Александр Степанович Грин
Трюм и палуба

I

   С медленным, унылым грохотом ворочались краны, торопливо стучали тачки, яростно гремели лебедки. Из дверей серых пакгаузов тянулись пестрые вереницы грузчиков. С ящиками, с бочонками на спине люди поднимались по отлогим трапам, складывали свою ношу возле огромных, четыреугольных пастей трюма и снова бежали вниз, цветные, как арлекины, и грязные, как земля. Албанское и анатолийское солнце покрыло их лица бронзовым загаром, пощадив зубы и белки глаз.
   «Вега» оканчивала погрузку. Ее правильная, однообразная жизнь была известна всему городу: два рейса в месяц, один круговой и один прямой. Подчищенный и вымытый, украшенный с носа и кормы золотой резьбой, пароход этот производил впечатление туриста средней руки, окруженного грузчиками — угольными шхунами и нефтяными баркасами. Он был всем: гостиницей, буфетом, носильщиком, коммивояжером… скучный, каботажныйnote 1 старик.
   А невдалеке от него, у веселой и грязной набережной, в пыльном грохоте и звоне труда отдыхали сумрачные бродяги из Тулона и Гавра, Лондона и Ньюкэстля, Бомбея и Сингапура. Неведомое волнение тянуло к ним, как будто от грязных, стройных корпусов их летело дыхание океана и глухая музыка отдаленных бездн. Казалось, что в своем коротком плену, прикованные к стальным кольцам молов толстыми тросами, они спят, вспоминая тайны опасных странствий, бешенство тропических бурь, вулканы и рифы, цветущие острова, всю яркую роскошь тропиков, — истинно царский подарок, брошенный солнцем своей возлюбленной.
   Когда розовый дым утреннего тумана гаснет над дрожащей от холода, тихой и зеленой водой, — подымаются сонные матросы и чистят плавучие гостиницы.
   Моют палубы, трут медные части, подкрашивают ватервейсnote 2. Но бродяги спят еще в это время: они устали, и кокетство им не к лицу.
   Вокруг «Веги» громоздились закопченные трубы пароходов, бесшумно выкидывая ленивый, густой дым. Из города, убегавшего вверх кольцеобразными, каменными уступами, несся шум экипажей и неопределенное звуковое содрогание жизни сотен тысяч людей.
   Гавань сверкала и пела. Громадное напряжение звуков и красок, брошенное в небольшой уголок земли, как гнездо золота в расщелину кварца, утомляло, рассеивало мысли, воскрешало сказки. Эта неровная, голубая бухта с желтыми берегами и тысячами судов таила в себе жуткое, шумное очарование веками накопленных богатств, риска и опьянения, смерти и жизни.
   «Вега» поглощала груз жадно и безостановочно. Бегали агенты, размахивая желтыми пачками ордеров, кричали и исчезали в складах. Взвивались стропы, охватывая двойной петлей сотни пудов, гремела цепь, грохотала лебедка; цепь натягивалась, вздрагивая под тяжестью добычи, кто-то кричал: «Майна!..» note 3, и, плавно колыхаясь, груз устремлялся в глубину трюма, где уже ждали десятки рук, отцепляли стропы, тащили мешки и ящики в темные, сырые углы и складывали их там плотными возвышениями.
   — Хабарда!note 4 — кричали турки, стремительно пробегая с тяжестью на спине.
   — Вира! — надрывались внизу, в трюме, глухие, гулкие голоса.
   — Изюм в Анапу, двадцать четыре места!
   — Пипа двести ящиков — Новороссийск!
   — Железо в Туапсе!
   — АБ или АС? — черт вас побери!
   — Давай живей! Давай живей! Ходи веселей!
   — Не лезьте под руку, говорят вам!
   — А вы не толкайтесь!
   — Хабарда!
   — Говорят вам, не мешайте!
   — Я желаю видеть старшего помощника.
   — Помощника? Вакансий нет.
   — Мне нужно старшего помощника.
   — А вам зачем?
   — Я не ищу вакансий. Я желаю видеть его по делу.
