Я посмотрел на него непонимающими глазами.

– Да, именно сам с собой. Ведь Суэма-это мое творение. Каждая деталь ее организма была придумана мной. И вот созданная мной машина вдруг посягнула на своего создателя. Где здесь логика? В чем здесь внутреннее противоречие?

Я подумал и сказал:

– А не кажется ли вам, что вы просто неумело обращались с Суэмой? Знаете, часто бывает так на производстве: человек, который не умеет обращаться с машиной, может быть ею искалечен.

Мой попутчик нахмурился.

– Может быть, вы и правы. Во всяком случае, эта аналогия мне нравится, хотя я и не совсем себе представляю, какое нарушение в правилах обращения с Суэмой я допустил.

Я подумал и ответил: – Мне, как неспециалисту, трудно судить. Но мне кажется, что ваша Суэма в какой-то степени походила на автомобиль без тормозов. Вы представляете, какие жертвы бывают, когда вдруг у автомобиля отказывают тормоза?

– Черт возьми, – воскликнул он, внезапно оживившись, – а ведь вы, кажется, очень даже правы! Вы себе не представляете, как вы правы! Да ведь это и у академика Павлова написано!

Так как я был глубоко уверен, что академик Павлов никогда и ничего не писал об автомобильных тормозах, я уставился на него с удивлением.

– Да, да, – сказал он, вставая и потирая руки. – Как я об этом не подумал раньше? Ведь нервная деятельность человека регулируется двумя противодействующими процессами – возбуждением и торможением. Люди, у которых отсутствует торможение, часто совершают преступления. Точь-в-точь как моя Суэма!

Он вдруг схватил мою руку и стал ее трясти.

– Спасибо вам. Спасибо! Вы подали мне замечательную мысль. Оказывается, я просто не предусмотрел в схеме Суэмы разделов, которые бы контролировали целесообразность и разумность ее действий, которые бы по заранее составленным программам определяли ее поведение таким образом, чтобы она была полностью безопасной! Это и будет аналогом нашего торможения.

Теперь лицо моего попутчика радостно сияло, глаза искрились, он весь преобразился.

– Значит, по-вашему, можно построить безопасную Суэму? – спросил я неуверенно.

– Конечно, и очень даже просто. Я уже представляю, как это сделать!

– Ну, тогда действительно вы подарите человечеству гениального помощника во всех его делах!

– Подарю, – воскликнул он, – и очень даже скоро!

Я тихонько улегся на свой диван и закрыл глаза.

Я представил себе колонны, увенчанные стеклянными шарами, которые в будущем управляют станками, поездами, самолетами, может быть, межпланетными кораблями. Электронные машины, управляющие цехами и заводами-автоматами. Стоя рядом с исследователем в лаборатории, эти машины ведут измерения, анализируют их, быстро сопоставляют со всем тем, что им известно. Они призваны помочь человеку в совершенствовании старого, в поисках нового, в преодолении трудностей.

Незаметно для себя я уснул.

Когда я проснулся, поезд стоял. Взглянув в окно, я увидел залитый солнцем сочинский вокзал. Было раннее утро, но южное солнце заливало все кругом.

В купе было пусто. Я быстро оделся и вышел на перрон.

У входа в вагон я увидел проводника нашего вагона.

– А где этот гражданин в пижаме, который отстал от поезда? – спросил я.

– А, этот чудак! – воскликнул проводник. – Он того…

Проводник неопределенно махнул рукой куда-то в сторону.

– Что?

– Уехал.

– Уехал? – удивился я. – Куда?

– Уехал обратно. Выскочил, как сумасшедший, и, даже не переодевшись, вскочил в поезд, который только что отправился обратно.

Я остолбенел.

– Знаете, его здесь встречали товарищи. Уговаривали остаться, а он, такой возбужденный, все им говорил про какие-то тормоза, которые ему необходимо срочно сделать. Забавный парень!

Я понял все и расхохотался.

– Да, эти тормоза ему действительно нужно срочно сделать.

Про себя я подумал, что люди, одержимые идеями и верящие в их осуществление, не нуждаются в отдыхе. Значит, скоро мы услышим о Суэме с «тормозами». Ну что ж, подождем!

Раздался свисток. Я вернулся в купе и сел на диван. Я открыл окно и стал смотреть на сверкающее море, по берегу которого, не торопясь, с достоинством наш поезд шел дальше на юг, к Сухуми.

ВАЛЕНТИНА ЖУРАВЛЕВА

СКВОЗЬ ВРЕМЯ

"Я – Время; ныне перед вами крылья

Я разверну.

Не ставьте мне в вину

Мой быстрый лет и то, что я скользну

Через шестнадцать лет, ничем пробел

Не заполняя".

Шекспир, «Зимняя сказка».

Это был страх. Самый обыкновенный страх – навязчивый, липкий. Зорин никак не мог отделаться от ощущения, что проказа прячется где-то здесь, в комнате. Он устал, но боялся подойти к креслу. Он хотел пить, но боялся прикоснуться к графину. Болезнь могла быть везде – даже в вазе с ландышами.

Стараясь заглушить страх, он быстро ходил по комнате. Тень, не поспевая за ним, металась по расчерченному квадратами паркету.

– Бациллы проказы, – бормотал Зорин. – Бациллы Хансена… Хансена? Да, да, конечно…

Больше он ничего не мог припомнить, и это только усиливало страх. Может быть, заражен и воздух? Может быть, вдыхая воздух, теплый, насыщенный пряным ароматом ландышей, он глотает и эти проклятые бациллы Хансена?

Он почти подбежал к окну, рванул задвижку.

Холод оттеснил страх. В окно залетали снежинки. Ветер подхлестывал их, они кружились деловито, чинно. В танце снежинок было что-то очень привычное, много раз виденное. Это успокаивало.

Сумерки скрывали очертания предметов, и Зорин никак не мог понять – вяз или осокорь растет напротив окна. Ему почему-то казалось очень важным определить породу дерева. Он щурил близорукие глаза, вглядываясь в наползавшую тьму.

Машинально он прикоснулся к оконной раме, и сейчас же ударом электрического тока вернулся страх. Нельзя было трогать раму! В этой комнате нельзя было ни к чему прикасаться! Он вытащил платок и принялся вытирать пальцы.

За спиной тихо скрипнула дверь. Зорин вздрогнул – нервы отзывались на звук, как туго натянутые струны, – обернулся, поспешно пряча платок.

В дверях стоял человек в коричневом костюме.

Лицо и руки человека были скрыты бинтами. Дымчатые очки прикрывали глаза.

«Человек – невидимка», – почему-то подумал Зорин.

– Товарищ Садовский? – голос Зорина выдавал его волнение. – Доктор Садовский?

– Да. Александр Юрьевич Садовский, – ответ прозвучал подчеркнуто вежливо.

Зорин шагнул вперед, протянул руку и сейчас же, спохватившись, отдернул ее.

– Очень приятно вас видеть, – пробормотал он, чувствуя, что краснеет, и понимая, что говорит глупость.

– Садитесь, профессор, – Садовский кивнул на кресло.

Несколько секунд они еще стояли друг против друга: высокий, чуть сутуловатый Садовский, низкий, очень полный Зорин. Потом Зорин рывком придвинул кресло. И странное дело – опустившись в креcло, которое минуту назад казалось ему таким страшным, он неожиданно почувствовал облегчение.

Садовский, прихрамывая, прошел к другому креслу.

Проказа – как тигр. В терпении, с которым она преследует жертву, есть что-то страшное, неотвратимое. Год, два, десять, тридцать лет – она выжидает.

Потом прыжок – и когти впиваются в тело, рвут, терзают…

Александр Садовский мог победить проказу. Ему просто не повезло. Случилось почти невероятное. Он, врач-лепролог, сам заболел проказой.

Это произошло весной, когда он испытывал созданный им препарат АД. Новый препарат совершал чудеса: он был намного сильнее сульфетрона, пропизола, хаульмугрового масла. Но иногда – это случалось нечасто – препарат АД вызывал резкое обострение болезни. Садовскому не удавалось нащупать закономерность. Требовались эксперименты, десятки, пожалуй даже сотни, длительных экспериментов.

А проказа ответила ударом на удар. Четырнадцатого апреля, утром, умываясь, Садовский заметил на кисти правой руки красноватое пятнышко овальной формы. Через неделю такие же пятна появились и на лице. Еще через месяц пятна превратились в язвы.

Это была какая-то редчайшая разновидность лепроматозной проказы – злокачественная, скоротечная. Проказа словно мстила человеку, посягнувшему на ее тайны. Препарат АД не помогал. Каждый эксперимент – теперь Садовский экспериментировал на себе – приносил ухудшение.

Лепрозорий размещался в двух одинаковых трехэтажных зданиях. В одном находилась клиника.

Здесь же жили больные. В другом были квартиры врачей и обслуживающего персонала. Еще весной Садовский перебрался в клинику. С этого времени он жил в химической лаборатории. Впрочем, «жил» – не то слово. Он работал. Работал утром, вечером, ночью.

Победу над проказой – а с ней и спасенье – могла дать только скорость. Нужно было обогнать болезнь.

Препарат АД приготовлялся из солей двух кислот – хаульмугровой и гиднокарповой. Действие препарата зависело от его состава. Где-то, отмеренная сотыми долями процента, проходила граница между жизнью и смертью.

Все лето Садовский искал способ получения химически чистой гиднокарповой кислоты. Осенью врачи проверили действие очищенного препарата АД на больных. В шестнадцати случаях из семнадцати препарат принес почти полное излечение. И только у семнадцатого больного врачи констатировали обострение процесса. Этим больным был сам Садовский.

Новые опыты – новые неудачи. Они подгоняли болезнь. История болезни Александра Садовского быстро превратилась в пухлую папку. Садовский был и исследователем, и врачом, и больным. В историю болезни вписывались скупые, пожалуй излишне скупые, жалобы больного, латынь врача, химические формулы исследователя. Каждый опыт приближал победу исследователя. Каждый опыт приближал гибель больного. Врачу оставалось определить, что произойдет раньше.

В декабре Садовский-врач знал: больной погибнет прежде, чем исследователь найдет средство спасения. Исследователю нужно было три-четыре года: больному оставалось восемь, может быть, десять месяцев.

Эксперименты продолжались. Садовский-исследователь считал, что он имеет право распоряжаться жизнью Садовского-больного. Но одиннадцатого января главный врач лепрозория категорически запретил дальнейшие эксперименты. Садовский не спорил.

Его болезнь уже давно перестала быть типичной, а значит, и интересной для опытов. Он отдал все свои записи ассистентам и перебрался в маленькую комнату рядом с клиникой. В лабораторию он больше не приходил.

…Проказа как тигр. Она кромсает свою жертву и убивает ее, только изуродовав до неузнаваемости.

Садовского теперь лечили обычными сульфопрепаратами. Но когти проказы мертвой хваткой вонзались все глубже и глубже.

Проказа победила.

– Продолжайте, продолжайте, профессор. Я слушаю.

Белая маска бинтов скрывала выражение лица Садовского. Это раздражало Зорина. Он терял уверенность, сбивался, по нескольку раз повторял одно и то же. Продуманная система аргументов расползалась как карточный домик.

– Понимаете, продление жизни… Я хочу сказать, борьба со старостью…

Он вспомнил, что именно с этих слов начал разговор. Дымчатые стекла очков Садовского ехидно поблескивали.

– Видите ли…

Зорин замолчал. Ему было жарко. По лбу, вызывая неприятное ощущение, капельками стекал пот.

Как назло, платок куда-то запропастился.

– Старость? – переспросил Садовский. – Старость мне не грозит.

Зорин бросился напролом.

– Проказа излечима?

Садовский пожал плечами.

– Когда как.

– Я имею в виду вашу болезнь.

За дымчатыми стеклами очков что-то блеснуло.

– Сейчас неизлечима.

Платок, наконец, отыскался. Зорин вытер лоб. Машинально придвинул кресло к Садовскому.

– Сейчас неизлечима? Так… А потом?

Садовский ответил не сразу.

– Года через три. Не раньше, – он покачал головой. – Впрочем, это срок, рассчитанный на сумасшедшую работу. Скажем, так лет через восемь.

– Восемь лет? А вы… я хочу сказать… вы… – Зорин смотрел на ландыши, – в вашем распоряжении… простите…

Садовский понимающе кивнул головой, – Семь месяцев. Может быть, восемь. И не больше десяти.

– Восемь лет – и восемь месяцев! – Зорин говорил почти весело. – Что же, именно так, – он придвинул кресло вплотную к креслу Садовского. – Послушайте, Александр Юрьевич, представьте себе, что вы… ну… заснете на эти восемь лет. Понимаете – на восемь лет? Если понадобится, даже на двадцать. И проснетесь, когда люди научатся лечить… вашу болезнь.

Обтянутая бинтами рука медленно поднялась вверх, сняла очки. В узкой прорези марли Зорин увидел карие глаза. В их взгляде было что-то необычное.

Они смотрели слишком пристально. Только приглядевшись, Зорин заметил – ресниц и бровей почти не было.

– Сон? – глаза прищурились. – Вы полагаете, проказа не страшна спящему человеку? Организм живет – значит, живут и бациллы проказы.

– Нет, нет. Я имею в виду другой сон. Сон, при котором организм почти не живет.

– Смерть?

– Сон, – с нажимом повторил Зорин. – Потому что после смерти не просыпаются.

Глаза Садовского смотрели враждебно.

– Давайте говорить начистоту, Борис Аркадьевич, – нетерпеливыми взмахами затянутой в бинты руки он подчеркивал каждое слово. – Вы прилетели сюда неспроста. Что вы хотите? Что вы предлагаете? Говорите… или я уйду.

– Ладно. Будем говорить начистоту. Как врач с врачом. Вы о гипотермии слышали?

– Да. Операции, которые проводят при искусственном понижении температуры организма. Но какое отношение вы имеете к хирургии? Ваша область – продление жизни.

– Вот, вот. Продление жизни, – Зорин утвердительно кивнул. – Я не умею еще продлевать жизнь бодрствующего человека. Но продлить жизнь человека спящего я могу. Улавливаете?

– Нет.

– Если человек спит обычным сном – он живет. Если человек спит при глубокой гипотермии, он… он не живет. И, следовательно, не стареет.

Садовский пожал плечами.

– Человеческий организм можно охладить на восемь, ну, десять градусов. Что это изменит? Основной обмен в организме будет продолжаться. Значит, будет продолжаться и жизнь – пусть даже замедленно.

Зорин протестующе хмыкнул. Пробормотал: – Закон сохранения консервативности.

– Что? Как вы сказали?

Зорин забыл, что перед ним сидит больной, неизлечимо больной человек. Злость неуживчива: она вытесняет другие чувства. А возражения всегда злили Зорина. Он знал это… и все-таки злился.

– Я сказал: закон сохранения консервативности. По моим наблюдениям, ученый, революционизирующий одну область знания, почти всегда консервативен в другой. Если бы я не знал, коллега, о ваших работах по лепрологии… Ну, откуда вы взяли эту цифру – десять градусов? – Он не дал Садовскому ответить. – А если тридцать градусов? Или тридцать пять?

– Заморозить человека до нуля, а потом вернуть к жизни? Не верю.

Платок опять куда-то запропастился. Зорин шарил по карманам.

– Насколько я помню, – продолжал Садовский, – сердце человека не выдерживает охлаждения ниже двадцати шести градусов. Фибрилляция желудочков…

Зорин быстро поднял голову.

– Да, да, сердце не выдерживает. Но ведь можно выключить сердце, и тогда фибрилляция не наступит. Я применяю для поддержания сердечной деятельности аппарат «искусственное сердце-легкие». Кровробращение обходит сердце. Фибрилляция не наступает. Я охлаждал человека почти до нуля. И после этого сердечная функция возобновлялась! Нет, нет, коллега, дайте мне досказать… Самое главное – при глубоком охлаждении и замедленном кровообращении человек живет, но… – Зорин поднял палец, – но все жизненные процессы замедляются в сотни раз… Ну, что вы хотите сказать?

Садовский молчал.

– Сейчас ваша болезнь неизлечима, – Зорин запнулся, вопросительно посмотрел на Садовского, повторил, – да, неизлечима! Вы это знаете лучше меня. Но если вы согласитесь, мы обманем проказу. Вам нужно, – он поправился, – науке нужно восемь лет? Превосходно! Эти восемь лет для вас будут одним месяцем.

Садовский молчал.

– Я провел уже десятки опытов, – говорил Зорин. – Продолжительность переохлаждения, правда, не превышала трех недель. Но здесь дело идет о жизни. Единственная возможность… И потом, вы понимаете, при необходимости эксперимент можно прервать. Простите, я хотел сказать не эксперимент, а… это… лечение…

Садовский надел очки. Потянулся к вазе с цветами, поправил ландыши.

Зорин сосредоточенно, словно это имело очень важное значение, вытирал бритую голову.

Садовский встал. Сказал твердо: – Не хочу!


* * *

С Волги тянуло несильным, но холодным ветром.

Ночью снова выпал снег, и Садовскому приходилось утаптывать тропинку. Узкая, едва видная под снегом, она петляла между деревьями. По старой – кто знает, сколько десятилетий существовавшей, – традиции каждый больной, попав в лепрозорий, сажал дерево.

Больные верили: вырастил дерево – выздоровеешь.

Врачи говорили: труд отвлекает – это полезно.

И традиция соблюдалась строго. В последние годы многие излечивались, но никто не уезжал из лепрозория, не посадив дуб, вяз или осокорь.

Прежде Садовский просто не обращал на это внимания, он верил только в науку. Теперь он понимал, что, кроме науки, есть многое другое, что объединяется довольно неопределенным словом «жизнь».

Он облюбовал место и решил весною посадить дубок. Главному врачу он сказал серьезно: «Труд, говорят, отвлекает». Тот ответил тоже серьезно: «Это, говорят, полезно».

Почва здесь была дрянная – песчаник, солончаки.

Сам по себе рос только ак-джусан – белая полынь.

Чтобы дерево принялось, приходилось поработать.

Это, наверное, и в самом деле было полезно.

Деревья росли вперемежку – старые и молодые.

На холме, выше остальных, стояли три вяза. Их посадил штурман дальнего плавания, заразившийся проказой где-то на Гавайях. Он называл деревья по-морскому: среднее, то, что повыше, – гротом, два других – фоком и бизанью. Летом они действительно напоминали мачты с наполненными ветром зелеными парусами. Штурмана вылечили, и года два назад он покинул лепрозорий. Деревья-мачты остались. По соседству с ними Садовский и собирался посадить свой дубок. Сейчас здесь был только снежный сугроб.

Садовский медленно обошел его. Правая нога побаливала. Ощущение было такое, как от холода. Но он знал, что холод этот совсем особого рода. Он вообще хорошо представлял себе, что будет дальше.

Появятся новые язвы. Окончательно выпадут брови и ресницы. Утолстятся ушные мочки. Разрушится носовая перегородка. Ухудшится, а может быть, и совсем пропадет зрение. Дышать будет все труднее и труднее. Потом… То, что произойдет потом, врачи деликатно называют «летальным исходом».

Садовский и сам не смог бы объяснить, почему он не принял предложения Зорина. Он должен был его принять. Он даже хотел его принять. Если человеку терять нечего, он ничем не рискует. Прописная истина.

Перед смертью не надышишься. Тоже прописная истина. Но обе эти истины – а с ними и многие другие – летели к черту, едва только Садовский задумывался над словами Зорина. Нечего терять? Чушь! Полгода жизни – это немало. Это очень много! Сейчас он жил так, как знатоки пьют вино – медленно, смакуя каждый глоток, каждую каплю.

Раньше он никогда не задумывался над смыслом жизни. Теперь он знал: конечный смысл жизни в том, чтобы жить. Во имя жизни иногда можно пожертвовать жизнью. Но человек создан, чтобы жить. Эта истина подтверждалась всем: каждым глотком воздуха, каждым движением, каждой мыслью. Все было хорошо, все имело свой смысл и особую прелесть – жара и холод, безветрие и ветер, музыка и тишина.

Он умывался – и не понимал, как раньше он мог делать это автоматически. Он садился за стол – и не понимал, как раньше он мог читать за едой.

Почему-то думают, что для приговоренного к смерти время бежит с громадной скоростью. Наоборот. Оно почти замирает. Но каким-то шестым чувством человек постоянно ощущает его медленное и неуклонное движение. В этом движении есть что-то гипнотизирующее. Отвлечься, вырваться, уйти от него почти невозможно. Не помогают никакие силлогизмы.

Логика вообще бессильна там, где восприятия и чувства напряжены сверх меры. За каким-то пределом начинают действовать особые – еще не изученные человеком – законы.

По логике все казалось просто. Садовский был одинок. Садовский был неизлечимо болен. Следовательно, ему нечего было терять. Следовательно, он с радостью должен был принять предложение Зорина.

Но неизвестные законы, вопреки логике, диктовали обратное. Именно потому, что Садовский был одинок и неизлечимо болен, каждый разговор, даже пустяковый, каждое даже небольшое улучшение самочувствия приобретали сейчас особую, исключительную ценность.

Логика говорила: из тридцати четырех лет жизни ты почти треть провел здесь, в лепрозории, ты работал по двенадцати часов в сутки и все-таки не победил проказу. Следовательно, за оставшиеся полгода, не работая в лаборатории, ты, конечно, ничего не придумаешь.

Неизвестные законы нашептывали свое: ты сейчас впервые увидел и почувствовал мир, оставшиеся месяцы дадут тебе больше, чем вся жизнь.

…Снег пощелкивал под ногами. Впервые Садовский обратил внимание, что снег не поскрипывает, не хрустит, а именно вот так пощелкивает. Это открытие – за последний месяц он сделал их множество – было важно.

Тропинка, обогнув холм, вышла на пустырь. Ветер гнал по пустырю белые волны снега, и они захлестывали, стирали тропинку. Летом пустырь тоже был белым – от густых порослей ак-джусана. Садовский попытался вспомнить запах ак-джусана, но почему-то вспомнил другой запах – ландышей. И сейчас же выплыло лицо Зорина – полное, с маленькими прищуренными глазами, с быстрой сменой выражений.

Да… Садовский еще до встречи догадывался, о чем будет говорить Зорин. Но когда профессор протянул и тут же отдернул руку, Садовский почувствовал желание сказать «нет», даже если бы хотелось сказать «да». С этого, собственно, и началось. Закон консервативности? Ерунда! Просто лепрологию он знает и чувствует. А опыты Зорина для него – китайская грамота. И вообще откуда Зорин узнал о нем? Ничего особенного не произошло. Врач заболел. Что здесь удивительного? На Гавайских островах еще совсем недавно существовал закон, по которому врачи давали подписку на всю жизнь оставаться в лепрозориях.

Садовский вспомнил, с каким испуганным лицом Зорин отдернул руку. Люди чертовски боятся проказы. А ведь, в сущности, она не более опасна, чем туберкулез. Но люди боятся даже слова «проказа».

И Зорин боится. В кресло сел, как на электрический стул. Правда, потом, когда начал говорить о своих опытах… Да, опыты! Все-таки Зорин талантлив. Блестящая идея – выключить сердце и легкие, заменить их аппаратом… Да, придумано хорошо. Уже по одному этому следовало бы согласиться на эксперимент.

Пройти сквозь время… Заглянуть в будущее. Каким оно будет? «Если понадобится – даже на двадцать лет!» Так, кажется, сказал Зорин? Двадцать лет – это другие люди, другая жизнь, другая эпоха. Кем он будет для них? Чужим? Можно уехать за тридевять земель – и все-таки вернуться на родину. Из путешествия по времени не возвращаются никогда. Единственная поправка к фантазии Уэллса, но как много она значит! Навсегда уйти от своей эпохи так же трудно, как уйти от себя… Если бы на год, на два…

Но каков Зорин? Человек бросает вызов времени! Как быстро растут люди! Может быть, поэтому и страшно прийти в будущее.

Садовский усмехнулся. Было даже что-то радостное в том, что он мог выбирать. Мог взвешивать, обдумывать, оценивать. И самое главное – не спешить.

Пусть даже в глубине души он знал, что именно скажет Зорину. Но выбирать приятно. Обреченность начинается там, где нет выбора. Зорин терпелив: он и не думает уезжать из лепрозория.

А пока… Пока есть недочитанная книга, есть музыка, есть цветы на столике. И еще – есть тепло. Он только сейчас почувствовал, как холодно.

Мелькнула озорная мысль: если отсюда до входа в клинику четное число шагов – нужно соглашаться, если нечетное – пусть Зорин уезжает.

Вот теперь снег действительно поскрипывал под ногами – это оттого, что Садовский шел быстро. Было интересно, что получится. Он почти бежал – or нетерпения и немного от холода. Посмеивался: «Вы скатываетесь в болото мистицизма, уважаемый Александр Юрьевич. Хорошо, что об этом никто не узнает».

Когда до клиники оставалось метров двести, он замедлил шаги. Может быть, это была усталость. Потом шаги стали еще медленнее. «Вы шаман, уважаемый Александр Юрьевич, разве так решают вопросы?» Снег снова пощелкивал, отсчитывая шаги. Тысяча двести семнадцать… восемнадцать… девятнадцать…

Он остановился. Все-таки глупо так волноваться! В конце концов это шутка. Двадцать семь… Двадцать восемь… Нужно просто пробежать оставшиеся метры!

Но он прошел их очень медленно, машинально сокращая шаги так, чтобы получилось нечетное число.

Последний шаг был тысяча двести тридцать девятый.


* * *

– Вы только, голубчик, не волнуйтесь! Лежите и не волнуйтесь.

Зорин говорил почти умоляюще.

– Ничего, Борис Аркадьевич, – Садовский натянуто усмехнулся, – сейчас это уже не имеет значения.

Зорин вздохнул. Уверенность неожиданно – в самую последнюю минуту – исчезла, и это мучило его.

Осторожно, словно боясь что-нибудь испортить, он прикоснулся к краю операционного стола. Рука утонула в мягкой – почти воздушной – пластмассе. Скосив глаза, Садовский наблюдал за Зориным.