Страница:
«Снято с указательного пальца женской мумии, которую, к моему великому сожалению, при данных обстоятельствах совершенно невозможно было увезти».
Это – широкое кольцо из золота с плоской пластинкой, на которой когда-то была гравировка, теперь уже стершаяся и ставшая неразборчивой. Видно, это перстень с печаткой старинной европейской работы, но какого века и какой страны – определить невозможно. Второе кольцо хранилось в маленьком кожаном мешочке, затейливо вышитом золотой нитью или очень тонкой проволочкой и составлявшем, как я полагаю, деталь женского наряда. Оно похоже на очень массивное обручальное кольцо, только раз в шесть или семь толще, и покрыто выгравированным традиционным узором, напоминавшим звезды с расходившимися от них лучами или, может быть, цветы с лепестками. И, наконец, там была рукоятка меча, о которой я ниже скажу несколько слов.
Таковы были обнаруженные мною безделушки, если можно их так назвать. Сами по себе они не имеют особой ценности, не считая веса золота, потому что, как я уже сказал, изумруды сильно попорчены – как будто они пострадали от огня или по какой-то другой причине. Более того, в них нет и доли того изящества и очарования, каким отличаются драгоценности Древнего Египта; очевидно, они принадлежали более грубому веку и более грубой цивилизации. И все же в моем воображении они имели и до сих пор имеют особое, свойственное только им достоинство.
К тому же – в этом на меня повлиял дух оригинального Потса – все эти вещи несут в себе множество человеческих ассоциаций. Кто носил это малиновое платье с вышитыми на нем золотыми крестиками (конечно, они не могли быть христианскими крестами), и эту окаймленную пурпуром юбку, и изумрудное ожерелье, и золотой обруч с серпом молодой луны? Очевидно, та, что превратилась в мумию в гробнице, та давно умершая женщина странного незнакомого племени. Была ли она такой, какой увидел ее этот старый безумец Потс, вообразивший, будто она стоит перед ним в грязной, загроможденной вещами комнате ветхого дома в английском провинциальном городе, женщина с большими глазами, напоминающими глаза лани, и с царственной осанкой?
Нет, все это чепуха. Потс так долго жил с призраками, что поверил в их реальность, тогда как они возникли в его воображении и снова возвратились в него. Но все-таки это была некая женщина, и у нее, по-видимому, был возлюбленный или муж, человек с пышной светлой бородой. Каким образом в ту эпоху, должно быть, весьма отдаленную, какой-то златобородый мужчина мог сблизиться с женщиной, носившей такие богатые платья и украшения? А этот меч с рукояткой, отполированной частым прикосновением чьей-то руки и украшенной янтарным верхом, – откуда он? По-моему, думал я, – и впоследствии эксперты подтвердили мое предположение, – эта рукоятка по стилю очень напоминает древнескандинавское оружие. Я читал саги и помнил, что в одной из них рассказывалось о нескольких смелых скандинавах, которые приплыли к берегам земли, известной ныне под названием Америка, – кажется, их предводителем был некто Эрик. Может быть, светловолосый человек в гробнице был одним из этих викингов?
Так размышлял я, еще не заглядывая в пачку пергаментных листов, изготовленных из овечьей кожи человеком, который имел самые элементарные познания относительно обработки подобного материала; я еще не знал, что в этих листах скрывается ответ на многие из моих вопросов. К ним я обратился в последнюю очередь, ибо всех нас отпугивают пергаментные рукописи; ведь их так трудно и скучно читать. А здесь их была целая пачка, обвязанная чем-то вроде соломенной бечевки – эта тонкая соломка напомнила мне ту, из которой делают панамы. Но бечевка почти сгнила внизу, так же, как и нижние листы пергамента, от которых остались лишь обрывки, хрупкие и покрытые засохшей плесенью. Поэтому я без труда удалил эту бечевку. Оставалось только снять обнаруженный под ней и скреплявший листы вместе какой-то толстый, сравнительно современного вида шнур. Вплетенная в него красная нить указывала на то, что это флотский шнур старого образца.
Освободив таким образом пачку пергамента, я снял верхний лист чистой кожи. Под ним открылся первый лист пергамента, сплошь покрытый мелкими буквами «черного письма» – старинного английского готического шрифта, столь тусклого и поблекшего, что даже умей я читать английский готический шрифт (а я не умею), то и. тогда я бы ничего не смог разобрать. Безнадежное дело! Несомненно, в этой рукописи – ключ к тайне, но она никогда не будет расшифрована ни мною, ни кем-либо другим. Леди с глазами лани явилась старому Потсу напрасно; напрасно она велела вручить мне эту рукопись.
Так думал я в то время, не зная возможностей науки. Однако позже я отнес эту толстую пачку к одному из друзей, ученому другу, чье жизненное призвание состояло в обработке и расшифровке старинных рукописей.
– Похоже, что безнадежно, – сказал он после пристального осмотра рукописи. – Все же попробуем, не попробуешь – не узнаешь.
Он подошел к шкафу, стоявшему в его рабочем кабинете, и вынул оттуда бутылку, наполненную какой-то жидкостью соломенного цвета; обмакнув в ней обыкновенную кисточку, какой пользуются живописцы, он несколько раз провел ею по первым строкам рукописи и стал ждать. Не прошло и минуты, как пред моим изумленным взором эти бледные неразборчивые буквы стали черными, как уголь, словно они были только вчера выведены самыми лучшими современными чернилами.
– Все в порядке, – сказал он торжественно. – Это были растительные чернила, а мое снадобье имеет силу восстанавливать их в том виде, какой они имели при первоначальном употреблении. Они останутся такими недели две, а потом опять поблекнут. Ваш манускрипт, мой друг, весьма древний, я бы сказал, времен Ричарда II1, но я достаточно легко его читаю. Вот послушайте начало: «Я, Хьюберт де Гастингс, пишу это в стране Тавантинсуйу, далеко от Англии, где я родился и куда никогда более не вернусь, будучи скитальцем, как и предсказано руной на мече моего предка Торгриммера, каковой меч моя мать вручила мне в тот день, когда французы сожгли Гастингс…», – и так далее. – Здесь мой друг умолк.
– Ну, так прочтите же это, ради Бога! – сказал я.