   — Станьте же в сторону.
   — Хорошо.
   Вахтенный матрос поправил съехавшую на затылок фуражку, обтер рукавом вспотевшее лицо и устало покосился на собеседника. Тот встал подальше от трюма и рассеянно осмотрелся.
   Это был плотный, медленный в движениях человек, слегка сутулый, в парусинном пиджаке и черных матросских брюках. Вместо жилета он носил тельник с широкими синими полосами и красный кушак. Черные, коротко остриженные волосы прикрывала серая «джонка», шапка английского покроя. Лицо его казалось типичным лицом человека случая, молодца на все руки: если нужно — кок или матрос, в нужде — поденщик, при случае — угольщик, иногда — сутенер, особенно в периоды «смертельного декофта» note 5, столь частого среди мелкого морского люда. Низкий лоб, серые глаза, полные угрюмой беспечности, загорелая кожа, короткий, тупой нос, редкие усы; в правом ухе маленькая золотая серьга.
   Большая партия риса, сто сахарных бочек в Севастополь и машинное масло в Керчь подходили к концу. Все быстрее развертывался строп, ложась длинной петлей на раскаленные солнцем камни мола, и из трубы «Веги» повалил густой дым — разводили пары. Немногочисленные пассажиры толкались и бегали, устраивая свои пожитки на палубе и в классных каютах; сипло завыл гудок, первый сигнал отплытия.
   — Эй, приятель! — сказал матрос. — Вот старший помощник!
   Костлявая фигура с желчным лицом бродила на палубе, теребя узенькую бородку и щурясь от солнца. Парень неловко протискался среди ящиков и разного хлама, низко поклонился, сдернул свою джонку и просительно замигал. Круглая, стриженая голова бросилась в глаза моряку; он сморщился, точно собираясь чихнуть, и медленно процедил:
   — Вакансий нет.
   — Извините, — сказал парень, оглядываясь на пристань, — окажите божескую милость!
   — Ну?
   — Не откажите насчет проезда. За работу.
   — Это бесплатно? Эй, не задерживай! — крикнул моряк кочегару, стоявшему у лебедки. — Нет!
   — Никаких нет способов, господин помощник. Что будете делать? Третий месяц хожу без…
   — Врешь ведь! — перебил моряк, пыхая папиросой. — Просто лодырь, а?
   — Нет, я не лодырь, — спокойно возразил парень. — Я матрос.
   — Куда едешь?
   — В Керчь.
   — Зачем?
   — К матери и сестре.
   — Очень ты им нужен. Нет, не могу.
   — Я буду работать.
   — А, черт с твоей работой! Проси в конторе.
   — Три места в Батум! Осторожнее, эй! Верхом держи!
   Парень оглянулся. Желтая бумажка ордера перешла из рук грузчика в руки штурмана. Юноша принял ее, сидя верхом на опрокинутой бочке.
   — Что? — спросил желчный моряк.
   — Стекло! посуда! — радостно объявил штурман и засмеялся. Ему было двадцать три года. Сейчас же и неизвестно почему нахмурившись, он крикнул с деловым видом: — Эй, вы, пустомели! — ходи, ходи!
   Парень смотрел глазами и ушами. Лицо его сразу подобралось и вытянулось. Три больших ящика медленно выползали из-за борта по наклону деревянного щита и повисли над трюмом.
   Потом глаза его стали равнодушными, а лицо печальным; казалось, жестокосердие моряка его сильно удручало. Он переступал с ноги на ногу, подвигаясь к трюму, и тихо повторил глухим, умоляющим голосом:
   — Будьте такие добрые! Нет ни копейки, все…
   — Отстань! — моряк досадливо передернул плечами. — Вас тут столько шляется, что хоть на балласт употребляй. Я не могу, сказано тебе это или нет?
   Груз плавно колыхался в воздухе, вздрагивая и покачиваясь. Парень быстро осмотрел его: канат плотно охватывал ящики.
   — Майна! — взревел турок.
