Гисс снова ощутил волну страха, но волна эта не задержалась, прокатилась и миновала. Он сказал: «уф!» – и тут дыхание его перехватило. Давешняя женщина с пуховым лицом смотрела на него из-за ствола сосны. Ее тело отливало холодной синевой. Гисс снял очки и через секунду снова надел. Женщины не было.
   – Скорей, скорей, скорей… – шептал Гисс. – Бегом, бегом, бегом…
   Снег скрипел под лыжами. Вот уже и овраг.
   – Скорей, скорей, скорей…
   Когда его лыжи уперлись на ходу во что-то твердое, Гисс досадливо и испуганно вскрикнул.
   Поперег оврага лежал Спешный – лицом вниз, раскинув руки. Капюшон его дохи был пригвожден к затылку стрелой.
   – Какого лешего? – удивился Гисс. Стрела принадлежала не Праку. Это вообще была не арбалетная стрела. Такими стреляют из луков. Из больших костяных луков с варварской резьбой, с пучками засаленных ленточек.
   – «Его дед был рабом моего деда», – вспомнил Гисс. – Ай да Хуба-Мозес, ай да ловкач!
   Спешный был холоден и тверд. Час он тут лежит? Три часа? Наверняка только его убийца мог это знать. А с ним совершенно не хотелось встречаться Гиссу.
   Он обошел тело и тронулся дальше. Снег все так же поскрипывал и похрустывал. Гисс замер, задержав дыхание. Невдалеке под чьими-то лыжами взвизгнуло и хрустнуло дважды. Кто-то сделал два шага и остановился.
   – Эй! – крикнул Гисс. – Это я, Гисс! Я ухожу. Пропадите вы с вашим зверем! Мне он не нужен. Дайте мне уйти.
   В это мгновение снег перед кончиками его лыж взорвался, взметнулся вверх. Что-то темное, большое, суматошно хлопая крыльями, повисло в воздухе. Гисс дернул руками и подался назад.
   Стрела ударила в цель, как в плотную сырую подушку, и отбросила ее назад, далеко. Гисс даже успел увидеть кружащее перо. Но он не сохранил равновесия и упал в сугроб.
   От боли в ноге у него остановилось дыхание. Он копошился в снежном мешке и выл. Снег набился в уши. Очки сгинули в сугробе. Левая нога у щиколотки сгибалась вбок, словно обрела новый сустав. Слезы заледенели на щеках Гисса и кололи уголки глаз. Он продолжать завывать, стиснув зубы. Попытался ослабить петлю, которой сам привязал ногу к лыжной планке. Тут же боль усилилась. Но от лыжи нужно было избавиться. Плача и ругаясь, Гисс ножом перепилил затвердевшую лямку. Опустил искалеченную ногу на снег, выронил нож.
   – Очки, – пробормотал он, всхлипнув, и принялся шарить вокруг себя. Сквозь рукавицы ничего не почувствовав, он сбросил их и зарылся пальцами поглубже. Пушистый сверху, внутри снег оказался жестким, царапал обмерзшую кожу. Попадались какие-то веточки, черенки от листьев, почерневшая хвоя… Наконец дужка зацепилась за пальцы.
   Увы – барахтаясь в сугробе, Гисс сам раздавил свои очки. С проклятием он отбросил бессмысленную оправу.
   – Запасные в мешке, – сказал он сам себе. Подышал на пальцы. Снял со спины мешок, зубами развязал шнур и запустил внутрь обе руки. Потом, выругавшись, расширил горловину и вывалил содержимое перед собой.
   Очков запасных не было. Гисс по одному перебирал предметы и метал их далеко, через спину – не то! Улетели и трубка, и мешочек с чаем, и брикет вяленого мяса, за ними – трутница, складная бритва, оселок, осколок зеркальца, кисет…
   – А без очков-то каюк, – сказал Гисс.
   Свернутая – или сломанная – нога горела от стопы до колена, но при этом была как чужая, ватная и тяжелая. От долгого сидения в снегу онемело седалище. Опираясь на лыжу, как на костыль, Гисс попробовал подняться. Он не будет собирать пожитки, шарить близорукими обмерзшими ладонями в скрипучем снегу. Он попробует добраться к себе.
   Но идти невыносимо тяжело. Снег глубок. Здоровая нога вязнет, больная упирается коленом, волочится. Гисс пополз на четвереньках. Ему показалось, что так проще.