– Дорогой друг; – ответил он, – насколько я понимаю, это работа на несколько месяцев, а за мое время – простите, что я так говорю, – мне платят жалованье. Но я скажу вам, что нужно сделать. Все это писанье нужно обработать лист за листом, и когда оно почернеет, нужно его сфотографировать, прежде чем оно снова поблекнет. Затем следует пригласить опытного специалиста, – мне уже пришли в голову два имени, – который и расшифрует рукопись, тоже лист за листом. Конечно, вам это обойдется недешево, но, по-моему, дело стоит того. Кстати, черт возьми, где находится – или находилась – эта страна Тавантинсуйу?
– А я знаю, – сказал я, радуясь, что хотя бы в одном скромном пункте я оказался выше моего ученого друга. – Тавантинсуйу было туземным названием Империи Перу до испанского вторжения. Но как этот Хьюберт попал туда во времена Ричарда II? Ведь это на несколько столетий раньше, чем Писарро ступил на ее берега.
– Вот и докопайтесь, – ответил он. – Это развлечет вас на долгое время, а результаты, возможно, окупят затраты на расшифровку – если рукопись окажется достойной публикации. Я-то думаю, что нет, если сказать по правде, я прочел массу старинных рукописей и нашел, что большинство их ужасно скучны.
Итак, дело сделано – о том, какой ценой, я предпочту умолчать; и вот вам результат, более или менее модернизированный, поскольку Хьюберт из Гастингса часто выражал свои мысли в странной и архаичной форме. Иногда он употреблял также индейские слова, как будто он так долго говорил на языке этих перуанцев, или скорее на его разновидности – чанка, что начал забывать родной язык. Я лично нашел его рассказ романтичным и интересным и надеюсь, что и многие другие присоединятся к моему мнению, Пусть судят сами.
Но как бы я хотел знать конец этой истории!
Несомненно, кое-что об этом было написано на истлевших страницах, хотя, конечно, не о той великой битве, в которой он погиб; ведь Куилла совсем не умела писать, тем более по-английски, хотя она, думаю, пережила и его, и эту битву.
Единственный намек на то, чем все закончилось, может быть, содержится в сновидении – или видении – старого Потса, но чего стоят сны и видения?
КНИГА ПЕРВАЯ
ГЛАВА I. МЕЧ И КОЛЬЦО
Это – широкое кольцо из золота с плоской пластинкой, на которой когда-то была гравировка, теперь уже стершаяся и ставшая неразборчивой. Видно, это перстень с печаткой старинной европейской работы, но какого века и какой страны – определить невозможно. Второе кольцо хранилось в маленьком кожаном мешочке, затейливо вышитом золотой нитью или очень тонкой проволочкой и составлявшем, как я полагаю, деталь женского наряда. Оно похоже на очень массивное обручальное кольцо, только раз в шесть или семь толще, и покрыто выгравированным традиционным узором, напоминавшим звезды с расходившимися от них лучами или, может быть, цветы с лепестками. И, наконец, там была рукоятка меча, о которой я ниже скажу несколько слов.
Таковы были обнаруженные мною безделушки, если можно их так назвать. Сами по себе они не имеют особой ценности, не считая веса золота, потому что, как я уже сказал, изумруды сильно попорчены – как будто они пострадали от огня или по какой-то другой причине. Более того, в них нет и доли того изящества и очарования, каким отличаются драгоценности Древнего Египта; очевидно, они принадлежали более грубому веку и более грубой цивилизации. И все же в моем воображении они имели и до сих пор имеют особое, свойственное только им достоинство.
К тому же – в этом на меня повлиял дух оригинального Потса – все эти вещи несут в себе множество человеческих ассоциаций. Кто носил это малиновое платье с вышитыми на нем золотыми крестиками (конечно, они не могли быть христианскими крестами), и эту окаймленную пурпуром юбку, и изумрудное ожерелье, и золотой обруч с серпом молодой луны? Очевидно, та, что превратилась в мумию в гробнице, та давно умершая женщина странного незнакомого племени. Была ли она такой, какой увидел ее этот старый безумец Потс, вообразивший, будто она стоит перед ним в грязной, загроможденной вещами комнате ветхого дома в английском провинциальном городе, женщина с большими глазами, напоминающими глаза лани, и с царственной осанкой?
Нет, все это чепуха. Потс так долго жил с призраками, что поверил в их реальность, тогда как они возникли в его воображении и снова возвратились в него. Но все-таки это была некая женщина, и у нее, по-видимому, был возлюбленный или муж, человек с пышной светлой бородой. Каким образом в ту эпоху, должно быть, весьма отдаленную, какой-то златобородый мужчина мог сблизиться с женщиной, носившей такие богатые платья и украшения? А этот меч с рукояткой, отполированной частым прикосновением чьей-то руки и украшенной янтарным верхом, – откуда он? По-моему, думал я, – и впоследствии эксперты подтвердили мое предположение, – эта рукоятка по стилю очень напоминает древнескандинавское оружие. Я читал саги и помнил, что в одной из них рассказывалось о нескольких смелых скандинавах, которые приплыли к берегам земли, известной ныне под названием Америка, – кажется, их предводителем был некто Эрик. Может быть, светловолосый человек в гробнице был одним из этих викингов?
Так размышлял я, еще не заглядывая в пачку пергаментных листов, изготовленных из овечьей кожи человеком, который имел самые элементарные познания относительно обработки подобного материала; я еще не знал, что в этих листах скрывается ответ на многие из моих вопросов. К ним я обратился в последнюю очередь, ибо всех нас отпугивают пергаментные рукописи; ведь их так трудно и скучно читать. А здесь их была целая пачка, обвязанная чем-то вроде соломенной бечевки – эта тонкая соломка напомнила мне ту, из которой делают панамы. Но бечевка почти сгнила внизу, так же, как и нижние листы пергамента, от которых остались лишь обрывки, хрупкие и покрытые засохшей плесенью. Поэтому я без труда удалил эту бечевку. Оставалось только снять обнаруженный под ней и скреплявший листы вместе какой-то толстый, сравнительно современного вида шнур. Вплетенная в него красная нить указывала на то, что это флотский шнур старого образца.