   Громыхнула цепь, и ящики ринулись вниз, мелькнув светлым пятном в сумрачном отверстии трюма. Через минуту из глубины долетел стук, и цепь, болтаясь, взвилась вверх, на крюке ее висел строп.
   — А-ха-ха! — сказал парень, заглядывая в трюм. — Происшествие!
   — Ты чего? — вскипел старший помощник. — Пошел вон!
   — Шапку уронил, — растерялся проситель, нагибаясь еще ниже. — И как это я…
   — Разиня! — бодро крикнул жизнерадостный штурман, смеясь глазами. — Куда смотрел?
   Желчный моряк плюнул и отошел в сторону. Ему был противен этот слоняющийся бездельник, паразит гавани, живущий сегодняшним днем. Он не выносил бродяг, разъезжающих из порта в порт, пьяниц с сомнительной репутацией, людей, не умеющих держаться на судне более месяца. К тому же у него были свои заботы. Нельзя обременять людей пустяками.
   — Полезем! — сказал стриженый человек, подходя к трапу. Выжидательная улыбка штурмана сопровождала его.
   — Шапка тирял! — оскалился турок, подмигивая другим. — Караш малчык, шапка плохой!
   — Эй! — закричали из трюма. — Шапка чья? Эй!
   Парень ступил на отвесные перекладины трапа и стал опускаться, неловко перебирая руками. Внизу его ждали. Маленький, юркий матрос, растопырив на пальцах злополучную джонку, протягивал ее собственнику. Грузчики смотрели неодобрительно.
   — Честь имею поднести — головка ваша, — сказал матрос. — Хорошая голова, складная!..
   Кто-то, пыльный и темный, проворчал в углу:
   — Не мог свое сокровище на палубе обождать!..
   Парень молча надел шапку. Трюм был почти весь забит грузом, и только в середине, под самым люком, оставалась небольшая квадратная пустота. Было прохладно, слегка отдавало сыростью, мышами и сушеными фруктами. Ящики с посудой лежали на плоских, тугих мешках, каждый отдельно.
   — Ну — вираnote 6 отсюда, приятель! — сказал матрос. — Головка при вас, айда!..
   Парень занес ногу на трап и спросил:
   — Много грузить?
   — Четырнадцать тысяч прессованных леших, — озабоченно проговорил матрос. — Нет, немного, кажись. Местов тридцать, не более, сюда еще пойдет.
   — Так, — сказал парень. — Прощайте.
   — Отчаливайте. Без вакансии?
   — Нет, проехать хочу.
   — Ага! Черти, легче майнать!
   Отвергнутый пассажир влез на палубу и пошел домой с веселым лицом. Ящики не были завалены грузом — только это и нужно было ему знать: ехать он никуда не собирался.

II

   — Из тебя никогда не будет толку, Синявский. Это я тебе верно говорю, безо всякой фальши. Я, брат, знаю людей.
   — Ну вот извольте видеть, — уныло пробормотал мальчик, с ненавистью косясь на добродушное, жуликоватое лицо матроса. — Чем я виноват, что тебе хочется спать? Ты жалованье получаешь, а я сам плачу за харчи девять рублей! Очень хорошо с твоей стороны!
   Трое остальных сидели мрачно и выжидательно, делая вид, что поведение Синявского крайне несправедливо. Из углов кубрикаnote 7, с узких, похожих на ящики, коек несся тяжелый храп уснувших матросов. В такт ударам винта вздрагивала лампа, подвешенная над столом, колыхая уродливые тени бодрствующих.
   — Мартын, — продолжал тот же матрос тихим, оскорбленным голосом: — посмотри на него, вот, возьми его, белого арапа, морскую чучелу, одесское раклоnote 8
   — Биркин! — вскричал Синявский, — не ругайся, пожалуйста!
   — А то я напишу папе и маме! — вставил быстроглазый Бурак, шмыгая рябым носом. — Эх ты, граммофон!
