Страница:
Клод Ге почтительно ответил:
– Господин старший надзиратель, мне надо кое-что сказать вам.
– Что еще?
– Насчет Альбена.
– Опять! – возмутился начальник.
– Как всегда! – ответил Клод.
– Так, значит, – сказал начальник, не останавливаясь, – тебе мало одних суток карцера?
– Господин старший надзиратель, верните мне товарища, – продолжал Клод, следуя за ним.
– Невозможно!
– Господин старший надзиратель, – взмолился Клод с таким отчаянием в голосе, что мог бы разжалобить самого дьявола, – умоляю вас, верните Альбена, вы увидите, как я буду стараться работать. Вы человек свободный, вам не понять, вы не знаете, что такое друг. У меня же нет ничего, кроме тюремных стен. Вы-то можете бывать повсюду, видеться с кем угодно, а у меня нет никого, кроме Альбена. Верните его. Только благодаря Альбену я был сыт, ведь вы это прекрасно знаете. Что вам стоит сказать: «да»? Не все ли вам равно, если два человека, один по имени Клод Ге, а другой по имени Альбен, станут работать вместе в одной мастерской. Дело самое простое. Господин старший надзиратель, мой добрый господин Д., сжальтесь, умоляю вас во имя всего святого!
Никогда еще Клод так много не говорил со своим тюремщиком. Он совсем изнемог от напряжения и молча ждал ответа. Начальник нетерпеливо возразил:
– Невозможно. Сказано тебе. Прекрати разговоры. Ты мне надоел.
И так как он торопился, то ускорил шаги. Клод неотступно следовал за ним. Таким образом они оба очутились перед выходной дверью; восемьдесят арестантов смотрели и слушали затаив дыхание.
Клод тихонько дотронулся до руки начальника.
– Но все же я хочу знать, за что вы приговариваете меня к смерти. Скажите, почему вы нас разлучили?
– Я тебе, кажется, уже говорил, – ответил надзиратель, – потому… – И, повернувшись к Клоду спиной, взялся за ручку двери.
Услыхав такой ответ, Клод отступил на шаг. Восемьдесят человек, окаменевших от ужаса, видели, как он вынул из кармана руку с топором. Он взмахнул рукой и, прежде чем надзиратель успел вскрикнуть, страшными ударами топора, нанесенными по одному и тому же месту, раскроил ему череп. В то время, когда надзиратель падал навзничь, он четвертым ударом рассек его лицо. Но трудно остановить вырвавшуюся наружу ярость, и Клод пятым, совсем уже лишним, ударом ранил ему бедро. Надзиратель был мертв.
Тогда Клод бросил топор и закричал:
– Теперь очередь за другим!
Под другим он подразумевал себя. Он выхватил из кармана куртки ножницы своей жены и раньше, чем кто-либо успел ему помешать, вонзил их себе в грудь. Лезвия ножниц были коротки, а грудь глубока. Он нанес себе не менее двадцати ударов.
– Проклятое сердце, никак не доберусь до тебя! – воскликнул Клод.
Наконец, обливаясь кровью, он упал без чувств, прямо на труп убитого.
Кто же из них был чьей жертвой?
Клод очнулся на больничной койке, весь забинтованный и обвязанный, окруженный заботами и уходом. Над его изголовьем склонялись внимательные сестры милосердия, и даже следователь, снимавший с него допрос, спрашивал его участливо:
– Ну как вы себя чувствуете?
Клод потерял очень много крови, но не один из ударов ножницами, которыми он с трогательным суеверием хотел лишить себя жизни, не оказался для него смертельным. Смертельными были для него только те раны, которые он нанес г-ну Д.
Началось следствие. На вопрос: убил ли он начальника мастерских тюрьмы Клерво, Клод ответил: да. Когда его спросили: почему, он ответил: потому.
Меж тем раны его нагноились, и он чуть не умер от заражения крови.
Ноябрь, декабрь, январь и февраль прошли в лечении и приготовлениях к суду. Врачи и судьи хлопотали возле Клода; одни лечили его раны, другие готовили для него эшафот.
Но будем кратки. 16 марта 1832 года Клод, совершенно здоровый, предстал перед судом присяжных города Труа. Весь город присутствовал в зале заседания.
Клод превосходно держался на суде. Он был тщательно выбрит, стоял с обнаженной головой, на нем была мрачная одежда арестанта тюрьмы Клерво, сшитая из серой материи двух различных оттенков.
По приказанию королевского прокурора, в залу со всей округи согнали солдат, «чтобы, – как говорил прокурор во время заседания, – обуздать каторжников, которые должны были выступать в качестве свидетелей». При начале допроса неожиданно представилось затруднение. Никто из очевидцев события 4 ноября не хотел давать показаний. Председатель грозил применить к ним особые меры. Это не подействовало. Тогда Клод приказал им повиноваться. У всех сразу развязались языки, и свидетели рассказали обо всем, что видели.
Клод слушал показания с глубоким вниманием. Когда какой-нибудь свидетель по забывчивости или намеренно опускал подробности, отягчавшие вину подсудимого, Клод сейчас же поправлял его.
Постепенно картина описанных нами событий полностью развернулась перед судом.
Были моменты, когда присутствующие в зале женщины плакали. Судебный пристав вызвал Альбена. Наступила его очередь дать показание. Он вошел нетвердыми шагами, задыхаясь от рыданий. И не успели жандармы ему помешать, как он бросился в объятия Клода. Клод поддержал его и с улыбкой обратился к королевскому прокурору:
– Вот тот злодей, который делится куском хлеба с голодными. – И он поцеловал руку Альбена.
Когда свидетельские показания закончились, королевский прокурор встал и начал свою речь следующими словами:
– Господа присяжные заседатели, общество будет потрясено до самого основания, если правосудие не покарает такого ужасного преступника, как тот, что находится здесь, и т. д.
После этой достопамятной речи говорил адвокат Клода. Речь прокурора и речь защитника вызвали в публике те колебания в настроении, которые обычно имеют место на подобного рода ристалищах, называемых уголовным процессом.
Клод решил, что не все еще сказано. Он поднялся в свою очередь и произнес такую речь, что один из присутствовавших на этом заседании, человек высоко интеллигентный, вернулся оттуда потрясенным.