   В пяти саженях убитых глухарь уже застыл. Пр-роклятая птица! Глупая птица… Издохла непонятно про что. И Спешный… Посмейся теперь, пошути, охотничек. Объест тебя огнегривая росомаха. Вороны выдолбят мозг. Узнают тебя весной по бисерному амулету – если найдут.
   – Ползу-ползу-ползу, – шепчет Гисс. Он слишком часто падает лицом в снег. Лицо щиплет, кончик носа раньше болел, а теперь уже не болит. Гисс трет нос колючей от снега рукавицей, плачет и ползет, ползет…
   С четверенек все выглядит по-другому. Вот кончился овраг, вот метка – зарубка. Все то, да не то. Деревья-то какие высокие, мамочка… Запрокидывай сколь угодно голову – не видно верхушек, залитых лунным мерцанием. Верхушки расплываются в черноте. А голова кружится от боли, от страха, от холода – и пляшут бесконечные стволы, маячат тени на снегу. Вот тень страшная, как снежный лев, вставший на дыбы. Елка. Тьфу! Ползу-ползу-ползу… Вперед-вперед-вперед…
   Хорошо, что такая светлая луна. Очень хорошо. Гисс переворачивается на спину, чтобы передохнуть. Выдыхает струи пара, глядит на звезды. Без очков – расплывающиеся горящие пятнышки на мутном фоне. Луна – пятно сильно побольше, поярче. Если ее закроет туча, Гисс ослепнет вообще.
   Он вытягивается, замирает, услышав визжание снега, мерное, приближающееся.
   – Эй! Помоги! – кричит Гисс. – Я здесь!
   Шум утих на мгновение, голос невнятно выбранился и чьи-то лыжи заторопились, чиркая по снегу.
   – Сюда! – кричит Гисс.
   Жан Морщина склоняется над ним.
   – Угораздило, братец, – произносит он с сожалением.
   – Да уж! – отвечает Гисс. – Перелом, кажется.
   – Не повезло, – вздыхает Морщина и добавляет с деловитым любопытством: – Ты встречал кого-нибудь?
   – Старину Мака встретил, – говорит Гисс.
   – Там, в овраге?
   – В овраге…
   – Плохо, братец. Такое время, смотреть надо в оба.
   – Послушай, – не выдерживает Гисс, – старина Мак, сидел с нами вчера… и мертвый лежит в овраге. Со стрелой в башке! Пил с нами вчера – и со стрелой в башке…
   – Ну и делов, – Морщина сопит и хмурится.
   – Поверить не могу!
   – Э! Да что там… Тебе, братец, хуже. Больно?
   – Уже нет.
   – Это хорошо.
   Неприятное предчувствие укалывает Гисса под сердце. Он не может осознать до конца, что происходит – и произойдет прямо сейчас.
   – Ну, – тянет он, – помоги же мне. Доведи хоть до лабаза. Здесь недалеко…
   Словно не услышав его, Жан Морщина произносит задумчиво:
   – Зверь-то поблизости, знаешь?
   – Да, я видел его.
   – Видел?
   – Он смотрел на меня.
   – Да, братец, – опять говорит Морщина. Ему очень неловко.
   – Помоги же мне! – Гисс теряет терпение.
   – Выпить хочешь? – Морщина откупоривает флягу. – Не хочешь? Зря. – Он делает глоток и шумно дышит несколько секунд. – Понимаешь… – бормочет он изменившимся голосом. – Я хочу уехать отсюда. В город. В Кандай или Пнинск. Хочу жить в каменном доме, чтобы внизу была лавка, в которой все есть – и свечи, и мыло, и хлеб… Там ведь есть такие лавки. И улицы мостят. Такое дело, братец, – всю жизнь коплю, а не накапливаю. Карманы худые. А тут – зверь. Я, братец, в сторонку отойду и влезу на дерево. Зверь-то к тебе подойдет… Как он твоей крови напьется, так задуреет. А я его возьму.
   – Чепуха, – шепчет Гисс. – Жан, Жан, что ты говоришь? Помоги мне, Жан… У меня немного денег, но я продам кое-что… Жан!
   – Не унижайся, Гисс, – говорит Морщина. – Жизнь, какую мы ведем в этих проклятых местах, не стоит унижений.
