Какая чистая девочка была Манефа. Таких Белза не пропускал.
   В комнату вошла мариина мать – тяжелым шагом много работающего человека, плюхнулась в кресло у входа. В ответ на раздраженный взгляд дочери дрогнула ноздрями. Марте кивнула – уважала Марту, даром что гулящая, да работящая.
   – Вы разговаривайте, разговаривайте, девочки, я вам мешать не буду.
   Гробовое молчание повисло после этого. А мать сидела, зажав между колен ручную кофемолку, и терпеливо вертела ручку. Видать, на кухне этим занималась, а на кухне пусто, скучно, пришла к теплому столу, где чайник и чашки. Зерна перетирались и ссыпались тонким порошком в ящичек.
   – Вот, – сказала мать, забыв свое обещание не мешать, – электрическая кофемолка-то сломалась, приходится вручную. Эта еще бабкина, старинная, теперь таких вещей и не делают. А починить электрическую некому. Все наперекосяк с той поры, как отца не стало. И эта вон совсем от рук отбилась, кофе и то намолоть некому, зато пить охотников много…
   – Мама! – в сердцах сказала Мария. – Иди лучше к Татьяне Пантелеймоновне, она с удовольствием поговорит с тобой. Расскажи ей, как я ведро утопила. И как кофе намолоть некому. И как целыми днями смотрю в окно с кислой рожей. Поговори о современной молодежи… Только оставь ты меня, ради Бога!
   Мать встала, сглотнула. Перед Мартой стыдилась. И, с красными пятнами на скулах, молча вышла из комнаты.
   Марта проводила ее долгим взглядом.
   – Если ты так ненавидишь свою мать, – сказала она Марии, – то почему не попробуешь жить от нее отдельно?

 
   Дом, где вянут живые травы, где стынут цветы и осыпаются цветы под ласкающими губами.
   Дом, пытаясь оторвать от тебя руки, оставляю тебе лоскуты кожи, содранной с ладоней, ибо намертво приросла к тебе.
   Дом, сосущий мою молодость, не в силах покинуть тебя.
   Ибо невыносима мысль о чужой руке, что зажигает свет в окне, которое я привыкла считать своим.

 
   Восхитительна эта глобальная праведность человека, созданного по образу и подобию божества. Несмотря на все человеческие заблуждения, несмотря на все его грехи и просто неприкрытую подлость. Ибо критерий праведности лежит где-то далеко вне человека.
   Может быть, даже вне внятной человеку вселенной.
   Взять, к примеру, Актерку…

 
   Актерка ворвалась в дом Марии на пятый день, как Белза умер. Влетела – птицей с морозного воздуха, впустив за собою запах зимы, лисий хвост волос разметался по воротнику дорогой шубы, черные глаза под черными дугами бровей сверкают, как о том в жестоких романсах поется надтреснутым голосом (а монетки-то звяк, звяк, звяк в драную шапку: благослови вас боги, господа милостивые!)
   И прямо так, не сняв сапог и шубы, закричала:
   – Где он?
   – Глотку-то не рви, – лениво отозвалась Мария. – Не в казарме чай.
   И встала, подошла, вынула актеркино худенькое угловатое тело из шубы, а сапоги Актерка, поостыв, сама сняла. Марта, в глубине комнаты мало заметная, вынула из буфета еще чашку.
   Уселись.