Освободив таким образом пачку пергамента, я снял верхний лист чистой кожи. Под ним открылся первый лист пергамента, сплошь покрытый мелкими буквами «черного письма» – старинного английского готического шрифта, столь тусклого и поблекшего, что даже умей я читать английский готический шрифт (а я не умею), то и. тогда я бы ничего не смог разобрать. Безнадежное дело! Несомненно, в этой рукописи – ключ к тайне, но она никогда не будет расшифрована ни мною, ни кем-либо другим. Леди с глазами лани явилась старому Потсу напрасно; напрасно она велела вручить мне эту рукопись.
Так думал я в то время, не зная возможностей науки. Однако позже я отнес эту толстую пачку к одному из друзей, ученому другу, чье жизненное призвание состояло в обработке и расшифровке старинных рукописей.
– Похоже, что безнадежно, – сказал он после пристального осмотра рукописи. – Все же попробуем, не попробуешь – не узнаешь.
Он подошел к шкафу, стоявшему в его рабочем кабинете, и вынул оттуда бутылку, наполненную какой-то жидкостью соломенного цвета; обмакнув в ней обыкновенную кисточку, какой пользуются живописцы, он несколько раз провел ею по первым строкам рукописи и стал ждать. Не прошло и минуты, как пред моим изумленным взором эти бледные неразборчивые буквы стали черными, как уголь, словно они были только вчера выведены самыми лучшими современными чернилами.
– Все в порядке, – сказал он торжественно. – Это были растительные чернила, а мое снадобье имеет силу восстанавливать их в том виде, какой они имели при первоначальном употреблении. Они останутся такими недели две, а потом опять поблекнут. Ваш манускрипт, мой друг, весьма древний, я бы сказал, времен Ричарда II1, но я достаточно легко его читаю. Вот послушайте начало: «Я, Хьюберт де Гастингс, пишу это в стране Тавантинсуйу, далеко от Англии, где я родился и куда никогда более не вернусь, будучи скитальцем, как и предсказано руной на мече моего предка Торгриммера, каковой меч моя мать вручила мне в тот день, когда французы сожгли Гастингс…», – и так далее. – Здесь мой друг умолк.
– Ну, так прочтите же это, ради Бога! – сказал я.
– Дорогой друг; – ответил он, – насколько я понимаю, это работа на несколько месяцев, а за мое время – простите, что я так говорю, – мне платят жалованье. Но я скажу вам, что нужно сделать. Все это писанье нужно обработать лист за листом, и когда оно почернеет, нужно его сфотографировать, прежде чем оно снова поблекнет. Затем следует пригласить опытного специалиста, – мне уже пришли в голову два имени, – который и расшифрует рукопись, тоже лист за листом. Конечно, вам это обойдется недешево, но, по-моему, дело стоит того. Кстати, черт возьми, где находится – или находилась – эта страна Тавантинсуйу?
– А я знаю, – сказал я, радуясь, что хотя бы в одном скромном пункте я оказался выше моего ученого друга. – Тавантинсуйу было туземным названием Империи Перу до испанского вторжения. Но как этот Хьюберт попал туда во времена Ричарда II? Ведь это на несколько столетий раньше, чем Писарро ступил на ее берега.
– Вот и докопайтесь, – ответил он. – Это развлечет вас на долгое время, а результаты, возможно, окупят затраты на расшифровку – если рукопись окажется достойной публикации. Я-то думаю, что нет, если сказать по правде, я прочел массу старинных рукописей и нашел, что большинство их ужасно скучны.
Итак, дело сделано – о том, какой ценой, я предпочту умолчать; и вот вам результат, более или менее модернизированный, поскольку Хьюберт из Гастингса часто выражал свои мысли в странной и архаичной форме. Иногда он употреблял также индейские слова, как будто он так долго говорил на языке этих перуанцев, или скорее на его разновидности – чанка, что начал забывать родной язык. Я лично нашел его рассказ романтичным и интересным и надеюсь, что и многие другие присоединятся к моему мнению, Пусть судят сами.
Но как бы я хотел знать конец этой истории!
Несомненно, кое-что об этом было написано на истлевших страницах, хотя, конечно, не о той великой битве, в которой он погиб; ведь Куилла совсем не умела писать, тем более по-английски, хотя она, думаю, пережила и его, и эту битву.
Единственный намек на то, чем все закончилось, может быть, содержится в сновидении – или видении – старого Потса, но чего стоят сны и видения?
КНИГА ПЕРВАЯ
ГЛАВА I. МЕЧ И КОЛЬЦО
Я, Хьюберт из Гастингса, пишу это в стране Тавантинсуйу, далеко от Англии, где я родился и куда никогда более не вернусь, будучи скитальцем, как и предсказано руной на мече моего предка Торгриммера, каковой меч моя мать вручила мне в тот день, когда французы сожгли Гастингс. Я пишу это пером, добытым из крыла большого горного орла и отточенным мною до нужной формы; чернилами, которые я приготовил из сока открытых мной определенных растений; и на пергаменте, который я получил, расщепляя кожи здешних овец собственными руками, но боюсь, что плохо, хотя я и видел, как практиковали это ремесло, когда был купцом в городе Лондоне.
Начну сначала.
Я – сын владельца рыболовецкой флотилии, и торговал рыбой в древнем городе Гастингсе, а мой отец утонул в открытом море во время лова. Будучи его единственным сыном, оставшимся в живых, я унаследовал его дело и однажды с двумя моими подручными вышел в море ловить сетями рыбу. Я был тогда молод – лет двадцати трех – и не лишен привлекательности. У меня были длинные светлые вьющиеся волосы и широко расставленные большие голубые глаза: они и сейчас такие же, хотя несколько впали и потемнели в этой стране палящего, яркого солнца. Нос с широкими ноздрями был довольно велик, так же, как и рот, хотя моя мать, да и некоторые другие находили, что он красивой формы. Сказать по правде, я вообще был крупного сложения, хотя и не очень высокого роста, с необыкновенно плотным и крепким телом и очень сильный; настолько сильный, что мало кто мог сбить меня с ног, даже когда я был ребенком.
