Страница:
Это злополучные счастливцы. Они не подозревают, что достойны сострадания, а между тем это так. Кто не плачет, тот ничего не видит. Они вызывают удивление и жалость, как вызвало бы жалость и удивление некое существо, сочетающее в себе ночь и день, безглазое, но со звездою посреди лба.
По мнению некоторых мыслителей, в бесстрастии и заключается высшая философия. Пусть так, но в их превосходстве таится тяжкий недуг. Можно быть бессмертным и вместе с тем хромым; тому примеру Вулкан. Можно подняться выше человека и опуститься ниже его. Природе свойственно безграничное несовершенство. Кто знает, не слепо ли само солнце?
Но как же быть тогда, кому верить? Solem quis dicere falsum audeat?[6]. Неужели гении, богочеловеки, люди – светила, могут заблуждаться? Значит, и то, что вверху, надо всем, на предельной высоте, в зените, то, что посылает земле столько света, может видеть плохо, видеть мало, не видеть вовсе? Разве это не должно привести в отчаяние? Нет, не должно. Но что же выше солнца? Божество.
6 июня 1832 года, в одиннадцать часов утра, опустевший и уединенный Люксембургский сад был восхитителен. Залитые ярким светом, рассаженные в шахматном порядке деревья обменивались с цветами упоительным благоуханием и ослепительными красками. Опьянев от полуденного солнца, тянулись друг к другу ветки, словно искали объятий. В кленовой листве слышалось щебетанье пеночек, ликовали воробьи, дятлы лазали по стволам каштанов, постукивая клювами по трещинам коры. На длинных цветочных грядках царили горделивые лилии; нет аромата божественнее, чем аромат белизны. Разносился пряный запах гвоздики. Старые вороны времен Марии Медичи любезничали на верхушках густых деревьев. Солнце золотило и зажигало пурпуром тюльпаны – языки пламени, обращенные в цветы. Вокруг куртин с тюльпанами, словно искры от огненных цветов, кружились пчелы. Все было полно отрады и веселья, даже нависшие тучки; в этой угрозе нового дождя, столь желанного для ландышей и жимолости, не было ничего страшного; низко летающие ласточки были милыми его предвестницами. Всякому, кто находился в саду, дышалось привольно; жизнь благоухала; вся природа источала кротость, участие, готовность помочь, отеческую заботу, ласку, свежесть зари. Мысли, внушенные небом, были нежны, как детская ручка, когда ее целуешь.
Белые нагие статуи под деревьями были одеты тенью, пронизанной светом; солнце словно истерзало в клочья одеяния этих богинь; с их торсов свисали лохмотья лучей. Земля вокруг большого бассейна уже высохла настолько, что казалась выжженной. Слабый ветерок вздымал кое-где легкие клубы пыли. Несколько желтых листьев, уцелевших с прошлой осени, весело гонялись друг за другом, как бы играя.
В изобилии света таилось что-то успокоительное. Все было полно жизни, благоухания, тепла, испарений; под покровом природы вы угадывали бездонный животворный родник; в дуновениях, напоенных любовью, в игре отблесков и отсветов, в неслыханной щедрости лучей, в нескончаемом потоке струящегося золота вы чувствовали расточительность неистощимого и прозревали за этим великолепием, словно за огненной завесой, небесного миллионера, бога.
Песок впитал всю грязь до последнего пятнышка, дождь не оставил ни одной пылинки. Цветы только что умылись; все оттенки бархата, шелка, лазури, золота, выходящие из земли под видом цветов, были безупречны. Эта роскошь сияла чистотой. В саду царила великая тишина умиротворенной природы. Небесная тишина, созвучная тысячам мелодий, воркованию птиц, жужжанию пчелиных роев, дуновениям ветерка. Все гармонии весенней поры сливались в пленительном хоре; голоса весны и лета стройно вступали и умолкали; когда отцветала сирень, распускался жасмин; иные цветы запоздали, иные насекомые появились слишком рано; авангарды красных июньских бабочек братались с арьергардами белых бабочек мая. Платаны обновляли кору. От легкого ветра шелестели роскошные кроны каштанов. Это было великолепное зрелище. Ветеран из соседней казармы, любовавшийся садом через решетку, говорил: «Вот и весна встала под ружье, да еще в полной парадной форме».
Вся природа пировала, все живое было приглашено к столу; в установленный час на небе была разостлана огромная голубая скатерть, а на земле громадная зеленая скатерть; солнце светило a giorno[7]. Бог угощал всю вселенную. Всякое создание получало свой корм, свою пищу. Дикие голуби – конопляное семя, зяблики – просо, щеглы – курослеп, малиновки – червей, пчелы – цветы, мухи – инфузорий, дубоносы – мух. Правда, они пожирали друг друга, в чем и заключается великая тайна добра и зла, но ни одна тварь не оставалась голодной.
Двое покинутых малышей очутились возле большого бассейна н, немного оробев от всего этого блеска, поспешили спрятаться, повинуясь инстинкту слабого и бедного перед всяким великолепием, даже неодушевленным; они укрылись за дощатым домиком для лебедей.
Время от времени, когда поднимался ветер, откуда-то смутно доносились крики, гул голосов, треск ружейной пальбы, тяжкое уханье пушечных выстрелов. Над крышами со стороны рынка тянулся дым. Вдалеке, как будто призывая на помощь, звонил колокол.
Дети, казалось, не замечали этого шума. Младший то и дело тихонько повторял: «Есть хочется».
Почти в ту же минуту, что и дети, к бассейну приблизилась другая пара. Какой-то толстяк лет пятидесяти вел за руку толстячка лет шести. Вероятно, отец с сыном. Шестилетний карапуз держал в руке большую сдобную булку.
В те годы многие домовладельцы со смежных улиц – Принцессы и Адской – имели ключи от Люксембургского сада, и в часы, когда ворота были заперты, пользовались этой льготой, впоследствии отмененной. Отец с сыном, по всей вероятности, жили в одном из таких домов.
Двое маленьких оборвышей заметили приближение «важного господина» и постарались получше спрятаться.
Это был какой-то буржуа. Быть может, тот самый, который здесь, у большого бассейна, как слышал однажды Мариус в своем любовном бреду, советовал сыну «избегать крайностей». У него был благовоспитанный чваный вид и большой рот, вечно раздвинутый в улыбку, потому что не мог закрыться. Такая застывшая улыбка, вызванная слишком развитой челюстью, на которую словно не хватило кожи, обнажает только зубы, а не душу. Ребенок, зажавший в руке надкусанную плюшку, был пухлый, откормленный. Он был наряжен национальным гвардейцем – по случаю мятежа, а папаша оставался в гражданском платье – из осторожности.
