На асфальт аллеи брошена скомканная сеть – тень от густых, но еще прозрачных крон. Димка любит смотреть на деревья. Особенно на большие. Интересно, папа тоже любил смотреть на деревья, когда проплывал мимо каких-нибудь диких островов? А мохнатые тропические пальмы выбегали на пляж и махали ему зелеными лапами: сюда, сюда. Вот бы папа пошел с ним завтра гулять…
   Все досадное, всегдашнее, повторившееся сотни раз, сотни раз доведшее его до слез, сотни раз потом зевнувшее с хрустом ему в лицо, – мол, что поделать, такова я, твоя жизнь, – заканчивалось раз и навсегда.
   Белые фасады девятиэтажек поднимаются над сутолокой ветвей, черепичных низеньких крыш, столбов и заборов. Сложив руки биноклем, Димка представляет, как папа рассматривает борт приближающегося лайнера, который очень даже похож на выросший посреди океана дом. Кто-нибудь, поднятый так высоко над водой, что до него не достают уже ни брызги, ни ее густой соленый запах, машет ему дурашливо рукой, кричит что-нибудь туристическое, веселое: “Эге-ге!”, а папа молча улыбается и вспоминает о своих опасных плаваньях, о штормах, о сломавшейся рации и, может быть, – о самом Димке.
   – Смотри ж, куда идешь!
   Он отскакивает от старушки, досадливо качающей ему вслед головой.
   Конечно, папы долго не было с ними. И, ясное дело, не только потому, что он плавал. “Ежу понятно”, – бормочет Дима себе под нос.
   Они были в ссоре с мамой. Но это не его, Димкино, дело. Он знает, как бывает трудно говорить о том, о чем не хочется говорить. Так что он не собирается мучить взрослых расспросами. Разберется сам.
   Главное, что жизнь может меняться. “А в пустыне ты был?” – вот что он еще у него спросит. Пустыня – тоже интересно.
   Стоя над пятном песка, окружившим песочницу, он рисует извилистые параллельные бороздки ребром кроссовки – и становится похоже на бархан из учебного пособия номер семь, которое Катерина Пална вешает на уроках “Окружающий мир”.
   Спохватившись, что опаздывает, он натягивает лямки ранца и пускается трусцой. Из-за угла булочной появляется школа. Тут и там с гулким стуком захлопываются открытые для проветривания окна: наверное, он все-таки опоздал, начинаются уроки. Закусив от досады губу, Дима ускоряет бег – но, завернув за угол булочной, снова переходит на шаг.
   – О! Пернатый!
   – Цапля! Лети сюда!
   Подходить очень не хочется. Он научился терпеть и даже не плакать. Но теперь это снова трудно.
   – Сюда давай, тебе говорят.
   Все, конечно, с сигаретами, которые они держат и вставляют в рот чересчур небрежными жестами. Хотят выглядеть взрослыми.
   – Я опаздываю.
   – Че?!
   – О! Говорящая Цапля!
   Дима нехотя идет в их сторону, к скошенному навесу школьного пожарного выхода, где они развалились в пустом оконном проеме.
   – Какой-то ты тормознутый стал, Цапля. Учили-учили тебя, все насмарку.
   – Говорят, у вас мужик какой-то завелся?
   – Не мужик. Мой отец.
   – Твой отец… не мужик?
   Они смеются так громко, что это уже не смех – истошный крик. Дима оглядывается: не видит ли кто из одноклассников.
   – Говорят, он у вас серьезный в натуре уркаган, а? Ходка за ходкой. А, Цапля?
   – Ты теперь тоже будешь травкой приторговывать? С собой-то есть?
   Дима не понимает, что они ему говорят. Впрочем, он часто не понимает, что они говорят. Может быть, сказать им, кто его папа на самом деле?
   – Э-эй, Цапля!
   – Вот вам и говорящая Цапля!
   Нет, не получается произнести ни слова. В ту ночь, когда он встал пописать и в коридоре наткнулся на какого-то человека и даже вскрикнул от неожиданности, а человек присел возле него на корточки, легонько щелкнул его пальцами по груди, сказал: “Привет, мужичонка. А я, стало быть, твой папа”, – в ту ночь началось то, что никак не может существовать рядом со всей этой ерундой.