Этот простой, неграмотный рабочий больше походил на оратора, чем на убийцу. Стоя перед судом с ясным, открытым и смелым видом, он говорил негромким проникновенным голосом, сопровождая свою речь одним и тем же движением руки, исполненным достоинства. Он рассказал все, как было, просто, серьезно, ничего не преувеличивая и не преуменьшая, согласился с правильностью обвинения, смело идя навстречу статье 296-й и подставляя под нее голову. Порою он возвышался до подлинного красноречия и вызывал такое волнение в публике, что люди передавали его слова друг другу на ухо.
Тогда по зале пробегал шопот, а Клод в это время переводил дыхание и гордо смотрел на присутствующих.
Порою этот неграмотный рабочий выражался настолько мягко, вежливо и даже изысканно, что производил впечатление вполне образованного человека. В то же время он скромно, сдержанно, внимательно следил за ходом дела, благожелательно относясь к судьям.
Только один раз он возмутился и вышел из себя. Случилось это, когда королевский прокурор в упомянутой выше речи заявил, что Клод Ге убил начальника мастерских без всяких побудительных причин, так как со стороны начальника не было ни насилия, ни вызова.
– Как! – воскликнул Клод. – С его стороны не было никакого вызова? Ну да, вы, разумеется, правы, я вас понимаю. Если пьяный ударит меня кулаком и я убью его, – я заслуживаю снисхождения, вы приговариваете меня к каторжным работам, потому что я был на это вызван. Но человек трезвый и в полном разуме может в продолжение четырех лет издеваться надо мной, унижать меня; в продолжение четырех лет ежедневно, ежечасно, ежеминутно наносить мне самые неожиданные оскорбления, и все это в продолжение целых четырех лет! Я любил женщину, ради которой я украл, – он терзает меня разговорами об этой женщине; у меня был ребенок, ради которого я украл, – он терзает меня разговорами о ребенке; мне нехватало хлеба, друг стал делиться со мной, – он отнимает у меня и друга и хлеб. Я прошу его вернуть моего друга, он сажает меня за это в карцер. Я говорю этому полицейскому соглядатаю вы, он говорит мне ты. Я рассказываю ему о своих муках, он отвечает, что я надоел ему.
Что же мне оставалось делать, по-вашему? Да, я убил его. Да, я чудовище, потому что убийство это не было ничем вызвано. Вы намерены казнить меня? Казните!
Этот сильный довод необычайно ярко, по-моему, доказал всю несправедливость того, что лишь физическая провокация дает право на смягчающие вину обстоятельства, в то время как провокация нравственная совершенно упускается из виду нашим законодательством.
По окончании прений председатель дал беспристрастное и яркое заключение. Он сделал следующие выводы: «Жизнь вел грязную. Безусловно, нравственный урод. Начал с того, что сожительствовал с проституткой, затем украл и, наконец, убил». Все это не подлежало сомнению.
Перед тем, как присяжные заседатели должны были удалиться в свою комнату, председатель спросил подсудимого, не имеет ли он каких-нибудь замечаний по поводу поставленных вопросов.
– Почти нет, – ответил Клод. – Впрочем, вот что. Да, я вор и убийца, да, я украл и убил. Но почему я украл? Почему я убил? Поставьте оба эти вопроса наряду с другими, господа присяжные заседатели.
После пятнадцатиминутного обсуждения решением двенадцати жителей Шампани, именуемых господами присяжными заседателями, Клод Ге был приговорен к смертной казни.
Несомненно, что некоторые присяжные заседатели уже при начале прений обратили внимание на неблагозвучную фамилию подсудимого[3], и это произвело на них неприятное впечатление.
Когда Клоду прочли приговор, он ограничился следующими словами:
– Отлично. Но почему этот человек украл? Почему убил? На эти два вопроса они так и не ответили.
Вернувшись в тюрьму, Клод спокойно поужинал и произнес:
– Прожил тридцать шесть лет.
Он не хотел подавать кассационной жалобы. Одна из сестер милосердия, ухаживавшая за ним во время болезни, со слезами умоляла его об этом. Он согласился из жалости к ней. Но, по-видимому, все-таки упирался до последней минуты и подписал прошение лишь тогда, когда предусмотренный законом трехдневный срок уже истек.
Обрадованная его согласием, сестра милосердия подарила ему пять франков. Клод взял деньги и поблагодарил.
Пока не пришел ответ на кассацию, все арестанты города Труа. предлагали устроить ему побег, – настолько все они были ему преданы. Но Клод наотрез отказался.
Заключенные весьма удачно подбросили в его одиночную камеру через слуховое окошко гвоздь, железную проволоку и ручку от ведра. Любым из этих предметов такой сообразительный и умелый человек, как Клод, мог перепилить кандалы. Он отдал ручку, проволоку и гвоздь тюремщику.
Восьмого июня тысяча восемьсот тридцать второго года, через семь месяцев и четыре дня после свершившегося, наступило возмездие, pede claudo.[4]
В этот день в семь часов утра в камеру Клода вошел судебный исполнитель и объявил, что Клоду остается жить всего лишь час.
Кассация был отклонена.
– Ну что ж, – равнодушно произнес Клод. – Я хорошо выспался этой ночью и даже не подозревал, что следующую буду спать еще лучше.
Мне кажется, что слова людей, сильных духом, приобретают особое величие перед лицом смерти.
Пришел священник, потом палач. Клод был почтителен со священником и кроток с палачом. Он беспрекословно отдавал и душу и тело.
Он сохранил полное присутствие духа. В то время, когда ему брили голову, кто-то в другом углу камеры упомянул о холере, угрожавшей городу Труа.
– Зато мне, – сказал Клод с улыбкой, – уже не страшна никакая холера.
Он внимательно выслушал священника, сожалея, что никто не говорил с ним прежде о религии.
Клоду по его просьбе вернули те ножницы, которыми он хотел лишить себя жизни. Одного лезвия не доставало, так как оно сломалось у него в груди. Он попросил тюремщика передать ножницы Альбену и к этому наследству присоединить порцию хлеба, полагавшуюся ему в тот день.
Он попросил также тех, кто связывал ему руки, вложить в его правую руку пятифранковую монету, подаренную ему сестрой милосердия, – единственное, что у него еще оставалось.
Без четверти восемь он вышел из тюрьмы в сопровождении мрачной свиты, которая обычно сопутствует осужденному на смерть. Он шел пешком, бледный, пристально глядя на распятие, находившееся в руках священника, но шел спокойным, уверенным шагом.
