударом, напоминающим холодную каплю дождя, упавшую на лицо в разгаре веселья огненного летнего дня. Ее порыв согнулся и смолк, сердце упало; легкий гнев вместе с холодным любопытством остановил упоительное движение, и Карион, выпрямившись, просительно посмотрела на то место первого ряда, где сияло загорелое лицо привставшего и махающего рукой Франгейта.
Заставив себя кивнуть, она сделала это вполне театрально, хотя с упреком себе. Вся сцена, включая кивок, длилась не более минуты — минуты, в течение которой было совершенно нарушено равновесие духа одной женщины и укрепилось — другой. Карион, не оглянувшись, ушла с раздражением; ее провожал несколько приподнятый шум ровных аплодисментов. Так на весы успеха одинокий человек из ивовой заросли бросил решительный груз — не в пользу своей любви.
Окруженный легкой атмосферой скандала, выражаемой изумленными или негодующими взглядами, Франгейт просидел тихо, с упавшим сердцем, до занавеса. Он чувствовал, что она уедет. Он видел, как девушка передала ветку руке, высунувшейся из-за кулис, и множество раз ошибаясь всевозможными переходами, спрашивая с краской в лице, как идти, попал в коридор, где газовые рожки делали белый день среди ночи. Рассеянно посмотрев на змеиные глаза горничной, он стукнул в заветную дверь одновременно рукой и сердцем, затем очнулся среди цветов, разбросанного платья и зеркал. Здесь пахло тяжелыми ароматами и жженым волосом.
— Здравствуй, дикое прошлое, — полусмеясь и прислушиваясь к шуму за дверью, сказала девушка. — У тебя уже борода. Ты слышал обо мне. Как? Где? Что значит твоя оригинальная выходка? О, если бы ты подождал немного! Ведь ты зарезал меня. Я сразу устала, у меня был очень трудный момент… меня сильно избили. И все пропало…
Франгейт не кончил. Он потрепал ее руку, дружески похлопав холодные пальцы своей сильной рукой.
— Я знаю, что тебе тяжело, — сказал он, — я чувствовал, что тяжело; потому и разыскал и приехал к тебе. Но дай взглянуть.
Он обвел ее лицо пристальным взглядом. От прежней Карион сохранилась лишь упрямая верхняя губка и глаза, — остальные черты, оставшись почти прежними, приобрели острый оттенок лихорадочной жизни.
— Ты похудела и очень бледна, — сказал он, — это, конечно, оттого, что нет света наших долин. Смотри, как у тебя напружены на руках жилы. Твое сердце слабеет. Бросай немедленно свой театр. Я не могу видеть, как ты умираешь. В каких странных условиях ты живешь! Здесь нет нашей ивы, и наших цветов, и нашего чудесного воздуха. Тебя, верно, здесь держат насильно. Однако я здесь, если так. Ты будешь снова розовой и веселой, когда перестанешь портить лицо различными красками. Зачем ты назвалась Элен Грен? Вместе с именем как будто подменили тебя. Разве не ужасает тебя жизнь среди этих картонных роз и холщовой реки? Я видел нарисованную луну, когда сюда шел, — она валялась в углу. Тебе надо быть здоровой, как раньше, и бросить этот убийственный мир. Слушай… я говорю много оттого, что мне дико и непривольно здесь. Слушай: давно уже, так как я хорошо знаю реку, зовут меня лоцманом на два парохода, и ты будешь жить со мной спокойно, как твоя рука, когда лежит она ночью под головой. Вспомни, как золотист и сух песок на ивовой заросли, вспомни купанье и как кричала ты утром пронзительное «а-а» и болтала ногами. Идем. Идем, Карион, скоро будет обратный пароход, в три часа ночи, — погода отличная.
Говоря так, он притягивал и целовал ее руки, заглядывая в глаза.
Она отняла руки.
— Ты… ты говоришь очень смешно, Франгейт. Думаешь ли ты о том, что говоришь?
— Я думал все время.
— Знаешь ли ты, что такое «артист»? Артист — это человек, всецело посвятивший себя искусству. Я уже известна; вот-вот — и слава разнесет мое имя дальше той трущобы, где я родилась. Как же ты думаешь, что я могу бросить сцену?
— Прут был посажен тобой, — кротко возразил Франгейт, — случилось истинное чудо, что он дал листья. Я всей душой хотел этого. Это была твоя память, и ты поклялась ею, что возвратишься. Разве я не могу верить тебе?
— Нет, можешь, — сказала она с трудом, вся дрожа. Ее взгляд стал остер и неподвижен, лицо побелело. Взяв шарф, она, не сводя взгляда с Франгейта, стала медленно окутывать им шею, смотря с открытой и глубокой ненавистью. И вся она напоминала теперь отточенный нож, взятый неосторожной рукой.
Франгейт смолк. Несколько выражений пробежало в омраченном его лице: боль, тревога, нежность; наконец, залилось оно глубоким, ярким румянцем.
— Нет, — сказал он. — Я не хочу жертвы, я пришел только сказать, что ива цветет и что не поздно еще. Простите меня, Элен Грен. Будьте счастливы.
Так он ушел и очутился на улице, идя совершенно спокойно, как для прогулки. На темной площади встретил его неподвижно ожидающий Рауссон, шепча на ухо тайные, заманчивые слова. Но у него хватило силы подождать ровно три года, пока снова не зацвело сердце, как та ива, которую спрыскивал хлорофиллом доктор растений.