Оба остановились у бассейна, где плескались двое лебедей. Буржуа, казалось, питал к лебедям особое пристрастие. Он был похож на них – он тоже ходил вперевалку.
Лебеди плавали, – в этом и проявляется их высокое искусство; они были восхитительны.
Если бы двое маленьких нищих прислушались и если бы доросли до понимания подобных истин, они могли бы запомнить поучения рассудительного буржуа. Отец говорил сыну:
– Мудрец довольствуется малым. Бери пример с меня, сынок. Я не люблю роскоши. Я никогда не украшал своего платья ни золотом, ни дорогими побрякушками: я предоставляю этот фальшивый блеск людям низкого умственного уровня.
Неясные крики, доносившиеся со стороны рынка, вдруг усилились; им вторили удары колокола и гул толпы.
– Что это такое? – спросил мальчик.
– Это сатурналии, – отвечал отец.
Тут он заметил двух маленьких оборванцев, укрывшихся за зеленым домиком для лебедей.
– Ну вот, начинается! – проворчал он и, помолчав, добавил:
– Анархия проникла даже в сад.
Сын между тем откусил кусочек плюшки, выплюнул и заревел.
– О чем ты плачешь? – спросил отец.
– Мне больше не хочется есть, – ответил ребенок.
Отец еще шире оскалил зубы:
– Вовсе не надо быть голодным, чтобы скушать булочку.
– Мне надоела булка. Она черствая.
– Ты больше не хочешь?
– Не хочу.
Отец показал ему на лебедей.
– Брось ее этим перепончатолапым.
Ребенок заколебался. Если не хочется булочки, это еще не резон отдавать ее другим.
– Будь же гуманным. Надо жалеть животных.
Взяв у сына плюшку, он бросил ее в бассейн.
Плюшка упала довольно близко от берега.
Лебеди плавали далеко, на середине бассейна, и искали в воде добычу. Поглощенные этим, они не замечали ни буржуа, ни сдобной булки.
Видя, что плюшка вот-вот потонет, и беспокоясь, что даром пропадает добро, буржуа принялся отчаянно жестикулировать, чем привлек в конце концов внимание лебедей.
Они заметили, что на поверхности воды что-то плавает, повернулись другим бортом, точно корабли, и медленно направились к плюшке с безмятежным и величавым видом, который так подходит к белоснежному оперению этих птиц.
– Увидали морские сигналы и поплыли на всех парусах, – сказал буржуа, очень довольный собой.
В эту минуту отдаленный городской шум внезапно усилился. На этот раз он стал угрожающим. Случается, что порыв ветра доносит звуки особенно явственно. Ветер донес дробь барабана, вопли, ружейные залпы, которым угрюмо вторили набатный колокол и пушки. Тут же появилась темная туча, неожиданно закрывшая солнце.
Лебеди еще не успели доплыть до плюшки.
– Пойдем домой, – сказал отец, – там атакуют Тюильри.
Он схватил сына за руку.
– От Тюильри до Люксембурга, – продолжал он, – расстояние не больше, чем от короля до пэра; это недалеко. Скоро выстрелы посыплются градом.
Он взглянул на небо.
– А может, и туча разразится градом; само небо вмешалось в борьбу, младшая ветвь Бурбонов обречена на гибель. Идем скорей.
– Мне хочется посмотреть, как лебеди будут есть булочку, – захныкал ребенок.
– Нет, – возразил отец – это было бы неблагоразумно.
И он увел маленького буржуа.
Неохотно покидая лебедей, сын оглядывался на бассейн до тех пор, пока не скрылся за поворотом аллеи, обсаженной деревьями.
Между тем двое маленьких бродяг одновременно с лебедями приблизились к плюшке, которая колыхалась на воде. Младший смотрел на булочку, старший следил за удаляющимся буржуа.
Отец с сыном вступили в лабиринт аллей, ведущих к большой лестнице в роще, возле улицы Принцессы.
Как только они скрылись из виду, старший быстро лег животом на закругленный край бассейна, уцепившись за него левой рукой, свесился над водой и, рискуя упасть, потянулся правой рукой с прутиком за булкой. Увидев неприятеля, лебеди поплыли быстрее, разрезая грудью воду, что оказалось на руку маленькому ловцу; вода под лебедями всколыхнулась, и одна из мягких концентрических волн подтолкнула плюшку прямо к прутику. Не успели птицы подплыть, как прут дотянулся до булки. Мальчик хлестнул прутиком, распугал лебедей, зацепил плюшку, схватил ее и встал. Плюшка размокла, но дети были голодны и хотели пить. Старший разделил булку на две части. побольше и поменьше, сам взял меньшую, протянул большую братишке и сказал:
– На, залепи себе в дуло.
Глава семнадцатая.
Глава восемнадцатая.
Глава девятнадцатая.
По мнению некоторых мыслителей, в бесстрастии и заключается высшая философия. Пусть так, но в их превосходстве таится тяжкий недуг. Можно быть бессмертным и вместе с тем хромым; тому примеру Вулкан. Можно подняться выше человека и опуститься ниже его. Природе свойственно безграничное несовершенство. Кто знает, не слепо ли само солнце?
Но как же быть тогда, кому верить? Solem quis dicere falsum audeat?[6]. Неужели гении, богочеловеки, люди – светила, могут заблуждаться? Значит, и то, что вверху, надо всем, на предельной высоте, в зените, то, что посылает земле столько света, может видеть плохо, видеть мало, не видеть вовсе? Разве это не должно привести в отчаяние? Нет, не должно. Но что же выше солнца? Божество.
6 июня 1832 года, в одиннадцать часов утра, опустевший и уединенный Люксембургский сад был восхитителен. Залитые ярким светом, рассаженные в шахматном порядке деревья обменивались с цветами упоительным благоуханием и ослепительными красками. Опьянев от полуденного солнца, тянулись друг к другу ветки, словно искали объятий. В кленовой листве слышалось щебетанье пеночек, ликовали воробьи, дятлы лазали по стволам каштанов, постукивая клювами по трещинам коры. На длинных цветочных грядках царили горделивые лилии; нет аромата божественнее, чем аромат белизны. Разносился пряный запах гвоздики. Старые вороны времен Марии Медичи любезничали на верхушках густых деревьев. Солнце золотило и зажигало пурпуром тюльпаны – языки пламени, обращенные в цветы. Вокруг куртин с тюльпанами, словно искры от огненных цветов, кружились пчелы. Все было полно отрады и веселья, даже нависшие тучки; в этой угрозе нового дождя, столь желанного для ландышей и жимолости, не было ничего страшного; низко летающие ласточки были милыми его предвестницами. Всякому, кто находился в саду, дышалось привольно; жизнь благоухала; вся природа источала кротость, участие, готовность помочь, отеческую заботу, ласку, свежесть зари. Мысли, внушенные небом, были нежны, как детская ручка, когда ее целуешь.
