– Чтобы умереть в Англии при весьма странных обстоятельствах. Святая инквизиция терпелива, и у нее длинные руки. Если я верно припоминаю, именно это дело о ереси моего отца впервые привело вас в Блосхолм, где, после его гибели и публичного сожжения его книги, вы многого достигли.
   – Ты всегда права, Эмлин, и потому нет необходимости напоминать тебе о том, что мы с ним были давнишними врагами в Испании; вот почему меня выбрали, чтобы выследить его, и почему тебе довелось узнать кое-что обо мне.
   Она кивнула, и он продолжал:
   – Достаточно об отце-еретике – теперь о матери-цыганке. Говорят, она сама наложила на себя руки, чтобы избежать казни.
   – Нечего ходить вокруг да около, аббат, давайте, как старые друзья, говорить правду. Вы хотите сказать – она покончила с собой, чтобы не быть сожженной вами, как ведьма: ведь у нее имелись кое-какие несожженные письма, и она угрожала вам пустить их в ход, как и я.
   – Зачем вспоминать все это, Эмлин? – сказал он мягко. – Она умерла, но перед смертью научила тебя всему, что знала. Конец истории немногословен. Ты влюбилась в сына старого йомена Болла или говорила, что влюбилась в него – долговязого глупого Томаса, который теперь брат-мирянин в аббатстве…
   – Или говорила, что влюбилась, – повторила она. – Во всяком случае, он-то влюбился в меня и, может быть, я хотела, чтобы меня защищал честный человек, в те дни еще молодой и красивый. К тому же тогда он не был глуп. Это с ним сталось после того, как он попал к вам в руки. О! Довольно об этом, – продолжала она, подавляя готовый прорваться гнев. – Красивая дочь ведьмы была под опекой церкви, а вы вертели тогдашним аббатом, и он заставил меня выйти замуж за старого Питера Стоуэра и стать его третьей женой. Я прокляла его, и он умер; я и предупредила его, что он умрет, а я родила ребенка, и он тоже умер. Тогда со всем, что у меня осталось, я нашла приют у сэра Джона Фотрела, которого всегда был мне другом, и стала кормилицей его дочери, единственного существа, если не считать еще одного человека, которое я люблю в этом большом и жестоком мире. Вот вся история; а теперь, что еще вы от меня хотите, Клемент Мальдонадо – злонамеренный человек.
   – Эмлин, я хочу того, чего всегда хотел и в чем ты всегда мне отказывала, – твоей помощи, твоего соучастия. Я имею в виду соучастие твоего ума и знаний, которыми ты обладаешь, – ничего больше. В Крануэл Тауэрсе ты накликала на меня беду. Сними это проклятие, потому что, сказать по правде, оно тяжким грузом давит мне душу. Давай похороним прошлое, подадим друг другу руки и будем друзьями. Ты умеешь угадывать будущее. Помнишь, когда ты думала, что Сайсели умерла, ты сказала, что ее потомство все равно поднимется против меня, а теперь похоже на то, что так и будет.
   – Что бы вы мне дали? – спросила Эмлин с любопытством.
   – Я дам тебе богатство, я дам тебе то, что ты любишь еще больше, -власть, а также и высокое положение, если захочешь. Вся церковь прислушается к твоим словам. В этом королевстве да и во всем мире все твои желания будут удовлетворены. Я говорю правду; я даю в залог душу свою и честь тех, кому я служу, ибо мне дано такое право. Взамен я прошу от тебя твою мудрость; предсказывай мне будущее, указывай путь, каким я должен идти.
   – Больше ничего?
   – Еще две вещи: во-первых, ты должна найти для меня эти сожженные драгоценности, а с ними и старые несожженные письма; во-вторых, ребенок леди Сайсели не должен остаться в живых и сделать то, что ты мне предсказала. Ее жизнь я дарю тебе: одной монахиней больше или меньше -значения не имеет.
   – Благородное предложение; и в данном случае я уверена, что вы заплатите обещанную цену, если останетесь живы. Но что, если я откажусь?