День был базарный, и казнь назначили в этот день намеренно, дабы как можно больше людей были ее свидетелями. Как видно, во Франции существуют еще такие полудикие местечки, где общество не только убивает человека, но и похваляется этим.
Клод твердым шагом поднялся на эшафот, все так же не сводя глаз с распятия. Он захотел поцеловать сперва священника, затем палача, желая поблагодарить одного и простить другого. Палач, как рассказывают в судебном отчете, тихонько отстранил его. Когда помощник палача привязывал его к отвратительной машине, Клод сделал знак священнику, прося взять у него из правой руки зажатую там пятифранковую монету, и сказал:
– Для бедных.
В это время раздался бой городских часов, заглушивший его голос. Священник ответил, что он не слышит его. Клод дождался перерыва между двумя ударами и кротко повторил:
– Для бедных.
Не успели часы пробить восемь, как эта благородная и умная голова скатилась с плеч.
Замечательно влияют на толпу подобные зрелища. В этот же самый день, когда гильотина с несмытой еще кровью стояла посреди площади, рыночные торговцы взбунтовались из-за какого-то налога и чуть не убили одного из городских сборщиков.
Вот какую кротость порождают в народе наши законы!
Мы считали своим долгом подробно рассказать историю Клода Ге, ибо мы уверены в том, что любой отрывок из этой истории может послужить вступлением к книге, в которой решалась бы великая проблема народа XIX века.
В этой замечательной жизни следует различать два основных этапа: до падения и после него. Отсюда возникают два вопроса: вопрос о воспитании и вопрос о наказании; они влекут за собой третий: вопрос об устройстве всего общества в целом.
Клод Ге, несомненно, был и физически и нравственно богато одарен от природы. Что же помешало ему развить те хорошие качества, которые у него имелись? Поразмыслите над этим.
Это огромная проблема, правильное решение которой, еще не найденное, может послужить к восстановлению необходимого равновесия: пусть общество делает для человека столько же, сколько природа.
Посмотрите на Клода Ге, сомнений нет – человек со светлым умом и чудесным сердцем. Но судьба бросает его в общество, устроенное так дурно, что он вынужден украсть, затем общество бросает его в тюрьму, устроенную так дурно, что он вынужден убить.
Кто же поистине виновен?
Он ли?
Мы ли?
Вопросы суровые, жгучие, занимающие ныне все умы и настолько неотложные, что придет день, и они встанут перед нами вплотную, и уже нельзя будет от них отмахнуться, и нам придется посмотреть правде в глаза и решить, наконец, что же от нас требуется.
Автор этих строк попытается ответить на этот вопрос.
Когда сталкиваешься с подобными фактами, когда начинаешь размышлять о том, как неотложны эти вопросы, то невольно спрашиваешь себя, о чем же думают властьимущие, если они не задумываются над ними.
Палаты ежегодно заняты весьма важными делами. Без сомнения, уничтожить синекуры и очистить бюджет от лишних трат – дела весьма серьезные. Не менее важным является также издание закона, предписывающего мне надеть солдатский мундир, дабы я мог, как добрый патриот, нести караул у дверей графа Лобау, которого я не знаю и знать не хочу, или заставить меня маршировать на парадах по площади Мариньи, к великому удовольствию моего лавочника, ставшего моим офицером.[5]
Крайне важно, господа депутаты и министры, предаваться бесплодным словопрениям и забивать умы всевозможными вопросами и рассуждениями. Совершенно необходимо, например, привлечь на скамью подсудимых и с пристрастием допросить, не понимая даже как следует о чем, искусство XIX века, – этого тяжкого преступника, который не желает отвечать и хорошо делает, что не желает; необычайно полезно, господа правители и законодатели, проводить время на классических конференциях, которые даже учителей провинциальных школ заставляют пожимать плечами; полезно также объявить во всеуслышание, что только современная драма изобрела такие страшные вещи, как кровосмешение, супружеская измена, отцеубийство, детоубийство, отравление, и тем доказать, что никто из вас никогда не слыхал о Федре, Иокасте, Эдипе, Медее или Родогуне[6]; совершенно необходимо, чтобы наши политические ораторы спорили бы до хрипоты целых три дня по вопросу об ассигнованиях на издание Корнеля и Расина и, пользуясь этим литературным поводом, наперерыв обвиняли бы друг друга в грубейших ошибках против французской грамматики.
Все это чрезвычайно важно, но мы думаем, однако, что есть вещи куда более важные.
Что сказала бы, например, палата депутатов, если бы вдруг посреди ненужных прений, так часто разгорающихся между оппозицией и министерством, кто-нибудь бы встал и с депутатской скамьи или с какой-нибудь иной трибуны во всеуслышание заявил следующее:
– Эй, замолчите вы все здесь присутствующие и праздно болтающие. Вы думаете, что заняты важными вопросами. Как бы не так! Главный вопрос совсем не в том, а вот в чем:
Правосудие около года тому назад искромсало в куски человека в Памье; в Дижоне только что отрубили голову женщине; в Париже у заставы Сен-Жак совершаются тайные казни.
Вот этими неотложными вопросами и следует заняться в первую очередь!
А потом вы можете снова спорить друг с другом по поводу того, какого цвета – белого или желтого – должны быть пуговицы на мундирах национальной гвардии и какое слово лучше употреблять: уверенность или убежденность.
Депутаты центра, депутаты крайней правой и депутаты крайней левой, знаете ли вы, что народ страдает?
Называется ли Франция республикой, называется ли она монархией, народ все равно страдает – это бесспорно.
Народ голодает и мерзнет. Нищета толкает его на путь преступлений и в пучину разврата. Пожалейте же народ, У которого каторга отнимает сыновей, а дома терпимости – дочерей. У нас слишком много каторжников и слишком много проституток.
На что указывают эти две общественные язвы?
На то, что весь государственный организм в целом заражен тяжелым недугом.
Вот вы собрались на консультацию у изголовья больного, займитесь же лечением его болезни.
Вы плохо лечите эту болезнь. Изучите ее хорошенько. Законы, которые вы издаете, всего лишь паллиативы и уловки. Одна половина нашего законодательства – рутина, другая – шарлатанство.
Клеймо – прижигание, растравляющее рану, бессмысленное наказание, на всю жизнь приковывающее преступника к преступлению, делающее их неразлучными друзьями и товарищами!