Белые нагие статуи под деревьями были одеты тенью, пронизанной светом; солнце словно истерзало в клочья одеяния этих богинь; с их торсов свисали лохмотья лучей. Земля вокруг большого бассейна уже высохла настолько, что казалась выжженной. Слабый ветерок вздымал кое-где легкие клубы пыли. Несколько желтых листьев, уцелевших с прошлой осени, весело гонялись друг за другом, как бы играя.
В изобилии света таилось что-то успокоительное. Все было полно жизни, благоухания, тепла, испарений; под покровом природы вы угадывали бездонный животворный родник; в дуновениях, напоенных любовью, в игре отблесков и отсветов, в неслыханной щедрости лучей, в нескончаемом потоке струящегося золота вы чувствовали расточительность неистощимого и прозревали за этим великолепием, словно за огненной завесой, небесного миллионера, бога.
Песок впитал всю грязь до последнего пятнышка, дождь не оставил ни одной пылинки. Цветы только что умылись; все оттенки бархата, шелка, лазури, золота, выходящие из земли под видом цветов, были безупречны. Эта роскошь сияла чистотой. В саду царила великая тишина умиротворенной природы. Небесная тишина, созвучная тысячам мелодий, воркованию птиц, жужжанию пчелиных роев, дуновениям ветерка. Все гармонии весенней поры сливались в пленительном хоре; голоса весны и лета стройно вступали и умолкали; когда отцветала сирень, распускался жасмин; иные цветы запоздали, иные насекомые появились слишком рано; авангарды красных июньских бабочек братались с арьергардами белых бабочек мая. Платаны обновляли кору. От легкого ветра шелестели роскошные кроны каштанов. Это было великолепное зрелище. Ветеран из соседней казармы, любовавшийся садом через решетку, говорил: «Вот и весна встала под ружье, да еще в полной парадной форме».
Вся природа пировала, все живое было приглашено к столу; в установленный час на небе была разостлана огромная голубая скатерть, а на земле громадная зеленая скатерть; солнце светило a giorno[7]. Бог угощал всю вселенную. Всякое создание получало свой корм, свою пищу. Дикие голуби – конопляное семя, зяблики – просо, щеглы – курослеп, малиновки – червей, пчелы – цветы, мухи – инфузорий, дубоносы – мух. Правда, они пожирали друг друга, в чем и заключается великая тайна добра и зла, но ни одна тварь не оставалась голодной.
Двое покинутых малышей очутились возле большого бассейна н, немного оробев от всего этого блеска, поспешили спрятаться, повинуясь инстинкту слабого и бедного перед всяким великолепием, даже неодушевленным; они укрылись за дощатым домиком для лебедей.
Время от времени, когда поднимался ветер, откуда-то смутно доносились крики, гул голосов, треск ружейной пальбы, тяжкое уханье пушечных выстрелов. Над крышами со стороны рынка тянулся дым. Вдалеке, как будто призывая на помощь, звонил колокол.
Дети, казалось, не замечали этого шума. Младший то и дело тихонько повторял: «Есть хочется».
Почти в ту же минуту, что и дети, к бассейну приблизилась другая пара. Какой-то толстяк лет пятидесяти вел за руку толстячка лет шести. Вероятно, отец с сыном. Шестилетний карапуз держал в руке большую сдобную булку.
В те годы многие домовладельцы со смежных улиц – Принцессы и Адской – имели ключи от Люксембургского сада, и в часы, когда ворота были заперты, пользовались этой льготой, впоследствии отмененной. Отец с сыном, по всей вероятности, жили в одном из таких домов.
Двое маленьких оборвышей заметили приближение «важного господина» и постарались получше спрятаться.
Это был какой-то буржуа. Быть может, тот самый, который здесь, у большого бассейна, как слышал однажды Мариус в своем любовном бреду, советовал сыну «избегать крайностей». У него был благовоспитанный чваный вид и большой рот, вечно раздвинутый в улыбку, потому что не мог закрыться. Такая застывшая улыбка, вызванная слишком развитой челюстью, на которую словно не хватило кожи, обнажает только зубы, а не душу. Ребенок, зажавший в руке надкусанную плюшку, был пухлый, откормленный. Он был наряжен национальным гвардейцем – по случаю мятежа, а папаша оставался в гражданском платье – из осторожности.
Оба остановились у бассейна, где плескались двое лебедей. Буржуа, казалось, питал к лебедям особое пристрастие. Он был похож на них – он тоже ходил вперевалку.
Лебеди плавали, – в этом и проявляется их высокое искусство; они были восхитительны.
Если бы двое маленьких нищих прислушались и если бы доросли до понимания подобных истин, они могли бы запомнить поучения рассудительного буржуа. Отец говорил сыну:
– Мудрец довольствуется малым. Бери пример с меня, сынок. Я не люблю роскоши. Я никогда не украшал своего платья ни золотом, ни дорогими побрякушками: я предоставляю этот фальшивый блеск людям низкого умственного уровня.
Неясные крики, доносившиеся со стороны рынка, вдруг усилились; им вторили удары колокола и гул толпы.
– Что это такое? – спросил мальчик.
– Это сатурналии, – отвечал отец.
Тут он заметил двух маленьких оборванцев, укрывшихся за зеленым домиком для лебедей.
– Ну вот, начинается! – проворчал он и, помолчав, добавил:
– Анархия проникла даже в сад.
Сын между тем откусил кусочек плюшки, выплюнул и заревел.
– О чем ты плачешь? – спросил отец.
– Мне больше не хочется есть, – ответил ребенок.
Отец еще шире оскалил зубы:
– Вовсе не надо быть голодным, чтобы скушать булочку.
– Мне надоела булка. Она черствая.
– Ты больше не хочешь?
– Не хочу.
Отец показал ему на лебедей.
– Брось ее этим перепончатолапым.
Ребенок заколебался. Если не хочется булочки, это еще не резон отдавать ее другим.
– Будь же гуманным. Надо жалеть животных.
Взяв у сына плюшку, он бросил ее в бассейн.
Плюшка упала довольно близко от берега.
