Он говорил, что его всегда должна вдохновлять какая-либо вещь, известным образом обставленная комната и т.п. В этом смысле он был фетишистом. В Царском Селе, под фигурой строгого отца и брата офицера, он вдохновляться не мог. Ему не хватало экзотики. Он создал эту экзотику в Петербурге, сделав себе маленькое ателье на Гороховой улице. Он утверждал, что позировать нужно и для того, чтобы писать стихотворение, и просил меня позировать ему. Я удивилась: «Как?» Он: «Вы увидите entourage». Я пришла в ателье, там была черепаха, разные экзотические шкуры зверей. Он мне придумал какое-то странное одеянье, и я ему позировала, а он писал стихотворение. «Сегодня ты придешь ко мне...» [6]
   Зимой 1909 года он у нас бывал раза два в неделю. В сущности мы не были дружны, всегда пререкались, приходил он по инерции. Папа и мама к нему хорошо относились. Когда он бывал на собраниях где-нибудь и было поздно возвращаться в Царское Село, он приходил ночевать, спал у папы в кабинете. Часто я даже не знала, что он пришел, и только утром встречала его. Он был увлечен парнасцами, знал наизусть Леконта де Лиля, Эредиа, Теофиля Готье.
   Он благоговейно относился к ремеслу стихосложения. Он поражал всех тем, что придавал больше значения форме и словесным тонкостям. Он был формалистом до формалистов. Он готовился быть мэтром. Он благоговел перед поэзией Вячеслава Иванова гораздо больше, чем перед поэзией Брюсова. В смысле поэзии считал меня варваром. Живописью совершенно не интересовался, французской немного. Он был изувер, ничем не относящимся к поэзии не интересовался, все – только для поэзии.
   Он любил экзотику. Я экзотику не любила, и он находил это непростительным и диким. Он подарил мне живую, большую зеленую ящерицу и уверял меня, что она приносит счастье. Чтобы реваншироваться, я подарила ему маленькую безделушку – металлическую ящерицу. Перед дуэлью он говорил мне, что эта безделушка предохранит его от несчастья...
   Он проповедовал кодекс средневековой рыцарственности. Было его стихотворение о даме, и он меня всегда называл «дамой». Ни капли увлечения ни с его, ни с моей стороны, но он инсценировал поклонение и уважение. Это была чистейшая игра.
   Он мужественно переносил насмешки. Он приехал зимой в Териоки. Я смеялась, что он считал недостатком носить калоши. У него было странного покроя – в талию, «а ля Пушкин» – пальто. Цилиндр. У меня подруга гостила. Мы пошли на берег моря. Я бросила что-то на лед... «Вот рыцарь, достаньте штуку». Лед подломился, и он попал в ледяную воду в хороших ботинках...
   Я не видела, чтобы он когда-нибудь рассердился. Я его дразнила, изводила. Он умел сохранить торжественный вид, когда над ним смеялись. Никогда не обижался. Он был недоступен насмешке. Приходилось переставать смеяться, так как он серьезно отвечал и спокойно...
   Запись П. Лукницкого

Из книги «КОЛЧАН»

    Татиане Викторовне Адамович

ПАМЯТИ АННЕНСКОГО
 
К таким нежданным и певучим бредням
Зовя с собой умы людей,
Был Иннокентий Анненский последним
Из царскосельских лебедей.
 
 
Я помню дни: я, робкий, торопливый,
Входил в высокий кабинет,
Где ждал меня спокойный и учтивый,
Слегка седеющий поэт.
 
 
Десяток фраз, пленительных и странных,
Как бы случайно уроня,
Он вбрасывал в пространства безымянных
Мечтаний – слабого меня.
 
 
О, в сумрак отступающие вещи,
И еле слышные духи,
И этот голос, нежный и зловещий,
Уже читающий стихи!
 
 
В них плакала какая-то обида,
Звенела медь и шла гроза,
А там, над шкафом, профиль Эврипида
Слепил горящие глаза.
 
 
...Скамью я знаю в парке; мне сказали,
Что он любил сидеть на ней,
Задумчиво смотря, как сини дали
В червонном золоте аллей.
 