   – Тогда, – ответил аббат, ударив кулаком по столу, – тогда смерть для вас обеих – умрете, как ведьмы, потому что я не позволю вам погубить меня. Помни: я здесь хозяин, а вы – пленницы. Очень немногие знают, что вы живете здесь, если не считать горсточки слабоумных женщин, боящихся даже слово вымолвить, – марионеток, которые танцуют, когда я дергаю за веревочку; и уж я прослежу, чтобы ни единая душа не приблизилась к этим стенам. Выбирай же между смертью, со всеми ее ужасами, и жизнью, со всеми ее надеждами.
   На столе стояла деревянная чаша с большим букетом роз. Эмлин придвинула ее к себе и, взяв розы, бросила их на пол. Потом она подождала, пока вода успокоится, и сказала:
   – Трудная задача, но если у меня на самом деле есть колдовская сила, здесь я найду решение.
   Он не отрываясь глядел на нее, как зачарованный; она же дунула на воду и долгое время смотрела на нее. Наконец подняла глаза и сказала:
   – Смерть или жизнь – такой выбор вы предложили мне. Хорошо, Клемент Мальдонадо, от своего имени и от имени леди Сайсели и ее мужа сэра Кристофера и ребенка, который должен родиться, и во имя бога, властителя наших судеб, я выбираю смерть.
   Наступило торжественное молчание. Потом аббат поднялся и сказал:
   – Хорошо! Да падет это на твою голову.
   Опять наступило молчание, и так как она не отвечала, он повернулся и направился к двери; она же продолжала смотреть в чашу.
   – Хорошо, – повторила она, когда он положил руку на щеколду. – Я сказала вам, что выбрала смерть, но я не сказала, чью смерть я выбрала. Играйте вашу игру, милорд аббат, а я буду играть свою, помня, что бог назначает ставки. И я подтверждаю гневные слова, сказанные мною в Крануэле. Ждите беды, ибо теперь я знаю – она постигнет вас и всех, кто будет вместе с вами.
   Потом, глядя ему вслед, она неожиданным резким движением опрокинула чашу на стол.

8. ЭМЛИН ПРИЗЫВАЕТ СВОЕГО ЧЕЛОВЕКА

   Одна за другой протекали для Сайсели и Эмлин недели их заключения, не принося им ни надежд, ни вестей. И действительно, хотя они не могли видеть нитей зловещей сети, в которой их держали, они чувствовали, как она стягивается все туже. В глазах матери Матильды, когда она смотрела на Сайсели, думая, что никто этого не замечает, отражались страх, жалость и любовь. Остальные монахини тоже боялись, хотя было ясно, что они сами не знали чего. Однажды вечером Эмлин, застав настоятельницу одну, засыпала ее вопросами: она спрашивала, что именно для них готовится и почему ее леди, свободную совершеннолетнюю женщину, удерживают здесь против ее воли.
   На лице старой монахини появилось выражение замкнутости. Она ответила, что ничего особенного не знает, а насчет заключения – что ж, она должна подчиняться приказаниям своего духовного начальства.
   – Тогда, – выпалила Эмлин, – знайте: вам же будет хуже. Говорю вам, что умрет моя леди или будет жить, найдутся люди, чтобы призвать вас к строгому ответу: да, найдутся люди, чтобы выслушать мольбы беспомощных. Мать Матильда, Англия уже не та, какой она была, когда вас еще девочкой похоронили в этих заплесневелых стенах. Где сказано, что бог позволяет свободную и ни в чем не повинную женщину держать в тюрьме, как преступницу? Отвечайте.
   – Я не могу, – простонала мать Матильда, ломая свои тонкие руки. -Правды добиться трудно, здесь повсюду охрана; и, что бы я ни думала, я должна делать то, что мне приказано, чтобы не погибла моя душа.
   – Ваша душа! Вы, затворницы, всегда думаете с своей жалкой душонке. Что вам до других людей и до их души! Значит, вы не поможете мне?
   – Я не могу, не могу, ведь я и сама в оковах, – снова ответила она.
   – Пусть будет так, мать Матильда; тогда я сама помогу себе; и когда я это сделаю, да поможет вам всем господь. – И, презрительно пожав широкими плечами, она вышла, оставив бедную старую настоятельницу чуть ли не в слезах.