Лебеди плавали далеко, на середине бассейна, и искали в воде добычу. Поглощенные этим, они не замечали ни буржуа, ни сдобной булки.
Видя, что плюшка вот-вот потонет, и беспокоясь, что даром пропадает добро, буржуа принялся отчаянно жестикулировать, чем привлек в конце концов внимание лебедей.
Они заметили, что на поверхности воды что-то плавает, повернулись другим бортом, точно корабли, и медленно направились к плюшке с безмятежным и величавым видом, который так подходит к белоснежному оперению этих птиц.
– Увидали морские сигналы и поплыли на всех парусах, – сказал буржуа, очень довольный собой.
В эту минуту отдаленный городской шум внезапно усилился. На этот раз он стал угрожающим. Случается, что порыв ветра доносит звуки особенно явственно. Ветер донес дробь барабана, вопли, ружейные залпы, которым угрюмо вторили набатный колокол и пушки. Тут же появилась темная туча, неожиданно закрывшая солнце.
Лебеди еще не успели доплыть до плюшки.
– Пойдем домой, – сказал отец, – там атакуют Тюильри.
Он схватил сына за руку.
– От Тюильри до Люксембурга, – продолжал он, – расстояние не больше, чем от короля до пэра; это недалеко. Скоро выстрелы посыплются градом.
Он взглянул на небо.
– А может, и туча разразится градом; само небо вмешалось в борьбу, младшая ветвь Бурбонов обречена на гибель. Идем скорей.
– Мне хочется посмотреть, как лебеди будут есть булочку, – захныкал ребенок.
– Нет, – возразил отец – это было бы неблагоразумно.
И он увел маленького буржуа.
Неохотно покидая лебедей, сын оглядывался на бассейн до тех пор, пока не скрылся за поворотом аллеи, обсаженной деревьями.
Между тем двое маленьких бродяг одновременно с лебедями приблизились к плюшке, которая колыхалась на воде. Младший смотрел на булочку, старший следил за удаляющимся буржуа.
Отец с сыном вступили в лабиринт аллей, ведущих к большой лестнице в роще, возле улицы Принцессы.
Как только они скрылись из виду, старший быстро лег животом на закругленный край бассейна, уцепившись за него левой рукой, свесился над водой и, рискуя упасть, потянулся правой рукой с прутиком за булкой. Увидев неприятеля, лебеди поплыли быстрее, разрезая грудью воду, что оказалось на руку маленькому ловцу; вода под лебедями всколыхнулась, и одна из мягких концентрических волн подтолкнула плюшку прямо к прутику. Не успели птицы подплыть, как прут дотянулся до булки. Мальчик хлестнул прутиком, распугал лебедей, зацепил плюшку, схватил ее и встал. Плюшка размокла, но дети были голодны и хотели пить. Старший разделил булку на две части. побольше и поменьше, сам взял меньшую, протянул большую братишке и сказал:
– На, залепи себе в дуло.
Глава семнадцатая.
Mortuus pater filium moriturum expectat[8]
Мариус, не раздумывая, соскочил с баррикады на улицу Комбефер бросился за ним. Но было уже поздно. Гаврош был мертв. Комбефер принес на баррикаду корзинку с патронами. Мариус принес ребенка.
«Увы! – думал он. – Я для сына сделал то же, что его отец сделал для моего отца: я возвращаю ему долг. Но Тенардье вынес моего отца с поля битвы живым, а я принес его мальчика мертвым».
Когда Мариус взошел в редут с Гаврошем на руках, его лицо было залито кровью, как и лицо ребенка.
Пуля оцарапала ему голову в ту минуту, как он нагибался, чтобы поднять Гавроша, но он даже не заметил этого.
Курфейрак сорвал с себя галстук и перевязал Мариусу лоб.
Гавроша положили на стол рядом с Мабефом и накрыли оба трупа черной шалью. Ее хватило и на старика и на ребенка.
Комбефер разделил между всеми патроны из принесенной им корзинки.
На каждого пришлось по пятнадцати зарядов.
Жан Вальжан по-прежнему неподвижно сидел на тумбе. Когда Комбефер протянул ему пятнадцать патронов, он покачал головой.
– Вот чудак! – шепнул Комбефер Анжольрасу. – Быть на баррикаде и не сражаться!
– Это не мешает ему защищать баррикаду, – возразил Анжольрас.
– Среди героев тоже попадаются оригиналы, – заметил Комбефер.
– Этот совсем в другом роде, чем старик Мабеф, – прибавил Курфейрак, услышав их разговор.
Надо заметить, что обстрел баррикады не вызывал особого волнения среди ее защитников. Кто сам не побывал в водовороте уличных боев, тот не может себе представить, как странно чередуются там минуты затишья с бурей. Внутри баррикады люди бродят взад и вперед, беседуют, шутят. Один мой знакомый слышал от бойца баррикады в самый разгар картечных залпов: «Мы здесь точно на холостой пирушке». Повторяем: редут на улице Шанврери казался внутри довольно спокойным. Все перипетии и все фазы испытания были уже или скоро должны были быть позади. Из критического их положения стало угрожающим, а из угрожающего, по всей вероятности, безнадежным. По мере того как горизонт омрачался, ореол героизма все ярче озарял баррикаду. Суровый Анжольрас возвышался над ней, стоя в позе юного спартанца, посвятившего свой меч мрачному гению Эпидота.
Комбефер, надев фартук, перевязывал раненых; Боссюэ и Фейи набивали патроны из пороховницы, снятой Гаврошем с убитого капрала, и Боссюэ говорил Фейи: «Скоро нам придется нанять дилижанс для переезда на другую планету». Курфейрак, с аккуратностью молодой девушки, приводящей в порядок свои безделушки, раскладывал на нескольких булыжниках, облюбованных им возле Анжольраса, весь свой арсенал – трость со шпагой, ружье, два седельных пистолета и маленький карманный. Жан Вальжан молча смотрел прямо перед собой. Один из рабочих укреплял на голове при помощи шнурка большую соломенную шляпу тетушки Гюшлу. «Чтобы не хватил солнечный удар», – пояснял он. Юноши из Кугурд-Экса весело болтали, как будто торопились вдоволь наговориться напоследок на своем родном наречии. Жоли, сняв со стены зеркало вдовы Гюшлу, разглядывал свой язык. Несколько повстанцев с жадностью грызли найденные в шкафу заплесневелые корки. А Мариус был озадачен тем, что скажет ему отец, встретясь с ним в ином мире.
«Увы! – думал он. – Я для сына сделал то же, что его отец сделал для моего отца: я возвращаю ему долг. Но Тенардье вынес моего отца с поля битвы живым, а я принес его мальчика мертвым».