 
   Актерка приехала в Вавилон из Тмутаракани, задавшись целью попасть в Театральный институт. В институте же, только раз взглянув на тощие актеркины ребра, даже прошение не взяли.
   И пошла в отчаянии девочка скитаться по огромному хищному Вавилону, и поглотило ее чрево большого города, и начало переваривать, перетирать, обжигать своим ядовитым желудочным соком. Деньги свои она сразу же потратила. Незаметно уходят деньги в Вавилоне. Следить за их исчезновением – особое искусство. У Марты оно, скажем, от природы было, а вот у Актерки, особенно на первых порах, отсутствовало. Так что и домой уехать она не могла.
   Белза подобрал ее на улице, когда она совсем уже пропадала. Едва только увидел личико это ангельское с посиневшими на морозе губами, так и умилился. И умиляясь до слез, источая нежность – с кончиков чувствительных его пальцев так и капала – коснулся ее щеки и повел за собой домой.
   Все было чудом для Актерки у Белзы в доме. И главным чудом был он сам, Белза.
   Нежный, заботливый. Спаситель.
   Три дня вместе спали, вместе ели, из постели не выбирались, разве что до туалета сбегать. Теплая постель у Белзы, надышанная, нацелованная, пропахла духами так сильно, что и не уснешь.
   Актерка ласкалась и позволяла себя ласкать. И млел он от ее угловатого тела и крошечных грудей, и он того, как она хныкала. А еще она болтала обо всем на свете, как птичка. Слов он не слушал, только интонации девичьего голоска – и умилялся, умилялся. И бегала голенькая на кухню варить кофе, плюхалась обратно в постель с двумя чашками на маленьком металлическом подносике. И вертелась перед Белзой то в его махровом полосатом халате (даже не до пят маленькой Актерке – в два раза длиннее оказался), то совсем раздетая. Болтала и пела, смеялась и плакала, рассказывала про детство и про учительницу немецкого языка Лилиану Францевну. А он только глядел на нее и радовался.
   На четвертый день умиляться вдруг перестал. Из постели выбрался, стал звонить куда-то – сказал, по делу. Так оно, впрочем, и было. На работу звонил. А она сидела в постели и ждала, когда он поговорит по телефону и снова вернется к главному своему занятию – умиляться на нее.
   Он вернулся, но уже немного другой. Совсем чуть-чуть. Но Актерка звериным своим чутьем это заметила.
   Бедой для маленькой девочки из Тмутаракани запахло не тогда даже, когда Асенефа ворвалась и устроила скандал. И не в те дни, как жили втроем (а то еще другие приходили, то Марта с работы забежит, тяжелые сумки в обеих руках; то Мария со своими сумасшедшими стихами на целый день завалится, торчит в комнате, бубнит, Асенефе мешает хозяйничать, умствует девушка). Асенефа, еще оглушенная абортом, мегерствовала в полную силу. Актерку в упор не видела. И кормить нахалку не желала.
   Актерку Мария кормила. Ленивая, бесцеремонная Мария. Под асенефины вопли выгребала из шкафов съестные припасы. Под скучным взором Белзы (к тому времени бабы совсем его достали) откармливала сироту тмутараканскую, даже жалела ее, но как-то несерьезно жалела, забавлялась больше. И приговаривала: «Кушай, Кожа да Кости, кушай, вобла наша сушеная, не то подохнешь, а нас через то в ментовку загребут».
   Так вот, тогда бедой еще и не пахло. Тогда все шло, можно сказать, своим естественным ходом.
   А запахло бедой вот когда. Вдруг Белза к Актерке снова изменился. А она-то успела уже себя переломить, смириться с ролью брошенной, жила на кошачьих правах, все равно идти некуда. Поверила же в его вернувшуюся любовь сразу, без оглядки. Была умницей, была смиренницей, не роптала – и вот, дождалась!
   Теперь все будет иначе.
   – Я нашел тебе работу, – сказал он.
   Сжимая в руке ее маленькую ладонь, привел в роскошный особняк Оракула. Актерка растерялась, голову пригнула. Какая красота кругом неслыханная.
   Завел в комнатку за перегородкой. Три стены облезлые, дешевые, четвертая в золотой лепнине.
   Клерк, сидевший там, уперся ладонями в стол, отъехал в своем кресле на колесиках на середину комнаты, оценивающе оглядел Актерку с ног до головы. Вынул большой лист, расчерченный на графы, начал задавать вопросы – о возрасте, месте рождения, образовании. Актерка послушно отвечала. Клерк вносил в клеточки непонятные ей цифры. Потом, взяв серебристый длинный листок, выписал все цифры на него. Получилось семизначное число. Подал этот листок Актерке. Она взяла. «Распишитесь здесь». Она расписалась.
   Подняла глаза и увидела, что Белза уходит, оставляет ее одну. С порога уже, в ответ на вопросительный взгляд, ободряюще кивнул. И вышел.