   — Ты послушай, Синявский, — дружески улещал юношу Биркин, — я тебе что скажу! Ты, брат, молодой парень, жизни морской не знаешь, ты вообще, вкратце говоря, — что? Морское недоразумение. Промеж товарищей так не делают. Ну — убудет тебя, что ли? Постоишь час — потом дрыхни хоть целый день! Вот тебе крест! Да чего там, я твою вахту завтра отстою и квит! Чего зубы скалишь? Я, брат, правильный человек! Как боцман встанет, я к нему: — Алексеич! нехай спит Синявский! — Разрази меня на месте, если ты не будешь спать до Анапы!
   — Биркин, да ты ведь врешь! — тоскливо зевнул Синявский. — Кто тебе поверит, тот трех дней не проживет!
   — Кто врет — я? — Биркин величественно встал, драпируясь в клеенчатый дождевик — «винцераду». — Лопни моя печенка, тресни мои глаза, убей меня гром и молния, пусть моему деду… Дурень, кому ты нужен, такой красивый — обманывать?! Это вы уж — ох! при себе оставьте! Кроме того, — Биркин прищурил глаза и чмокнул, — в Батум придем — к грузинкам сведу, по духанам пойдем чихирь пробовать, налижемся, как свиньи… Ну, айда, Синявский, айда!..
   Мальчик сонно зевал, нехотя одевая брюки и мысленно проклиная Биркина со всеми его родичами. Сон был такой сладкий, мертвый сон усталости, а на палубе так сыро и холодно. Врет Биркин или нет — все равно не отвяжется, еще сделает какую-нибудь пакость. Решив, в силу этого размышления, сменить Биркина не в очередь с вахты, Синявский встал и чуть-чуть не расплакался, вспомнив домашнее житье, сладкое и беспечное. Одно из двух: или Жюль Верн наглый обманщик, или он, Синявский, еще недостаточно окреп для морских прелестей. Палуба? Брр-р!..
   Биркин успокоился, снял винцераду и шлепнулся на скамью против Мартына. Лицо его выражало ребяческое удовольствие и глубокое презрение к одураченному ученику, но надо было, хотя из приличия, сделать вид, что он, Биркин, только уступает справедливости.
   — Ты, Синявский, у машины сиди, там теплее. — заботливо процедил он, плеснув в эмалированную кружку чаю из чайника и торопливо глотая мутную бурду. — Да того… дождевик мой возьми, слышь?..
   Синявский продолжал молча возиться у койки, набивая папиросы, напяливая блузу и вообще бессознательно стараясь побыть дольше в теплом помещении.
   — Ветер тронулся, — сказал Бурак. — Тумана не будет.
   — Дует, да слабо! — Мартын важевато погладил бороду, скашивая глаза на мальчика. — Синявский, живей ворочайся, увидит помощник, что вахтенного нет
   — Биркину попадет!
   — Наплевать! — отрезал Синявский, застегивая дождевик. — Я же еще должен заботиться! Так — час, Биркин?
   — Час, дорогой мой, час! — предупредительно заторопился хитрец. — Иди с богом, дитятко, иди! Ну, понимаешь, Синявский, ломает меня всего, совсем нездоров… беда!
   — А ну вас к чертям! — яростно закричал ученик, подымаясь из кубрика в сырую, промозглую тьму.
   Когда он ушел, четвертый матрос, смуглый и молчаливый, пристально посмотрел на Биркина и, слегка усмехаясь, почесал затылок. Биркин нахмурился, отвернулся и забарабанил в доску стола суставами пальцев. Брови его сдвинулись, он размышлял, но это продолжалось недолго.
   — Мартын! — сказал он, зевая, — твоя вахта под утро?
   — Агу! В четыре. Ты что кнекаnote 9 обеспокоил? Он ведь уснет, ей богу уснет. Ляжет на пассажира и уснет.
   — Не мое дело. — Биркин самодовольно рассмеялся. — Эх, жизнь!
   — Что — жизнь? — отозвался Бурак. — Твоя жизнь, брат, как и наша: в четверг получка, в Одессе случка! Ну, как — сошьет тебе портной бушлат к сроку, а? Голова садовая — вбухал пятнадцать рублей на тряпку.