Когда Мариус взошел в редут с Гаврошем на руках, его лицо было залито кровью, как и лицо ребенка.
Пуля оцарапала ему голову в ту минуту, как он нагибался, чтобы поднять Гавроша, но он даже не заметил этого.
Курфейрак сорвал с себя галстук и перевязал Мариусу лоб.
Гавроша положили на стол рядом с Мабефом и накрыли оба трупа черной шалью. Ее хватило и на старика и на ребенка.
Комбефер разделил между всеми патроны из принесенной им корзинки.
На каждого пришлось по пятнадцати зарядов.
Жан Вальжан по-прежнему неподвижно сидел на тумбе. Когда Комбефер протянул ему пятнадцать патронов, он покачал головой.
– Вот чудак! – шепнул Комбефер Анжольрасу. – Быть на баррикаде и не сражаться!
– Это не мешает ему защищать баррикаду, – возразил Анжольрас.
– Среди героев тоже попадаются оригиналы, – заметил Комбефер.
– Этот совсем в другом роде, чем старик Мабеф, – прибавил Курфейрак, услышав их разговор.
Надо заметить, что обстрел баррикады не вызывал особого волнения среди ее защитников. Кто сам не побывал в водовороте уличных боев, тот не может себе представить, как странно чередуются там минуты затишья с бурей. Внутри баррикады люди бродят взад и вперед, беседуют, шутят. Один мой знакомый слышал от бойца баррикады в самый разгар картечных залпов: «Мы здесь точно на холостой пирушке». Повторяем: редут на улице Шанврери казался внутри довольно спокойным. Все перипетии и все фазы испытания были уже или скоро должны были быть позади. Из критического их положения стало угрожающим, а из угрожающего, по всей вероятности, безнадежным. По мере того как горизонт омрачался, ореол героизма все ярче озарял баррикаду. Суровый Анжольрас возвышался над ней, стоя в позе юного спартанца, посвятившего свой меч мрачному гению Эпидота.
Комбефер, надев фартук, перевязывал раненых; Боссюэ и Фейи набивали патроны из пороховницы, снятой Гаврошем с убитого капрала, и Боссюэ говорил Фейи: «Скоро нам придется нанять дилижанс для переезда на другую планету». Курфейрак, с аккуратностью молодой девушки, приводящей в порядок свои безделушки, раскладывал на нескольких булыжниках, облюбованных им возле Анжольраса, весь свой арсенал – трость со шпагой, ружье, два седельных пистолета и маленький карманный. Жан Вальжан молча смотрел прямо перед собой. Один из рабочих укреплял на голове при помощи шнурка большую соломенную шляпу тетушки Гюшлу. «Чтобы не хватил солнечный удар», – пояснял он. Юноши из Кугурд-Экса весело болтали, как будто торопились вдоволь наговориться напоследок на своем родном наречии. Жоли, сняв со стены зеркало вдовы Гюшлу, разглядывал свой язык. Несколько повстанцев с жадностью грызли найденные в шкафу заплесневелые корки. А Мариус был озадачен тем, что скажет ему отец, встретясь с ним в ином мире.
Глава восемнадцатая.
Хищник становится жертвой
Остановимся на одном психологическом явлении, возникающем на баррикадах. Не следует упускать ничего, что характерно для этой необычайной уличной войны.
Несмотря на удивительное спокойствие повстанцев, которое мы только что отметили, баррикада кажется призрачным видением тем, кто находится внутри.
В гражданской войне есть нечто апокалиптическое; густой туман неведомого заволакивает яростные вспышки пламени; народные восстания загадочны, как сфинкс; тому, кто сражался на баррикаде, она вспоминается, точно сон.
Мы показали на примере Мариуса, что переживают люди в такие часы, и мы увидим последствия подобного состояния, – это ярче и вместе с тем бледнее, чем действительность. Уйдя с баррикады, человек не помнит того, что он там видел. Он был страшен, сам того не сознавая. Вокруг него сражались идеи в человеческом облике, его голову озаряло сияние будущего. Там недвижно лежали трупы и стояли во весь рост призраки. Часы тянулись нескончаемо долго и казались часами вечности. Он как будто пережил смерть. Мимо него скользили тени. Что это было? Там он видел руки, обагренные кровью, там стоял оглушительный грохот и вместе с тем жуткая тишина; там были раскрытые рты, что-то кричавшие, и раскрытые рты, умолкшие навсегда; его окружало облако дыма или, быть может, ночная тьма. Ему мерещилось, что он коснулся зловещей влаги, просочившейся из неведомых глубин; он разглядывал какие-то красные пятна на пальцах. Больше он ничего не помнил.
Вернемся на улицу Шанврери.
В промежутке между двумя залпами послышался отдаленный бой часов.
– Полдень! – сказал Комбефер.
Часы не успели пробить двенадцать ударов, как Анжольрас выпрямился во весь рост наверху баррикады и крикнул громовым голосом:
– Тащите булыжники в дом! Завалите подоконники внизу и на чердаке! Половине людей – готовиться к бою, остальным – носить камни! Нельзя терять ни минуты.
В конце улицы показался взвод саперов-пожарников, в боевом порядке, с топорами на плечах.
Это мог быть только головной отряд колонны. Какой колонны? Наверное, штурмовой, так как за саперами, посланными разрушить баррикаду, обычно следуют солдаты, которые должны взять ее приступом.
Очевидно, приближалось мгновение, когда им «затянут петлю на шее», как выразился в 1822 году Клермон-Тоннер.
Приказ Анжольраса был выполнен с точностью и быстротой, свойственной бойцам на кораблях и баррикадах – двух позициях, откуда отступление невозможно. Меньше чем в минуту две трети камней, сложенных грудой по распоряжению Анжольраса перед входом в «Коринф», были перенесены во второй этаж и на чердак, и не истекла еще вторая минута, как этими камнями, искусно прилаженными один к другому, были заделаны до половины высоты окна второго этажа и слуховые оконца. По указанию главного строителя Фейи между камнями были оставлены промежутки для ружейных стволов. Укрепить окна удалось тем легче, что картечь стихла. Оба орудия стреляли теперь ядрами по самому центру баррикады, чтобы сделать в ней пробоину или, если удастся, прелом для атаки.
Когда было готово заграждение из булыжников для обороны последнего оплота, Анжольрас велел перенести во второй этаж бутылки из-под стола, на котором лежал Мабеф.
– Кто же их выпьет? – спросил Боссюэ.