 
   Вот они, эти цифры, на сгибе локтя.
   Запертая в тесной келье, неделю Актерка металась в жару: воспалилась рука, неаккуратно клеймо поставили ей коновалы в Оракуле…
   Откупиться из Оракула сумела только через пять лет. Потому что рабское житье хоть и сытнее вольного (почему многие в Вавилоне сами себя в неволю отдают), а не для всякого.
   И только спустя эти пять лет, уже в своей собственной комнатке на окраине Вавилона, сумела оценить Актерка все то добро, что принес ей предатель Белза. В Оракуле научилась видеть людей насквозь. Там обучили ее, битьем и голодом, всему, что требуется человеку, если он желает занять в большом городе место, подобающее человеку, а не скоту. И порой казалось маленькой Актерке, что ничего невозможного для нее не существует. И первое, что вколотили в нее, было терпение. Бесконечное терпение и умение ждать.
   А Белза встретился с ней как ни в чем не бывало. Обнял, поцеловал, спросил о работе, о жилье. Она отвечала разумно, с достоинством. И это оценил Белза. Пригласил в гости.
   Асенефа Актерку не забыла – рублем подарила, но чай все-таки поставила без напоминания. А там потихоньку отношения восстановились. Были они попрохладнее, поспокойнее, меньше было в них нежности и совсем не было иллюзий. И вместе с Марией иногда сетовала Актерка: совсем не бережет себя Белза, горит на работе, всех денег не заработаешь, а он уж не мальчик…

 
   – …якоже и мы оставляем должником нашим… Вот уж нет. Во-первых, опять «мы». Кто это «мы»? Эти потаскухи мне не «мы». Как вернулась я после аборта, у Белзы дым коромыслом, баб полон дом. Обрадовался, что жена в больнице. Один раз только и навестил, конфеты шоколадные принес, их медсестры пожрали, я только коробку и видела. И почему это я должна, к примеру, прощать рыжехвостую Актерку? Ах, несчастненькая, ах голодненькая, на морозце прыгала, трамвайчика ждала, а трамвайчик все не шел, зато Белза шел, увидел эти черные глазки под черными бровками, да в опушении белого платка, и ухнуло сердце Белзы прямо в яйца, и взял он барышню за локоток, отвел чаем напоить. А тут кстати и выяснилось, что жить барышне толком негде…
   Так изливалась Господу Богу Асенефа и все не могла остановиться.
   – …«Мы»… – иронизировала Асенефа над словами молитвы. – Кто это «мы», Актерка, что ли? Ну и как, простит она Белзе, оставит ему его грех? Посветил надеждой, а потом предал. Так им и надо обоим. Неповадно будет.
   Аж задохнулась.
   Чтобы успокоиться, пошла в спальню проверить, как там дорогой прах поживает. Прах все еще лежал нетленным, ничего не изменилось. Посидела рядом, погладила по впалым щекам, по тощему животу, по могучему мужскому органу. Не ублажаться тебе больше молоденькими девочками, подумала она с непонятным сожалением. Все, саранча. Пресытилась земною мерою. Набила брюхо и повалилась на поле – обессилела.
   Вот уж не подумать, что когда-нибудь настанет такой день, когда этот кузнечик отяжелеет и не взлетит.

 
   На седьмой только день завершила Асенефа молитву.
   – …Но избави нас от лукавого. Аминь.
   И это – от души сказала, препираться даже не стала.
   – Давно бы так, – произнес голос из-за вентиляционной решетки. Молодой голос, высокий. – Вот и умница. Спи давай.
   И Асенефа заснула.