В остальном, подобно царю Давиду, я, теперь такой загорелый и обветренный, что если бы не светлые волосы и борода, меня даже на небольшом расстоянии могли бы принять за одного из окружающих меня индейских вождей, – имел свежий и приятный вид, возможно, благодаря удивительному здоровью, ибо я ни одного дня не знал, что такое болезнь; и отличался легким покладистым характером, какой часто, сопутствует здоровью. Добавлю также – почему бы и нет? – что я не был глуп, а напротив, принадлежал к тем, кто преуспевает в том, к чему может приложить свой ум. Будь я глуп, я бы не был ныне властителем великого народа и мужем их царицы; скажу больше – меня бы давно не было в живых.
Но довольно обо мне и моей внешности в те годы, которые кажутся мне теперь такими далекими, как будто все это было где-то в стране сновидений.
Итак, я и двое моих подручных, таких же моряков, как я и большинство жителей Гастингса, в один летний вечер вышли в море с намерением ловить всю ночь и вернуться домой на заре. Мы прибыли на место лова и забросили сеть, и тут нас посетила необыкновенная удача, ибо к трем часам утра наша большая шхуна была вся заполнена самой разнообразной рыбой. Никогда еще наши сети не приносили нам столь богатой добычи.
Оглядываясь теперь на тот обильный улов, как и на все другие, даже мелкие, события моей юности, случавшиеся со мной до того, как я стал скитальцем и изгнанником – я вижу в нем как бы некое предзнаменование. Ибо разве не было моим постоянным уделом в жизни – быть сначала обласканным Фортуной, а потом вдруг терять все собранные большие богатства, так же как мне суждено было потерять то великое множество рыбы?
Сегодня, когда я пишу это, я вновь обладаю огромным богатством величия, любви, власти, а также золота, – больше, чем я могу сосчитать. При моем появлении мои армии, которые все еще смотрят на меня как на полубога, приветствуют меня громкими криками и целуют воздух по своему языческому обычаю. Моя прекрасная жена – царица – склоняется передо мной, а женщины моего дома повергаются в прах. Люди древнего Золотого Города поворачиваются лицом к стене, а дети прикрывают глаза ладонями, не смея взглянуть на мое великолепие, когда я прохожу мимо, в то время как бросают передо мною цветы, чтобы мои ноги не ступали по голой земле. От моего суждения зависит жизнь или смерть, и каждое мое слово, даже брошенное вскользь, воспринимается как голос с неба. Все это – мое, как и многое другое, все атрибуты власти и имущества – прерогатива Повелителя из Моря, который принес победу людям Чанка и привел их обратно на их древнюю родину, где они могли бы жить в безопасности, вдали от ярости Инка.
И все же часто, когда я сижу один среди всего этого великолепия на крыше древнего дворца или брожу под звездным небом в дворцовых садах, я вспоминаю тот богатый улов у берегов Англии и то, что было потом. Я вспоминаю также дни процветания и богатства, сделавшие меня одним из первых купцов Лондона, и то, что было потом. Я вспоминаю, наконец, как я завоевал Бланш Эйлис, столь превосходившую меня по знатности и положению, и то, что было потом. И тогда мной овладевает страх, что может последовать за нынешним часом мира, любви и благоденствия.
Одно последует несомненно, и это – смерть. Быть может, она еще далеко, быть может, – близко. Но вчера мои шпионы донесли мне, что Кари Упанки, Инка Тавантинсуйу, – тот, кто когда-то любил меня, как брата, а теперь ненавидит из-за своих суеверий и за то, что я взял в жены Деву Солнца, – собирает большое войско, намереваясь пройти той же дорогой, по которой много лет назад прошли мы, когда народ Чанка бежал от тирании Инка на свою родину, в древний Золотой Город, – прийти сюда и уничтожить нас. По слухам, это войско сможет выступить не раньше, чем через год, и еще один год пройдет, прежде чем они сюда явятся. Однако, зная Кари, я уверен, что они выступят, и более того – что они придут сюда, и тогда начнется великая битва в горных ущельях, куда, как в старину, я уведу армии Чанка.
Может быть, мне суждено пасть в этой битве. Разве руна, начерченная на мече моего предка Торгриммера «Взвейся-Пламя», не говорит о том, кто владеет им, что
«Став победителем, он будет побежден,
В дальнем краю уснет со мною он…»?
Что ж, если народ Чанка одержит верх, что мне до того, что я сам буду побежден? Это была бы славная и чистая смерть – погибнуть от копья Кари, зная, что и его войско тоже погибнет, – а я клянусь, что они погибнут, и да поможет мне Святой Хьюберт! Тогда, по крайней мере, Куилла и ее дети жили бы в мире и величии, поскольку никто бы им больше не угрожал.
Смерть… Что такое смерть? Я скажу, что это надежда для каждого из нас, а больше всего – для изгнанника и скитальца. В лучшем случае это слава, в худшем – сон. Более того, уж так ли я счастлив, чтобы бояться умереть? Куилла не сумеет прочесть то, что я пишу, и поэтому я отвечу: нет. Я христианин, а она и окружающие ее люди – даже мои собственные дети – поклоняются луне и небесному воинству. У меня белая кожа, а у них – с оттенком меди, хотя, правда, моя малютка, дочь Гудруда, которой я дал имя моей матери, – почти белая, как я. В их сердцах скрываются тайны, которых я никогда не узнаю, так же как в моем сердце есть тайны, которых они никогда не разгадают, – потому что у нас разная кровь. И однако, видит Бог, я искренне полюбил их и больше всего – эту величайшую из женщин – Куиллу.
О! Истина в том, что здесь, на земле, для человека нет счастья.
Слух о предстоящем нашествии Кари с его войском и заставил меня приняться за дело, которое давно уже было у меня на уме, – написать кое-что из моей истории как в Англии, так и в этой стране – ведь я первый белый, чья нога ступила на ее землю. Наверно, это глупая затея, ибо кто же прочтет то, что я напишу, и что случится с тем, что будет мною написано? Я распоряжусь, чтобы рукопись положили в гробницу у моих ног, но кто и когда найдет эту гробницу? И все же я пишу, ибо что-то в моем сердце побуждает меня взяться за эту задачу.