– Враги, – ответил Анжольрас.
Повстанцы забаррикадировали нижнее окно, держа наготове железные брусья, которыми закладывали на ночь дверь кабачка изнутри.
Теперь это была настоящая крепость. Баррикада служила ей валом, кабачок-бастионом.
Оставшимися булыжниками завалили единственную брешь в баррикаде.
Защитники баррикады всегда принуждены беречь боевые припасы, и противнику это известно, поэтому осаждающие проводят все приготовления с раздражающей медлительностью, выступают раньше времени за линию огня осажденных, впрочем, больше для виду, чем на самом деле, и устраиваются поудобнее. Подготовка к атаке производится всегда неторопливо и методично, после чего вдруг разражается гроза.
Эта медлительность позволила Анжольрасу все проверить и, где возможно, улучшить. Он решил, что, уж если таким людям суждено умереть, их смерть должна стать непревзойденным примером мужества.
Он сказал Мариусу:
– Мы оба здесь командиры. Я пойду в дом отдать последние распоряжения. А ты оставайся снаружи и наблюдай.
Мариус занял наблюдательный пост на гребне баррикады.
Анжольрас велел заколотить дверь кухни, как мы помним, обращенной в лазарет.
– Чтобы в раненых не попали осколки, – пояснил он.
Он отдавал распоряжения в нижней зале отрывисто, но совершенно спокойно; Фейи выслушивал и отвечал ему от имени всех.
– Держите наготове топоры во втором этаже, чтобы обрубить лестницу. Топоры есть?
– Есть, – отвечал Фейи.
– Сколько штук?
– Два топора и колун.
– Хорошо. У нас в строю двадцать шесть бойцов. Сколько ружей?
– Тридцать четыре.
– Значит, восемь лишних. Держите их под рукой и зарядите, как и прочие. Пристегните сабли и заложите за пояс пистолеты. Двадцать человек на баррикаду. Шестеро – на чердак и к окнам второго этажа; стрелять в нападающих сквозь бойницы между камней. Никому без дела не сидеть. Как только барабаны начнут бить атаку, вы, все двадцать, бегите на баррикаду. Те, что прибегут первыми, займут лучшие места.
Расставив всех на посты, он повернулся к Жаверу и сказал:
– Я о тебе не забыл.
И, положив на стол пистолет, добавил:
– Кто выйдет отсюда последним, размозжит голову шпиону.
– Здесь? – спросил чей-то голос.
– Нет, его труп недостоин лежать рядом с нашими. Можно перебраться на улицу Мондетур через малую баррикаду. В ней только четыре фута высоты. Шпион крепко связан. Отведите его туда и пристрелите.
Один человек в эту минуту казался еще более бесстрастным, чем Анжольрас: то был Жавер.
В эту минуту появился Жан Вальжан.
Он стоял в группе повстанцев. Тут он выступил вперед и обратился к Анжольрасу:
– Вы командир?
– Да.
– Вы благодарили меня недавно.
– Да, от имени Республики. Баррикаду спасли два человека: Мариус Понмерси и вы.
– Считаете ли вы, что я заслужил награду?
– Разумеется.
– Так вот, я прошу награды.
– Какой?
– Я хочу сам пустить пулю в лоб этому человеку.
Жавер поднял голову, увидел Жана Вальжана и произнес, едва заметно пожав плечами:
– Это справедливо.
Анжольрас, перезарядив свой карабин, обвел всех взглядом:
– Возражений нет?
И повернулся к Жану Вальжану:
– Забирайте шпиона.
Жан Вальжан присел на край стола, где лежал Жавер, тем самым как бы заявив на него свои права. Он схватил пистолет и, судя по слабому треску, зарядил его.
Почти в ту же секунду раздался рожок горниста.
– К оружию! – крикнул Мариус с вершины баррикады.
Жавер засмеялся свойственным ему беззвучным смехом и, пристально глядя на повстанцев, сказал:
– А ведь вам придется не лучше моего.
– Все на баррикаду! – скомандовал Анжольрас.
Повстанцы в беспорядке бросились к выходу и, выбегая, получили прямо в спину злобное напутствие Жавера:
– До скорого свиданья!
Несмотря на удивительное спокойствие повстанцев, которое мы только что отметили, баррикада кажется призрачным видением тем, кто находится внутри.
В гражданской войне есть нечто апокалиптическое; густой туман неведомого заволакивает яростные вспышки пламени; народные восстания загадочны, как сфинкс; тому, кто сражался на баррикаде, она вспоминается, точно сон.
Мы показали на примере Мариуса, что переживают люди в такие часы, и мы увидим последствия подобного состояния, – это ярче и вместе с тем бледнее, чем действительность. Уйдя с баррикады, человек не помнит того, что он там видел. Он был страшен, сам того не сознавая. Вокруг него сражались идеи в человеческом облике, его голову озаряло сияние будущего. Там недвижно лежали трупы и стояли во весь рост призраки. Часы тянулись нескончаемо долго и казались часами вечности. Он как будто пережил смерть. Мимо него скользили тени. Что это было? Там он видел руки, обагренные кровью, там стоял оглушительный грохот и вместе с тем жуткая тишина; там были раскрытые рты, что-то кричавшие, и раскрытые рты, умолкшие навсегда; его окружало облако дыма или, быть может, ночная тьма. Ему мерещилось, что он коснулся зловещей влаги, просочившейся из неведомых глубин; он разглядывал какие-то красные пятна на пальцах. Больше он ничего не помнил.
Вернемся на улицу Шанврери.
В промежутке между двумя залпами послышался отдаленный бой часов.
– Полдень! – сказал Комбефер.
Часы не успели пробить двенадцать ударов, как Анжольрас выпрямился во весь рост наверху баррикады и крикнул громовым голосом:
– Тащите булыжники в дом! Завалите подоконники внизу и на чердаке! Половине людей – готовиться к бою, остальным – носить камни! Нельзя терять ни минуты.
В конце улицы показался взвод саперов-пожарников, в боевом порядке, с топорами на плечах.
Это мог быть только головной отряд колонны. Какой колонны? Наверное, штурмовой, так как за саперами, посланными разрушить баррикаду, обычно следуют солдаты, которые должны взять ее приступом.
Очевидно, приближалось мгновение, когда им «затянут петлю на шее», как выразился в 1822 году Клермон-Тоннер.