   — Вот беда! — Биркин презрительно сощурил глаза. — Твои, что ли? Зато фасонисто, эх! Пойду козырем по бульвару — девки честь отдавать будут. Ну… и… на случай смертельного декофта тоже не худо — вещь! Пять рублей можно… за пять рублей везде продать можно.
   Вечная, неутомимая зависть Биркина к воспитанникам всех мореходных классов в России была его слабостью и бичом. Завидовал он, впрочем, не возможности каждого ученика стать штурманом, помощником и даже, при счастье, — капитаном, а красивой форме — бушлату, т.е. пиджаку с золочеными якорями и пуговицами. Все жалованье этого матроса неизменно попадало в руки людей двух категорий: трактирщиков и портных. Портные шили Биркину щеголеватые брюки, жилеты с якорями на пуговицах, а сдача, после приобретения всех этих восхитительных предметов, пропивалась в компании пароходных забулдыг, с треском и дымом, с участками и скандалами.
   — Вот я, — заявил Бурак, — бывал в самых критических положениях. Я держал такие декофты, что ежели иной увидит во сне, так семь раз мокрый проснется. Но боже меня сохрани продать хотя пуговицу! Напротив, — всегда почищусь, ботинки блестят, причесан скандебобромnote 10, хотя бы что! А никто не знает, что, может быть, вторые сутки мои зубы без всякого утешения.
   — Работал? — осведомился Скуба.
   — Работал! — передразнил Бурак. — Так же, как и ты! Когда знакомые пароходы стояли в Одессе, я не тужил. Я жил, как пап, у меня знакомств больше, чем у тебя волос на голове. Я пил утренний чай на «Олеге», завтракал на «Рассвете», обедал, скажем, на «Веге», чистил зубы на «Кратере», кушал вечерний чан на «Гранвиле», а спал на дубке «Аксинья». Впрочем, его недавно прихватило с черепицей под Гирлами и, так сказать, повредило челюсти.
   Бурак щеголевато плюнул и снисходительно посмотрел на товарищей. Левый его глаз выражал уважение к своему таланту жить по-воробьиному, правый совсем закрылся от восторга и открылся только при словах Скубы:
   — А все-таки ты дурак.
   — Это почему? — мирно осведомился апостол декофта. — Как могла эта несообразная мысль прийти в твою несоразмерную голову?
   — Очень просто. Ты не умный человек.
   — А ты умный?
   — Я, брат, вполне умный, потому что мне выпить хочется.
   — Эге! Ты, Скуба, я вижу, совсем балда. Такого-то разума у меня все трюмы полны.
   — Чего налить вам? Пива или вина? — насмешливо спросил Мартын. — Подходи к чайнику!
   — Позвольте! — откашлялся Скуба. — Вы, Мартын, с вашей репутацией, не тревожьте свою особу. Тут дело серьезное. Есть афера.
   — Верно, есть! — вполголоса подтвердил Биркин. — Десять бочек с хересом в Новоросс…
   — Тссс… сс… — зашипел Мартын, облизывая губы и оглядываясь на каюту боцмана. — Чего кричать, ну? Чего шуметь! Люди спят, а ты галдишь!
   Взглянув еще раз на полуотворенную дверь каюты, Мартын уперся в стол подбородком, выпятив вперед бороду, и пронзительно зашептал, сверкая исподлобья острыми, ярославскими глазами:
   — Взял трубку себе. Сам видел, как старый хрен вытащил трубку из-за божницы и сунул в карман, когда спать ложился.
   Три тяжелых вздоха прорезали воздух единодушно и выразительно. Медная трубка, специально приготовленная для высасывания вина из бочек, оказывалась за пределами досягаемости, и в руках заговорщиков находился только буравчик, годный, конечно, для сверления дыр, но совершенно ненужный в качестве насоса.
   Молчание было тягостное и непродолжительное. Биркин встал, повел плечами, взял в рот конец ленты от шапки, пососал ее, потом выплюнул, протянул руку и шепнул, указывая на каюту:
   — У боцмана штаны есть?
