Когда Пушкин прочел Кошанскому свое «Послание к Галичу» («Где ты, ленивец мой?»), профессор подверг стихотворение довольно серьезной критике. Он отметил недостаточную отделку языка, нежелательную «ходкость» рифм и ряд отступлений от строгой формы. Пушкин решил отразить удар и написал антикритику в стихах «Моему Аристарху».
   Разбор Кошанского он признает несправедливым. Молодой поэт отстаивает право на легкую импровизацию, призывает в свидетели беспечных поэтов старого времени, называет себя наследником их «небрежных рифм», произносит хвалу «музе праздности счастливой» в противовес всем дарам «поэзии трудолюбивой». Пушкин, в сущности, отстаивает права легкой поэзии на особые черты живой разговорности и намеренной небрежности, особенно в таких жанрах, как дружеское послание или шутливая поэма. И впоследствии, в полном расцвете своего дарования, он будет ценить прелесть «строф небрежных» и отстаивать значение «рифмы наглагольной».
   Спор приводит к постановке большой и сложной проблемы, как бы возвещающей одно из великих созданий зрелого Пушкина: это антитеза вдохновения и труда в искусстве, непосредственности выражения и творческого усилия, беспечности и заботы художника. «Сальеризм» осужден в 1815 году, а светлый образ поэта-безумца, «гуляки праздного» отчетливо выступает из полемических строк этого послания. Нужно отметить, что в своей поэтической практике Пушкин не проводил этого различия и уже в молодости совмещал в себе оба творческих типа. Он и принципиально не раз высказывался за культуру труда в сложном искусстве слова.
   Вот почему критику Кошанского нельзя считать предвзятой и необоснованной. Его указания на ценность рифмы редкой и трудной, на чистоту и экономию средств в построении стиха, на устранение лишних строк и на строгость поэтической формы были полезными советами опытного словесника начинающему поэту. Пушкин вскоре в полной мере ощутил уважение к поэтическому труду и проявил всестороннее понимание его сложных законов. «Небрежность» в определенных жанрах получила для него значение не какой-либо легкой доступности средств, а своеобразного стилевого свойства, осуществление которого связано с целым рядом трудностей, ничуть не меньших, чем классическая законченность отделки.
   «Послание к Аристарху» не определяет отношения Пушкина к Кошанскому на всем протяжении лицейского шестилетия. Эта полемическая вспышка не характерна для общего интереса молодого поэта к лекциям лицейского эллиниста. Следует отметить, что Пушкин не называл своего критика презренной кличкой Зоила и что имя знаменитого комментатора гомеровских поэм Аристарха сохраняло в традициях филологической науки авторитет искусного и добросовестного ценителя поэзии. С наибольшим успехом Пушкин занимался в «литературных» классах, то есть у Кошанского и Будри, у которых только и получал высшие баллы; впоследствии он с большим уважением к своему словеснику отметил, что Дельвиг «Горация изучил в классе под руководством профессора Кошанского».
   Это был лучший знаток эстетики в лицее. Кошанский был главным сотрудником «Журнала изящных искусств», издававшегося в начале XIX века известным воспитателем А. С. Грибоедова – московским профессором И. Ф. Буле. Вопросы теории творчества и художественной критики широко разрабатывались в статьях молодого Кошанского, например о скульпторе Мартосе, как создателе памятника Пожарскому и Минину, или в трактате о призвании «истинного художника». О широкой эрудиции свидетельствует метод Кошанского «сближать все изящные искусства между собою» и открывать общие законы «в красноречии живописном, словесном и музыкальном». Все это показывает, что в лице Кошанского лицей имел серьезного искусствоведа с обширным литературно-эстетическим опытом и подлинной артистической культурой. Его влияние на Пушкина, уловимое лишь в отдельных фактах, ощущается все же как значительное и плодотворное.
   Одно из лучших стихотворений раннего Пушкина (написанное в 1817 году, сейчас же по выходе из лицея) – «Торжество Вакха», – впервые возглашавшее в его поэзии «вакхальны припевы» как начало озаряющего разума и жизнеутверждающей мудрости, восходило к лекциям Кошанского по классической древности. Но оно вдохновлялось и некоторыми образцами современной русской поэзии. Любимец Батюшкова рано умерший поэт Александр Бенитцкий (один из группы «поэтов-радищевцев») в своей «Песне Вакху» прославлял веселого бога как носителя света и борца со злом: «Вакх жезлом своим волшебным усмиряет тигров, львов», – он вносит мир и радость в жизнь. «Славься, славься, сын Семелы!..»