Возвращаюсь к давно прошедшим дням. Когда наша шхуна наполнилась рыбой, мы с веселым сердцем подставили парус легкому ветерку, дувшему с моря к берегам Гастингса. Было еще почти темно, и над морем висел густой туман, но этого слабого ветра было достаточно, чтобы шхуна продвигалась вперед. И вдруг мы услышали голоса, как будто вокруг разговаривали люди, и скрип мачт. В это время порыв ветра на мгновение разорвал завесу тумана, и мы увидели, что находимся среди большой флотилии – французской флотилии, ибо на их мачтах развевались лилии Франции; мы увидели также, что носы кораблей устремлены к берегу Гастингса, хотя в эту минуту они как будто замерли в своем движении, поскольку ветер, силы которого было достаточно для нашей легкой рыбацкой шхуны с большим парусом, был слишком слаб, чтобы приводить в движение тяжеловесные корабли. Как назло, нас тоже заметили, и с ближайшего корабля на нас посыпались угрозы и проклятья, а вслед за криками в нас полетели стрелы, которые лишь чудом не задели нас.
Потом туман снова сомкнулся, и под его прикрытием мы проскользнули сквозь французскую флотилию.
Прошел почти час, прежде чем мы достигли Гастингса. Едва шхуна коснулась причала, как я выскочил на мостки с криком: «Тревога! Тревога! На нас идут французы! К оружию! Мы прошли сквозь целую флотилию в тумане».
В одно мгновение сонная набережная как будто проснулась. С расположенного поблизости рыбного рынка, из других мест – отовсюду бежали моряки и разные другие люди, за ними – дети, а из дальних домов выбегали женщины с испуганными лицами, будто затравленные кролики из своих норок. Через минуту меня уже обступила толпа, все наперебой и хором засыпали меня вопросами, на которые я мог ответить только криком: «Тревога! На нас напали французы! К оружию, говорю я! К оружию!»
Туг сквозь толпу ко мне приблизился старик с белой бородой и официальной бляхой на груди, громко взывая к преграждавшей ему путь массе людей: «Дорогу бейлифу!2»
Толпа послушно расступилась, и мы оказались с ним лицом к лицу.
– В чем дело, Хьюберт из Гастингса? – спросил он. – Или где-нибудь пожар, что ты так громко кричишь?
– Да, ваша милость, – отвечал я. – Пожар, и убийство, и все дары, которые французы приготовили для Англии. Флот французов приближается к Гастингсу, пятьдесят кораблей, а то и больше. Мы пробрались между ними в тумане, ибо ветер, слишком слабый для больших кораблей, нам благоприятствовал, да и они не обратили особенного внимания на рыбацкую шхуну – выпустили пару стрел, вот и все.
– Откуда они явились? – спросил бейлиф, совершенно озадаченный внезапностью события.
– Не знаю, но люди из встречной лодки крикнули нам, что эти французы грабят все побережье и направляются к Гастингсу, чтобы предать его огню и мечу. Но это и все, что мы услышали, потому что лодка исчезла в тумане; могу сказать лишь одно – не пройдет и часа, как французы будут здесь.
Не сказав ни слова, бейлиф повернулся и бросился бежать по направлению к городу, и вскоре зазвонили колокола в церквях Всех Святых и Св. Клемента, а глашатаи стали созывать всех мужчин на Рыночную площадь. Бросив печальный взгляд на свою шхуну с таким богатым уловом, я тоже направился в город вместе с моими двумя помощниками.
Вскоре я очутился перед старинным бревенчатым домом, невысоким, длинным и обширным, с примыкавшим к нему двором, наполненным бочками, якорями и другими предметами морского промысла, снастями вроде канатов и тому подобными принадлежностями моего ремесла.
И вот я, Хьюберт, охваченный страхом, хотя и не за себя, и чувствуя то волнение в крови, которое естественно испытывает человек моих лет перед предстоящей ему первой битвой, бросился к этому дому, но на мгновение задержался у большого вяза, растущего у входа; его нижние ветви были спилены, чтобы не заслонять окна от света, Я очень хорошо помню этот вяз, прежде всего потому, что, когда я был ребенком, в его дупле гнездились скворцы, и я вырастил одного из птенцов в сплетенной из прутьев клетке и научил его говорить. Он прожил у меня несколько лет. Он стал таким ручным, что часто сопровождал меня, сидя у меня на плече, пока наконец в одну их моих прогулок за город его не спугнула кошка, и прежде чем я успел его поймать, он стал добычей ястреба; впоследствии я отомстил за него, застрелив этого ястреба из лука.
Я помню старый вяз еще и потому, что в то утро, когда я остановился возле него, я заметил, какой он густой и зеленый. А на следующее утро после пожара я вновь увидел его – обугленным и почерневшим, с завявшей, опаленной листвой. Этот контраст запечатлелся в моей памяти, и всякий раз, когда я вижу, как удача и процветание сменяются разорением, или жизнь – смертью, я всегда вспоминаю этот вяз. Ибо именно такие мелочи, которые мы видели сами, а не то, о чем пишут и рассказывают другие, помогают нам оценивать и сопоставлять события.
Причина, побуждавшая меня спешить к этому дому, заключалась в том, что в нем жила моя вдовствующая мать. Зная, что появление французов означает зло и бедствия, ибо пролетевшая у меня над головой стрела, а может быть, и донесшиеся с одного из кораблей обрывки брани не предвещали ничего хорошего, – первое, что я решил сделать, это увести мать в какое-нибудь безопасное место. Это было нелегко, так как с возрастом моя мать сильно ослабела, и я невольно остановился, чтобы представить себе свои возможные действия. Впрочем, вторым, что задержало меня у вяза, была мысль о том, как бы не слишком испугать ее своим сообщением. Обдумав все это, я вошел в дом.
Дверь вела в общую комнату с низким оштукатуренным потолком, покоившимся на крепких дубовых балках. Там я и застал мою мать. Она стояла на коленях, придерживаясь рукой за край стола, на котором все было приготовлено к завтраку: жареная сельдь, холодное мясо и кружка эля. По своему обыкновению, мать молилась; она была очень религиозна, хотя и на новый лад, ибо следовала проповеднику по имени Уиклиф3, который в те дни будоражил и смущал Церковь. Видимо, она уснула во время молитвы, и я с минуту молча смотрел на нее, не решаясь ее разбудить. Даже в старости (я родился, когда она прожила в замужестве лет двадцать, если не больше) она была очень красивой женщиной, с белыми волосами и тонкими чертами лица, говорившими о благородной крови: она была более высокого происхождения, чем мой отец, и поссорилась со своей родней, выйдя за него замуж.