 
Там вечером и страшно и красиво,
В тумане светит мрамор плит
И женщина, как серна боязлива,
Во тьме к прохожему спешит.
 
 
Она глядит, она поет и плачет
И снова плачет и поет,
Не понимая, что все это значит,
Но только чувствуя – не тот.
 
 
Журчит вода, протачивая шлюзы,
Сырой травою пахнет мгла,
И жалок голос одинокой музы,
Последней – Царского Села.
 
ВОЙНА
   М. М. Чичагову
 
Как собака на цепи тяжелой,
Тявкает за лесом пулемет,
И жужжат шрапнели, словно пчелы,
Собирая ярко-красный мед.
 
 
А «ура» вдали, как будто пенье
Трудный день окончивших жнецов.
Скажешь: это – мирное селенье
В самый благостный из вечером.
 
 
И воистину светло и свято
Дело величавое войны,
Серафимы, ясны и крылаты,
За плечами воинов видны.
 
 
Тружеников, медленно идущих
На полях, омоченных в крови,
Подвиг сеющих и славу жнущих,
Ныне, Господи, благослови.
 
 
Как у тех, что гнутся над сохою,
Как у тех, что молят и скорбят,
Их сердца горят перед Тобою,
Восковыми свечками горят.
 
 
Но тому, о Господи, и силы
И победы царский час даруй,
Кто поверженному скажет: – Милый,
Вот, прими мой братский поцелуй!
 
ВЕНЕЦИЯ
 
Поздно. Гиганты на башне
Гулко ударили три.
Сердце ночами бесстрашней,
Путник, молчи и смотри.
 
 
Город, как голос наяды,
В призрачно-светлом былом,
Кружев узорней аркады,
Воды застыли стеклом.
 
 
Верно, скрывают колдуний
Завесы черных гондол
Там, где огни на лагуне –
Тысячи огненных пчел.
 
 
Лев на колонне, и ярко
Львиные очи горят,
Держит Евангелье Марка,
Как серафимы, крылат.
 
 
А на высотах собора,
Где от мозаики блеск,
Чу, голубиного хора
Вздох, воркованье и плеск.
 
 
Может быть, это лишь шутка,
Скал и воды колдовство,
Марево? Путнику жутко,
Вдруг... никого, ничего?
 
 
Крикнул. Его не слыхали,
Он, оборвавшись, упал
В зыбкие, бледные дали
Венецианских зеркал.
 
СТАРЫЕ УСАДЬБЫ
 
Дома косые, двухэтажные,
И тут же рига, скотный двор,
Где у корыта гуси важные
Ведут немолчный разговор.
 
 
В садах настурции и розаны,
В прудах зацветших караси, –
Усадьбы старые разбросаны
По всей таинственной Руси.
 
 
Порою в полдень льется по лесу
Неясный гул, невнятный крик,
И угадать нельзя по голосу,
То человек иль лесовик.
 
 
Порою крестный ход и пение,
Звонят во все колокола,
Бегут, – то, значит, по течению
В село икона приплыла.
 
 
Русь бредит Богом, красным пламенем,
Где видно ангелов сквозь дым...
Они ж покорно верят знаменьям,
Любя свое, живя своим.
 
 
Вот, гордый новою поддевкою,
Идет в гостиную сосед.
Поникнув русою головкою,
С ним дочка – восемнадцать лет.
 
 
«Моя Наташа бесприданница,
Но не отдам за бедняка».
И ясный взор ее туманится,
Дрожа, сжимается рука.
 
 
«Отец не хочет... нам со свадьбою
Опять придется погодить».
Да что! В пруду перед усадьбою
Русалкам бледным плохо ль жить?
 
 
В часы весеннего томления
И пляски белых облаков
Бывают головокружения
У девушек и стариков.
 
 
Но старикам – золотоглавые,
Святые, белые скиты,
А девушкам – одни лукавые
Увещеванья пустоты.
 
 
О Русь, волшебница суровая,
Повсюду ты свое возьмешь.
Бежать? Но разве любишь новое
Иль без тебя да проживешь?
 