 
   Мертвые невинны.
   Мы, которым предстоит жить, – мы, толпящиеся вокруг, мы с нашими слезами – мы, мы виновны.
   Мы виновны.
   Ибо в каждом из нас шевелится вздох облегчения:
   и на этот раз не за мной…

 
   Никто никогда не коснется меня его рукой.

 
   Отношения Манефы и Белзы складывались таким образом.
   Сначала он причинил ей любовь.
   Потом он причинил ей боль.
   И она прокляла все, что связано было с воспоминанием о нем. Сестру, Вавилон, Джойса. Засела в мрачной своей, болотами и непроходимыми лесами покрытой Вологодской области. Несколько лет сидела, молчала, думала.
   И вот приехала.
   Выросла Манефа и стала прекрасной юной женщиной, ступающей как бы не по земле, но в нескольких миллиметрах над ее поверхностью.
   Никогда не стала бы, если бы он не причинил ей сперва любви, потом боли.
   Из одиночества, стыда, из страха и неверия, из униженности и с хрустом выпрямляемой спины прорезывалась, вылепливалась, прорывалась из сырой глины девичьей души нынешняя Манефа. Становилась.
   И стала.
   Бог-Творец в ее разумении имел облик наставника Белзы. Разве хотел он, чтобы она испытывала стыд, страх, страдала от одиночества и неверия? Он хотел одного: чтобы она его удивила.

 
   Возвратившись в Вавилон, Манефа сперва ткнулась к сестре, но та почему-то не отворяла. Побродила по городу, утопая в его сказочной, за годы одинокого сидения позабытой красоте. Потом устала, проголодалась. Отправилась в гости к Актерке – пересидеть асенефину дурь.
   Рыжая лисичка Актерка встретила гостью радушно, усадила ближе к буржуйке – в новых районах часто отключали нынешней зимой отопление – дала чаю, сухарей ванильных, после гитару сунула. Манефа к буржуйке приникла благодарно, чаю выпила с удовольствием, сухарей ванильных погрызла в охотку, потом за гитару взялась. Чистота и покой плескались вокруг того места, где Манефа сидела и тонким, легким голосом пела.
   Актерка любила это пение. У них с Манефой странным образом совпадали тембры голоса. Как будто один человек поет из двух горл одновременно.
   И если скучала Актерка по Манефе все эти годы, то на самом деле скучала она по голосу манефиному, с ее собственным голосом так схожим.
   Сидели и пели вдвоем, в печку дрова подсовывали.
   А потом Актерка сказала – нужно же было когда-то это сказать:
   – Белза умер.
   Какие уж после этого песни. Смолкло пение.