   Такое звучное, но традиционное восхваление развертывается у Пушкина в великолепную картину, полную красок и движения и достигающую поразительной пластической силы в описании бега вакханок. Это восторженный гимн юного человечества «в честь Вакха, муз и красоты!». Заключительные стихи уже звучат прелюдией к знаменитой «Вакхической песне».
   Неудивительно, что этот ранний пушкинский гимн вдохновил молодого Даргомыжского на лирическую оперу «Торжество Вакха».
   К 1821 году относится фрагмент Пушкина «Земля и море», представляющий собой переложение идиллии из «Цветов греческой поэзии» Кошанского. На его уроках Пушкин впервые услышал о древних «метрах», которыми впоследствии пользовался в своем творчестве. Здесь были четко поставлены вопросы поэтики, к которым он неоднократно впоследствии возвращался. Если в садах лицея молодой поэт «Цицерона не читал», он все же воспринял в классах профессора Кошанского начала античной культуры, питавшие его раннее творчество.
   Французских классиков Пушкин охотно перечитывал на уроках Будри. Этот маленький плотный старичок, еще носивший по традиции XVIII века пудреный парик, своим убогим костюмом напоминал якобинца. Такая несогласованность наружного вида отчасти соответствовала и внутреннему его облику. Будри, по словам Пушкина, был ловким придворным, что не мешало ему высказывать на уроках «демократические мысли». Сын итальянца и швейцарки, он с детства жил и учился в Женеве, где поселился его отец, доктор медицины и философии Жан Марат. Культурные традиции фамилии сказались на деятельности старшего сына, знаменитого Жана-Поля Марата, одного из виднейших деятелей революционной Франции, известного также своими научными работами по медицине, физике, уголовному и государственному праву. Не отличаясь дарованиями брата, Давид Марат, ставший в екатерининской России Давидом Ивановичем де Будри, проявил себя замечательным педагогом. Лицеист первого выпуска Модест Корф, давший ироническую оценку всем своим профессорам, отзывается о Будри с высокой похвалой, как об единственном лицейском наставнике, способствовавшем общему развитию слушателей.
   В основу усвоения иностранного языка он полагал живой разговор, а в преподавании ставил себе задачей вскрыть перед слушателями «композицию речи», «изобразительное действие слова». Следует думать, что Будри значительно углубил познания, полученные Пушкиным от Монфора и Руссло, и, может быть, первый вызвал в нем интерес к вопросам построения французской классической прозы.
   Будри, видимо, сразу зорко и верно оценил своего лучшего слушателя. Уже в первый лицейский год, когда большинство преподавателей отмечает в Пушкине «слабое прилежание», строгий Будри уверенно сообщает: «Считается между первыми во французском классе; весьма прилежен; одарен понятливостью и проницанием». Такой отзыв не только одобрение ученику, но и высокая хвала самому наставнику.
   В лицейской среде этот профессор представлял единственную реальную связь с революционной Францией. Он не избегал разговоров с учениками о своем знаменитом брате, называл Робеспьера и другие имена той эпохи.
   «Он очень уважал память своего брата», – записал впоследствии Пушкин. Характерно, что смерть Марата упоминается не раз в стихотворениях Пушкина («Кинжал», «Андрей Шенье»). Во всяком случае личная связь старого педагога с одной из героических фигур 1793 года при общем демократическом уклоне его мышления сближала его слушателей с духом великой эпохи и непосредственно знакомила с ее выдающимися деятелями.
   Любовь к свободе и традиции «века Просвещения» внушал лицеистам и профессор Куницын. В своих курсах он последовательно проводил учение Руссо о естественном праве, противопоставляя его реакционным государственным теориям. Он решительно опровергал мистическую теорию права с ее обращением к «воле божеской». В основу своего учения он полагал «всеобщий закон свободы», а выражением его считал человеческий разум. Из этого следовал вывод, направленный против самых основ крепостнического государства: «Никто не может приобресть права собственности на другого человека». Такие истины воспринимались с живым волнением молодой вольнолюбивой аудиторией. Этим объясняется и знаменитая хвалебная строфа Пушкина, посвященная впоследствии Куницыну, «воспитавшему пламень» лучших из лицеистов первого выпуска.