При звуке моих шагов она очнулась и увидела меня.
– Странно, – сказала она. – Я уснула за молитвой, а ночью почти не спала – как бывает со мной, когда ты уходишь в море, да простит меня Бог; и мне приснилось, будто нас ждет какая-то беда. Не брани меня, Хьюберт. Ведь если море уже забрало отца и двух сыновей, не удивительно, что мне страшно за последнего из моих отпрысков. Помоги мне подняться, Хьюберт; кажется, мои руки и ноги налились водой, такие они тяжелые. Лекарь говорит, что однажды она доберется до сердца, и тогда все будет кончено.
Я повиновался, поцеловал ее в лоб, и когда она уже сидела за столом в своем кресле, сказал:
– Твой сон в руку, матушка. Нас ждет беда. Слышишь? Колокола Св. Клемента говорят о ней. Нас собираются посетить французы. Я знаю потому, что на рассвете прошел сквозь их флотилию.
– Вот как? – сказала она спокойно. – Я боялась худшего. Боялась, что ты последовал за братьями в пучину. Ну что же, французы пока еще не появились, а ты здесь, слава Богу. Так что ешь и пей; ведь мы в Англии сражаемся лучше на полный желудок.
Я снова повиновался, ибо после долгой ночи был голоден и хотел пить; и только я успел поесть и выпить кружку эля, как мы услышали крики и топот бегущих людей.
– Ты слышишь, Хьюберт? Хочешь присоединиться к остальным и послать одного-двух французов в ад с помощью твоего большого лука? – спросила мать.
– Нет, – ответил я, – я спешу увести тебя из этого города, который, боюсь, будет сожжен. Близ Миннес-Рок есть одна пещера; там, думаю, ты будешь вне опасности, матушка.
– От моих предков, Хьюберт, я унаследовала одно качество, свойственное женщинам Севера, – никогда не прятаться, как за щит, за спины своих мужчин, когда долг призывает их быть где-то в другом месте. Мои ноги совсем ослабели, мне не под силу пробираться по скалам и прятаться в пещерах, а нести меня в гору слишком тяжело. Я останусь здесь, где прожила эти сорок пять лет, выживу или умру – на то воля Божья. Ступай же и выполняй свой долг. Постой! Собери наших девушек и вели им уходить из города в их деревни. Они молоды и проворны, и никакой француз их не догонит.
Начну сначала.
Я – сын владельца рыболовецкой флотилии, и торговал рыбой в древнем городе Гастингсе, а мой отец утонул в открытом море во время лова. Будучи его единственным сыном, оставшимся в живых, я унаследовал его дело и однажды с двумя моими подручными вышел в море ловить сетями рыбу. Я был тогда молод – лет двадцати трех – и не лишен привлекательности. У меня были длинные светлые вьющиеся волосы и широко расставленные большие голубые глаза: они и сейчас такие же, хотя несколько впали и потемнели в этой стране палящего, яркого солнца. Нос с широкими ноздрями был довольно велик, так же, как и рот, хотя моя мать, да и некоторые другие находили, что он красивой формы. Сказать по правде, я вообще был крупного сложения, хотя и не очень высокого роста, с необыкновенно плотным и крепким телом и очень сильный; настолько сильный, что мало кто мог сбить меня с ног, даже когда я был ребенком.
В остальном, подобно царю Давиду, я, теперь такой загорелый и обветренный, что если бы не светлые волосы и борода, меня даже на небольшом расстоянии могли бы принять за одного из окружающих меня индейских вождей, – имел свежий и приятный вид, возможно, благодаря удивительному здоровью, ибо я ни одного дня не знал, что такое болезнь; и отличался легким покладистым характером, какой часто, сопутствует здоровью. Добавлю также – почему бы и нет? – что я не был глуп, а напротив, принадлежал к тем, кто преуспевает в том, к чему может приложить свой ум. Будь я глуп, я бы не был ныне властителем великого народа и мужем их царицы; скажу больше – меня бы давно не было в живых.
Но довольно обо мне и моей внешности в те годы, которые кажутся мне теперь такими далекими, как будто все это было где-то в стране сновидений.
Итак, я и двое моих подручных, таких же моряков, как я и большинство жителей Гастингса, в один летний вечер вышли в море с намерением ловить всю ночь и вернуться домой на заре. Мы прибыли на место лова и забросили сеть, и тут нас посетила необыкновенная удача, ибо к трем часам утра наша большая шхуна была вся заполнена самой разнообразной рыбой. Никогда еще наши сети не приносили нам столь богатой добычи.
Оглядываясь теперь на тот обильный улов, как и на все другие, даже мелкие, события моей юности, случавшиеся со мной до того, как я стал скитальцем и изгнанником – я вижу в нем как бы некое предзнаменование. Ибо разве не было моим постоянным уделом в жизни – быть сначала обласканным Фортуной, а потом вдруг терять все собранные большие богатства, так же как мне суждено было потерять то великое множество рыбы?
Сегодня, когда я пишу это, я вновь обладаю огромным богатством величия, любви, власти, а также золота, – больше, чем я могу сосчитать. При моем появлении мои армии, которые все еще смотрят на меня как на полубога, приветствуют меня громкими криками и целуют воздух по своему языческому обычаю. Моя прекрасная жена – царица – склоняется передо мной, а женщины моего дома повергаются в прах. Люди древнего Золотого Города поворачиваются лицом к стене, а дети прикрывают глаза ладонями, не смея взглянуть на мое великолепие, когда я прохожу мимо, в то время как бросают передо мною цветы, чтобы мои ноги не ступали по голой земле. От моего суждения зависит жизнь или смерть, и каждое мое слово, даже брошенное вскользь, воспринимается как голос с неба. Все это – мое, как и многое другое, все атрибуты власти и имущества – прерогатива Повелителя из Моря, который принес победу людям Чанка и привел их обратно на их древнюю родину, где они могли бы жить в безопасности, вдали от ярости Инка.