   Угрозы Эмлин были такими же смелыми, как и ее сердце, но могла ли она исполнить хотя бы десятую их долю? Конечно, право было на их стороне, но, как известно заключенным во все времена, право – это не труба иерихонская и ему не сокрушить высоких стен. Да и Сайсели не могла помочь ей. Теперь, когда погиб ее муж, она была занята только одним – мыслями о своем будущем ребенке.
   До всего остального ей, казалось, не было никакого дела. У нее не было друзей, с которыми она могла бы повидаться; она понимала, что имущество у нее отнято; значит, думала она, эта тихая обитель – самое подходящее место для рождения ребенка.
   Когда он родится и она поправится, можно будет подумать о другом. А пока она ощущала бесконечную усталость и не понимала, зачем Эмлин напрасно говорит с ней о свободе. Если бы она была свободна, что бы она делала, куда бы пошла? Монахини были очень добры к ней; они любили ее так же, как и она их.
   Так они беседовали, и Эмлин, слушая ее, не решалась сказать ей правду: что здесь можно опасаться за жизнь ребенка. Она боялась, что это известие, пожалуй, убьет и мать и дитя. Поэтому она перестала ее тревожить и решила рассчитывать только на себя.
   Сначала она думала о побеге, но оставила эту мысль, потому что положение Сайсели не позволяло подвергнуть ее опасности. Да и куда им было идти? Тогда ей пришла в голову мысль об избавителе, но – увы! – кто может спасти их? Влиятельные люди в Лондоне, может быть, могли вмешаться в это дело как политическое, но к влиятельным людям трудно добиться даже свободному. Однако, если бы она была на свободе, то нашла бы способ заставить их выслушать ее, но она была пленницей, да и не могла в такое время покинуть свою госпожу. Что же тогда оставалось делать? Придумать для освобождения какую-нибудь хитрость.
   Вероятно, это можно было бы сделать за деньги – ценой украшений Сайсели; потайное место, где они находились, знала только она одна, – и ими же откупиться от преследователей? Но Эмлин не собиралась делать ни того ни другого: она считала, что это не было выходом. Очутись они за этими стенами, их все равно не оставили бы в живых: слишком уж много они знали. Однако же здесь, в монастыре, ребенка Сайсели наверняка погубят -он ведь будет наследником всего имущества. Что же может вернуть им свободу и обеспечить безопасность?
   Страх, пожалуй, тот самый страх, благодаря которому израильтяне избавились от рабства. O! Если бы только она могла найти Моисея, способного навлечь египетскую чуму на этого аббата-фараона – ту самую чуму, которой она ему угрожала. Но хотя она твердо верила, что чума поразит его (она сама удивлялась тому, что так верила в это), все же не могла выполнить свое проклятие. Оставался Томас Болл! Если бы она могла поговорить с верным Томасом Боллом, неистовым и хитрым человеком, которого все считали придурковатым!
   Томас Болл заполнил все мысли Эмлин – Томас Болл, любивший ее всю жизнь, готовый погибнуть, чтобы услужить ей. Тщетно пыталась она как-нибудь снестись с ним. Старый садовник настолько глух, что не сможет или не захочет понять. Глупая Бриджет по ошибке отдала письмо, написанное ему, настоятельнице, которая, ничего не говоря, сожгла его у нее на глазах.
   Монахов, приносивших в монастырь продукты, всегда принимали три сестры, поставленные для того, чтобы шпионить друг за другом и за ними, так что она не могла даже приблизиться к этим монахам. Священник, служивший мессу, был старым ее врагом; с ним она ничего не могла сделать, а больше никому не разрешалось подходить к монастырю; только раз или два появлялся сам аббат, который в течение нескольких часов разговаривал взаперти с настоятельницей, но с ней больше не говорил.
   Почему, думала Эмлин, пространство меньше полумили между ней и Томасом Боллом непреодолимо? Если бы он стоял на расстоянии двадцати ярдов от нее, она могла бы заставить его уразуметь, что ей нужно. Почему же этого нельзя сделать, когда он находится на расстоянии пятисот ярдов?