   Курсы этого передового ученого широко освещали многие вопросы, занимавшие его слушателей. Он провозглашал «право свободно объяснять свои мысли другим». В учении о власти Куницын определял строгие веления права и справедливости: «Властитель подлежит законам, им издаваемым». Это положение стало руководящим для Пушкина в дальнейшем развитии его политических воззрений.
   Но если можно считать несомненным широкое и благотворное воздействие Куницына на образование политических воззрений Пушкина, не следует усматривать в юном поэте склонностей к юриспруденции и государствоведению. Картина раннего развития Пушкина дорога нам в своей подлинности, ибо ею определяется и рост его поэтического дарования. Следует поэтому установить наряду с безусловным интересом лицеиста Пушкина к словесности, поэтике, искусствам такое же безразличие его к правоведению и финансам, а вместе с ними и к школьной логике. Сам Пушкин открыто заявлял о своей антипатии к «силлогизмам», «правам и налогам», получал самые низкие баллы по энциклопедии, политической экономии, статистике, считался по классу Куницына «крайне не прилежным». Когда в марте 1816 года Пушкин пишет Вяземскому: «…Целый год еще плюсов, минусов, прав, налогов, высокого, прекрасного!..» – он явно метит в кафедру политических и нравственных наук.
   Следует признать, что отчасти виновна в этом была сама система преподавания. Неразработанность в то время учебных программ приводила к тому, что один Куницын представлял целый юридический факультет, даже с некоторой примесью философского. В обязанность «профессора нравственных наук» входило чтение логики, психологии, этики, права естественного, народного, гражданского, публичного, уголовного, римского, политической экономии и финансов. Неудивительно, что под грузом столь многочисленных дисциплин Куницын очень скоро охладел к своей работе и от широкого воспитания мысли своих слушателей понемногу перешел к простому требованию заучивать наизусть его записки.
   Пушкин с его живым умом и проникновенным пониманием всех явлений жизни был всегда решительным противником такого механического усвоения знаний: он с детства ненавидел «вокабулы» (то есть заучивание наизусть иностранных слов) и любил обогащать свой язык в разговорах, чтениях, в толпе, в россказнях дворовых. В учении ему дорого было понимание, живая мысль, непосредственное творческое восприятие. Господствующий в лицейском преподавании формализм противоречил всему складу его мышления. Явная слабость царскосельской педагогики сказалась в неспособности профессоров увлечь своими занятиями даже такого слушателя, как Пушкин. В сохранившихся отзывах преподавателей неизменно отмечаются его блестящие способности, но при обычных указаниях на лень, невнимание, слабые успехи. Учителя Пушкина не поняли, что их прямой обязанностью было приобщить гениального подростка к увлекательному для него труду, дать прочные знания и методы будущему писателю, призвание которого сказалось так рано и так неоспоримо. Лекторы лицея не сумели возбудить в своем самом живом и восприимчивом слушателе глубокого интереса ни к одному предмету вне собственной любознательности их ученика и даже не смогли по-настоящему поддержать его творческие запросы в соответствии с его громадным талантом.
   Увлекаясь русским прошлым, задумывая поэмы об Игоре, Ольге, Владимире, начинающий поэт не встретил в лицее достойного наставника, способного правильно направить его живые исторические запросы. Адъюнкт-профессор Кайданов проводил в своих лекциях официальный курс, резко противоречивший слагающимся воззрениям его блестящего слушателя. От воздействия такого ученого юноша Пушкин должен был ревниво оберегать свой внутренний мир и вести с реакционной пропагандой своего профессора непримиримую борьбу. Как будущий великий историк Пушкин в лицее не имел учителя.
   В такой воспитательной среде успешно развивались очень немногие – едва ли не единственный Вольховский, который брал приступом все трудности многообразных и сухо излагаемых дисциплин, «спартанскою душой пленяя нас…».