Каторга – это нелепый вытяжной пластырь, который сперва высасывает дурную кровь, а затем возвращает ее обратно еще более зараженной. Смертная казнь – варварская ампутация.
А между тем клеймение, каторжные работы и смертная казнь все еще существуют. Вы отменили клеймение, будьте же последовательны – отмените и остальное.
Раскаленное железо, каторга и гильотина – это три составные части одного логического умозаключения.
Вы отказались от раскаленного железа, но разве кандалы каторжника и нож гильотины имеют больше смысла? Фариначчи был чудовищем, но он обладал здравым смыслом.
Разрушьте вашу старую и нелепую градацию преступлений и наказаний, переделайте ее, создайте новую систему наказаний, новый кодекс законов, новые тюрьмы, новых судей. Согласуйте законы с современными нравами.
Слишком много голов, господа, сносится ежегодно во Франции. Поскольку вы желаете соблюдать экономию, соблюдайте ее и тут.
Раз вы горите желанием все упразднять, упраздните в первую очередь должность палача. На жалованье восьмидесяти палачей можно содержать шестьсот школьных учителей.
Подумайте же о народе. Дайте детям школы, а взрослым работу.
Знаете ли вы, что по сравнению с другими европейскими странами во Франции больше всего неграмотных. Возможно ли? Швейцария умеет читать, Бельгия умеет читать, Дания, Греция, Ирландия – умеют читать, а Франция не умеет! Какой позор!
Побывайте на каторге. Соберите всех ее обитателей. Приглядитесь хорошенько к каждому из этих отверженных, находящихся вне закона. Измерьте их профили, ощупайте их черепа. Вы увидите, что каждый из них напоминает собой какого-нибудь зверя, как если бы все они являлись помесью человека с тем или иным видом животного. Один напоминает рысь, другой кошку, третий обезьяну, этот похож на ястреба, а тот на гиену. В таком уродстве в первую очередь следует, разумеется, винить природу, во вторую – воспитание.
Природа сделала плохой набросок, воспитание не сумело его исправить. Позаботьтесь же об этом, дайте народу надлежащее образование. Постарайтесь развить эти невежественные умы, научите их мыслить.
Хорошее или плохое строение черепа зависит от государственных установлений. Римляне и греки имели высокие лбы. Повышайте же, насколько возможно, умственный уровень народа.
А когда Франция научится читать, продолжайте руководить ее дальнейшим просвещением. Иначе получится неурядица другого порядка. Полное невежество все же предпочтительнее плохого знания. Нет, лучше вспомните о том, что на свете существует книга более философская, чем «Кум Матье»[7], более популярная, нежели «Конституционалист», более долговечная, чем хартия 1830 года, эта книга – священное писание. Но здесь я хочу дать некоторое пояснение.
Что бы вы ни делали, судьба толпы, народной массы – одним словом, большинства людей – всегда более или менее трудна, печальна и несчастлива. Удел большинства – тяжелый труд, все тяготы существования оно несет на своих плечах.
Посмотрите, какая несправедливость! Все радости жизни – достояние богачей, а несчастье и горе – достояние бедняков. Груз на весах жизни распределен неравномерно. Одна чаша весов неизбежно будет перевешивать, а вместе с нею и положение дел будет оставаться неуравновешенным.
Теперь на чашу весов бедняка положите надежду на лучшее будущее, бросьте туда стремление к вечному блаженству, пообещайте им рай – все это полновесные гири, и вы восстановите равновесие. Теперь доля бедняка равна доле богача.
Это знал Христос, а он знал больше, чем Вольтер.
Дайте трудолюбивому и страждущему народу, для которого мир так мрачен, дайте ему веру в иной, лучший мир, уготованный для него.
Он успокоится и станет терпеливо ждать. Надежда рождает терпение.
Рассыпьте евангелия по деревням. Дайте библию в каждую хижину. Пусть каждая книга и каждое поле вместе способствуют нравственному возвышению труженика.
Весь вопрос в просвещении народа. В человеке заложено много хороших задатков. Для того, чтобы они развились и дали богатые плоды, покажите ему, как светла и прекрасна добродетель.
Человек стал убийцей, а если бы его лучше направляли, он бы мог стать полезным членом общества.
Дайте же народу образование, воспитывайте его, развивайте, просвещайте, внушите ему понятие о нравственности, примените его способности надлежащим образом, и вам не придется рубить человеческие головы!
О рассказе
– Господин старший надзиратель, мне надо кое-что сказать вам.
– Что еще?
– Насчет Альбена.
– Опять! – возмутился начальник.
– Как всегда! – ответил Клод.
– Так, значит, – сказал начальник, не останавливаясь, – тебе мало одних суток карцера?
– Господин старший надзиратель, верните мне товарища, – продолжал Клод, следуя за ним.
– Невозможно!
– Господин старший надзиратель, – взмолился Клод с таким отчаянием в голосе, что мог бы разжалобить самого дьявола, – умоляю вас, верните Альбена, вы увидите, как я буду стараться работать. Вы человек свободный, вам не понять, вы не знаете, что такое друг. У меня же нет ничего, кроме тюремных стен. Вы-то можете бывать повсюду, видеться с кем угодно, а у меня нет никого, кроме Альбена. Верните его. Только благодаря Альбену я был сыт, ведь вы это прекрасно знаете. Что вам стоит сказать: «да»? Не все ли вам равно, если два человека, один по имени Клод Ге, а другой по имени Альбен, станут работать вместе в одной мастерской. Дело самое простое. Господин старший надзиратель, мой добрый господин Д., сжальтесь, умоляю вас во имя всего святого!
Никогда еще Клод так много не говорил со своим тюремщиком. Он совсем изнемог от напряжения и молча ждал ответа. Начальник нетерпеливо возразил:
– Невозможно. Сказано тебе. Прекрати разговоры. Ты мне надоел.
И так как он торопился, то ускорил шаги. Клод неотступно следовал за ним. Таким образом они оба очутились перед выходной дверью; восемьдесят арестантов смотрели и слушали затаив дыхание.
Клод тихонько дотронулся до руки начальника.
– Но все же я хочу знать, за что вы приговариваете меня к смерти. Скажите, почему вы нас разлучили?
– Я тебе, кажется, уже говорил, – ответил надзиратель, – потому… – И, повернувшись к Клоду спиной, взялся за ручку двери.
Услыхав такой ответ, Клод отступил на шаг. Восемьдесят человек, окаменевших от ужаса, видели, как он вынул из кармана руку с топором. Он взмахнул рукой и, прежде чем надзиратель успел вскрикнуть, страшными ударами топора, нанесенными по одному и тому же месту, раскроил ему череп. В то время, когда надзиратель падал навзничь, он четвертым ударом рассек его лицо. Но трудно остановить вырвавшуюся наружу ярость, и Клод пятым, совсем уже лишним, ударом ранил ему бедро. Надзиратель был мертв.
Тогда Клод бросил топор и закричал:
– Теперь очередь за другим!
Под другим он подразумевал себя. Он выхватил из кармана куртки ножницы своей жены и раньше, чем кто-либо успел ему помешать, вонзил их себе в грудь. Лезвия ножниц были коротки, а грудь глубока. Он нанес себе не менее двадцати ударов.
– Проклятое сердце, никак не доберусь до тебя! – воскликнул Клод.
Наконец, обливаясь кровью, он упал без чувств, прямо на труп убитого.
Кто же из них был чьей жертвой?
Клод очнулся на больничной койке, весь забинтованный и обвязанный, окруженный заботами и уходом. Над его изголовьем склонялись внимательные сестры милосердия, и даже следователь, снимавший с него допрос, спрашивал его участливо:
– Ну как вы себя чувствуете?
Клод потерял очень много крови, но не один из ударов ножницами, которыми он с трогательным суеверием хотел лишить себя жизни, не оказался для него смертельным. Смертельными были для него только те раны, которые он нанес г-ну Д.
Началось следствие. На вопрос: убил ли он начальника мастерских тюрьмы Клерво, Клод ответил: да. Когда его спросили: почему, он ответил: потому.
Меж тем раны его нагноились, и он чуть не умер от заражения крови.
Ноябрь, декабрь, январь и февраль прошли в лечении и приготовлениях к суду. Врачи и судьи хлопотали возле Клода; одни лечили его раны, другие готовили для него эшафот.
Но будем кратки. 16 марта 1832 года Клод, совершенно здоровый, предстал перед судом присяжных города Труа. Весь город присутствовал в зале заседания.
Клод превосходно держался на суде. Он был тщательно выбрит, стоял с обнаженной головой, на нем была мрачная одежда арестанта тюрьмы Клерво, сшитая из серой материи двух различных оттенков.
По приказанию королевского прокурора, в залу со всей округи согнали солдат, «чтобы, – как говорил прокурор во время заседания, – обуздать каторжников, которые должны были выступать в качестве свидетелей». При начале допроса неожиданно представилось затруднение. Никто из очевидцев события 4 ноября не хотел давать показаний. Председатель грозил применить к ним особые меры. Это не подействовало. Тогда Клод приказал им повиноваться. У всех сразу развязались языки, и свидетели рассказали обо всем, что видели.
Клод слушал показания с глубоким вниманием. Когда какой-нибудь свидетель по забывчивости или намеренно опускал подробности, отягчавшие вину подсудимого, Клод сейчас же поправлял его.
Постепенно картина описанных нами событий полностью развернулась перед судом.
Были моменты, когда присутствующие в зале женщины плакали. Судебный пристав вызвал Альбена. Наступила его очередь дать показание. Он вошел нетвердыми шагами, задыхаясь от рыданий. И не успели жандармы ему помешать, как он бросился в объятия Клода. Клод поддержал его и с улыбкой обратился к королевскому прокурору:
– Вот тот злодей, который делится куском хлеба с голодными. – И он поцеловал руку Альбена.
Когда свидетельские показания закончились, королевский прокурор встал и начал свою речь следующими словами:
– Господа присяжные заседатели, общество будет потрясено до самого основания, если правосудие не покарает такого ужасного преступника, как тот, что находится здесь, и т. д.
После этой достопамятной речи говорил адвокат Клода. Речь прокурора и речь защитника вызвали в публике те колебания в настроении, которые обычно имеют место на подобного рода ристалищах, называемых уголовным процессом.
Клод решил, что не все еще сказано. Он поднялся в свою очередь и произнес такую речь, что один из присутствовавших на этом заседании, человек высоко интеллигентный, вернулся оттуда потрясенным.
Этот простой, неграмотный рабочий больше походил на оратора, чем на убийцу. Стоя перед судом с ясным, открытым и смелым видом, он говорил негромким проникновенным голосом, сопровождая свою речь одним и тем же движением руки, исполненным достоинства. Он рассказал все, как было, просто, серьезно, ничего не преувеличивая и не преуменьшая, согласился с правильностью обвинения, смело идя навстречу статье 296-й и подставляя под нее голову. Порою он возвышался до подлинного красноречия и вызывал такое волнение в публике, что люди передавали его слова друг другу на ухо.
Тогда по зале пробегал шопот, а Клод в это время переводил дыхание и гордо смотрел на присутствующих.
Порою этот неграмотный рабочий выражался настолько мягко, вежливо и даже изысканно, что производил впечатление вполне образованного человека. В то же время он скромно, сдержанно, внимательно следил за ходом дела, благожелательно относясь к судьям.
Только один раз он возмутился и вышел из себя. Случилось это, когда королевский прокурор в упомянутой выше речи заявил, что Клод Ге убил начальника мастерских без всяких побудительных причин, так как со стороны начальника не было ни насилия, ни вызова.
– Как! – воскликнул Клод. – С его стороны не было никакого вызова? Ну да, вы, разумеется, правы, я вас понимаю. Если пьяный ударит меня кулаком и я убью его, – я заслуживаю снисхождения, вы приговариваете меня к каторжным работам, потому что я был на это вызван. Но человек трезвый и в полном разуме может в продолжение четырех лет издеваться надо мной, унижать меня; в продолжение четырех лет ежедневно, ежечасно, ежеминутно наносить мне самые неожиданные оскорбления, и все это в продолжение целых четырех лет! Я любил женщину, ради которой я украл, – он терзает меня разговорами об этой женщине; у меня был ребенок, ради которого я украл, – он терзает меня разговорами о ребенке; мне нехватало хлеба, друг стал делиться со мной, – он отнимает у меня и друга и хлеб. Я прошу его вернуть моего друга, он сажает меня за это в карцер. Я говорю этому полицейскому соглядатаю вы, он говорит мне ты. Я рассказываю ему о своих муках, он отвечает, что я надоел ему.
Что же мне оставалось делать, по-вашему? Да, я убил его. Да, я чудовище, потому что убийство это не было ничем вызвано. Вы намерены казнить меня? Казните!
Этот сильный довод необычайно ярко, по-моему, доказал всю несправедливость того, что лишь физическая провокация дает право на смягчающие вину обстоятельства, в то время как провокация нравственная совершенно упускается из виду нашим законодательством.
По окончании прений председатель дал беспристрастное и яркое заключение. Он сделал следующие выводы: «Жизнь вел грязную. Безусловно, нравственный урод. Начал с того, что сожительствовал с проституткой, затем украл и, наконец, убил». Все это не подлежало сомнению.
Перед тем, как присяжные заседатели должны были удалиться в свою комнату, председатель спросил подсудимого, не имеет ли он каких-нибудь замечаний по поводу поставленных вопросов.
– Почти нет, – ответил Клод. – Впрочем, вот что. Да, я вор и убийца, да, я украл и убил. Но почему я украл? Почему я убил? Поставьте оба эти вопроса наряду с другими, господа присяжные заседатели.
После пятнадцатиминутного обсуждения решением двенадцати жителей Шампани, именуемых господами присяжными заседателями, Клод Ге был приговорен к смертной казни.
Несомненно, что некоторые присяжные заседатели уже при начале прений обратили внимание на неблагозвучную фамилию подсудимого[3], и это произвело на них неприятное впечатление.
Когда Клоду прочли приговор, он ограничился следующими словами:
– Отлично. Но почему этот человек украл? Почему убил? На эти два вопроса они так и не ответили.
Вернувшись в тюрьму, Клод спокойно поужинал и произнес:
– Прожил тридцать шесть лет.
Он не хотел подавать кассационной жалобы. Одна из сестер милосердия, ухаживавшая за ним во время болезни, со слезами умоляла его об этом. Он согласился из жалости к ней. Но, по-видимому, все-таки упирался до последней минуты и подписал прошение лишь тогда, когда предусмотренный законом трехдневный срок уже истек.
Обрадованная его согласием, сестра милосердия подарила ему пять франков. Клод взял деньги и поблагодарил.
Пока не пришел ответ на кассацию, все арестанты города Труа. предлагали устроить ему побег, – настолько все они были ему преданы. Но Клод наотрез отказался.
Заключенные весьма удачно подбросили в его одиночную камеру через слуховое окошко гвоздь, железную проволоку и ручку от ведра. Любым из этих предметов такой сообразительный и умелый человек, как Клод, мог перепилить кандалы. Он отдал ручку, проволоку и гвоздь тюремщику.
Восьмого июня тысяча восемьсот тридцать второго года, через семь месяцев и четыре дня после свершившегося, наступило возмездие, pede claudo.[4]
В этот день в семь часов утра в камеру Клода вошел судебный исполнитель и объявил, что Клоду остается жить всего лишь час.
Кассация был отклонена.
– Ну что ж, – равнодушно произнес Клод. – Я хорошо выспался этой ночью и даже не подозревал, что следующую буду спать еще лучше.
Мне кажется, что слова людей, сильных духом, приобретают особое величие перед лицом смерти.
Пришел священник, потом палач. Клод был почтителен со священником и кроток с палачом. Он беспрекословно отдавал и душу и тело.
Он сохранил полное присутствие духа. В то время, когда ему брили голову, кто-то в другом углу камеры упомянул о холере, угрожавшей городу Труа.
– Зато мне, – сказал Клод с улыбкой, – уже не страшна никакая холера.
Он внимательно выслушал священника, сожалея, что никто не говорил с ним прежде о религии.
Клоду по его просьбе вернули те ножницы, которыми он хотел лишить себя жизни. Одного лезвия не доставало, так как оно сломалось у него в груди. Он попросил тюремщика передать ножницы Альбену и к этому наследству присоединить порцию хлеба, полагавшуюся ему в тот день.
Он попросил также тех, кто связывал ему руки, вложить в его правую руку пятифранковую монету, подаренную ему сестрой милосердия, – единственное, что у него еще оставалось.
Без четверти восемь он вышел из тюрьмы в сопровождении мрачной свиты, которая обычно сопутствует осужденному на смерть. Он шел пешком, бледный, пристально глядя на распятие, находившееся в руках священника, но шел спокойным, уверенным шагом.
День был базарный, и казнь назначили в этот день намеренно, дабы как можно больше людей были ее свидетелями. Как видно, во Франции существуют еще такие полудикие местечки, где общество не только убивает человека, но и похваляется этим.
Клод твердым шагом поднялся на эшафот, все так же не сводя глаз с распятия. Он захотел поцеловать сперва священника, затем палача, желая поблагодарить одного и простить другого. Палач, как рассказывают в судебном отчете, тихонько отстранил его. Когда помощник палача привязывал его к отвратительной машине, Клод сделал знак священнику, прося взять у него из правой руки зажатую там пятифранковую монету, и сказал:
– Для бедных.
В это время раздался бой городских часов, заглушивший его голос. Священник ответил, что он не слышит его. Клод дождался перерыва между двумя ударами и кротко повторил:
– Для бедных.
Не успели часы пробить восемь, как эта благородная и умная голова скатилась с плеч.
Замечательно влияют на толпу подобные зрелища. В этот же самый день, когда гильотина с несмытой еще кровью стояла посреди площади, рыночные торговцы взбунтовались из-за какого-то налога и чуть не убили одного из городских сборщиков.
Вот какую кротость порождают в народе наши законы!
Мы считали своим долгом подробно рассказать историю Клода Ге, ибо мы уверены в том, что любой отрывок из этой истории может послужить вступлением к книге, в которой решалась бы великая проблема народа XIX века.
В этой замечательной жизни следует различать два основных этапа: до падения и после него. Отсюда возникают два вопроса: вопрос о воспитании и вопрос о наказании; они влекут за собой третий: вопрос об устройстве всего общества в целом.
Клод Ге, несомненно, был и физически и нравственно богато одарен от природы. Что же помешало ему развить те хорошие качества, которые у него имелись? Поразмыслите над этим.
Это огромная проблема, правильное решение которой, еще не найденное, может послужить к восстановлению необходимого равновесия: пусть общество делает для человека столько же, сколько природа.
Посмотрите на Клода Ге, сомнений нет – человек со светлым умом и чудесным сердцем. Но судьба бросает его в общество, устроенное так дурно, что он вынужден украсть, затем общество бросает его в тюрьму, устроенную так дурно, что он вынужден убить.
Кто же поистине виновен?
Он ли?
Мы ли?
Вопросы суровые, жгучие, занимающие ныне все умы и настолько неотложные, что придет день, и они встанут перед нами вплотную, и уже нельзя будет от них отмахнуться, и нам придется посмотреть правде в глаза и решить, наконец, что же от нас требуется.
Автор этих строк попытается ответить на этот вопрос.
Когда сталкиваешься с подобными фактами, когда начинаешь размышлять о том, как неотложны эти вопросы, то невольно спрашиваешь себя, о чем же думают властьимущие, если они не задумываются над ними.
Палаты ежегодно заняты весьма важными делами. Без сомнения, уничтожить синекуры и очистить бюджет от лишних трат – дела весьма серьезные. Не менее важным является также издание закона, предписывающего мне надеть солдатский мундир, дабы я мог, как добрый патриот, нести караул у дверей графа Лобау, которого я не знаю и знать не хочу, или заставить меня маршировать на парадах по площади Мариньи, к великому удовольствию моего лавочника, ставшего моим офицером.[5]
Крайне важно, господа депутаты и министры, предаваться бесплодным словопрениям и забивать умы всевозможными вопросами и рассуждениями. Совершенно необходимо, например, привлечь на скамью подсудимых и с пристрастием допросить, не понимая даже как следует о чем, искусство XIX века, – этого тяжкого преступника, который не желает отвечать и хорошо делает, что не желает; необычайно полезно, господа правители и законодатели, проводить время на классических конференциях, которые даже учителей провинциальных школ заставляют пожимать плечами; полезно также объявить во всеуслышание, что только современная драма изобрела такие страшные вещи, как кровосмешение, супружеская измена, отцеубийство, детоубийство, отравление, и тем доказать, что никто из вас никогда не слыхал о Федре, Иокасте, Эдипе, Медее или Родогуне[6]; совершенно необходимо, чтобы наши политические ораторы спорили бы до хрипоты целых три дня по вопросу об ассигнованиях на издание Корнеля и Расина и, пользуясь этим литературным поводом, наперерыв обвиняли бы друг друга в грубейших ошибках против французской грамматики.
Все это чрезвычайно важно, но мы думаем, однако, что есть вещи куда более важные.
Что сказала бы, например, палата депутатов, если бы вдруг посреди ненужных прений, так часто разгорающихся между оппозицией и министерством, кто-нибудь бы встал и с депутатской скамьи или с какой-нибудь иной трибуны во всеуслышание заявил следующее:
– Эй, замолчите вы все здесь присутствующие и праздно болтающие. Вы думаете, что заняты важными вопросами. Как бы не так! Главный вопрос совсем не в том, а вот в чем:
Правосудие около года тому назад искромсало в куски человека в Памье; в Дижоне только что отрубили голову женщине; в Париже у заставы Сен-Жак совершаются тайные казни.
Вот этими неотложными вопросами и следует заняться в первую очередь!
А потом вы можете снова спорить друг с другом по поводу того, какого цвета – белого или желтого – должны быть пуговицы на мундирах национальной гвардии и какое слово лучше употреблять: уверенность или убежденность.
Депутаты центра, депутаты крайней правой и депутаты крайней левой, знаете ли вы, что народ страдает?
Называется ли Франция республикой, называется ли она монархией, народ все равно страдает – это бесспорно.
Народ голодает и мерзнет. Нищета толкает его на путь преступлений и в пучину разврата. Пожалейте же народ, У которого каторга отнимает сыновей, а дома терпимости – дочерей. У нас слишком много каторжников и слишком много проституток.
На что указывают эти две общественные язвы?
На то, что весь государственный организм в целом заражен тяжелым недугом.
Вот вы собрались на консультацию у изголовья больного, займитесь же лечением его болезни.
Вы плохо лечите эту болезнь. Изучите ее хорошенько. Законы, которые вы издаете, всего лишь паллиативы и уловки. Одна половина нашего законодательства – рутина, другая – шарлатанство.
Клеймо – прижигание, растравляющее рану, бессмысленное наказание, на всю жизнь приковывающее преступника к преступлению, делающее их неразлучными друзьями и товарищами!
Каторга – это нелепый вытяжной пластырь, который сперва высасывает дурную кровь, а затем возвращает ее обратно еще более зараженной. Смертная казнь – варварская ампутация.
А между тем клеймение, каторжные работы и смертная казнь все еще существуют. Вы отменили клеймение, будьте же последовательны – отмените и остальное.
Раскаленное железо, каторга и гильотина – это три составные части одного логического умозаключения.
Вы отказались от раскаленного железа, но разве кандалы каторжника и нож гильотины имеют больше смысла? Фариначчи был чудовищем, но он обладал здравым смыслом.
Разрушьте вашу старую и нелепую градацию преступлений и наказаний, переделайте ее, создайте новую систему наказаний, новый кодекс законов, новые тюрьмы, новых судей. Согласуйте законы с современными нравами.
Слишком много голов, господа, сносится ежегодно во Франции. Поскольку вы желаете соблюдать экономию, соблюдайте ее и тут.
Раз вы горите желанием все упразднять, упраздните в первую очередь должность палача. На жалованье восьмидесяти палачей можно содержать шестьсот школьных учителей.
Подумайте же о народе. Дайте детям школы, а взрослым работу.
Знаете ли вы, что по сравнению с другими европейскими странами во Франции больше всего неграмотных. Возможно ли? Швейцария умеет читать, Бельгия умеет читать, Дания, Греция, Ирландия – умеют читать, а Франция не умеет! Какой позор!
Побывайте на каторге. Соберите всех ее обитателей. Приглядитесь хорошенько к каждому из этих отверженных, находящихся вне закона. Измерьте их профили, ощупайте их черепа. Вы увидите, что каждый из них напоминает собой какого-нибудь зверя, как если бы все они являлись помесью человека с тем или иным видом животного. Один напоминает рысь, другой кошку, третий обезьяну, этот похож на ястреба, а тот на гиену. В таком уродстве в первую очередь следует, разумеется, винить природу, во вторую – воспитание.
Природа сделала плохой набросок, воспитание не сумело его исправить. Позаботьтесь же об этом, дайте народу надлежащее образование. Постарайтесь развить эти невежественные умы, научите их мыслить.
Хорошее или плохое строение черепа зависит от государственных установлений. Римляне и греки имели высокие лбы. Повышайте же, насколько возможно, умственный уровень народа.
А когда Франция научится читать, продолжайте руководить ее дальнейшим просвещением. Иначе получится неурядица другого порядка. Полное невежество все же предпочтительнее плохого знания. Нет, лучше вспомните о том, что на свете существует книга более философская, чем «Кум Матье»[7], более популярная, нежели «Конституционалист», более долговечная, чем хартия 1830 года, эта книга – священное писание. Но здесь я хочу дать некоторое пояснение.
Что бы вы ни делали, судьба толпы, народной массы – одним словом, большинства людей – всегда более или менее трудна, печальна и несчастлива. Удел большинства – тяжелый труд, все тяготы существования оно несет на своих плечах.
Посмотрите, какая несправедливость! Все радости жизни – достояние богачей, а несчастье и горе – достояние бедняков. Груз на весах жизни распределен неравномерно. Одна чаша весов неизбежно будет перевешивать, а вместе с нею и положение дел будет оставаться неуравновешенным.
Теперь на чашу весов бедняка положите надежду на лучшее будущее, бросьте туда стремление к вечному блаженству, пообещайте им рай – все это полновесные гири, и вы восстановите равновесие. Теперь доля бедняка равна доле богача.
Это знал Христос, а он знал больше, чем Вольтер.
Дайте трудолюбивому и страждущему народу, для которого мир так мрачен, дайте ему веру в иной, лучший мир, уготованный для него.
Он успокоится и станет терпеливо ждать. Надежда рождает терпение.
Рассыпьте евангелия по деревням. Дайте библию в каждую хижину. Пусть каждая книга и каждое поле вместе способствуют нравственному возвышению труженика.
Весь вопрос в просвещении народа. В человеке заложено много хороших задатков. Для того, чтобы они развились и дали богатые плоды, покажите ему, как светла и прекрасна добродетель.
Человек стал убийцей, а если бы его лучше направляли, он бы мог стать полезным членом общества.
Дайте же народу образование, воспитывайте его, развивайте, просвещайте, внушите ему понятие о нравственности, примените его способности надлежащим образом, и вам не придется рубить человеческие головы!
О рассказе
19 марта 1832 года, через четыре дня после окончания работы над предисловием к «Последнему дню приговоренного к смерти», Гюго прочитал в «Судебной газете» отчет о процессе рабочего Клода Ге, присужденного к смертной казни за убийство тюремного надзирателя.
«Снова казнь, – находим запись в бумагах Гюго, – когда же они устанут? Неужели не найдется такого могущественного человека, который разрушил бы гильотину? Эх, ваше величество, ведь вашему отцу отрубили голову!»
Писатель немедленно начинает готовить речь о Клоде Ге, целые страницы из которой вошли в одноименную повесть.
Повесть «Клод Ге» выросла на почве революционного подъема французского народа: 9 апреля 1834 года началось второе восстание ткачей в Лионе; как отклик на него, 13 апреля вспыхнуло народное восстание в Париже, за ним последовала кровавая расправа над восставшими. Непосредственно после этих событий, 23 июня, В. Гюго заканчивает «Клода Ге», и 6 июля повесть выходит в свет.
«Клод Ге» отражает идейный рост Гюго по сравнению с «Последним днем приговоренного к смерти». Героический образ человека из народа, наделенного умом, волей, высокой нравственностью заменяет место пассивной жертвы, обрисованной в первом произведении. Если там Гюго сознательно отвлекался от существа преступления, то здесь он поднимает вопрос о его причинах и обвиняет буржуазное общество в том, что оно принудило Клода совершить преступление.
Убийство Клодом представителя власти изображается не как преступление, а как акт восстановления социальной справедливости. Клод действует не в одиночестве; его окружает молчаливое сочувствие других заключенных, то есть он связан с коллективом, с миром угнетенных, противостоящих угнетателям. Самое имя героя, удачно найденное автором в жизни, может быть воспринято как социальный символ: «Ге» (Gueux) буквально значит «нищий», но «нищие», «гезы» (Gueux) – это также боевая кличка нидерландских народных повстанцев, боровшихся с испанским игом. Поэтому имя «Клод Ге» может означать не только «Клод бедняк», но и «Клод бунтарь». Повесть показывает живой интерес Гюго к судьбе обездоленных народных масс.
«Снова казнь, – находим запись в бумагах Гюго, – когда же они устанут? Неужели не найдется такого могущественного человека, который разрушил бы гильотину? Эх, ваше величество, ведь вашему отцу отрубили голову!»
Писатель немедленно начинает готовить речь о Клоде Ге, целые страницы из которой вошли в одноименную повесть.
Повесть «Клод Ге» выросла на почве революционного подъема французского народа: 9 апреля 1834 года началось второе восстание ткачей в Лионе; как отклик на него, 13 апреля вспыхнуло народное восстание в Париже, за ним последовала кровавая расправа над восставшими. Непосредственно после этих событий, 23 июня, В. Гюго заканчивает «Клода Ге», и 6 июля повесть выходит в свет.
«Клод Ге» отражает идейный рост Гюго по сравнению с «Последним днем приговоренного к смерти». Героический образ человека из народа, наделенного умом, волей, высокой нравственностью заменяет место пассивной жертвы, обрисованной в первом произведении. Если там Гюго сознательно отвлекался от существа преступления, то здесь он поднимает вопрос о его причинах и обвиняет буржуазное общество в том, что оно принудило Клода совершить преступление.
Убийство Клодом представителя власти изображается не как преступление, а как акт восстановления социальной справедливости. Клод действует не в одиночестве; его окружает молчаливое сочувствие других заключенных, то есть он связан с коллективом, с миром угнетенных, противостоящих угнетателям. Самое имя героя, удачно найденное автором в жизни, может быть воспринято как социальный символ: «Ге» (Gueux) буквально значит «нищий», но «нищие», «гезы» (Gueux) – это также боевая кличка нидерландских народных повстанцев, боровшихся с испанским игом. Поэтому имя «Клод Ге» может означать не только «Клод бедняк», но и «Клод бунтарь». Повесть показывает живой интерес Гюго к судьбе обездоленных народных масс.