Приказ Анжольраса был выполнен с точностью и быстротой, свойственной бойцам на кораблях и баррикадах – двух позициях, откуда отступление невозможно. Меньше чем в минуту две трети камней, сложенных грудой по распоряжению Анжольраса перед входом в «Коринф», были перенесены во второй этаж и на чердак, и не истекла еще вторая минута, как этими камнями, искусно прилаженными один к другому, были заделаны до половины высоты окна второго этажа и слуховые оконца. По указанию главного строителя Фейи между камнями были оставлены промежутки для ружейных стволов. Укрепить окна удалось тем легче, что картечь стихла. Оба орудия стреляли теперь ядрами по самому центру баррикады, чтобы сделать в ней пробоину или, если удастся, прелом для атаки.
Когда было готово заграждение из булыжников для обороны последнего оплота, Анжольрас велел перенести во второй этаж бутылки из-под стола, на котором лежал Мабеф.
– Кто же их выпьет? – спросил Боссюэ.
– Враги, – ответил Анжольрас.
Повстанцы забаррикадировали нижнее окно, держа наготове железные брусья, которыми закладывали на ночь дверь кабачка изнутри.
Теперь это была настоящая крепость. Баррикада служила ей валом, кабачок-бастионом.
Оставшимися булыжниками завалили единственную брешь в баррикаде.
Защитники баррикады всегда принуждены беречь боевые припасы, и противнику это известно, поэтому осаждающие проводят все приготовления с раздражающей медлительностью, выступают раньше времени за линию огня осажденных, впрочем, больше для виду, чем на самом деле, и устраиваются поудобнее. Подготовка к атаке производится всегда неторопливо и методично, после чего вдруг разражается гроза.
Эта медлительность позволила Анжольрасу все проверить и, где возможно, улучшить. Он решил, что, уж если таким людям суждено умереть, их смерть должна стать непревзойденным примером мужества.
Он сказал Мариусу:
– Мы оба здесь командиры. Я пойду в дом отдать последние распоряжения. А ты оставайся снаружи и наблюдай.
Мариус занял наблюдательный пост на гребне баррикады.
Анжольрас велел заколотить дверь кухни, как мы помним, обращенной в лазарет.
– Чтобы в раненых не попали осколки, – пояснил он.
Он отдавал распоряжения в нижней зале отрывисто, но совершенно спокойно; Фейи выслушивал и отвечал ему от имени всех.
– Держите наготове топоры во втором этаже, чтобы обрубить лестницу. Топоры есть?
– Есть, – отвечал Фейи.
– Сколько штук?
– Два топора и колун.
– Хорошо. У нас в строю двадцать шесть бойцов. Сколько ружей?
– Тридцать четыре.
– Значит, восемь лишних. Держите их под рукой и зарядите, как и прочие. Пристегните сабли и заложите за пояс пистолеты. Двадцать человек на баррикаду. Шестеро – на чердак и к окнам второго этажа; стрелять в нападающих сквозь бойницы между камней. Никому без дела не сидеть. Как только барабаны начнут бить атаку, вы, все двадцать, бегите на баррикаду. Те, что прибегут первыми, займут лучшие места.
Расставив всех на посты, он повернулся к Жаверу и сказал:
– Я о тебе не забыл.
И, положив на стол пистолет, добавил:
– Кто выйдет отсюда последним, размозжит голову шпиону.
– Здесь? – спросил чей-то голос.
– Нет, его труп недостоин лежать рядом с нашими. Можно перебраться на улицу Мондетур через малую баррикаду. В ней только четыре фута высоты. Шпион крепко связан. Отведите его туда и пристрелите.
Один человек в эту минуту казался еще более бесстрастным, чем Анжольрас: то был Жавер.
В эту минуту появился Жан Вальжан.
Он стоял в группе повстанцев. Тут он выступил вперед и обратился к Анжольрасу:
– Вы командир?
– Да.
– Вы благодарили меня недавно.
– Да, от имени Республики. Баррикаду спасли два человека: Мариус Понмерси и вы.
– Считаете ли вы, что я заслужил награду?
– Разумеется.
– Так вот, я прошу награды.
– Какой?
– Я хочу сам пустить пулю в лоб этому человеку.
Жавер поднял голову, увидел Жана Вальжана и произнес, едва заметно пожав плечами:
– Это справедливо.
Анжольрас, перезарядив свой карабин, обвел всех взглядом:
– Возражений нет?
И повернулся к Жану Вальжану:
– Забирайте шпиона.
Жан Вальжан присел на край стола, где лежал Жавер, тем самым как бы заявив на него свои права. Он схватил пистолет и, судя по слабому треску, зарядил его.
Почти в ту же секунду раздался рожок горниста.
– К оружию! – крикнул Мариус с вершины баррикады.
Жавер засмеялся свойственным ему беззвучным смехом и, пристально глядя на повстанцев, сказал:
– А ведь вам придется не лучше моего.
– Все на баррикаду! – скомандовал Анжольрас.
Повстанцы в беспорядке бросились к выходу и, выбегая, получили прямо в спину злобное напутствие Жавера:
– До скорого свиданья!
Глава девятнадцатая.
Жан Вальжан мстит
Оставшись наедине с Жавером, Жан Вальжан развязал стягивавшую пленника поперек туловища веревку, узел который находился под столом. После этого он знаком велел ему встать.
Жавер повиновался с той особенной презрительной усмешкой, в которой выражается все превосходство власти, даже если она в оковах.
Жан Вальжан взял Жавера за мартингал, точно вьючноe животное за повод, и, медленно ведя его за собой, так как Жавер, спутанный порогам, мог делать только маленькие шаги, вывел из кабачка.
Жан Вальжан шел, зажав в руке пистолет.
Так они прошли площадку внутри баррикады, имевшую форму трапеции. Повстанцы, поглощенные ожиданием неминуемой атаки, стояли к ним спиной.
Один лишь Мариус, стоявший в стороне, в левом углу укрепления, заметил, как они проходили. Эти две фигуры – палача и осужденного – он увидел в озарении того же мертвенного света, который заливал его душу.
Жан Вальжан, хотя это было и нелегко, заставил связанного Жавера, ни на минуту не выпуская его из рук, перелезть через низенький вал в Мондетур.
Перебравшись через заграждение, они очутились одни на пустынной улице. Никто не мог их видеть. От повстанцев их скрывал угловой дом. В нескольких шагах лежала страшная груда трупов, вынесенных с баррикады.
Среди мертвых тел выделялось синеватое лицо, обрамленное распущенными волосами, простреленная рука и полуобнаженная женская грудь. Это была Эпонина.
Жавер, искоса взглянув на мертвую женщину, заметил вполголоса, с полнейшим спокойствием:
– Мне кажется, я знаю эту девку.
Затем он повернулся к Жану Вальжану.