 
   – Мне не нравится, ужасно не нравится, бабоньки, что он там у нее лежит. Время-то идет, тело разлагаться начнет…
   – Кому уж понравится.
   – В конце концов, он не только асенефин.
   Под хихиканье остальных возразила разумная Марта:
   – Хотя бы лишних глупостей не говорила сегодня, Мария.
   Сидели на кухне тесной мартиной квартиры, старались говорить только о деле, но по женскому обыкновению нет-нет да переходили на болтовню. Что поделать. Как тело женское не обходится без жирка – даже у Актерки, на что скелет рыбий, и то найдется – так и разговор между бабами без пустой болтовни не клеится. И между болтовней, непостижимо как, решается главное.
   А главным было отобрать у Асенефы прах Белзы и предать его погребению.
   – Она не подходит теперь ни к телефону, ни к двери, – сказала Манефа. – Ее из дома-то не выманишь.
   – А вы с сестрой так и не повидались?
   Манефа покачала головой. Актерка, поджав губы, сделала вывод:
   – Очень странно.
   – Ничего странного. Аснейт всегда была с придурью, – тут же сказала Мария.
   – Кто из нас без придури, великие боги! – вздохнула разумная Марта.
   – Верно, и все же… Меня просто бесит, просто бесит… долго эта Изида будет сидеть над нашим Озирисом?
   – Бабы, хватит мифологии.
   – Чай? – предложила Марта, вспомнив некстати о том, что она хозяйка.
   – Пошла ты со своим чаем, – добродушно отозвалась Мария. – Меня уже тошнит от твоего чая. Слишком крепко завариваешь.
   Женщины переглянулись. Как крепко любили они сейчас друг друга.
   – Девки, я, кстати, серьезно говорю. Пока не предадим прах погребению… – Это Актерка.
   – А тут никто и не шутит, – огрызнулась Мария.
   – Может, от горя померла Асенефа?
   – Не дождетесь, – заявила Мария.
   – Нужно взломать дверь, ничего другого не остается, – вздохнула Марта. – Асенефу вырубим табуреткой по голове, прах завернем в простыни… Главное – правильно распределить роли. Одна на улице ловит тачку, вторая бьет Аснейт, едва только доберется до нее (только не до смерти, не хватало еще со вторым трупом возиться), две берут прах и выносят из дома.
   Все одобрили план. Мужская хватка у Марты, этого не отнимешь. За такой бабой как за каменной стеной. И что тебя замуж никто не берет, такую разумную?
   – Только зачем дверь выламывать? – подала голос Манефа, во время жарких споров молчавшая тихонечко в углу. – У меня ключ есть.

 
   Осторожно отворили дверь. Ступили в дом.
   И тотчас из всех углов адски заскрипели рассохшиеся половицы.
   Мария зашипела на Актерку – та вошла первой, но лисичка только плечами передернула: сама попробуй. Одна Манефа прошла бесшумно и то потому лишь, что вообще земли не касалась ногами.
   У Актерки в руке тяжелая трость с набалдашником. Взята в ателье проката костылей, куда лисичка – на то она и Актерка, чтобы роли представлять! – прихромала вчера совершенно преображенная, в пальто, специально для этой цели из мусорного бака вытащенном. Воняла очистками, кошачьей мочей, подслеповато моргала на брезгливо кривящую губы приемщицу, совала мятые мокроватые деньги за прокат трости. И так вжилась Актерка в роль увечной, что еще и подаяние два раза получила, пока до дома дошла.
   Актерке поручено одолеть египтянку. «Ты ее в лоб резиновой штукой!» – воинственно размахивала руками Мария. Актерка коротко сказала: «Сделаю». И стало ясно, что сделает.
   Марта, с виду самая благонадежная, на улице – такси ловит.
   Хорошо продуман план. Осуществить же его оказалось и того легче. Асенефа на кухне спала мертвым сном. Вся кухня, и столы, и пол, и раковина заставлены немытыми чашками из-под кофе.
   Подобрали с пола исписанный листок бумаги, но прочесть ничего не сумели – сквозь плохую копирку писано канцелярскими каракулями.
   Ходили, чашками звенели, шуршали бумагой, а Асенефа спит себе и лицо у нее блаженное. Как будто великий труд завершила.
   В спальню заходили с еще большей опаской даже, чем на кухню. Все-таки Асенефа живая, ее и тростью по голове не грех съездить, ежели противоречить будет благому намерению. А покойник на то и покойник, чтобы его покой никто не тревожил.
   А Белза, облаченный в тщательно отутюженный костюм, лежал на кровати так безмятежно, словно готов улыбнуться и сказать своим возлюбленным:
   «Да что вы, девочки. Разве вы меня тревожите? Вы ничуть мне не мешаете. Я так рад, что вы здесь. Что вы вместе и любите друг друга. А где Марта?»
   «Марта на улице, тачку ловит».
   «А тачка-то нам зачем?»
   «Поедем».
   «Куда же мы поедем все вместе?»
   «На кладбище, Белза, куда еще».
   «Неохота мне на кладбище… Ладно. Только вот что: во-первых, теперь я христианин, так что и кладбище выбирайте христианское. Не вздумайте в капище меня тащить. И жертв кровавых не приносите».
   «Это уж как ты захочешь, Белза».
   «А во-вторых…»
   – Мать Кибела! – тихо ахнула Мария. – Да он же нетленный!