   Эта мысль овладела ею; естественные препятствия сводили ее с ума.
   Она отказывалась считаться с ними. Все ночи напролет размышляла она, лежа в постели, пока Сайсели спокойно спала рядом с ней; ее сильная душа рвалась к душе ее давнишнего возлюбленного, Томаса Болла, приказывая ему слушать, подчиниться, прийти.
   Сначала ничего не произошло. Потом через некоторое время у нее появилось смутное чувство, что ей ответили; хотя она не могла ни видеть, ни слышать Томаса, она как-то ощущала его близость. Потом однажды, в полдень, выглянув из верхнего слухового окна, она увидела, как за воротами происходит свалка, и услышала сердитые голоса. Томас Болл пытался силой пробить себе путь к двери, но его выталкивали люди аббата, всегда стоявшие там на страже.
   Вечером она узнала правду от монахинь, не подозревавших, что она подслушивает их разговор. Оказалось, что Томас, показавшийся им не то сумасшедшим, не то пьяным, пытался ворваться в монастырь. Когда его спросили, чего он хочет, он сказал, что сам хорошенько не знает, но ему надо поговорить с Эмлин Стоуэр. Услышав это, она улыбнулась про себя, ибо теперь знала: он услышал ее и найдет какой-нибудь способ выполнить ее волю и прийти.
   Два дня спустя Томас действительно пришел, и вот каким способом. Кончался сентябрьский вечер, наступали сумерки, а Эмлин, оставив Сайсели отдыхать на постели (теперь она зачастую ложилась ненадолго перед ужином), ушла в сад, чтобы подышать вечерней прохладой. Там она ходила до тех пор, пока сад ей не надоел, потом вошла через боковую дверь в старую часовню и уселась, чтобы поразмыслить, около алтаря, недалеко от раскрашенной деревянной статуи святой девы в человеческий рост, стоявшей против стены. На эту статую она часто смотрела, так как ей казалось странным, что она как бы наполовину вделана в кирпичную кладку. Глазные орбиты ее были пустыми, и наблюдательной Эмлин казалось, что в них когда-то были вделаны драгоценные камни, или же это был образ не богоматери, а скорее слепой святой Люции.
   Пока Эмлин размышляла, сидя в одиночестве, потому что в такое время никто не заходил в часовню и она пустовала до утра, ей показалось, что она услышала по соседству со статуей странные звуки, словно там кто-то шевелился. Тут многие, но только не Эмлин, испугались бы и ушли, а она сидела, не двигаясь, и слушала. Не поворачивая головы, она стала наблюдать. Лучи заходящего солнца, проникавшие через западное окно, почти полностью освещали фигуру, и благодаря им она увидела – или ей показалось, – что глазные орбиты уже не пустые: в них были двигавшиеся и сверкавшие глаза.
   Тут на мгновение стало страшно даже Эмлин. Потом ей пришло в голову, что, может быть, священник или одна из монахинь следили за ней из-за статуи, а это ее нисколько не беспокоило. Или, может быть, произошло одно из тех чудес, о которых она так много слышала, но никогда не переживала. А зачем ей бояться чудес или соглядатаев? Она будет сидеть на том же месте и посмотрит, что случится. Но долго ждать ей не пришлось, потому что вскоре голос, хриплый мужской голос прошептал:
   – Эмлин! Эмлин Стоуэр!
   – Да, – ответила она тоже шепотом. – Кто говорит?
   – А кто, ты думаешь? – спросил голос с усмешкой. – Может быть, черт? – Если черт дружественный, то, кажется, я не стану возражать; мне в этом уединенном месте скучновато. Появись, кто бы ты ни был, человек или дьявол, – ответила Эмлин решительно. Однако же она незаметно перекрестилась под плащом: в те времена народ верил, что черти являются людям, чтобы причинять им вред.