Жан Вальжан переложил пистолет под мышку и устремил на Жавера пристальный взгляд, говоривший без слов: «Это я, Жавер».
– Твоя взяла, – ответил Жавер.
Жан Вальжан вытащил из жилетного кармана складной нож и раскрыл его.
– Ага, перо! – воскликнул Жавер. – Правильно. Тебе это больше подходит.
Жан Вальжан разрезал мартингал на шее Жавера, разрезал веревки на кистях рук, затем, нагнувшись, перерезал ему путы на ногах и, выпрямившись, сказал:
– Вы свободны.
Жавера трудно было удивить. Однако, при всем его самообладании, он был потрясен. Он застыл на месте от удивления.
Жан Вальжан продолжал:
– Я не думаю, что выйду отсюда живым, но, если случайно мне удалось бы спастись, запомните: я живу под именем Фошлевана на улице Вооруженного человека, номер семь.
Жавер оскалился, как тигр, и, скривив рот, процедил сквозь зубы:
– Берегись.
– Уходите, – сказал Жан Вальжан.
Жавер переспросил:
– Ты сказал: Фошлеван, улица Вооруженного человека?
– Номер семь.
– Номер семь, – вполголоса повторил Жавер.
Он снова застегнул сюртук, распрямил плечи по-военному, сделал пол-оборота, скрестил руки и, подперев одной из них подбородок, зашагал в сторону рынка. Жан Вальжан провожал его взглядом. Пройдя несколько шагов, Жавер обернулся и крикнул Жану Вальжану:
– Надоели вы мне до смерти! Лучше убейте меня!
Сам того не замечая, Жавер перестал говорить Жану Вальжану «ты».
– Уходите! – крикнул тот.
Жавер удалялся медленным шагом. Минуту спустя он завернул за угол улицы Проповедников.
Как только Жавер скрылся из виду, Жан Вальжан выстрелил в воздух.
Затем он возвратился на баррикаду и сказал:
– Дело сделано.
А в его отсутствие произошло следующее.
Мариус, занятый больше тем, что делалось на улице, чем в доме, не удосужился до тех пор поглядеть на шпиона, лежавшего связанным в темном углу нижней залы.
Увидев его при дневном свете, когда он перелезал через баррикаду, идя на расстрел, Мариус узнал его. Внезапно в его мозгу мелькнуло воспоминание. Он припомнил, как встретился с полицейским надзирателем на улице Понтуаз и как тот дал ему два пистолета, те самые, что пригодились ему здесь, на баррикаде: он припомнил не только лицо, но и имя.
Жавер повиновался с той особенной презрительной усмешкой, в которой выражается все превосходство власти, даже если она в оковах.
Жан Вальжан взял Жавера за мартингал, точно вьючноe животное за повод, и, медленно ведя его за собой, так как Жавер, спутанный порогам, мог делать только маленькие шаги, вывел из кабачка.
Жан Вальжан шел, зажав в руке пистолет.
Так они прошли площадку внутри баррикады, имевшую форму трапеции. Повстанцы, поглощенные ожиданием неминуемой атаки, стояли к ним спиной.
Один лишь Мариус, стоявший в стороне, в левом углу укрепления, заметил, как они проходили. Эти две фигуры – палача и осужденного – он увидел в озарении того же мертвенного света, который заливал его душу.
Жан Вальжан, хотя это было и нелегко, заставил связанного Жавера, ни на минуту не выпуская его из рук, перелезть через низенький вал в Мондетур.
Перебравшись через заграждение, они очутились одни на пустынной улице. Никто не мог их видеть. От повстанцев их скрывал угловой дом. В нескольких шагах лежала страшная груда трупов, вынесенных с баррикады.
Среди мертвых тел выделялось синеватое лицо, обрамленное распущенными волосами, простреленная рука и полуобнаженная женская грудь. Это была Эпонина.
Жавер, искоса взглянув на мертвую женщину, заметил вполголоса, с полнейшим спокойствием:
– Мне кажется, я знаю эту девку.
Затем он повернулся к Жану Вальжану.
Жан Вальжан переложил пистолет под мышку и устремил на Жавера пристальный взгляд, говоривший без слов: «Это я, Жавер».
– Твоя взяла, – ответил Жавер.
Жан Вальжан вытащил из жилетного кармана складной нож и раскрыл его.
– Ага, перо! – воскликнул Жавер. – Правильно. Тебе это больше подходит.
Жан Вальжан разрезал мартингал на шее Жавера, разрезал веревки на кистях рук, затем, нагнувшись, перерезал ему путы на ногах и, выпрямившись, сказал:
– Вы свободны.
Жавера трудно было удивить. Однако, при всем его самообладании, он был потрясен. Он застыл на месте от удивления.
Жан Вальжан продолжал:
– Я не думаю, что выйду отсюда живым, но, если случайно мне удалось бы спастись, запомните: я живу под именем Фошлевана на улице Вооруженного человека, номер семь.
Жавер оскалился, как тигр, и, скривив рот, процедил сквозь зубы:
– Берегись.
– Уходите, – сказал Жан Вальжан.
Жавер переспросил:
– Ты сказал: Фошлеван, улица Вооруженного человека?
– Номер семь.
– Номер семь, – вполголоса повторил Жавер.
Он снова застегнул сюртук, распрямил плечи по-военному, сделал пол-оборота, скрестил руки и, подперев одной из них подбородок, зашагал в сторону рынка. Жан Вальжан провожал его взглядом. Пройдя несколько шагов, Жавер обернулся и крикнул Жану Вальжану:
– Надоели вы мне до смерти! Лучше убейте меня!
Сам того не замечая, Жавер перестал говорить Жану Вальжану «ты».
– Уходите! – крикнул тот.
Жавер удалялся медленным шагом. Минуту спустя он завернул за угол улицы Проповедников.
Как только Жавер скрылся из виду, Жан Вальжан выстрелил в воздух.
Затем он возвратился на баррикаду и сказал:
– Дело сделано.
А в его отсутствие произошло следующее.
Мариус, занятый больше тем, что делалось на улице, чем в доме, не удосужился до тех пор поглядеть на шпиона, лежавшего связанным в темном углу нижней залы.
Увидев его при дневном свете, когда он перелезал через баррикаду, идя на расстрел, Мариус узнал его. Внезапно в его мозгу мелькнуло воспоминание. Он припомнил, как встретился с полицейским надзирателем на улице Понтуаз и как тот дал ему два пистолета, те самые, что пригодились ему здесь, на баррикаде: он припомнил не только лицо, но и имя.