   Не испытывая такой самоотверженной стойкости, Пушкин предпочитал отдавать свое время и силы поэтическим занятиям, что неизбежно вело и к накоплению общих знаний. Как и в детстве, он развивался и воспитывался сам, соревнуясь с товарищами-поэтами и принимая от своих учителей лишь то немногое, что непосредственно относилось к его любимейшему искусству стиха и слова. В этом отношении ему был наиболее полезен знаток литератур и поэт-переводчик Кошанский, к тому же и наилучший педагог среди лицейской профессуры, умевший оживлять и возбуждать свой класс к творческой деятельности.
   Но при всем своем опыте и этот магистр изящных наук не поспевал за стремительным взлетом царскосельского орленка. Рост Пушкина перерастал опыт его лучших учителей и бурно обгонял проблематику школьных программ. Он стал величайшим писателем не благодаря лицейским педагогам, а вопреки их незрелой воспитательной системе, поверх которой не переставал подниматься своими замыслами и видениями этот «отрок с огненной печатью, с тайным заревом лучей», как прекрасно сказал о нем его друг Вяземский.

IX
НА СТАРШЕМ КУРСЕ

1
   1 марта 1816 года воспитанники были собраны на беседу со своим новым директором Энгельгардтом. Образованный педагог и опытный администратор, сумевший вскоре наладить патриархально-дружественные отношения со многими из своих воспитанников, он был при этом проникнут религиозно-нравственными воззрениями на задачи воспитания и, как старый царедворец, отличался «суетным стремлением к эффекту». Все это оттолкнуло от него наиболее непосредственных и независимых юношей. Пушкин, Вольховский и Кюхельбекер образовали оппозицию Энгельгардту.
   Пушкин со всей решительностью отверг родительскую опеку над собой нового руководителя лицея. На старшем курсе завязалась необычная борьба директора со школьником. Победил в ней Пушкин. С кем же ему пришлось вести этот неравный бой?
   Действительный статский советник Георг фон Энгельгардт (именовавшийся в русском обществе Егором Антоновичем) происходил из германского рода, восходившего к рыцарям Тевтонского ордена, которые были разбиты в битве при Грюнвальде в 1410 году.
   Воспитанный в благочестивом немецком пансионе, юный Георг начал свою карьеру еще при последних фаворитах Екатерины. Вскоре он стал любимцем самого Павла I, а затем и Александра, пока, наконец, при содействии всесильного Аракчеева не устроился на посту директора Царскосельского лицея. Секретарь Мальтийского ордена, учрежденного в 1798 году для борьбы с революцией, Энгельгардт и в лицее проводил программу церковно-государственного воспитания.
   Иезуитские принципы Жозефа де Местра, столь заметно окрасившие образовательную систему и школьный быт лицея при Малиновском, уступили теперь место особой сентиментальной педагогике старонемецкого типа, которую насаждал здесь Энгельгардт. Сторонник германской «филантропической школы воспитания», он придерживался ее слащавой идилличности в личных отношениях с воспитанниками и глубочайшего благоговения перед «священными» авторитетами в своей идейной программе. Воспитание таких свойств характера, как аккуратность, умеренность, светская благовоспитанность, с целью выработки полезных государственных чиновников было принято Энгельгардтом в качестве идеалов его педагогики. Из неудавшегося коллегиума иезуитов, о котором мечтал в свое время Разумовский, лицей стал перестраиваться при Энгельгардте в так называемый «Филантропинум» в духе немецкой школы набожности и благонравия.
   Обе системы одинаково отталкивали выученика вольнодумцев – Пушкина. Лютеранская добропорядочность Энгельгардта так же претила его мятежному духу, как и воинствующий католицизм Местра. Он решительно уклонился от раскрытия новому директору своего внутреннего мира и отказался поддаться его верноподданной и смиренной морали.
   Неспособный разобраться в сложной личности гениального подростка, Энгельгардт проставил самые дурные моральные баллы Пушкину. В своих заметках о воспитанниках лицея он решительно осудил Пушкина за «пустое и холодное сердце», оскверненное эротическими произведениями, а главное – за отсутствие религии. Неудержимое стремление молодого ума освободиться от незыблемых авторитетов прошлого, укрепление которых являлось главной задачей директора императорской школы, видимо, вызвало этот разрыв.