И все же часто, когда я сижу один среди всего этого великолепия на крыше древнего дворца или брожу под звездным небом в дворцовых садах, я вспоминаю тот богатый улов у берегов Англии и то, что было потом. Я вспоминаю также дни процветания и богатства, сделавшие меня одним из первых купцов Лондона, и то, что было потом. Я вспоминаю, наконец, как я завоевал Бланш Эйлис, столь превосходившую меня по знатности и положению, и то, что было потом. И тогда мной овладевает страх, что может последовать за нынешним часом мира, любви и благоденствия.
Одно последует несомненно, и это – смерть. Быть может, она еще далеко, быть может, – близко. Но вчера мои шпионы донесли мне, что Кари Упанки, Инка Тавантинсуйу, – тот, кто когда-то любил меня, как брата, а теперь ненавидит из-за своих суеверий и за то, что я взял в жены Деву Солнца, – собирает большое войско, намереваясь пройти той же дорогой, по которой много лет назад прошли мы, когда народ Чанка бежал от тирании Инка на свою родину, в древний Золотой Город, – прийти сюда и уничтожить нас. По слухам, это войско сможет выступить не раньше, чем через год, и еще один год пройдет, прежде чем они сюда явятся. Однако, зная Кари, я уверен, что они выступят, и более того – что они придут сюда, и тогда начнется великая битва в горных ущельях, куда, как в старину, я уведу армии Чанка.
Может быть, мне суждено пасть в этой битве. Разве руна, начерченная на мече моего предка Торгриммера «Взвейся-Пламя», не говорит о том, кто владеет им, что
«Став победителем, он будет побежден,
В дальнем краю уснет со мною он…»?
Что ж, если народ Чанка одержит верх, что мне до того, что я сам буду побежден? Это была бы славная и чистая смерть – погибнуть от копья Кари, зная, что и его войско тоже погибнет, – а я клянусь, что они погибнут, и да поможет мне Святой Хьюберт! Тогда, по крайней мере, Куилла и ее дети жили бы в мире и величии, поскольку никто бы им больше не угрожал.
Смерть… Что такое смерть? Я скажу, что это надежда для каждого из нас, а больше всего – для изгнанника и скитальца. В лучшем случае это слава, в худшем – сон. Более того, уж так ли я счастлив, чтобы бояться умереть? Куилла не сумеет прочесть то, что я пишу, и поэтому я отвечу: нет. Я христианин, а она и окружающие ее люди – даже мои собственные дети – поклоняются луне и небесному воинству. У меня белая кожа, а у них – с оттенком меди, хотя, правда, моя малютка, дочь Гудруда, которой я дал имя моей матери, – почти белая, как я. В их сердцах скрываются тайны, которых я никогда не узнаю, так же как в моем сердце есть тайны, которых они никогда не разгадают, – потому что у нас разная кровь. И однако, видит Бог, я искренне полюбил их и больше всего – эту величайшую из женщин – Куиллу.
О! Истина в том, что здесь, на земле, для человека нет счастья.
Слух о предстоящем нашествии Кари с его войском и заставил меня приняться за дело, которое давно уже было у меня на уме, – написать кое-что из моей истории как в Англии, так и в этой стране – ведь я первый белый, чья нога ступила на ее землю. Наверно, это глупая затея, ибо кто же прочтет то, что я напишу, и что случится с тем, что будет мною написано? Я распоряжусь, чтобы рукопись положили в гробницу у моих ног, но кто и когда найдет эту гробницу? И все же я пишу, ибо что-то в моем сердце побуждает меня взяться за эту задачу.
Возвращаюсь к давно прошедшим дням. Когда наша шхуна наполнилась рыбой, мы с веселым сердцем подставили парус легкому ветерку, дувшему с моря к берегам Гастингса. Было еще почти темно, и над морем висел густой туман, но этого слабого ветра было достаточно, чтобы шхуна продвигалась вперед. И вдруг мы услышали голоса, как будто вокруг разговаривали люди, и скрип мачт. В это время порыв ветра на мгновение разорвал завесу тумана, и мы увидели, что находимся среди большой флотилии – французской флотилии, ибо на их мачтах развевались лилии Франции; мы увидели также, что носы кораблей устремлены к берегу Гастингса, хотя в эту минуту они как будто замерли в своем движении, поскольку ветер, силы которого было достаточно для нашей легкой рыбацкой шхуны с большим парусом, был слишком слаб, чтобы приводить в движение тяжеловесные корабли. Как назло, нас тоже заметили, и с ближайшего корабля на нас посыпались угрозы и проклятья, а вслед за криками в нас полетели стрелы, которые лишь чудом не задели нас.
Потом туман снова сомкнулся, и под его прикрытием мы проскользнули сквозь французскую флотилию.
Прошел почти час, прежде чем мы достигли Гастингса. Едва шхуна коснулась причала, как я выскочил на мостки с криком: «Тревога! Тревога! На нас идут французы! К оружию! Мы прошли сквозь целую флотилию в тумане».
В одно мгновение сонная набережная как будто проснулась. С расположенного поблизости рыбного рынка, из других мест – отовсюду бежали моряки и разные другие люди, за ними – дети, а из дальних домов выбегали женщины с испуганными лицами, будто затравленные кролики из своих норок. Через минуту меня уже обступила толпа, все наперебой и хором засыпали меня вопросами, на которые я мог ответить только криком: «Тревога! На нас напали французы! К оружию, говорю я! К оружию!»
Туг сквозь толпу ко мне приблизился старик с белой бородой и официальной бляхой на груди, громко взывая к преграждавшей ему путь массе людей: «Дорогу бейлифу!2»
Толпа послушно расступилась, и мы оказались с ним лицом к лицу.
– В чем дело, Хьюберт из Гастингса? – спросил он. – Или где-нибудь пожар, что ты так громко кричишь?
– Да, ваша милость, – отвечал я. – Пожар, и убийство, и все дары, которые французы приготовили для Англии. Флот французов приближается к Гастингсу, пятьдесят кораблей, а то и больше. Мы пробрались между ними в тумане, ибо ветер, слишком слабый для больших кораблей, нам благоприятствовал, да и они не обратили особенного внимания на рыбацкую шхуну – выпустили пару стрел, вот и все.
– Откуда они явились? – спросил бейлиф, совершенно озадаченный внезапностью события.