 
И не расстаться с амулетами,
Фортуна катит колесо,
На полке, рядом с пистолетами,
Барон Брамбеус и Руссо.
 
ФРА БЕАТО АНДЖЕЛИКО
 
В стране, где гиппогриф веселый льва
Крылатого зовет играть в лазури,
Где выпускает ночь из рукава
Хрустальных нимф и венценосных фурий;
 
 
В стране, где тихи гробы мертвецов,
Но где жива их воля, власть и сила,
Средь многих знаменитых мастеров,
Ах, одного лишь сердце полюбило.
 
 
Пускай велик небесный Рафаэль,
Любимец бога скал, Буонарротти,
Да Винчи, колдовской вкусивший хмель,
Челлини, давший бронзе тайну плоти.
 
 
Но Рафаэль не греет, а слепит,
В Буонарротти страшно совершенство,
И хмель да Винчи душу замутит,
Ту душу, что поверила в блаженство
 
 
На Фьезоле, средь тонких тополей,
Когда горят в траве зеленой маки,
И в глубине готических церквей,
Где мученики спят в прохладной раке.
 
 
На всем, что сделал мастер мой, печать
Любви земной и простоты смиренной.
О да, не все умел он рисовать,
Но то, что рисовал он, – совершенно.
 
 
Вот скалы, рощи, рыцарь на коне, –
Куда он едет, в церковь иль к невесте?
Горит заря на городской стене,
Идут стада по улицам предместий;
 
 
Мария держит Сына Своего,
Кудрявого, с румянцем благородным,
Такие дети в ночь под Рождество,
Наверно, снятся женщинам бесплодным;
 
 
И так нестрашен связанным святым
Палач, в рубашку синюю одетый,
Им хорошо под нимбом золотым,
И здесь есть свет, и там – иные светы.
 
 
А краски, краски – ярки и чисты,
Они родились с ним и с ним погасли.
Преданье есть: он растворял цветы
В епископами освященном масле.
 
 
И есть еще преданье: Серафим
Слетал к нему, смеющийся и ясный,
И кисти брал, и состязался с ним
В его искусстве дивном... но напрасно.
 
 
Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но все в себе вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.
 
РАЗГОВОР
   Георгию Иванову
 
Когда зеленый луч, последний на закате,
Блеснет и скроется, мы не узнаем где,
Тогда встает душа и бродит, как лунатик,
В садах заброшенных, в безлюдье площадей.
 
 
Весь мир теперь ее, ни ангелам, ни птицам
Не позавидует она в тиши аллей,
А тело тащится вослед и тайно злится,
Угрюмо жалуясь на боль свою земле.
 
 
«Как хорошо теперь сидеть в кафе счастливом,
Где над людской толпой потрескивает газ,
И слушать, светлое потягивая пиво,
Как женщина поет «La p'tite Tonkinoise» [7].
 
 
Уж карты весело порхают над столами,
Целят скучающих, миря их с бытием.
Ты знаешь, я люблю горячими руками
Касаться золота, когда оно мое.
 
 
Подумай, каково мне с этой бесноватой,
Воображаемым внимая голосам,
Смотреть на мелочь звезд; ведь очень небогато
И просто разубрал Всевышний небеса».
 
 
Земля по временам сочувственно вздыхает,
И пахнет смолами, и пылью, и травой,
И нудно думает, но все-таки не знает,
Как усмирить души мятежной торжество.
 
 
«Вернись в меня, дитя, стань снова грязным
илом,
Там, в глубине болот, холодным, скользким дном.
Ты можешь выбирать между Невой и Нилом
Отдохновению благоприятный дом.
 
 
Пускай ушей и глаз навек сомкнутся двери,
И пусть истлеет мозг, предавшийся врагу,
А после станешь ты растеньем или зверем...
Знай, иначе помочь тебе я не могу».
 
 
И все идет душа, горда своим уделом,
К несуществующим, но золотым полям,
И все спешит за ней, изнемогая, тело,
И пахнет тлением заманчиво земля.
 
РИМ
 
Волчица с пастью кровавой
На белом, белом столбе,
Тебе, увенчанной славой,
По праву привет тебе.
 
 
С тобой младенцы, два брата,
К сосцам стремятся припасть.
Они не люди, волчата,
У них звериная масть.
 
 
Не правда ль, ты их любила,
Как маленьких, встарь, когда,
Рыча от бранного пыла,
Сжигали они города.
 
 
Когда же в царство покоя
Они умчались, как вздох,
Ты, долго и страшно воя,
Могилу рыла для трех.
 
 
Волчица, твой город тот же
У той же быстрой реки.
Что мрамор высоких лоджий,
Колонн его завитки,
 
 
И лик Мадонн вдохновенный,
И храм святого Петра,
Покуда здесь неизменно
Зияет твоя нора,
 
 
Покуда жесткие травы
Растут из дряхлых камней
И смотрит месяц кровавый
Железных римских ночей!
 
 
И город цезарей дивных,
Святых и великих пап,
Он крепок следом призывных,
Косматых звериных лап.
 
ПЯТИСТОПНЫЕ ЯМБЫ
   М. Л. Лозинскому
 
Я помню ночь, как черную наяду,
В морях под знаком Южного Креста.
Я плыл на юг; могучих волн громаду
Взрывали мощно лопасти винта,
И встречные суда, очей отраду,
Брала почти мгновенно темнота.
 
 
О, как я их жалел, как было странно
Мне думать, что они идут назад
И не остались в бухте необманной,
Что дон Жуан не встретил донны Анны,
Что гор алмазных не нашел Синдбад
И Вечный Жид несчастней во сто крат.
 
 
Но проходили месяцы, обратно
Я плыл и увозил клыки слонов,
Картины абиссинских мастеров,
Меха пантер – мне нравились их пятна –
И то, что прежде было непонятно, –
Презренье к миру и усталость снов.
 
 
Я молод был, был жаден и уверен,
Но дух земли молчал, высокомерен,
И умерли слепящие мечты,
Как умирают птицы и цветы.
Теперь мой голос медлен и размерен,
Я знаю, жизнь не удалась... и ты,
 
 
Ты, для кого искал я на Леванте
Нетленный пурпур королевских мантий, –
Я проиграл тебя, как Дамаянти
Когда-то проиграл безумный Наль.
Взлетели кости, звонкие, как сталь,
Упали кости – и была печаль.
 
 
Сказала ты, задумчивая, строго:
«Я верила, любила слишком много,
А ухожу, не веря, не любя,
И пред лицом Всевидящего Бога,
Быть может, самое себя губя,
Навек я отрекаюсь от тебя».
 
 
Твоих волос не смел поцеловать я,
Ни даже сжать холодных, тонких рук.
Я сам себе был гадок, как паук,
Меня пугал и мучил каждый звук,
И ты ушла, в простом и темном платье,
Похожая на древнее Распятье.
 
 
То лето было грозами полно,
Жарой и духотою небывалой,
Такой, что сразу делалось темно
И сердце биться вдруг переставало,
В полях колосья сыпали зерно,
И солнце даже в полдень было ало.
 
 
И в реве человеческой толпы,
В гуденье проезжающих орудий,
В немолчном зове боевой трубы
Я вдруг услышал песнь моей судьбы
И побежал, куда бежали люди,
Покорно повторяя: буди, буди.
 
 
Солдаты громко пели, и слова
Невнятны были, сердце их ловило:
«Скорей вперед! Могила так могила!
Нам ложем будет свежая трава,
А пологом – зеленая листва,
Союзником – архангельская сила».
 
 
Так сладко эта песнь лилась, маня,
Что я пошел, и приняли меня
И дали мне винтовку, и коня,
И поле, полное врагов могучих,
Гудящих грозно бомб и пуль певучих,
И небо в молнийных и рдяных тучах.
 
 
И счастием душа обожжена
С тех самых пор; веселием полна,
И ясностью, и мудростью, о Боге
Со звездами беседует она,
Глас Бога слышит в воинской тревоге
И Божьими зовет свои дороги.
 
 
Честнейшую честнейших херувим,
Славнейшую славнейших серафим,
Земных надежд небесное Свершенье
Она величит каждое мгновенье
И чувствует к простым словам своим
Вниманье, милость и благоволенье.
 
 
Есть на море пустынном монастырь
Из камня белого, золотоглавый,
Он озарен немеркнущею славой.
Туда б уйти, покинув мир лукавый,
Смотреть на ширь воды и неба ширь...
В тот золотой и белый монастырь!
 
ПИЗА
 
Солнце жжет высокие стены,
Крыши, площади и базары.
О, янтарный мрамор Сиены
И молочно-белый – Каррары!
 
 
Все спокойно под небом ясным;
Вот, окончив псалом последний,
Возвращаются дети в красном
По домам от поздней обедни.
 
 
Где ж они, суровые громы
Золотой тосканской равнины,
Ненасытная страсть Содомы
И голодный вопль Уголино?
 
 
Ах, и мукам счет и усладам
Не веками ведут – годами!
Гибеллины и гвельфы рядом
Задремали в гробах с гербами.
 
 
Все проходит, как тень, но время
Остается, как прежде, мстящим,
И былое, темное бремя
Продолжает жить в настоящем.
 
 
Сатана в нестерпимом блеске,
Оторвавшись от старой фрески,
Наклонился с тоской всегдашней
Над кривою Пизанской башней.
 
ЮДИФЬ
 
Какой мудрейшею из мудрых пифий
Поведан будет нам нелицемерный
Рассказ об иудеянке Юдифи,
О вавилонянине Олоферне?
 
 
Ведь много дней томилась Иудея,
Опалена горячими ветрами,
Ни спорить, ни покорствовать не смея,
Пред красными, как зарево, шатрами.
 
 
Сатрап был мощен и прекрасен телом,
Было голос у него как гул сраженья,
И все же девушкой не овладело
Томительное головокруженье.
 
 
Но, верно, в час блаженный и проклятый,
Когда, как омут, приняло их ложе,
Поднялся ассирийский бык крылатый,
Так странно с ангелом любви несхожий.
 
 
Иль, может быть, в дыму кадильниц рея
И вскрикивая в грохоте тимпана,
Из мрака будущего Саломея
Кичилась головой Иоканаана.
 
СТАНСЫ
 
Над этим островом какие выси,
Какой туман!
И Апокалипсис был здесь написан,
И умер Пан.
 
 
А есть другие – с пальмами, с дворцами,
Где весел жнец
И где позванивают бубенцами
Стада овец.
 
 
И скрипку, дивно выгнутую, в руки,
Едва дыша,
Я взял и слушал, как бежала в звуки
Ее душа.
 
 
Да! Это только чары, что судьбою
Я побежден,
Что ночью звездный дождь над головою,
И звон, и стон.
 
 
Я вольный, снова верящий удачам,
Весь мир мне дом.
Целую девушку с лицом горячим
И жадным ртом.
 
 
Но лишь на миг к моей стране от вашей
Опущен мост.
Его сожгут мечи, кресты и чаши
Огромных звезд.
 
ВОЗВРАЩЕНИЕ
   Анне Ахматовой
 
Я из дому вышел, когда все спали,
Мой спутник скрывался у рва в кустах,
Наверно, наутро меня искали,
Но было поздно, мы шли в полях.
 
 
Мой спутник был желтый, худой, раскосый,
О, как я безумно его любил,
Под пестрой хламидой он прятал косу,
Глазами гадюки смотрел и ныл.
 
 
О старом, о странном, о безбольном,
О вечном слагалось его нытье,
Звучало мне звоном колокольным,
Ввергало в истому, в забытье.
 
 
Мы видели горы, лес и воды,
Мы спали в кибитках чужих равнин,
Порою казалось – идем мы годы,
Казалось порою – лишь день один.
 
 
Когда ж мы достигли стены Китая,
Мой спутник сказал мне: «Теперь прощай.
Нам разны дороги: твоя – святая,
А мне, мне сеять мой рис и чай».
 
 
На белом пригорке, над полем чайным,
У пагоды ветхой сидел Будда,
Пред ним я склонился в восторге тайном,
И было сладко, как никогда.
 
 
Так тихо, так тихо над миром дольным,
С глазами гадюки, он пел и пел
О старом, о странном, о безбольном,
О вечном, и воздух вокруг светлел.
 
ЛЕОНАРД
 
Три года чума и голод
Разоряли большую страну,
И народ сказал Леонарду:
– Спаси нас, ты добр и мудр. –
 
 
Старинных, заветных свитков
Все тайны знал Леонард,
В одно короткое лето
Страна была спасена.
 
 
Случились распри и войны,
Когда скончался король,
Народ сказал Леонарду:
– Отныне король наш ты. –
 
 
Была Леонарду знакома
Война, искусство царей,
Поэты победные оды
Не успевали писать.
 
 
Когда ж страна усмирилась
И пахарь взялся за плуг,
Народ сказал Леонарду:
– Ты молод, возьми жену. –
 
 
Спокойный, ясный и грустный,
В ответ молчал Леонард,
А ночью скрылся из замка,
Куда – не узнал никто.
 
 
Лишь мальчик-пастух, дремавший
В ту ночь в угрюмых горах,
Говорил, что явственно слышал
Согласный гул голосов.
 
 
Как будто орел парящий,
Овен, человек и лев
Вопияли, пели, взывали,
Говорили зараз во тьме.
 
ПТИЦА
 
Я не смею больше молиться,
Я забыл слова литаний,
Надо мной грозящая птица,
И глаза у нее – огни.
 
 
Вот я слышу сдержанный клекот,
Словно звон истлевших цимбал,
Словно моря дальнего рокот,
Моря, бьющего в груди скал.
 
 
Вот я вижу – когти стальные
Наклоняются надо мной,
Словно струи дрожат речные,
Озаряемые луной.
 
 
Я пугаюсь, чего ей надо,
Я не юноша Ганимед,
Надо мною небо Эллады
Не струило свой нежный свет.
 
 
Если это голубь Господень
Прилетел сказать: – Ты готов! –
То зачем же он так несходен
С голубями наших садов?
 
КАНЦОНЫ
1
 
Словно ветер страны счастливой,
Носятся жалобы влюбленных,
Как колосья созревшей нивы,
Клонятся головы непреклонных.
 
 
Запевает араб в пустыне:
«Душу мне вырвали из тела».
Стонет грек над пучиной синей:
«Чайкою в сердце ты мне влетела».
 
 
Красота ли им не покорна!
Теплит гречанка в ночь лампадки,
А подруга араба зерна
Благовонные жжет в палатке.
 
 
Зов один от края до края,
Шире, все шире и чудесней,
Угадали ль вы, дорогая,
В этой бессвязной и бедной песне?
 
 
Дорогая с улыбкой летней,
С узкими, слабыми руками
И, как мед двухтысячелетний,
Душными черными волосами.
 
2
 
Об Адонисе с лунной красотой,
О Гиацинте тонком, о Нарциссе
И о Данае, туче золотой,
Еще грустят аттические выси.
 
 
Грустят валы ямбических морей,
И журавлей кочующие стаи,
И пальма, о которой Одиссей
Рассказывал смущенной Навзикае.
 
 
Печальный мир не очаруют вновь
Ни кудри душные, ни взор призывный,
Ни лепестки горячих губ, ни кровь,
Стучавшая торжественно и дивно.
 
 
Правдива смерть, а жизнь бормочет ложь...
И ты, о нежная, чье имя – пенье,
Чье тело – музыка, и ты идешь
На беспощадное исчезновенье.
 
 
Но мне, увы, неведомы слова –
Землетрясенья, громы, водопады,
Чтоб и по смерти ты была жива,
Как юноши и девушки Эллады.
 
ПЕРСЕЙ
Скульптура Кановы
 
Его издавна любят музы,
Он юный, светлый, он герой,
Он поднял голову Медузы
Стальной, стремительной рукой.
 