 
   Уже и Марта давно в такси сидела, ждала, пока бабы прах вытащат из дома, на счетчик, мерно тикающий поглядывала. Слишком хорошо знала цену деньгам Марта, чтобы спокойно глядеть, как натикивает все больше и больше. И без всякого толку.
   Уж и шофер начал на Марту коситься недовольно.
   А глупые бабы все не шли.
   Спорили над прахом.
   – Если он действительно нетлен…
   – Что значит – «действительно»? Ты что, сама не видишь?
   – Раз нетелн, стало быть, удостоился такой праведности, что в землю его закапывать никак нельзя. – Это Мария доказывала, как всегда, с жаром.
   – Какая там праведность? – любовно проворчала Манефа, а сама взглядом так и ласкает мертвое лицо своего совратителя. Худое, с тонким носом, с мягкими, как у коня, губами. – Похотливец он и развратник. И Джойса толком не читал.
   – Не о том сейчас говорите, – вмешалась Актерка. – Если он праведен и нетлен, как это мы ясно видим перед собой, стало быть, прах Белзы уже не просто прах, а святые мощи. И не на кладбище его везти нужно, а в храм.
   – В какой храм? – вскипела Мария. – Белза менял вероисповедания чаще, чем любовниц.
   – В христианский, – твердо сказала Актерка. – По последней его вере.
   Мария в раздражении махнула рукой.
   – Христианин!.. Наверняка в эту веру он перешел не от души. Из шкурных соображений, что вернее всего. А может, чтобы Асенефа отвязалась. Многоженство ведь у христиан запрещено, супружеские измены почитаются за грех. Она его, небось, пополам перепилила.
   – Насколько я знаю, христианами из шкурных соображений не становятся, – тихо возразила Манефа.
   – Ты отстала от жизни, – заявила Мария. – Пусть лучше прах Белзы лежит в Оракуле. Все-таки именно там он отслужил большую часть своей жизни. Пусть приносит ему пользу и после смерти.
   С улицы раздраженно просигналила машина. Женщины спохватились.
   – Это Марта. Поймала тачку. Разберемся на месте, бабоньки. Взяли!