   — Нет, — серьезно ответил Бурак. — Он в юбку наряжается, да ведь…
   — Мельница ты! — укоризненно перебил Биркин. — Снял он их, или нет?
   — Агу! — крякнул Мартын. — А разве…
   Биркин на цыпочках шмыгнул в дверь каюты, подкрался к боцманской койке и спокойно вытащил трубку из брюк, висевших на гвоздике. Вернувшись, он увидел три багровых от прыскающего смеха физиономии и многозначительно хмыкнул.
   Мартын просиял и даже загорелся от нетерпения. Скуба взглядывал поочередно на него и Бурака, мурлыкая небезызвестную песенку:
 
Прекрасно создан божий свет.
Мы в нем набиты, как селедки.
Но совершенства в мире нет —
Бог создал море не из водки!
 
   — Мартын — ну? — спросил Биркин.
   В тоне, каким это было сказано, заключалась масса вопросов: пить или не пить, идти всем сразу или по одному, или же нацедить в чайник и принести сюда. Эгоистический характер Мартына, однако, быстро решил все: он встал, надел шапку, молча взял трубку из рук Биркина и прошептал:
   — Разве мы будем жадничать или торопиться? Как, значит, я открыл местонахождение трубки, — то пойду пососать, скажем, я. А потом по очереди.
   — Возьми Бурака, — предложил Скуба. — Я знаю твою повадку: будешь целоваться с бочкой до самой гавани… если тебя за ноги не оттащить. Бурак
   — смотри за ним в оба — он обручи ест!
   Последние слова догнали Мартына в тот момент, когда пятки его исчезали в отверстии люка. Бурак подождал немного и выскочил вслед за ним. В кубрике стало совсем тихо; спящие не шевелились, храпя и посапывая.

III

   Биркин и Скуба, оставшись одни среди спящих, хлопнули друг друга по плечу и осклабились. Дело шло на лад. Тишина и мрак вполне благоприятствовали задуманному. Биркин осторожно нашарил рукой угол трюма, затем, подвигаясь дальше, коснулся железа, — это был тяжелый, висячий замок, соединяющий петли железных полос, охватывающих трюм. Скуба стоял сзади, тревожно прислушиваясь и ежеминутно вздрагивая, — дело было не шуточное. Биркин долго возился, осторожно вкладывая ключ; наконец, пружина щелкнула, освободив болт, — и матрос спешно отвернул брезент, вытаскивая одну из деревянных крышек, ближнюю к краю. Скуба подхватил ее, держа на весу. От волнения ему сделалось жарко, он тяжело и глубоко дышал, жалея, что нет водки или спирта, жидкостей, уничтожающих страх. Биркин сказал:
   — Фонарь!
   — Держи!
   — Закрой меня моментально, без всяких следов, и вались в кубрик, на койку, слышь? Будто дрыхнешь. Я копаться не стану, обождав минут десять, открывай, я тут буду.
   Биркин изогнулся, протиснулся в небольшое отверстие и, держась руками за борт трюма, отыскал ногой трап. Скуба нагнулся и услышал в темноте шорох спускающегося человека. Тогда матрос быстро поставил крышку на место, закрыл брезентом, привел болт в прежнее положение, не запирая замка, и, облегченно вздохнув, на цыпочках удалился к кубрику. Здесь постоял он несколько мгновений, прислушиваясь к доносящемуся снизу храпу спящих товарищей, потом спустился, лег на свою койку и натянул одеяло до самых ушей, возбужденный и восхищенный верным успехом.
   Совершенная темнота, полное одиночество и наглухо закрытый вверху люк привели Биркина в хорошее расположение духа. Уверенно хватаясь за перекладины трапа, он скоро ощутил под ногами упругую поверхность мешков, остановился и передохнул. Вспомнив, что надо торопиться, он повертел фонарик в руках, открыл его и полез в карман за спичками. В брюках их не оказалось; Биркин поставил фонарь у ног, сунул руку за пазуху и вдруг с невероятной, лихорадочной быстротой начал шарить везде, выворачивая карманы, хлопая себя по фуражке, по груди и даже по сапогам. Очевидно, что спички были потеряны или просто забыты впопыхах. Биркину захотелось плакать. Растерявшись, с вихрем унылых, отчаянных мыслей в голове, он стоял неподвижно, с широко раскрытыми в темноте глазами, бессмысленно твердя:
   — Ах, ах, ах! Господи! Господи! Господи!