   – Идиот! Я ведь околею скоро! Зверь падали не ест.
   – Часа два-три протянешь, – спокойно отвечает Жан Морщина.
   Гисс щурится из последних сил – ему кажется, что Морщина опирается на странный изогнутый предмет. Но что это, он разглядеть не может.
   – Я удивился, что ты не знаешь простого фокуса – как передвигаться со сломанной ногой. Я прошлой зимой сломал правую, но ничего, добрался, – повествует Морщина и пьет из фляги. – На коленях. Встаешь коленями на лыжи и привязываешь двумя ремнями каждую ногу. Один – под коленом, другой – под икрой. И руками знай толкайся. Я много тогда прошел таким образом. Так и не рассказал никому – а знаешь, хотелось… похвастаться. Я ведь хитрый.
   – Ты Скотта убил? – понял Гисс. – Быть не может!
   – Почему, братец? Может.
   – Там, у тебя, что? Не лук? – Гисс закашлялся, догадываясь обо всем.
   – Лук. Хороший, тунгулукский. Замечательная вещь, дорогая, но этот себя уже окупил…
   – А остальные?
   – Что – остальные? Ванява в болоте завяз, в полынье, я его вешки еще третьего дня переставил. Прак заколот собственным метательным ножом. Последние версты я шел в его лыжах. Старина Мак клюнул и попал в ловушку. Такие времена, братец…
   – Ты гад, Морщина…
   – Ну уж и гад! Скажешь иногда… Думаешь, я хищник? А ты, братец, какого лешего сюда поперся? Ягоды собирать, вроде, не сезон. Я тебе лыжу испортил, чтобы ты, дурья башка, провозился, ее починяя. Я тебя, щенка, пожалел. Ан нет, гляжу – тащится. Ну, соображаю, судьба. Понимаешь, братец, судьба. Не поборешься с ней.
   – Я буду дальше ползти, – хрипел Гисс. – Слышишь, сволочь? Буду ползти!
   – А я тебя свяжу.
   Жан Морщина незаметным, единым движением освободился от лыж и вдруг прыгнул, наваливаясь на Гисса. Он ловко наступил на искалеченную Гиссову ногу. В ноге что-то громко хрустнуло, и от боли Гисс вскрикнул почти по-женски. Тут же Морщина ударил его в подбородок. Гисс выдохнул и обмяк.
   Морщина приподнял его за плечи, зашел за спину и принялся спутывать отведенные назад руки Гисса кожаным ремешком. Гисс бессознательно мотал головой, но в последний миг страх и ярость распрямили его, как пружину. Он откинул голову назад, и глаза противника, удивленные, желтые от ужаса, оказались прямо перед его глазами. И никакой преграды, ни малейшей – стекол очков не было.
   Гисс зарычал и вцепился зубами в холодный хрящеватый нос Морщины. Кровь обожгла небо. Морщина боялся дергать – он орал и бил Гисса по голове. Гисс захлебнулся кровью, закашлялся и разжал зубы. Жан Морщина немедленно схватил его за горло. Гисс механически сделал то же самое. Вкус крови удесятерил его силы. Искаженное лицо врага расплывалось перед Гиссом. «Как долго человек может обходиться без дыхания», – подумал он, не особенно удивляясь. Его пальцы стали уставать. Морщина почувствовал это и с отвратительным хрипением подался вперед. Правая рука Гисса разжалась и тут же нащупала за плечом Морщины бороздки оперения. Морщина носил стрелы в колчанчике на спине. Пальцы Гисса обхватили стрелу сами, без участия воли.
   «Не успею», – подумалось Гиссу. Жан Морщина, видимо, решил, что уже победил. Он ослабил хватку и встряхнул Гисса. Гисс, булькая горлом, вздохнул. А потом выдернул стрелу из колчанчика, стремительно размахнулся и вонзил ее глубоко, прямо в вытаращенный желтый глаз.
   Подождав, когда Морщина перестанет сучить ногами по вспаханному, заляпанному снегу, Гисс поднимается на четвереньки.