 
И не увидит он, конечно,
Он, в чьей душе всегда гроза,
Как хороши, как человечны
Когда-то страшные глаза,
 
 
Черты измученного болью,
Теперь прекрасного лица...
– Мальчишескому своеволью
Нет ни преграды, ни конца.
 
 
Вон ждет нагая Андромеда,
Пред ней свивается дракон,
Туда, туда, за ним победа
Летит, крылатая, как он.
 
СОЛНЦЕ ДУХА
 
Как могли мы прежде жить в покое
И не ждать ни радостей, ни бед,
Не мечтать об огнезарном бое,
О рокочущей трубе побед.
 
 
Как могли мы... но еще не поздно,
Солнце духа наклонилось к нам,
Солнце духа благостно и грозно
Разлилось по нашим небесам.
 
 
Расцветает дух, как роза мая,
Как огонь, он разрывает тьму,
Тело, ничего не понимая,
Слепо повинуется ему.
 
 
В дикой прелести степных раздолий,
В тихом таинстве лесной глуши
Ничего нет трудного для воли
И мучительного для души.
 
 
Чувствую, что скоро осень будет,
Солнечные кончатся труды
И от древа духа снимут люди
Золотые, зрелые плоды.
 
СРЕДНЕВЕКОВЬЕ
 
Прошел патруль, стуча мечами,
Дурной монах прокрался к милой,
Над островерхими домами
Неведомое опочило.
 
 
Но мы спокойны, мы посмотрим
Со стражами Господня гнева,
И пахнет звездами и морем
Твой плащ широкий, Женевьева.
 
 
Ты помнишь ли, как перед нами
Встал храм, чернеющий во мраке,
Над сумрачными алтарями
Горели огненные знаки.
 
 
Торжественный, гранитнокрылый,
Он охранял наш город сонный,
В нем пели молоты и пилы,
В ночи работали масоны.
 
 
Слова их скупы и случайны,
Но взоры ясны и упрямы,
Им древние открыты тайны,
Как строить каменные храмы.
 
 
Поцеловав порог узорный,
Свершив коленопреклоненье,
Мы попросили так покорно
Тебе и мне благословенья.
 
 
Великий Мастер с нивелиром
Стоял средь грохота и гула
И прошептал: «Идите с миром,
Мы побеждаем Вельзевула».
 
 
Пока они живут на свете,
Творят закон святого сева,
Мы смело можем быть как дети,
Любить друг друга, Женевьева.
 
ПАДУАНСКИЙ СОБОР
 
Да, этот храм и дивен и печален,
Он – искушенье, радость и гроза,
Горят в окошечках исповедален
Желаньем истомленные глаза.
 
 
Растет и падает напев органа
И вновь растет полнее и страшней,
Как будто кровь, бунтующая пьяно
В гранитных венах сумрачных церквей.
 
 
От пурпура, от мучеников томных,
От белизны их обнаженных тел,
Бежать бы из-под этих сводов темных,
Пока соблазн душой не овладел.
 
 
В глухой таверне старого квартала
Сесть на террасе и спросить вина,
Там от воды приморского канала
Совсем зеленой кажется стена.
 
 
Скорей! Одно последнее усилье!
Но вдруг слабеешь, выходя на двор, –
Готические башни, словно крылья,
Католицизм в лазури распростер.
 
ОТЪЕЗЖАЮЩЕМУ
 
Нет, я не в том тебе завидую
С такой мучительной обидою,
Что уезжаешь ты и вскоре
На Средиземном будешь море.
 
 
И Рим увидишь, и Сицилию –
Места, любезные Виргилию,
В благоухающей лимонной
Трущобе сложишь стих влюбленный.
 
 
Я это сам не раз испытывал,
Я солью моря грудь пропитывал,
Над Арно, Данта чтя обычай,
Слагал сонеты Беатриче.
 
 
Что до природы мне, до древности,
Когда я полон жгучей ревности,
Ведь ты во всем ее убранстве
Увидел Музу Дальних Странствий.
 
 
Ведь для тебя в руках изменницы
В хрустальном кубке нектар пенится,
И огнедышащей беседы