   По свидетельству В. П. Гаевского, собиравшего сведения о лицее по свежим следам, распре поэта с Энгельгардтом способствовало и увлечение юноши молодой француженкой Марией Смит, жившей в семье директора. Ей посвящена одна из лучших любовных элегий Пушкина-лицеиста – «К молодой вдове». Это стихотворение, охваченное горячим и смелым чувством, как бы свидетельствует о счастливой победе, вероятно воображаемой: молодая женщина недавно лишь овдовела, готовилась стать матерью, принадлежала к пуританскому семейству директора лицея. По-видимому, строки Пушкина о пережитой любви вызваны законами построения такого стихотворного укора молодой вдове, не забывающей и в новой страсти умершего супруга. Пушкин мог слышать в царскосельском театре «Дон Жуана» Моцарта, написанного как раз на эту тему. В стихотворении встречаются метафоры и уподобления исключительной выразительности, вроде «быстрый обморок любви», и замечательные звуковые ходы, основанные на повторении слов и характерных согласных. По сравнению с элегическими жалобами «бакунинского цикла» оно отличается мужественностью тона и драматической силой: впервые в лирике Пушкина ставится и разрешается трагическая проблема любви и смерти и притом не в смиренном духе традиционных вероучений, а в радостном и безусловном провозглашении прав жизни и страсти.
   Мария Смит сначала пожаловалась Энгельгардту на автора столь компрометирующего ее послания, а затем нашла более остроумный выход: недурно владея пером, она вступила в стихотворное состязание с юношей и ответила стихами на французские куплеты Пушкина («Когда поэт в своем экстазе»). В нескромном поклоннике она оценила даровитого автора, но только для того, чтобы лестным обращением прикрыть непреклонность своего решения. Ей нельзя отказать в остроумии и весьма тонкой иронии.
   Но директор лицея, несомненно, усмотрел в посвящении молодой вдове подтверждение своих наблюдений над пристрастием Пушкина к чувственной поэзии и особенно над его атеизмом. Ни малейшей веры в загробный мир, в бессмертие души! Неотразимо смелыми стихами, поражающими силой образов и стремительностью ритмов, говорил лицейский поэт о безвозвратном исчезновении умерших:
 
Не для них – весенни розы,
Сладость утра, шум пиров,
Откровенной дружбы слезы
И любовниц робкий зов…
…Нет, разгневанный ревнивец
Не придет из вечной тьмы…
 
   Грозных шагов командора не услышат счастливые любовники!
   Возмущенный безверием Пушкина, Энгельгардт не оценил ни его поэтического дарования, ни его душевных качеств: «…Его высшая и конечная цель блестеть и именно поэзиею, – заключал новый директор лицея, – но едва ли найдет она у него прочное основание, потому что он боится всякого серьезного учения».
   Это единственный из всех современников Пушкина, усомнившийся в его творческом призвании.
2
   Совершенно по-иному расценивали в то время шестнадцатилетнего поэта крупнейшие русские писатели. В конце марта молодого автора навестили в лицее по пути из Петербурга в Москву Карамзин, Жуковский, Александр Тургенев, Вяземский и дядя Василий Львович. Все они стали теперь виднейшими деятелями литературного общества «Арзамас», основанного для обстрела оплотов литературной реакции – «Беседы» и Российской академии.
   Борьба за старый и новый слог уже вышла далеко за границы филологических прений. Соображения правильного словообразования стали поглощаться политическими тревогами. Воинствующий Шишков, усматривавший всюду «следы языка и духа чудовищной французской революции», нападал на карамзинские галлицизмы и требовал обогащения языка церковнославянскими книгами.
   Новые опыты Карамзина и Жуковского подвергались яростным нападкам и в театральных памфлетах Шаховского. После постановки осенью 1815 года «Липецких вод» с карикатурой на Жуковского сторонники Карамзина объединяются для общей борьбы. Возникает «Арзамас». Порядок заседаний нового содружества представлял живую пародию на собрания академий, масонских лож, литературных обществ типа «Беседы». Потешные и даже озорные приемы арзамасской процедуры вызывали немало нареканий, которые весьма убедительно отвел Вяземский: «В старой Италии было множество подобных академий, шуточных по названию и некоторым обрядам своим, но не менее того обратившихся на пользу языка и литературы».