– Не знаю, но люди из встречной лодки крикнули нам, что эти французы грабят все побережье и направляются к Гастингсу, чтобы предать его огню и мечу. Но это и все, что мы услышали, потому что лодка исчезла в тумане; могу сказать лишь одно – не пройдет и часа, как французы будут здесь.
Не сказав ни слова, бейлиф повернулся и бросился бежать по направлению к городу, и вскоре зазвонили колокола в церквях Всех Святых и Св. Клемента, а глашатаи стали созывать всех мужчин на Рыночную площадь. Бросив печальный взгляд на свою шхуну с таким богатым уловом, я тоже направился в город вместе с моими двумя помощниками.
Вскоре я очутился перед старинным бревенчатым домом, невысоким, длинным и обширным, с примыкавшим к нему двором, наполненным бочками, якорями и другими предметами морского промысла, снастями вроде канатов и тому подобными принадлежностями моего ремесла.
И вот я, Хьюберт, охваченный страхом, хотя и не за себя, и чувствуя то волнение в крови, которое естественно испытывает человек моих лет перед предстоящей ему первой битвой, бросился к этому дому, но на мгновение задержался у большого вяза, растущего у входа; его нижние ветви были спилены, чтобы не заслонять окна от света, Я очень хорошо помню этот вяз, прежде всего потому, что, когда я был ребенком, в его дупле гнездились скворцы, и я вырастил одного из птенцов в сплетенной из прутьев клетке и научил его говорить. Он прожил у меня несколько лет. Он стал таким ручным, что часто сопровождал меня, сидя у меня на плече, пока наконец в одну их моих прогулок за город его не спугнула кошка, и прежде чем я успел его поймать, он стал добычей ястреба; впоследствии я отомстил за него, застрелив этого ястреба из лука.
Я помню старый вяз еще и потому, что в то утро, когда я остановился возле него, я заметил, какой он густой и зеленый. А на следующее утро после пожара я вновь увидел его – обугленным и почерневшим, с завявшей, опаленной листвой. Этот контраст запечатлелся в моей памяти, и всякий раз, когда я вижу, как удача и процветание сменяются разорением, или жизнь – смертью, я всегда вспоминаю этот вяз. Ибо именно такие мелочи, которые мы видели сами, а не то, о чем пишут и рассказывают другие, помогают нам оценивать и сопоставлять события.
Причина, побуждавшая меня спешить к этому дому, заключалась в том, что в нем жила моя вдовствующая мать. Зная, что появление французов означает зло и бедствия, ибо пролетевшая у меня над головой стрела, а может быть, и донесшиеся с одного из кораблей обрывки брани не предвещали ничего хорошего, – первое, что я решил сделать, это увести мать в какое-нибудь безопасное место. Это было нелегко, так как с возрастом моя мать сильно ослабела, и я невольно остановился, чтобы представить себе свои возможные действия. Впрочем, вторым, что задержало меня у вяза, была мысль о том, как бы не слишком испугать ее своим сообщением. Обдумав все это, я вошел в дом.
Дверь вела в общую комнату с низким оштукатуренным потолком, покоившимся на крепких дубовых балках. Там я и застал мою мать. Она стояла на коленях, придерживаясь рукой за край стола, на котором все было приготовлено к завтраку: жареная сельдь, холодное мясо и кружка эля. По своему обыкновению, мать молилась; она была очень религиозна, хотя и на новый лад, ибо следовала проповеднику по имени Уиклиф3, который в те дни будоражил и смущал Церковь. Видимо, она уснула во время молитвы, и я с минуту молча смотрел на нее, не решаясь ее разбудить. Даже в старости (я родился, когда она прожила в замужестве лет двадцать, если не больше) она была очень красивой женщиной, с белыми волосами и тонкими чертами лица, говорившими о благородной крови: она была более высокого происхождения, чем мой отец, и поссорилась со своей родней, выйдя за него замуж.
При звуке моих шагов она очнулась и увидела меня.
– Странно, – сказала она. – Я уснула за молитвой, а ночью почти не спала – как бывает со мной, когда ты уходишь в море, да простит меня Бог; и мне приснилось, будто нас ждет какая-то беда. Не брани меня, Хьюберт. Ведь если море уже забрало отца и двух сыновей, не удивительно, что мне страшно за последнего из моих отпрысков. Помоги мне подняться, Хьюберт; кажется, мои руки и ноги налились водой, такие они тяжелые. Лекарь говорит, что однажды она доберется до сердца, и тогда все будет кончено.
Я повиновался, поцеловал ее в лоб, и когда она уже сидела за столом в своем кресле, сказал:
– Твой сон в руку, матушка. Нас ждет беда. Слышишь? Колокола Св. Клемента говорят о ней. Нас собираются посетить французы. Я знаю потому, что на рассвете прошел сквозь их флотилию.
– Вот как? – сказала она спокойно. – Я боялась худшего. Боялась, что ты последовал за братьями в пучину. Ну что же, французы пока еще не появились, а ты здесь, слава Богу. Так что ешь и пей; ведь мы в Англии сражаемся лучше на полный желудок.
Я снова повиновался, ибо после долгой ночи был голоден и хотел пить; и только я успел поесть и выпить кружку эля, как мы услышали крики и топот бегущих людей.
– Ты слышишь, Хьюберт? Хочешь присоединиться к остальным и послать одного-двух французов в ад с помощью твоего большого лука? – спросила мать.
– Нет, – ответил я, – я спешу увести тебя из этого города, который, боюсь, будет сожжен. Близ Миннес-Рок есть одна пещера; там, думаю, ты будешь вне опасности, матушка.
– От моих предков, Хьюберт, я унаследовала одно качество, свойственное женщинам Севера, – никогда не прятаться, как за щит, за спины своих мужчин, когда долг призывает их быть где-то в другом месте. Мои ноги совсем ослабели, мне не под силу пробираться по скалам и прятаться в пещерах, а нести меня в гору слишком тяжело. Я останусь здесь, где прожила эти сорок пять лет, выживу или умру – на то воля Божья. Ступай же и выполняй свой долг. Постой! Собери наших девушек и вели им уходить из города в их деревни. Они молоды и проворны, и никакой француз их не догонит.