   Тишина угрюмо и беззвучно смеялась вокруг. Затхлый, сырой воздух трюма кружил голову. Биркин снова начал искать спички, ощупывая подкладку одежды. Иногда спичечная головка проваливается в дыру кармана. Но ничего не было. Нервный смех и тоскливый страх одолевали его. Немного овладев собой, он подумал, что стоять хуже, чем двигаться, надо предпринять что-нибудь. Идти наугад, ощупью? хотя почему бы и нет? Трюм забит почти доверху, можно ползти смело; ящики с одеждой, предмет вожделений Биркина, — большие, он найдет их руками. К тому же они лежат в самом углу, у задней стенки трюма, девять штук. Правда, неловко рыться в темноте, можно второпях забрать дюжину жилеток и ни одного пиджака. И потом, как забить их снова? Будь огонь, Биркин отыскал бы несколько штук рогож, заполнил опустошенные места и заколотил гвоздями.
   Но другого выхода не было. Усилия, хитрость, риск, затраченные на это дело, были слишком значительны, чтоб возвратиться ни с чем. Уныло, одолеваемый сомнениями, матрос двинулся вперед нетвердой походкой слепого, расставив руки и спотыкаясь о мешки с мукой. Иногда ему приходилось становиться на четвереньки, чтобы переползти неожиданное препятствие в виде кипы хлопка, или предмета, закутанного в рогожи. Подвигался он инстинктивно тихо, мрак и тишина давили его. Трюм, так хорошо знакомый днем, теперь казался бесконечной, обширной пропастью, наполненной грузом.
   Вскоре шершавое дерево ящиков коснулось его растопыренных пальцев. Он ожидал этого: в этом месте груз возвышался до самой палубы, во всю ширину парохода, от тимберсов до тимберсовnote 11. Приходилось разбирать ящики, чтобы пролезть дальше, в пустоту. Матрос нащупал углы одного ящика, тяжелого, но маленького, отшвырнул его, прислушиваясь к мягкому шуму, нащупал и отбросил другой, и только что хотел взяться за третий, последний на своей дороге, как вдруг неожиданный толчок мысли опустил его руки. Третий ящик он увидел.
   Правда, очертания углов ящика еле выступали из темноты и мгновениями таяли, убегая от напряженных глаз матроса, но все же это был свет. Ровная полумгла обнимала трюм, намечая темные груды товара и черный мрак позади Биркина. Бессильный объяснить что-нибудь, трясясь от внезапного испуга, матрос заглянул вперед, протягивая голову, как утка из камышей, и прирос к ящикам: в пяти саженях от него, на маленьком бочонке, сидел человек с внимательным, напряженным лицом, слегка бледным, но спокойным. Возле него, на углу большого деревянного ящика, мигая и трепеща, горела свечка.
   Биркин потерял равновесие, упал на бок, стукнувшись головой о ящики, вскочил и бросился назад, путаясь в мешках, падая и вскакивая, с перекошенным от готового сорваться крика лицом. Дикий, остолбенелый ужас горел в нем, нелепо размахивая его руками. Темные груды протягивали к нему страшную паутину. Воздух душил его. Трап, казалось, отступал все дальше вперед, и сердце ломилось в груди, готовое лопнуть, как ракета. У самого трапа Биркин снова упал, больно ударившись лицом в мучной мешок, и почувствовал, что умирает: твердая, невидимая рука схватила его за шею; нажим ее показался Биркину стопудовой тяжестью. Он тонко вскрикнул, слезы потекли из его глаз. И кто-то сдержанно шептал возле него, отчетливо и злобно: