Неудивительно, что его величество Малик-шах называл Хасана Саббаха не иначе, как негодяем. А главный визирь - только разбойником. Хасан Саббах, в свою очередь, не оставался в долгу. Из "Орлиного гнезда" он извергал поток проклятий на головы султана и его визирей. Особенной ненавистью пылал этот самый Хасан Саббах к главному визирю - его превосходительству Низаму ал-Мулку.
Придворные поэты в своих стихах изображали Хасана Саббаха человеком клыкастым, низким и уродливым, богохульником и кровопийцей. За его голову было обещано много серебра и золота. Хасан Саббах надежно укрылся в своем Аламуте, укрепленном стенами и глубокими рвами. И чувствовал себя в безопасности. Между тем как его люди, часто переодетые дервишами, совершали убийства, именовавшиеся исмаилитами "возмездиями". Асассины наводили ужас на многих людей, и с ними невольно приходилось считаться, то есть считаться с их грозными и безжалостными действиями.
Но да будет известно каждому, что Хасан Саббах привлекал к себе сердца простолюдинов свободолюбивыми призывами. Он говорил: человек должен быть свободным. Он говорил: ислам не должен угнетать человеческую душу, а, напротив, обновлять ее. Он говорил: сунниты присвоили себе слишком много прав, а их муфтии служат орудием закабаления. И много еще подобных слов говорил Хасан Саббах. И семена, которые сеял он, попадали на благодатную почву.
Разве всего этого не понимал главный визирь? Нет, он отлично все знал и пытался найти некие пути, по которым следует направить государственное правление во избежание крушения, во избежание роста насилия и взаимного истребления. Низам ал-Мулк видел далеко, но понимал, что поворачивать в какую-либо сторону налаженную жизнь государства не так-то просто. Конечно, он все понимал. А если бы не так, разве процветала бы дорогостоящая обсерватория в Исфахане или багдадская академия? И, тем не менее, как бы ни был силен главный визирь, над ним простиралась власть его величества.
Хасан Саббах был худощав. Роста выше среднего. Из-под короткой черной бородки, проглядывал: острый кадык. На загорелом и обветренном лице - узкие щелочки глаз, а сами глаза - неопределенного водянистого цвета. Говорил он ровным, хрипловатым голосом. Почти никогда не повышал его, но было что-то жуткое, сковывающее в этом голосе. Так мог разговаривать человек, который все взвесил и все решил. А главное, решился на все.
Было у него две жены. Но никто не видел в глаза их, и никто не знал, где они живут. Были и дети. Их тоже никто не знал. И в этой таинственности было тоже что-то угрожающее.
Хасан Саббах, как всякий одержимый, имел свои привычки, если угодно, были у него свои причуды. Вот одна из них: все дела он решал и вершил ночью, а днем отдыхал под неусыпным надзором преданной ему охраны. И эта его особенность делала вождя асассинов человеком особого склада и особой судьбы.
С высоты "Орлиного гнезда" Хасану Саббаху казалось, что он видит все. Верные люди приносили ему вести из далекого Самарканда, Бухары, Балха, из жаркого Шираза и ненавистного Исфахана. На основании этих сообщений Саббах пришел к окончательному выводу о том, что Малик-шах и его главный визирь несколько поуспокоились, ослабили бдительность, ибо страна вроде бы умиротворена, народ оправился после многочисленных и самых различных потрясений, войны давно нет. Кому же придет в голову поднимать бунт против Малик-шаха, кто пойдет за таким бунтарем?
На этот, казалось бы, не требующий особого объяснения вопрос дал ответ сам Хасан Саббах. В один прекрасный день собрал он своих близких сообщников. Шли они разными дорогами на север страны, встречались в горах в условленных местах и оттуда направлялись в крепость. После должной и тщательной проверки их проводили в большой зал, устланный коврами.
Хасан Саббах встречал своих сообщников молча, легким поклоном.
Когда все собрались и расселись по местам, глава асассинов сказал так:
- Вчера я наблюдал за одной птичкой. Сидела она на ветке и пела. Ветка была невысоко - рукой достать. Она пела от всей души. Не замечая меня. Не обращая на меня никакого внимания. Это продолжалось долго... Сегодня моросит дождь, тучи собрались с соседних гор и грозят ливнем. А вчера стояла теплая погода. Пахло цветами. Поэтому птичка особенно усердствовала - ей было очень и очень хорошо...
Хасан Саббах умолк, подождал, пока всех обнесут шербетом, кусками мяса и хлеба. А потом продолжал:
- Я долго слушал это пение, и мне оно стало надоедать. Все имеет свои пределы: даже красота может опротиветь. И я собирался уже уйти, как пение оборвалось. Я подошел к птичке поближе. И что же я увидел?
Он оглядел собрание своих приверженцев и сказал про себя: "Это мои люди. На них можно положиться". И остановил взгляд на одном из них, по имени Зейд эбнэ Хашим. Таком молодом, бледном и худом асассиде с горящими глазами. Зейд не притрагивался к еде, пил только шербет и думал о чем-то своем. "Не этот ли?" - спросил себя Хасан Саббах и закончил свою речь следующим образом:
- И что же я увидел, подойдя поближе к ветке? Спящую птичку. Спящую, усталую от своей песни. Да, да, это было так! И тогда я сказал и себе, и мысленно обращаясь к вам: "Не так ли спят сейчас во дворце исфаханском?" Сказал и, протянув руку, без труда поймал птичку. Она встрепенулась, но уже было поздно.
Хасан Саббах поднял чашу с шербетом и остудил себя напитком. Уже ни на кого не смотрел. И все поняли, что он сказал то, что хотел сказать. И все поняли то, что услышали.
Салех эбнэ Каги, человек преклонного возраста, ремесленник, наживший горб на бесчисленных медных чеканках, взял первое слово. Это был исфаханец, жил под боком у Малик-шаха, и его светильники приобретались управителем дворца, ибо это были светильники тонкой работы.
- В твоей притче, - сказал он, обращаясь к своему вождю, - большая правда. Птичка задремала от радости, от переполнявшей ее радости. Тому способствовали погожий день и аромат цветов. И она уснула, потеряв ощущение грозившей ей опасности. А она, несомненно, видела тебя. И наверняка опасалась твоей руки. И тем не менее попалась. - Салех эбнэ Каги говорил высоким, немного скрипучим голосом, но говорил продуманно. - Можно твою притчу полностью перенести и на людей. Но мы должны понимать разницу, которая есть между птичкой и Малик-шахом.
- Он негодяй! - прервал исфаханца хмурый вождь асассинов.
- Это дело другое, - сказал Салех эбнэ Каги, у которого была своя голова. - Негодяй отличается от птички еще больше, чем от обыкновенного человека. Этого не следует забывать, когда имеешь дело с Малик-шахом. Птичек множество, а султан один. Тут не должно быть промаха.
- Вот это верно! - воскликнул Хасан Саббах. Саадет из Балха недолго раздумывал над тем, какое высказать соображение. Намек Хасана Саббаха не допускал двух толкований, А исфаханец осторожно призывал к осмотрительности. Саадет был одних лет с Салехом эбнэ Каги - ему тоже под пятьдесят. Однако характер иной. Исфаханец терпелив и склонен к рассуждениям, а Саадет больше думает руками или ногами. Караванная дорога, длинная и жаркая, утомила его, но горячность его не уменьшилась. Душа его пылала, как всегда, и он, как всегда, жаждал действия.
Довод его был крайне прост: не слишком ли выжидаем, не слишком ли долготерпеливы? Это может навести на мысль о том, что скорее уснут асассины, нежели эти господа в исфаханском дворце. Это же очень просто: нельзя откладывать решительные действия до того дня, когда асассинов призовут во дворец, чтобы навести там свои порядки. Этого никогда не будет!
Хасан Саббах непрестанно кивал головой, он был согласен с каждым словом Саадета из Балха. Верно, бездействующий кинжал в конце концов ржавеет.
- Надо учесть, - сказал исфаханский чеканщик, - что неудача в нашем деле равносильна смерти. Неудача, неверный шаг надолго отобьют охоту к борьбе у многих, даже у самых горячих голов.
- В этом есть своя правда, - согласился Хасан Саббах. - Из этого следует только один вывод: надо бить без промаха!
- Это совершенно справедливо, когда речь идет об одном человеке, возразил исфаханец, - но если подымаешь руку на все государство?
- Что же с того! - сказал Хасан Саббах. - Разницы тут никакой: промаха быть не должно!
Исфаханец пожал плечами, сказал, что послушает других. А другие не торопились высказывать свое мнение. Это не такое дело, чтобы всем наперегонки нестись. Молчали, посапывали, почесывали бороды. И тогда, безмолвно поощряемый Хасаном Саббахом, слово взял молодой Зейд эбнэ Хашим. Он вытянул сухую руку с большим кулаком и, словно бы кому-то угрожая, начал твердо, без обиняков:
-Я понимаю так: мы явились сюда неспроста. Мы званы не случайно. Смелостьполовина успеха. Без нее только дремать пристало. Без нее и шагу не сделаешь. Другая половина дела - это дерзость. Без нее, тоже ничего не поделаешь. Власть достается дерзким. Вот если тебе уготован престол отцом или еще кем-либо. Если хочешь взять силой - надо дерзать. Кто хочет послужить своей вере и сокрушить врагов, тот должен сказать себе: я смел и я дерзаю!
Этот Зейд потрясал обоими кулаками. Вокруг сидели люди и постарше его, но он не обращал на это никакого внимания. Выражал свое мнение предельно ясно. Он призывал к дерзости. А как это понимать?
- Очень просто, - пояснил Зейд. - Мы сговариваемся и идем напролом. Если не успели сотворить молитву, можно и без нее. Самое главное - выигрыш времени, неимоверная дерзость и смелость.
Многие смотрели на него с удивлением. Какой такой Зейд, и что он, собственно, сотворил на своем веку? Пожалуй, нет в этом зале человека, который знал бы его по делам. Разве что сам Хасан Саббах.
Тут послышались разные голоса: одни соглашались с исфаханским чеканщиком, другие держали сторону человека из Балха. Но никто не сказал прямо: Зейд прав! Значит, молодой человек остался в одиночестве? Нет, ничего подобного! Ему была обеспечена защита.
- Принеси нам вина, - обратился Хасан Саббах к человеку с кривой саблей на боку. Этот человек стоял в дверях - он слушал и смотрел. На его место заступил другой, такой же головорез. Вскоре появилось вино. Оно было в кувшинах, холодное и терпкое. Одни пили вино, другие предпочитали шербет. Принесли горячие куски жареной дичи на вертелах и положили на большое блюдо - в три локтя диаметром. И каждый, кто хотел, брал, себе кусок величиной с добрый кулак.
Хасан Саббах выпил вина, вытер усы платком, который был у него за кушаком, и сказал:
- Почему мы собрались? Не для праздных же разговоров! Они нам ни к чему. Все слышали про смелость и дерзость? Вот это настоящие слова настоящего мужа! Долго мы будем сидеть в этом "Орлином гнезде"? Мне надоело. А вам? И сколько можно? Год, два, три? Десять лет? Всю жизнь? Но разве нам отпущены две жизни? Мы хотим видеть плоды своих рук еще при нашей жизни. Я сказал вам: момент благоприятный. Многие подачками вроде бы усыплены. Они не ропщут. А кто ропщет, с тем разговоры короткие. У меня есть план. Я не хочу скрывать его от вас. Но хотел бы предупредить перед тем, как выложу его.
- Выкладывай, - сказал чей-то басовитый голос.
- Да, да! - подхватили другие.
- При одном условии, - Хасан Саббах поднял кверху указательный палец. При одном условии.
- Слушаем! - воскликнули многие.
- Условие такое, друзья: если я скажу нечто, никто не покинет этого замка без общего на то решения. Только так и можно сохранить тайну.
Все согласились с этим.
- А теперь слушайте, - Хасан Саббах очистил место перед собою, как бы для того, чтобы яснее дать понять, что же будет происходить на поле боя. - Мы спокойно могли бы захватить город Рей! Если бы захотели. Или еще какой-либо другой. Смогли бы торжествовать победу в Балхе или Бухаре. Но зачем, спрашивается. Чтобы быть втянутыми в бои с войсками Малик-шаха? Чтобы Низам ал-Мулк проклятый посадил в конце концов всех нас на кол? Разве этого мы добиваемся?.. Нет, нам нужно не это...
Все приготовились выслушать, что же нужно, что самое главное сейчас.
- Мы должны нанести удар. Но когда? Когда окончательно созреет нарыв? Да, так думают некоторые. Через год или через два? Кто предскажет точный срок? А знать это надо бы! Однако, готовя удар и нанося его, я говорю вам: держитесь подальше от разбойников, называющих себя нашими друзьями! Нам нужны умные и бесстрашные храбрецы, согласные умереть, если понадобится. А кровожадным разбойникам с большой дороги не место в наших рядах! Это, надеюсь, ясно?.. Теперь давайте подумаем, как быть дальше?
Хасан Саббах потряс руками, давая понять, что говорит он для всеобщего сведения, говорит для ушей, умеющих слушать.
Он привел один пример: вот горит здание. Его подожгли злоумышленники. Подожгли с одного конца. Что делают спящие в нем? Они просыпаются от запаха гари и убегают через покои, которые не охвачены еще огнем. Но бывает и так: дом поджигают в самой середине, саму спальню. И что же тогда? Тогда трудно выбраться из сплошного дыма, и нападающие достигают своей цели. Вот так!
Трудно сказать, насколько убедительным был пример Хасана Саббаха. Однако вождю асассинов казалось, что его поняли так, как надо. Сказать по правде, сюда, в "Орлиное гнездо", он пригласил своих сообщников, которые в большинстве своем слушают, нежели думают своей головой. Нечего терять время на убеждения, на споры. Это сплошное безумие! Ибо обо всем уже подумал сам Хасан Саббах. Нужны исполнители. Вот кто!
Исфаханец спросил, как понимать слова насчет пожара? Имеется ли в данном случае в виду столица или вся страна - от края и до края? На это вождь сказал:
- А как полагаешь ты?
- По-видимому, столица, - ответствовал исфаханец.
- А еще точнее?
- Неужели дворец?!
- Он самый, - спокойно пояснил Хасан Саббах.
И продолжал: - Видишь ли, брат, хороший мясник никогда не наносит удар быку, скажем, в ягодичную часть или в живот. Зачем? Чтобы наблюдать, как животное агонизирует целые сутки? Мясник целит острием ножа в самое горло, и тогда животное тотчас погибает. Ты меня понял?
- Да, разумеется. Тут и понимать нечего. Но при этом встает такой вопрос: если наносить удар по дворцу, то есть по главному лицу во дворце, то есть по Малик-шаху, то что же дальше? Есть визири, есть воинство, есть дабиры и многочисленные прихвостни. Как быть с ними?
На это Хасан Саббах ответил:
- Это верно. Вопрос не праздный, не надуманный. Он полон глубокого смысла. И, тем не менее, разве не ясно, что случается, когда отрубаешь голову? Голову, а не руку!
Это известно. А все-таки нельзя государство отождествлять полностью с коровой или быком. Разумеется, исфаханец согласен с общим планом. Его интересует план в деталях, чтобы не провалиться случайно... Он подчеркивает: случайно!
Собравшиеся дали понять вождю, что в словах исфаханца есть доля справедливости и знание плана во всех его тонкостях необходимо. С чем Хасан Саббах вполне согласился.
- Я хочу, - сказал он, - чтобы наш молодой друг Зейд эбнэ Хашим встал и сел слева от меня, чтобы он все слышал и все понимал. Ежели он хочет, чтобы помощь его была решающей. Я еще раз повторяю: ежели он хочет, чтобы помощь его была решающей в нашем святом деле.
Все поворотились к. молодому асассину. Тот некоторое время сидел недвижим. Казалось, задумался над словами вождя. А потом встал и, не говоря ни слова, направился к Хасану Саббаху и занял место слева от него. Он смотрел в глаза своему вождю. Он любил Хасана Саббаха и безгранично верил ему.
Хасан Саббах опустил голову. Словно бы устал держать ее так, как полагается.
Вождь не торопился. Дело такое, что требовалось сугубое обдумывание. Лишнее слово к добру не приведет. Не до конца понятое предложение совсем ни к чему, оно внесет только путаницу. Нужна выдержка. Осмысление каждого слова. Оно должно войти в ухо слушающего и остаться в голове прочно, надолго. Ибо каждому необходимо руководствоваться этим словом в многотрудном и опасном деле.
Хасан Саббах повернул голову назад, насколько это было возможно, и принял из рук стоящего поодаль стража кинжал. Он поднял оружие высоко, чтобы все видели его, и торжественно провозгласил:
- Я передаю это произведение ширазских мастеров в руки уважаемого Зейд эбнэ Хашима. Он может и не принять его. Это будет равносильно отказу, и более ничего. Но ежели примет, мы решим, в кого он должен всадить его. В самое сердце. По самую рукоять. Вы меня поняли?
Молодой асассин поднялся с места, принял кинжал, поцеловал его.
- Я направлю его куда следует, - решительно заявил Зейд...
Хасан Саббах словно бы не расслышал этих слов;
- А теперь, - сказал он, - согласно уговору решим, как быть дальше. Я бы хотел изложить образ наших действий. Хорошо?
Ему ответили хором: "Хорошо".
И Хасан Саббах обстоятельно изложил план. Продуманный до мельчайших подробностей. Зейд эбнэ Хашим не упустил ни одного слова, ибо кинжал был передан ему, а не кому-либо другому...
22.
ЗДЕСЬ РАССКАЗЫВАЕТСЯ
О ТОМ, КАК ЭЛЬПИ УЗНАЕТ ТО,
ЧТО УЗНАЕТ
Светильник на небе нынче погашен, сверкают только звезды. Не горят медные светильники и в комнате, где, как всегда, господствуют сине-зеленые тона - по цвету неба, которое в широком окне.
Эльпи вся светится внутренним светом. Кожа ее бела и шелковиста. От нее пахнет тонкими багдадскими духами, ее волосы благоухают жасмином.
Омар Хайям говорит ей:
- Я должен сказать тебе нечто.
Она не хочет и слышать о чем-нибудь постороннем. Зачем говорить в такую ночь? Разве мало счастья? Разве мало сладости? Даже думать запрещено в такую ночь!
И Эльпи читает стихи на своем языке и переводит на арабский. Стихи про бессонную ночь, про любовь, про поцелуи и объятия. Такой полудетский лепет, недостойный потомков Сафо. Однако стихи глубоко трогают самую Эльпи. Она в упоении... Ночь, вино и любовь. Чего еще пожелать душе? Неужели и сию минуту размышлять о тайнах мироздания, которые не стоят и плевка?..
- Как ты сказала? - останавливает ее Омар Хайям. Эльпи весело повторяет:
- Все эти твои мироздания не стоят и плевка. Хайям смеется; хорошо сказано. Как бы это не забыть? Конечно, Эльпи права: в такую ночь грешно думать о чем-то постороннем.
- Но я должен огорчить тебя. - Хаким вдруг переходит на сердитый тон. - Я это говорю серьезно...
Что хаким еще выдумывает?
- Слушай, господин, - просит Эльпи, - сделай мне больно. Только очень больно.
- Я не могу, - говорит он. - Я не могу, ибо должен огорчить тебя. Я не могу скрывать эту тайну.
Ну что ж, Эльпи готова ко всему.
Хаким отворачивается - ему немного стыдно. Он покашливает - не знает, как начать. Потом выдавливает из себя одно слово:
- Эльпи...
Она лежит неподвижно на мягкой и широкой постели. Она смотрит на небо, готовая слушать. А он все молчит. И тогда Эльпи говорит тихо и неторопливо:
- Я знаю все. Ты изменил мне. Хайям вздрагивает.
- Что ты сказала?
- Ты полюбил другую, - говорит она спокойно.
Он тоже смотрит на небо, на котором звезд не счесть. Неужели он трус? Начинает ненавидеть себя? Разве мужчина - трус? Разве тот, кто бесстрашно устремляет свой взор в глубину вселенной, - трус? Разве тот, кто знает цену жизни и цену смерти, - трус?
- Можешь не отвечать, - говорит Эльпи. - Я догадываюсь. Я это почувствовала неделю назад. У твоих губ был другой вкус. Они целовали не так, как раньше. Это было неделю назад.
Он хранил молчание.
- Скажи, что я не права. - Эльпи холодна и по-прежнему спокойна. Даже слишком спокойна.
Хайям хотел было раскрыть рот, но губы не повиновались ему.
- Скажи, что я солгала! - приказала она.
И он сказал ей:
- Нет, ты права.
Хайям лег на спину, подложил себе руки под голову вместо подушки и стал говорить так, точно обращался к звездам, а не к Эльпи.
Точно, во всех подробностях, стараясь ничего не упустить, будто находя в этом особое удовольствие, начал он рассказывать о том жарком дне, о прохладных струях Заендерунда, о зеленой лужайке и юной Айше. И эта скатерть, словно снег с Эльбурсских гор, вино и шербет, зелень и мясо, и часы душевного наслаждения, которым не было конца... Это были часы любви - подлинной, естественной, волновавшей сердце и ум. Вокруг никого!.. Только Заендерунд!..
Вдруг он оборвал свои воспоминания и прислушался: но все тихо, и хоровод светил совершенно беззвучен. А пение цикад лишь подчеркивало тишину.
Она сказала глухо:
- Дальше...
Он повернулся к ней: она лежала пластом и тяжело дышала. Она дышала так, словно пробежала целый фарсанг, не меньше!
Повторила:
- Дальше...
Он увидел ее губы и жемчуга меж ними. Он увидел ее соски, направленные в небо. И живот ее светился особенным светом: фосфоресцировал зеленоватым, матовым огнем. И пупок, черную точку посредине зеленоватого живота, увидел он...
- Дальше, - попросила она. Схватила, точно добычу свою, его за плечи и просила: - Дальше... Я прошу, - умоляла Эльпи. - Говори же! Ничего не скрывай...
Он приложил руку к своему лбу: на нем испарина.
Сердце готово выскочить наружу - ему тесно в грудной клетке, словно птице.
- Зачем? - удивленно спрашивает он. Но она требует, просит, умоляет. Она готова раствориться в нем. И эта молодая женщина предстает в совершенно новом обличии, и удивление его растет от минуты к минуте. Но еще быстрее захлестывает его жар.
И тогда, не отдавая себе ясного в том отчета, Хайям начинает рассказывать Эльпи об Айше и достархане у Заендерунда. Более того: многое придумывает, давая волю фантазии.
Эльпи безудержно толкает его на эту фантазию. В необычайном исступлении обвивая шею его, подобно сладострастной змее, она выспрашивает.
Целовал ли он ее? Да, целовал. Айше отвечала тем же? Да, отвечала. Искусна ли Айше в любви?
Хаким уверял, что до грубой страсти дело не дошло. А Эльпи не верит.
- Вы дождались темноты?.. - спрашивает Эльпи.
- Нет, было совсем светло. Был день...
- Послушай, - говорит Эльпи и резко привстает: - Ты приведи ее сюда...
- Зачем? - со стоном осведомляется он.
- Я хочу посмотреть на нее... Мне будет приятно... Я совсем, совсем не буду ревновать...
Он обещает.
А потом Эльпи долго лежит обессиленная, лишенная дара речи. Лежит с закрытыми глазами. И едва выговаривает:
- Вина...
Он неуверенно шарит руками: где этот кувшин, где эти чаши? С трудом находит их, потому что на глазах у него пелена.
Понемногу зрение возвращается к нему. Звезды, оказывается, светят. Кусок сине-зеленого неба служит неверным светильником.
И Эльпи жадно пьет. И, выпив, вздыхает сладко:
- Вот теперь я живая...
И она читает на память некую греческую оду мужчине. Оду, которую некогда пели вакханки где-нибудь в Милете или на Кипре - в этих полуазиатских, полуевропейских уголках. Потом она нескладно переводит на арабский. И вдруг в упор спрашивает:
- Айше лучше меня? Сознайся, красивее? Он не желает кривить душой. Он честен. Неверен, но честен. Что значит - красивее, лучше?
Омар Хайям никогда не любил только ради утоления похоти. Это недостойно человека. А если это настоящая любовь, она не может быть "лучше" или "хуже". Любовь есть любовь! Это нечто данное свыше, нечто ниспосланное аллахом...
Эльпи ловит каждое его слово. И соглашается:
- Наверное, так... Я это поняла у тебя и с тобой. А раньше казалось, что это не так. Разве любовь не есть товар, такой же, как тюки хлопка или кусок золота? Разве нельзя ее продать или купить? Я и сама знала, что можно. Но ты, господин, научил еще кое-чему. Ты сделал меня своей рабой. Это прекрасное рабство...
Хаким растроган этим признанием. На радостях пьет чашу. Если угодно, он прочтет ей стихи про любовь. Но только на фарси (Фарси - общий литературный язык персов, таджиков и других ирано-язычных народов средневековья.)
Она понимает что-либо в фарси?
- Неважно, - говорит Эльпи. - Я хочу слышать твой голос.
И Омар Хайям начинает читать. Нараспев. Совсем как поэты в Ширазе. Но для него важна не музыка, а самый смысл. И он читает скорее для себя, а не для Эльпи. Ему сегодня нужна поэзия. Сегодня он особенно чувствует неразрывную связь с нею. Что было бы, если б не стихи? Тогда, может быть, аллах придумал бы еще что-нибудь такое же прекрасное? И надоумил бы человека жить тем, что было бы равносильно поэзии?
Он читал долго. Увлеченно. Низким голосом. Негромко. Как будто бы задушевно беседуя. Но с кем? Разве Эльпи способна оценить сочетания слов, подчас имеющих не один, а два смысла? Подчас намекающих, на что-то незаметно указующих.
Этот во многом скрытный господин как бы преображается, читая стихи. Весьма возможно, что даже свои стихи... И когда Омар Хайям прерывает чтение, чтобы глотнуть вина, Эльпи осторожно задает вопрос:
- Это не твои стихи?
Он отвечает уклончиво в том смысле, что любителей писать стихи очень много. И что он, хаким, часто путает свои с чужими. И тихо смеется...
- Но ты любишь стихи. Признайся.
- Люблю.
- Больше своих звезд?
Он в затруднении. Как всегда, он желает быть предельно откровенным, если это возможно. Здесь не дворец и не базар, где тебя могут подслушать чужие, недоброжелательные уши... Поэтому возможно. И он говорит:
- Как тебе сказать, Эльпи? Звезды - это моя работа, моя жизнь. Я бы умер без них. Но умер бы еще раньше без стихов. Они тоже жизнь. Ты меня понимаешь? Вот мы едим хлеб. Мы пьем воду или вино, иногда шербет. Это тоже-не правда ли?- жизнь. Так и стихи. Человек не может без них. Можно представить себе жизнь без Фирдоуси? Думаю, что нет, нельзя! Вместе с воздухом, которым дышит человек, он впитывает в себя и поэзию. Вот ты могла бы прожить без поэтов?
Придворные поэты в своих стихах изображали Хасана Саббаха человеком клыкастым, низким и уродливым, богохульником и кровопийцей. За его голову было обещано много серебра и золота. Хасан Саббах надежно укрылся в своем Аламуте, укрепленном стенами и глубокими рвами. И чувствовал себя в безопасности. Между тем как его люди, часто переодетые дервишами, совершали убийства, именовавшиеся исмаилитами "возмездиями". Асассины наводили ужас на многих людей, и с ними невольно приходилось считаться, то есть считаться с их грозными и безжалостными действиями.
Но да будет известно каждому, что Хасан Саббах привлекал к себе сердца простолюдинов свободолюбивыми призывами. Он говорил: человек должен быть свободным. Он говорил: ислам не должен угнетать человеческую душу, а, напротив, обновлять ее. Он говорил: сунниты присвоили себе слишком много прав, а их муфтии служат орудием закабаления. И много еще подобных слов говорил Хасан Саббах. И семена, которые сеял он, попадали на благодатную почву.
Разве всего этого не понимал главный визирь? Нет, он отлично все знал и пытался найти некие пути, по которым следует направить государственное правление во избежание крушения, во избежание роста насилия и взаимного истребления. Низам ал-Мулк видел далеко, но понимал, что поворачивать в какую-либо сторону налаженную жизнь государства не так-то просто. Конечно, он все понимал. А если бы не так, разве процветала бы дорогостоящая обсерватория в Исфахане или багдадская академия? И, тем не менее, как бы ни был силен главный визирь, над ним простиралась власть его величества.
Хасан Саббах был худощав. Роста выше среднего. Из-под короткой черной бородки, проглядывал: острый кадык. На загорелом и обветренном лице - узкие щелочки глаз, а сами глаза - неопределенного водянистого цвета. Говорил он ровным, хрипловатым голосом. Почти никогда не повышал его, но было что-то жуткое, сковывающее в этом голосе. Так мог разговаривать человек, который все взвесил и все решил. А главное, решился на все.
Было у него две жены. Но никто не видел в глаза их, и никто не знал, где они живут. Были и дети. Их тоже никто не знал. И в этой таинственности было тоже что-то угрожающее.
Хасан Саббах, как всякий одержимый, имел свои привычки, если угодно, были у него свои причуды. Вот одна из них: все дела он решал и вершил ночью, а днем отдыхал под неусыпным надзором преданной ему охраны. И эта его особенность делала вождя асассинов человеком особого склада и особой судьбы.
С высоты "Орлиного гнезда" Хасану Саббаху казалось, что он видит все. Верные люди приносили ему вести из далекого Самарканда, Бухары, Балха, из жаркого Шираза и ненавистного Исфахана. На основании этих сообщений Саббах пришел к окончательному выводу о том, что Малик-шах и его главный визирь несколько поуспокоились, ослабили бдительность, ибо страна вроде бы умиротворена, народ оправился после многочисленных и самых различных потрясений, войны давно нет. Кому же придет в голову поднимать бунт против Малик-шаха, кто пойдет за таким бунтарем?
На этот, казалось бы, не требующий особого объяснения вопрос дал ответ сам Хасан Саббах. В один прекрасный день собрал он своих близких сообщников. Шли они разными дорогами на север страны, встречались в горах в условленных местах и оттуда направлялись в крепость. После должной и тщательной проверки их проводили в большой зал, устланный коврами.
Хасан Саббах встречал своих сообщников молча, легким поклоном.
Когда все собрались и расселись по местам, глава асассинов сказал так:
- Вчера я наблюдал за одной птичкой. Сидела она на ветке и пела. Ветка была невысоко - рукой достать. Она пела от всей души. Не замечая меня. Не обращая на меня никакого внимания. Это продолжалось долго... Сегодня моросит дождь, тучи собрались с соседних гор и грозят ливнем. А вчера стояла теплая погода. Пахло цветами. Поэтому птичка особенно усердствовала - ей было очень и очень хорошо...
Хасан Саббах умолк, подождал, пока всех обнесут шербетом, кусками мяса и хлеба. А потом продолжал:
- Я долго слушал это пение, и мне оно стало надоедать. Все имеет свои пределы: даже красота может опротиветь. И я собирался уже уйти, как пение оборвалось. Я подошел к птичке поближе. И что же я увидел?
Он оглядел собрание своих приверженцев и сказал про себя: "Это мои люди. На них можно положиться". И остановил взгляд на одном из них, по имени Зейд эбнэ Хашим. Таком молодом, бледном и худом асассиде с горящими глазами. Зейд не притрагивался к еде, пил только шербет и думал о чем-то своем. "Не этот ли?" - спросил себя Хасан Саббах и закончил свою речь следующим образом:
- И что же я увидел, подойдя поближе к ветке? Спящую птичку. Спящую, усталую от своей песни. Да, да, это было так! И тогда я сказал и себе, и мысленно обращаясь к вам: "Не так ли спят сейчас во дворце исфаханском?" Сказал и, протянув руку, без труда поймал птичку. Она встрепенулась, но уже было поздно.
Хасан Саббах поднял чашу с шербетом и остудил себя напитком. Уже ни на кого не смотрел. И все поняли, что он сказал то, что хотел сказать. И все поняли то, что услышали.
Салех эбнэ Каги, человек преклонного возраста, ремесленник, наживший горб на бесчисленных медных чеканках, взял первое слово. Это был исфаханец, жил под боком у Малик-шаха, и его светильники приобретались управителем дворца, ибо это были светильники тонкой работы.
- В твоей притче, - сказал он, обращаясь к своему вождю, - большая правда. Птичка задремала от радости, от переполнявшей ее радости. Тому способствовали погожий день и аромат цветов. И она уснула, потеряв ощущение грозившей ей опасности. А она, несомненно, видела тебя. И наверняка опасалась твоей руки. И тем не менее попалась. - Салех эбнэ Каги говорил высоким, немного скрипучим голосом, но говорил продуманно. - Можно твою притчу полностью перенести и на людей. Но мы должны понимать разницу, которая есть между птичкой и Малик-шахом.
- Он негодяй! - прервал исфаханца хмурый вождь асассинов.
- Это дело другое, - сказал Салех эбнэ Каги, у которого была своя голова. - Негодяй отличается от птички еще больше, чем от обыкновенного человека. Этого не следует забывать, когда имеешь дело с Малик-шахом. Птичек множество, а султан один. Тут не должно быть промаха.
- Вот это верно! - воскликнул Хасан Саббах. Саадет из Балха недолго раздумывал над тем, какое высказать соображение. Намек Хасана Саббаха не допускал двух толкований, А исфаханец осторожно призывал к осмотрительности. Саадет был одних лет с Салехом эбнэ Каги - ему тоже под пятьдесят. Однако характер иной. Исфаханец терпелив и склонен к рассуждениям, а Саадет больше думает руками или ногами. Караванная дорога, длинная и жаркая, утомила его, но горячность его не уменьшилась. Душа его пылала, как всегда, и он, как всегда, жаждал действия.
Довод его был крайне прост: не слишком ли выжидаем, не слишком ли долготерпеливы? Это может навести на мысль о том, что скорее уснут асассины, нежели эти господа в исфаханском дворце. Это же очень просто: нельзя откладывать решительные действия до того дня, когда асассинов призовут во дворец, чтобы навести там свои порядки. Этого никогда не будет!
Хасан Саббах непрестанно кивал головой, он был согласен с каждым словом Саадета из Балха. Верно, бездействующий кинжал в конце концов ржавеет.
- Надо учесть, - сказал исфаханский чеканщик, - что неудача в нашем деле равносильна смерти. Неудача, неверный шаг надолго отобьют охоту к борьбе у многих, даже у самых горячих голов.
- В этом есть своя правда, - согласился Хасан Саббах. - Из этого следует только один вывод: надо бить без промаха!
- Это совершенно справедливо, когда речь идет об одном человеке, возразил исфаханец, - но если подымаешь руку на все государство?
- Что же с того! - сказал Хасан Саббах. - Разницы тут никакой: промаха быть не должно!
Исфаханец пожал плечами, сказал, что послушает других. А другие не торопились высказывать свое мнение. Это не такое дело, чтобы всем наперегонки нестись. Молчали, посапывали, почесывали бороды. И тогда, безмолвно поощряемый Хасаном Саббахом, слово взял молодой Зейд эбнэ Хашим. Он вытянул сухую руку с большим кулаком и, словно бы кому-то угрожая, начал твердо, без обиняков:
-Я понимаю так: мы явились сюда неспроста. Мы званы не случайно. Смелостьполовина успеха. Без нее только дремать пристало. Без нее и шагу не сделаешь. Другая половина дела - это дерзость. Без нее, тоже ничего не поделаешь. Власть достается дерзким. Вот если тебе уготован престол отцом или еще кем-либо. Если хочешь взять силой - надо дерзать. Кто хочет послужить своей вере и сокрушить врагов, тот должен сказать себе: я смел и я дерзаю!
Этот Зейд потрясал обоими кулаками. Вокруг сидели люди и постарше его, но он не обращал на это никакого внимания. Выражал свое мнение предельно ясно. Он призывал к дерзости. А как это понимать?
- Очень просто, - пояснил Зейд. - Мы сговариваемся и идем напролом. Если не успели сотворить молитву, можно и без нее. Самое главное - выигрыш времени, неимоверная дерзость и смелость.
Многие смотрели на него с удивлением. Какой такой Зейд, и что он, собственно, сотворил на своем веку? Пожалуй, нет в этом зале человека, который знал бы его по делам. Разве что сам Хасан Саббах.
Тут послышались разные голоса: одни соглашались с исфаханским чеканщиком, другие держали сторону человека из Балха. Но никто не сказал прямо: Зейд прав! Значит, молодой человек остался в одиночестве? Нет, ничего подобного! Ему была обеспечена защита.
- Принеси нам вина, - обратился Хасан Саббах к человеку с кривой саблей на боку. Этот человек стоял в дверях - он слушал и смотрел. На его место заступил другой, такой же головорез. Вскоре появилось вино. Оно было в кувшинах, холодное и терпкое. Одни пили вино, другие предпочитали шербет. Принесли горячие куски жареной дичи на вертелах и положили на большое блюдо - в три локтя диаметром. И каждый, кто хотел, брал, себе кусок величиной с добрый кулак.
Хасан Саббах выпил вина, вытер усы платком, который был у него за кушаком, и сказал:
- Почему мы собрались? Не для праздных же разговоров! Они нам ни к чему. Все слышали про смелость и дерзость? Вот это настоящие слова настоящего мужа! Долго мы будем сидеть в этом "Орлином гнезде"? Мне надоело. А вам? И сколько можно? Год, два, три? Десять лет? Всю жизнь? Но разве нам отпущены две жизни? Мы хотим видеть плоды своих рук еще при нашей жизни. Я сказал вам: момент благоприятный. Многие подачками вроде бы усыплены. Они не ропщут. А кто ропщет, с тем разговоры короткие. У меня есть план. Я не хочу скрывать его от вас. Но хотел бы предупредить перед тем, как выложу его.
- Выкладывай, - сказал чей-то басовитый голос.
- Да, да! - подхватили другие.
- При одном условии, - Хасан Саббах поднял кверху указательный палец. При одном условии.
- Слушаем! - воскликнули многие.
- Условие такое, друзья: если я скажу нечто, никто не покинет этого замка без общего на то решения. Только так и можно сохранить тайну.
Все согласились с этим.
- А теперь слушайте, - Хасан Саббах очистил место перед собою, как бы для того, чтобы яснее дать понять, что же будет происходить на поле боя. - Мы спокойно могли бы захватить город Рей! Если бы захотели. Или еще какой-либо другой. Смогли бы торжествовать победу в Балхе или Бухаре. Но зачем, спрашивается. Чтобы быть втянутыми в бои с войсками Малик-шаха? Чтобы Низам ал-Мулк проклятый посадил в конце концов всех нас на кол? Разве этого мы добиваемся?.. Нет, нам нужно не это...
Все приготовились выслушать, что же нужно, что самое главное сейчас.
- Мы должны нанести удар. Но когда? Когда окончательно созреет нарыв? Да, так думают некоторые. Через год или через два? Кто предскажет точный срок? А знать это надо бы! Однако, готовя удар и нанося его, я говорю вам: держитесь подальше от разбойников, называющих себя нашими друзьями! Нам нужны умные и бесстрашные храбрецы, согласные умереть, если понадобится. А кровожадным разбойникам с большой дороги не место в наших рядах! Это, надеюсь, ясно?.. Теперь давайте подумаем, как быть дальше?
Хасан Саббах потряс руками, давая понять, что говорит он для всеобщего сведения, говорит для ушей, умеющих слушать.
Он привел один пример: вот горит здание. Его подожгли злоумышленники. Подожгли с одного конца. Что делают спящие в нем? Они просыпаются от запаха гари и убегают через покои, которые не охвачены еще огнем. Но бывает и так: дом поджигают в самой середине, саму спальню. И что же тогда? Тогда трудно выбраться из сплошного дыма, и нападающие достигают своей цели. Вот так!
Трудно сказать, насколько убедительным был пример Хасана Саббаха. Однако вождю асассинов казалось, что его поняли так, как надо. Сказать по правде, сюда, в "Орлиное гнездо", он пригласил своих сообщников, которые в большинстве своем слушают, нежели думают своей головой. Нечего терять время на убеждения, на споры. Это сплошное безумие! Ибо обо всем уже подумал сам Хасан Саббах. Нужны исполнители. Вот кто!
Исфаханец спросил, как понимать слова насчет пожара? Имеется ли в данном случае в виду столица или вся страна - от края и до края? На это вождь сказал:
- А как полагаешь ты?
- По-видимому, столица, - ответствовал исфаханец.
- А еще точнее?
- Неужели дворец?!
- Он самый, - спокойно пояснил Хасан Саббах.
И продолжал: - Видишь ли, брат, хороший мясник никогда не наносит удар быку, скажем, в ягодичную часть или в живот. Зачем? Чтобы наблюдать, как животное агонизирует целые сутки? Мясник целит острием ножа в самое горло, и тогда животное тотчас погибает. Ты меня понял?
- Да, разумеется. Тут и понимать нечего. Но при этом встает такой вопрос: если наносить удар по дворцу, то есть по главному лицу во дворце, то есть по Малик-шаху, то что же дальше? Есть визири, есть воинство, есть дабиры и многочисленные прихвостни. Как быть с ними?
На это Хасан Саббах ответил:
- Это верно. Вопрос не праздный, не надуманный. Он полон глубокого смысла. И, тем не менее, разве не ясно, что случается, когда отрубаешь голову? Голову, а не руку!
Это известно. А все-таки нельзя государство отождествлять полностью с коровой или быком. Разумеется, исфаханец согласен с общим планом. Его интересует план в деталях, чтобы не провалиться случайно... Он подчеркивает: случайно!
Собравшиеся дали понять вождю, что в словах исфаханца есть доля справедливости и знание плана во всех его тонкостях необходимо. С чем Хасан Саббах вполне согласился.
- Я хочу, - сказал он, - чтобы наш молодой друг Зейд эбнэ Хашим встал и сел слева от меня, чтобы он все слышал и все понимал. Ежели он хочет, чтобы помощь его была решающей. Я еще раз повторяю: ежели он хочет, чтобы помощь его была решающей в нашем святом деле.
Все поворотились к. молодому асассину. Тот некоторое время сидел недвижим. Казалось, задумался над словами вождя. А потом встал и, не говоря ни слова, направился к Хасану Саббаху и занял место слева от него. Он смотрел в глаза своему вождю. Он любил Хасана Саббаха и безгранично верил ему.
Хасан Саббах опустил голову. Словно бы устал держать ее так, как полагается.
Вождь не торопился. Дело такое, что требовалось сугубое обдумывание. Лишнее слово к добру не приведет. Не до конца понятое предложение совсем ни к чему, оно внесет только путаницу. Нужна выдержка. Осмысление каждого слова. Оно должно войти в ухо слушающего и остаться в голове прочно, надолго. Ибо каждому необходимо руководствоваться этим словом в многотрудном и опасном деле.
Хасан Саббах повернул голову назад, насколько это было возможно, и принял из рук стоящего поодаль стража кинжал. Он поднял оружие высоко, чтобы все видели его, и торжественно провозгласил:
- Я передаю это произведение ширазских мастеров в руки уважаемого Зейд эбнэ Хашима. Он может и не принять его. Это будет равносильно отказу, и более ничего. Но ежели примет, мы решим, в кого он должен всадить его. В самое сердце. По самую рукоять. Вы меня поняли?
Молодой асассин поднялся с места, принял кинжал, поцеловал его.
- Я направлю его куда следует, - решительно заявил Зейд...
Хасан Саббах словно бы не расслышал этих слов;
- А теперь, - сказал он, - согласно уговору решим, как быть дальше. Я бы хотел изложить образ наших действий. Хорошо?
Ему ответили хором: "Хорошо".
И Хасан Саббах обстоятельно изложил план. Продуманный до мельчайших подробностей. Зейд эбнэ Хашим не упустил ни одного слова, ибо кинжал был передан ему, а не кому-либо другому...
22.
ЗДЕСЬ РАССКАЗЫВАЕТСЯ
О ТОМ, КАК ЭЛЬПИ УЗНАЕТ ТО,
ЧТО УЗНАЕТ
Светильник на небе нынче погашен, сверкают только звезды. Не горят медные светильники и в комнате, где, как всегда, господствуют сине-зеленые тона - по цвету неба, которое в широком окне.
Эльпи вся светится внутренним светом. Кожа ее бела и шелковиста. От нее пахнет тонкими багдадскими духами, ее волосы благоухают жасмином.
Омар Хайям говорит ей:
- Я должен сказать тебе нечто.
Она не хочет и слышать о чем-нибудь постороннем. Зачем говорить в такую ночь? Разве мало счастья? Разве мало сладости? Даже думать запрещено в такую ночь!
И Эльпи читает стихи на своем языке и переводит на арабский. Стихи про бессонную ночь, про любовь, про поцелуи и объятия. Такой полудетский лепет, недостойный потомков Сафо. Однако стихи глубоко трогают самую Эльпи. Она в упоении... Ночь, вино и любовь. Чего еще пожелать душе? Неужели и сию минуту размышлять о тайнах мироздания, которые не стоят и плевка?..
- Как ты сказала? - останавливает ее Омар Хайям. Эльпи весело повторяет:
- Все эти твои мироздания не стоят и плевка. Хайям смеется; хорошо сказано. Как бы это не забыть? Конечно, Эльпи права: в такую ночь грешно думать о чем-то постороннем.
- Но я должен огорчить тебя. - Хаким вдруг переходит на сердитый тон. - Я это говорю серьезно...
Что хаким еще выдумывает?
- Слушай, господин, - просит Эльпи, - сделай мне больно. Только очень больно.
- Я не могу, - говорит он. - Я не могу, ибо должен огорчить тебя. Я не могу скрывать эту тайну.
Ну что ж, Эльпи готова ко всему.
Хаким отворачивается - ему немного стыдно. Он покашливает - не знает, как начать. Потом выдавливает из себя одно слово:
- Эльпи...
Она лежит неподвижно на мягкой и широкой постели. Она смотрит на небо, готовая слушать. А он все молчит. И тогда Эльпи говорит тихо и неторопливо:
- Я знаю все. Ты изменил мне. Хайям вздрагивает.
- Что ты сказала?
- Ты полюбил другую, - говорит она спокойно.
Он тоже смотрит на небо, на котором звезд не счесть. Неужели он трус? Начинает ненавидеть себя? Разве мужчина - трус? Разве тот, кто бесстрашно устремляет свой взор в глубину вселенной, - трус? Разве тот, кто знает цену жизни и цену смерти, - трус?
- Можешь не отвечать, - говорит Эльпи. - Я догадываюсь. Я это почувствовала неделю назад. У твоих губ был другой вкус. Они целовали не так, как раньше. Это было неделю назад.
Он хранил молчание.