 
   По настоянию Марты, мнение которой имело наибольший вес среди любовниц Белзы, прах нетленный повезли все-таки на кладбище. И на кладбище именно христианское. Все равно долго рассиживаться в машине и тратить драгоценное время на споры было непозволительной роскошью. И без того какую кучу денег придется выложить за бездарный простой такси.
   Услышав место назначения, шофер скривился, точно жабу съел. Больно поганое место. Церковки христианские росли все больше по окраинным землям большого города, где земля подешевле. Небогаты были христиане, новая это для Вавилона религия. И приверженцы ее сплошь голодранцы. Правда, в последнее время и впрямь прибавилось среди них людей побогаче, но все равно – единицы, на единицах церковь в центре города не отмахаешь.
   А тащиться на ихнее кладбище далеко, и все по ухабам, по раскисшей дороге. Асфальт, конечно, и там проложен, но под грязью, колесами трейлеров натасканной, совсем утонул – по этой дороге проходила междугородная трасса вокруг Вавилона.
   Увидев, какое лицо стало у шофера, Актерка стремительно добавила денег из своих.
   Поехали.
   Прах, бережно завернутый в простыню, лежал на коленях Манефы, Марии и рыженькой лисички Актерки, расположившихся на заднем сиденье. Все три устроились рядком, сидели смирные, благочинные, вид имели постный.
   Миновали городскую черту и сразу же оказались в зоне городских свалок и казнилищ. Манефа была здесь впервые и с обостренным любопытством приникла к окну, до середины уже забрызганному грязью. Их протряхивало мимо вознесенных на столбы колес, где кое-где дотлевали останки казненных преступников, лишенных благости погребения. Лохмотья одежд, застрявшие между спицами и ободами, обрывки веревок – все это слабо шевелилось на ветру.
   Кладбище встретило их издалека непристойными воплями ворон. Шофер вдруг выругался, резко дернул машину вбок, чтобы не влететь в глубочайшую лужу. Манефа стукнулась лбом о стекло, промолчала, только лоб украдкой потерла – больно все-таки.
   – Вон и кладбище ихнее, – сказал шофер, затормаживая. Показал вперед, где виднелась ограда и крестик над невысокими воротцами. – Во-он там. Дальше не поеду. Дорога совсем дрянь. Пешком дойдете. Уж извиняйте, бабоньки.
   Марта отдала ему заранее приготовленные деньги и выбралась из машины. Мария, ругаясь и путаясь в одежде и простыне, вывалилась из задней дверцы. Раскрыла ее пошире, придержала. Распорядилась:
   – Давайте, выносите.
   Актерка и Манефа начали выпихивать прах из машины, толкая его головой вперед. Простыня задралась, сползла, открыла лицо Белзы. Безмятежно глядел он невидящими, все еще зелеными глазами в низкое небо, и снежок легонько сыпался на него из мокрых облаков. Марта придержала голову, Мария, пригнувшись, подхватила ноги.
   Освобожденные от праха, выбрались на сырой снег остальные женщины. Хлопнули дверцы, машина уехала.
   Сразу стало тихо. Только вороны орали, растаскивая трупы казненных.
   Первой нарушила молчание Марта.
   – Ну, что стоим? – безнадежно сказала она. – Взяли.
   И они потащили свой дорогой прах к ограде и воротцам под крестиком. С каждым шагом, что приближал их ко входу, вороний гвалт становился громче.
   Минули три виселицы, выстроенные в ряд на обочине казнилища, почти у самой кладбищенской ограды. На одной висел казненный. По всему видать, повешен недавно. Украдкой женщины рассмотрели его: одет в хорошо сшитый костюм, рубашка с голландским кружевом, галстук с люрексом и явно привезен издалека. Ну и босой, это конечно, преступников всегда разувают, когда вешают.
   Возле повешенного стоял в карауле солдатик из городской стражи – положено, особенно когда преступник отъявленный. Сказано в приговоре: «будет повешен без надлежащего погребения», стало быть, должен быть повешен и птицами расклеван. Товарищи же покойного (особенно такого вот, в голландском кружеве и хорошо сшитом костюме) данного решения, что опять же естественно, не одобряют и потому всячески норовят повешенного снять и погребение ему все-таки учинить.
   Глаза у солдатика тоскливые, долго ему еще тут топтаться, уминая сапогами мокрый снег.
   Мимо четыре женщины прошли, пронесли что-то, в простыню завернутое. Просеменили. И не углядишь, а одна все-таки очень хорошенькая.
   Исчезли за воротцами.

 
   Кладбищенского служку Марта отыскала сразу, пока три ее подруги караулили прах. Сидел у свалки кладбищенских отбросов – пластмассовых цветов, выгоревших за давностью, истлевших лент со смытыми надписями, обломками дерева, кучами жирной кладбищенской земли. Потягивал из горла, пожевывал колбасу без хлеба – просто от целой колбасины откусывал. Губы жирные, глаза бессмысленные.
   Увидевши женщину, не пошевелился. Только махнул на нее колбасой:
   – Священников нет никого! Завтра приходи.
   – Мне не священника, – сказала Марта. – Мне тебя надо.
   – Меня? – Он даже удивился. Жевать перестал. И бутылку, поднесенную было к губам, опустил. – А меня-то тебе на что?
   – Так покойника похоронить.
   – А… – Служка с явным облегчением опять поднял бутылку. – Так я и говорю, завтра приходи. И покойника своего приноси. Сегодня не хороним. Выходной у меня, поняла?