   Эти события вызывают отзвук в стенах лицея и привлекают к себе пристальное внимание Пушкина. С первых же своих шагов в литературе он стремился стать в ряды поэтического авангарда, с малых лет чувствовал себя оруженосцем боевых талантов, объявивших непримиримую войну литературному застою и реакции. Вот почему он с особенным интересом следил за объединением сил карамзинской группы, когда от разрозненных партизанских набегов обновители стиля перешли к регулярным действиям и дружно построились в боевую фалангу.
   Через несколько дней после отъезда трех писателей из Царского Села поэт-лицеист пишет письмо «любезному арзамасцу» Вяземскому, жалуясь на свое лицейское заточение, препятствующее ему «погребать покойную Академию и «Беседу губителей российского слова».
   «Арзамасцы» оценили эту непримиримость молодого поэта; в том же 1816 году Пушкин уже считался участником содружества под остроумным прозвищем Сверчок в знак того, что, еще находясь в стенах лицея, он уже оживлял своим звучанием современную поэзию.
   Вскоре происходит сближение Пушкина с негласным главою «Арзамаса» Карамзиным. На лето 1816 года историк поселяется в Царском Селе. Незадолго перед тем Пушкин получает письмо от Василия Львовича с указанием «любить и слушаться» Карамзина.
   Поэт-лицеист стал постоянным посетителем историографа. «В Царском Селе всякий день после классов прибегал он к Карамзиным из лицея, проводил у них вечера, рассказывал и шутил, заливаясь громким хохотом, но любил слушать Николая Михайловича и унимался, лишь только взглянет он строго или скажет слово Катерина Андреевна…»
   Жена историка (ей было в то время тридцать шесть лет) произвела на Пушкина сильное впечатление. По свидетельству М. П. Погодина, влюбленный юноша с детской непосредственностью излил свое чувство. «Письмо было адресовано Карамзиной, и она показала его мужу. Оба расхохотались и, призвавши Пушкина, стали делать ему серьезные наставления… Пушкин стоял перед ними как вкопанный, потупив глаза, и вдруг залился слезами…»
   В эту пору Карамзин выступал с публичными чтениями еще неизданной истории, нередко обсуждавшейся его учеными слушателями. Для молодого поэта такие собеседования были исключительно ценны. Интерес старших поэтов – Жуковского и Батюшкова – к эпохе князя Владимира отразился и на творческих замыслах их ученика. Но мотивы русской древности Пушкин думал развивать не в торжественной эпической форме, а в излюбленном жанре комической поэмы, задуманной им еще в 1814 году. Необычайные приключения витязей в манере веселых повестей и волшебных сказаний, казалось, открывали ему путь для живого рассказа в духе его любимых шутливых и народных поэтов.
   После «Толиады», «Монаха», «Бовы» – целого ряда неоконченных опытов – Пушкин снова берется за этот ускользающий от него и соблазнительный жанр. Для насыщения забавного рассказа характерными чертами прошлого он запоминает из чтений Карамзина героические эпизоды древности и живописные подробности быта. Глубоко чуждый монархическим тенденциям историографа, юный поэт увлекается преданиями о подвигах киевских витязей и запоминает архаические славянские термины и редкие варяжские наименования. Все это отразилось в песнях большой поэмы, которую Пушкин начал писать в последний год своей лицейской жизни.
3
   У Карамзина летом 1816 года Пушкин встретил гусарского корнета Чаадаева. Удлиненное бледное лицо с пристальным и строгим взглядом прозрачных голубых глаз, высокий лоб под тенью мягких шелковистых прядей, небольшой, почти девичий рот, маленькие уши – все это создавало впечатление женственной и утонченной внешности. Чаадаев приходился внуком известному историку и дворянскому публицисту екатерининского времени князю Щербатову, видному собирателю рукописей и книг, автору «Летописи о многих мятежах» и «Повести о бывших в России самозванцах». Карамзин широко пользовался для своего труда материалами «Истории российской» Щербатова и с неизменной приветливостью принимал у себя внука своего видного предшественника.