- Скажи, что я не права. - Эльпи холодна и по-прежнему спокойна. Даже слишком спокойна.
Хайям хотел было раскрыть рот, но губы не повиновались ему.
- Скажи, что я солгала! - приказала она.
И он сказал ей:
- Нет, ты права.
Хайям лег на спину, подложил себе руки под голову вместо подушки и стал говорить так, точно обращался к звездам, а не к Эльпи.
Точно, во всех подробностях, стараясь ничего не упустить, будто находя в этом особое удовольствие, начал он рассказывать о том жарком дне, о прохладных струях Заендерунда, о зеленой лужайке и юной Айше. И эта скатерть, словно снег с Эльбурсских гор, вино и шербет, зелень и мясо, и часы душевного наслаждения, которым не было конца... Это были часы любви - подлинной, естественной, волновавшей сердце и ум. Вокруг никого!.. Только Заендерунд!..
Вдруг он оборвал свои воспоминания и прислушался: но все тихо, и хоровод светил совершенно беззвучен. А пение цикад лишь подчеркивало тишину.
Она сказала глухо:
- Дальше...
Он повернулся к ней: она лежала пластом и тяжело дышала. Она дышала так, словно пробежала целый фарсанг, не меньше!
Повторила:
- Дальше...
Он увидел ее губы и жемчуга меж ними. Он увидел ее соски, направленные в небо. И живот ее светился особенным светом: фосфоресцировал зеленоватым, матовым огнем. И пупок, черную точку посредине зеленоватого живота, увидел он...
- Дальше, - попросила она. Схватила, точно добычу свою, его за плечи и просила: - Дальше... Я прошу, - умоляла Эльпи. - Говори же! Ничего не скрывай...
Он приложил руку к своему лбу: на нем испарина.
Сердце готово выскочить наружу - ему тесно в грудной клетке, словно птице.
- Зачем? - удивленно спрашивает он. Но она требует, просит, умоляет. Она готова раствориться в нем. И эта молодая женщина предстает в совершенно новом обличии, и удивление его растет от минуты к минуте. Но еще быстрее захлестывает его жар.
И тогда, не отдавая себе ясного в том отчета, Хайям начинает рассказывать Эльпи об Айше и достархане у Заендерунда. Более того: многое придумывает, давая волю фантазии.
Эльпи безудержно толкает его на эту фантазию. В необычайном исступлении обвивая шею его, подобно сладострастной змее, она выспрашивает.
Целовал ли он ее? Да, целовал. Айше отвечала тем же? Да, отвечала. Искусна ли Айше в любви?
Хаким уверял, что до грубой страсти дело не дошло. А Эльпи не верит.
- Вы дождались темноты?.. - спрашивает Эльпи.
- Нет, было совсем светло. Был день...
- Послушай, - говорит Эльпи и резко привстает: - Ты приведи ее сюда...
- Зачем? - со стоном осведомляется он.
- Я хочу посмотреть на нее... Мне будет приятно... Я совсем, совсем не буду ревновать...
Он обещает.
А потом Эльпи долго лежит обессиленная, лишенная дара речи. Лежит с закрытыми глазами. И едва выговаривает:
- Вина...
Он неуверенно шарит руками: где этот кувшин, где эти чаши? С трудом находит их, потому что на глазах у него пелена.
Понемногу зрение возвращается к нему. Звезды, оказывается, светят. Кусок сине-зеленого неба служит неверным светильником.
И Эльпи жадно пьет. И, выпив, вздыхает сладко:
- Вот теперь я живая...
И она читает на память некую греческую оду мужчине. Оду, которую некогда пели вакханки где-нибудь в Милете или на Кипре - в этих полуазиатских, полуевропейских уголках. Потом она нескладно переводит на арабский. И вдруг в упор спрашивает:
- Айше лучше меня? Сознайся, красивее? Он не желает кривить душой. Он честен. Неверен, но честен. Что значит - красивее, лучше?
Омар Хайям никогда не любил только ради утоления похоти. Это недостойно человека. А если это настоящая любовь, она не может быть "лучше" или "хуже". Любовь есть любовь! Это нечто данное свыше, нечто ниспосланное аллахом...
Эльпи ловит каждое его слово. И соглашается:
- Наверное, так... Я это поняла у тебя и с тобой. А раньше казалось, что это не так. Разве любовь не есть товар, такой же, как тюки хлопка или кусок золота? Разве нельзя ее продать или купить? Я и сама знала, что можно. Но ты, господин, научил еще кое-чему. Ты сделал меня своей рабой. Это прекрасное рабство...
Хаким растроган этим признанием. На радостях пьет чашу. Если угодно, он прочтет ей стихи про любовь. Но только на фарси (Фарси - общий литературный язык персов, таджиков и других ирано-язычных народов средневековья.)
Она понимает что-либо в фарси?
- Неважно, - говорит Эльпи. - Я хочу слышать твой голос.
И Омар Хайям начинает читать. Нараспев. Совсем как поэты в Ширазе. Но для него важна не музыка, а самый смысл. И он читает скорее для себя, а не для Эльпи. Ему сегодня нужна поэзия. Сегодня он особенно чувствует неразрывную связь с нею. Что было бы, если б не стихи? Тогда, может быть, аллах придумал бы еще что-нибудь такое же прекрасное? И надоумил бы человека жить тем, что было бы равносильно поэзии?
Он читал долго. Увлеченно. Низким голосом. Негромко. Как будто бы задушевно беседуя. Но с кем? Разве Эльпи способна оценить сочетания слов, подчас имеющих не один, а два смысла? Подчас намекающих, на что-то незаметно указующих.
Этот во многом скрытный господин как бы преображается, читая стихи. Весьма возможно, что даже свои стихи... И когда Омар Хайям прерывает чтение, чтобы глотнуть вина, Эльпи осторожно задает вопрос:
- Это не твои стихи?
Он отвечает уклончиво в том смысле, что любителей писать стихи очень много. И что он, хаким, часто путает свои с чужими. И тихо смеется...
- Но ты любишь стихи. Признайся.
- Люблю.
- Больше своих звезд?
Он в затруднении. Как всегда, он желает быть предельно откровенным, если это возможно. Здесь не дворец и не базар, где тебя могут подслушать чужие, недоброжелательные уши... Поэтому возможно. И он говорит:
- Как тебе сказать, Эльпи? Звезды - это моя работа, моя жизнь. Я бы умер без них. Но умер бы еще раньше без стихов. Они тоже жизнь. Ты меня понимаешь? Вот мы едим хлеб. Мы пьем воду или вино, иногда шербет. Это тоже-не правда ли?- жизнь. Так и стихи. Человек не может без них. Можно представить себе жизнь без Фирдоуси? Думаю, что нет, нельзя! Вместе с воздухом, которым дышит человек, он впитывает в себя и поэзию. Вот ты могла бы прожить без поэтов?