   – Становишься коленями на лыжи и привязываешь каждую лыжину… под коленом… и под икрой…
   У него есть теперь лыжи, нож Морщины, длинный кожаный ремень. А вот фляга Морщины. Один глоток – смыть вкус крови. Хорошо! Очень хорошо. орошо также, что край неба розовеет и лес словно вздыхает – это приближается утро. Морозно, очень морозно. Но фляга еще полна…
   Ворона, вещая птица, приплясывает на ветке и хрипло смеется, глядя на чудного короткого человека, который скользит на лыжах, отталкиваясь не по росту длинными руками. Ворона знает, что другой, оставшийся лежать, никуда не денется.
   Через несколько часов, когда Гисс уже сидит у печки, приматывая обломок лыжи к ноге, в лесу теплеет. Небо мгновенно заволокло розовой пеленой, и густой-густой снег валит безудержно и щедро. Все погибшие этой ночью обзавелись могилами до весны, белыми, очень нарядными… Гисс оставляет заслонки открытыми, чтобы не угореть, допивает содержимое фляги, валится на пол и засыпает. Во сне он видит, как зверь – златошерстный приз – танцует под снегопадом. Розовые отсветы утра переливаются на его спине, он прыгает и кувыркается в воздухе, катится по снегу золотой рябью, скачет бочком, выгнувшись, как кошка.
   Зверь танцует, а женщина с лицом, поросшим пухом, нагая, поет, стоя под заснеженной сосной. Песня ее без слов, без мыслей, и Гиссу одновременно и страшно и очень хорошо слышать эту песню. Он вглядывается в карие, звериные глаза женщины, видит, как пух на ее лице, весь в снежинках, шевелится от ветра. Гисс бормочет во сне, всхлипывает и замолкает. Зверь танцует, женщина поет…
 
   Каждый, слышавший этот рассказ, без сомнения, согласится, что нет ничего лучше, чем жить в местах, где случаются такие вещи. Или, во всяком случае, гостевать там – иногда. У добрых знакомых. Или – что, возможно, еще лучше – слышать о них рассказы со всеми возможными подробностями. Для того, кстати, и существуют Анналы.
   Зимородка, еле живого, густо облепленного целебным порошком, разведенным на слюне полутролля (троллиная слюна, как доказано многолетними исследованиями Вашен-Вашенского университета, обладает бактерицидным действием) доставили под утро. Укрытый семью одеялами из шерсти семи разных животных, очень тощий и твердый, с белым носом, он то бормотал, то всхлипывал, а то вдруг принимался грозно храпеть.
   – Мария… – молвила Мэгг Морриган, прислушавшись к его бреду. – Зовет какую-то Марию… – Она подняла бровь. – Хотела бы я знать, кто это.
   – Это я, – подал голос Эреншельд и густо покраснел.
   Несколько секунд Мэгг Морриган рассматривала его в упор. Даже самое пылкое воображение не позволяло заподозрить в бароне переодетую женщину.
   – Мориц-Мария Эреншельд – так меня зовут, – пояснил барон.
   Мэгг Морриган захохотала, а барон обиженно отвернулся к стене.
   Янника в доме не было – отлучился по делам сразу после того, как водворил на печи Зимородка. Ожидая вскорости хозяина домой, Мэгг Морриган поставила согреваться воду и развела муку, чтобы испечь лепешки.
   Мохнатая Плешь действительно вернулся довольно быстро – но не один; с ним пришли все члены Общества Старых Пьяниц – точь-в-точь такие, какими воспел их Дофью Грас: с красными щеками, блестящими глазками, распространяющие в морозном воздухе густой пивной запах.
   – Барон! Эй, барон! – загалдели веселые голоса.
   Эреншельд, которому Мэгг Морриган помогла добраться до окна, смотрел на них широко раскрытыми глазами.
   – Я и не подозревал, что в этих безлюдных диких лесах обитает столько народу, – признался он.
   Из толпы выступил вперед Дофью Грас. Расставил ноги пошире, выпятил брюхо, взмахнул огромной пивной кружкой и заорал во всю глотку:
   – Любезный барон Эреншельд! Мы пришли просить вас оказать нам честь и сделаться, как и мы, Старым Пьяницей!
   Барон забился у окна, как мотылек.
   – Что говорит этот человек? – страдая, спросил он у Мэгг Морриган. – Я ничего не понимаю! Почему я должен стать старым пьяницей? Я вовсе не так стар и совсем не…
   Но было уже поздно – все собравшиеся громогласно и крайне нестройно распевали бесконечную «Пивную Кружку».
24 октября 2002 г.
Санкт-Петербург