   Дима натягивает лямки ранца и кидается к школе.
   – Цаплин, опять опоздал.
   – Извините, Катерина Пална.
   Пока он идет на свое место, сыплются привычные шутки.
   – Да Цаплю ветром снесло.
   – Опять, небось, лягушек ел. Лягушки вку-у-усненькие.
   Катерина Пална стучит карандашом по столу:
   – Тишина! Записали число, открыли учебники.
   Он садится, достает тетрадь и учебник и тихонько вздыхает: день начался.
   Папа курит на балконе, Димка сидит в комнате на диване, смотрит мультик. Вернее, только делает вид, что смотрит. На полу возле дивана – опустевшая спортивная сумка. Сдулась, как праздничный шар, забытый в каком-нибудь дальнем углу: вытаскиваешь этот сморщенный лоскуток и вспоминаешь, каким ярким и торжественным он был, пока хранил в себе тугой воздух праздника. На дне сумки теперь только узелок скрученных носков и электрическая бритва, обернутая собственным проводом. “Форму могли убрать в шкаф”, – решает Димка. Но в шкафу, в пестрой колонне одежды, качнувшейся под его рукой, формы тоже нет. “А может, в химчистке? – думает он, возвращаясь на диван. – К выходным решили почистить”.
   С балкона возвращается папа.
   – Мультики смотришь? – спрашивает.
   И сразу ясно, как ему непросто говорить с Димой, быть с ним наедине: голос его какой-то ненастоящий. Папа будто бы хочет сказать каждым своим словом еще что-то, приласкать Диму.
   Он садится рядом с ним на диван, смотрит в телевизор.
   – Компьютерный? Сейчас все компьютерные крутят, да?
   – Нет, не всегда. И рисованные тоже бывают.
   – Да-а. А в мое время еще были кукольные. Видел когда-нибудь кукольные?
   – Видел. Они неинтересные.
   – Да.
   Они сидят какое-то время молча, потом папа говорит, будто вспомнив что-то важное:
   – Ты, Дима, вот что. Ты, если меня по телефону будут спрашивать, говори, что меня нет. И когда буду, ты не знаешь. Ладно?
   – Ладно, – отвечает Димка и тут же решает, что объяснение этому он поищет потом.
   Уроки в пятницу тянулись долго, невыносимо долго.
   На последней странице черновика он нарисовал море Цаплина: похожие на гигантские эскимо, по горизонту плывут айсберги; в плотных облаках над ними – золотая клякса солнца; птицы висят, размашисто обняв небо; пущенный китом фонтан похож на собачий хвост, да и сам кит – взглядом, что ли, выражением морды – похож на собаку. А под водой – потому что море Цаплина это подводное море – кипит невиданными по форме чешуйчатыми телами, мерцает плавниками, перебирает щупальцами потайная подводная жизнь.
   Очень хотелось домой.
   До последнего урока Димка кое-как продержался. Но когда на контрольной по математике под костяное постукивание мела на доске начали расти коротенькие грядки примеров, он не вытерпел и расплакался. Цифры на доске вспухли.
   Подрагивая, поплыли по стене. В тетради, там, куда шлепнула скатившаяся по щеке слеза, “минус” превратился в рыбий скелет.
   – Цаплин, ты чего плачешь, ты не готов к контрольной?
   – Цапля ревет, смотрите!
   И сразу загудело вокруг. Сзади толкнули в спину.
   – Тихо! Цаплин, иди в туалет, умойся и возвращайся.
   – Девчонка, плакса!
   Когда-нибудь он придет в школу, держа натертую штурвалом сухую папину ладонь, – а папа будет в своей вычищенной и отглаженной форме, на которой сверкают пуговицы с якорями и погоны вышиты золотыми нитками. И они не посмеют, никогда больше не посмеют его обзывать.
   На урок он не вернулся. Отсиделся на груде сломанных стульев под лестницей.
   Дождался, пока отзвенел звонок, пока у него над головой, окликая друг друга на бегу, глухо гремя пеналами в ранцах, пробегут один за другим классы. Шум, смех, хлесткий стук двери на тугой пружине постепенно ушли из школьного вестибюля – в нем остались лишь размеренные шаги вахтера: ток-ток, ток-ток.
   Димка забежал в класс, когда Катерина Пална, сидя за своим столом, прятала в ящик стопку тетрадей. Одной рукой схватил учебник, другой – портфель.
   – Цаплин, ты что? Сейчас же вернись!
   Ваня Кочубеев, дежурный, вытиравший доску, кинулся ему наперерез, в дверном проеме ловко подставил ему ножку.
   – Кочубеев! – успела крикнуть Катерина Пална, пока Дима падал, и снова: – Цаплин!
   Дима растянулся посреди коридора.
   Ничего, ничего. Папа, может быть, уже переоделся в форму. Да: решил встретить его из школы при параде. Сидит, смотрит задумчиво в окно, и кортик качается возле самого пола. Ничего!
   Он бежит, на ходу оглядывая себя: сильно ли испачкался.
   Нет-нет, теперь ему вовсе не хочется плакать. Все-таки вокруг разворачивается праздник.
   Беленые стволы тополей приосанились, заполнили школьный двор, как прогуливающиеся по портовой набережной капитаны. А позади них – капитанские жены: усыпанные почками ветви лип похожи на нитки зеленых бус.
   Посреди двора две кошки втянули под себя лапы, уложили хвосты колечком и дремлют, сплющив глаза в китайском прищуре. Первое клочковатое тепло: чуть в тень – и уже прохладно. Кошки не хотят в тень. Даже проехавший мимо велосипед не согнал их с места.
   Димка вдыхает весну: травянистый запах почек и болотистый – нагретых на солнце луж и идет к дому.
   Одышливое дыхание улицы, бегущей по ту сторону новостройки. Обрывки не расслышанных, на ветру погибших фраз, оброненных прохожими, шипение велосипедного колеса, лихо перерезающего лужу пополам.
   На игровой площадке покачиваются с вялым скрипом недавно опустевшие качели.
   Девочка, спрыгнувшая с качелей, уже далеко, подбегает к подъезду, мелькая икрами под клетчатой юбкой. За игровой площадкой экскаватор укусил ковшом землю у самого края длиннющей траншеи, да так и оцепенел.
   – Надо было совсем не ходить в школу, – говорит себе Димка, и от этой мысли – от того, что в его голове появилась такая хулиганская, дерзкая мысль, – тихо улыбается.
   Он не спешит, хотя сгорает от нетерпения. Ему хочется растянуть этот свой путь домой, этот первый побег из опостылевшего класса, где Катерина Пална оглушительно стучит карандашом в столешницу и кто-нибудь каждую минуту готов напомнить ему, что он тут самый слабый, самый трусливый, – и одновременно хочется сократить этот путь до одного последнего мгновенья, бежать, нестись домой, как та девочка с качелей, чтобы какая-нибудь неожиданная кочка била в подошву обжигающим хлопком и толстые дворовые голуби, не рассчитавшие его скорость, в последний момент прыскали в разные стороны, задевая его крыльями.
   В море Цаплина сначала бывает страшно.
   Особенно когда погружаешься.
   Сначала – голубой, усеянный искрами суматошных рыб.
   Потом – синий, в котором кружат большие медленные тени.
   Потом синий цвет сгущается, становится неподвижным.
   Потом к иллюминатору прилипает непроницаемая черная ночь.
   А потом включается прожектор – и вырезает из ночи живое море.
   И можно рассматривать его, как вынутый из арбуза кусок.
   И как напичканные в арбузную мякоть косточки, сверкают перед завороженным взглядом все эти блики и огоньки подводной жизни.
   Тайной, посеянной на спасительной глубине жизни.
 
   1 Ремизов “Посолонь”.
 
   «Дружба Народов» 2008, №1
   © 2001 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал"
 
This file was created
with BookDesigner program
bookdesigner@the-ebook.org
04.01.2009