   Статуя начала скрипеть, потом открылась, как дверь, хотя с большим трудом, словно ее петли долго не двигались, как на самом деле и оказалось. Внутри, подобно трупу в поставленном вертикально гробу, появилась фигура, крупная сильная фигура, одетая в рваную монашескую рясу, увенчанная огромной головой с огненно-рыжими волосами и нависшими бровями, под которыми сверкали безумные серые глаза. Сердце Эмлин замерло, – сатана все же не подходящее общество для смертной женщины, – но затем словно подскочило в ее груди и потом стало биться ровно, как обычно. И она спокойно сказала:
   – Что ты там делаешь, Томас Болл?
   – Вот это я и хотел бы знать, Эмлин. Днем и ночью в течение долгих недель ты звала меня, и потому я пришел.
   – Да, я звала тебя; но как ты пришел?
   – Старой дорогой монахов. Они давно забыли о ней, но мой дед говорил мне про нее, когда я был мальчишкой, и, наконец, лиса показала мне, где она проходит. Это мрачная дорога; и когда я впервые попробовал по ней пойти, я думал, что задохнусь, но теперь воздух не такой уж плохой. Когда-то она доходила до аббатства и, может быть, и теперь доходит, но моя дверь и дверь госпожи лисы находится в рощице около стены парка, где никто не стал бы ее искать. Если ты хочешь лисенка, чтобы поиграть с ним, я могу принести его тебе. Или, может быть, ты хочешь чего-нибудь посущественнее? – добавил он, усмехаясь.
   – Да, Томас, к хочу гораздо большего. Слушай, – горячо воскликнула она, – сделаешь ли ты то, что я тебе скажу?
   – Там видно будет, миссис Эмлин. Ведь я всю свою жизнь исполнял твои приказания и не получал награды. Она прошла через алтарь и уселась против него, почти совсем прикрыв дверь и разговаривая с ним сквозь щель.
   – Если ты не получил награды, Томас, – сказала она мягко, – то кто виноват в этом? Кажется, не я. Я любила тебя, когда мы были молоды, – не правда ли? Я бы отдалась тебе душой и телом – ведь так? Но кто встал между нами и погубил нашу жизнь?
   – Монахи, – простонал Томас, – проклятые монахи, выдавшие тебя замуж за Стоуэра, потому что он заплатил им.
   – Да, проклятые монахи. А теперь твоя молодость прошла, и любовь -любовь молодости – уже позади нас. Я была женой другого человека, Томас, а могла быть твоей. Подумай об этом: твоей любящей женой, матерью твоих детей. А тебя – тебя они покорили и превратили в слугу, в пастуха, использовали твою силу, сделали тебя носильщиком, полоумным, как они тебя называют; однако они считают, что тебе все-таки можно давать поручения, потому что ты умеешь держать язык за зубами; они сделали тебя вьючным мулом аббатства, не смеющим брыкаться, батраком на твоей же собственной, захваченной ими земле – тебя, чей отец был свободный йомен. Вот что они сделали с тобой, Томас, а со мной, находившейся под опекой церкви… Ну хватит, мне не хочется говорить об этом. Скажи, как бы ты отплатил им, если бы дать тебе волю?
   – Как бы я отплатил? Как бы отплатил? – задохнулся Томас, доведенный до бешенства рассказом о всех причиненных ему обидах. – Ну, если бы я осмелился, я бы перерезал каждому из них глотку и выпотрошил их, как оленей, – и он заскрипел своими белыми зубами. – Но я боюсь. Они владеют моей душой, и каждый месяц я должен исповедоваться. Ты помнишь, Эмлин, я предупредил тебя, когда ты и твоя леди собрались ехать в Лондон перед осадой. Ну, потом – я должен был покаяться в этом – аббат сам выслушал мою исповедь. Мучительную наложил он на меня епитимью! [епитимья – церковное наказание (поклоны, пост, длительные молитвы и т.
   П.)] Я еще не закончил ее, а у меня уже ребра проступили сквозь кожу, спина же стала похожа на корзину из красных ивовых прутьев. Только об одном я им не рассказал -ведь это, в конце концов, не грех, – о том, что отвернул саван и поглядел на труп.
   – Ах! – сказала Эмлин, глядя на него. – Тебе нельзя доверять. Ну, я так и думала. Прощай, Томас Болл, трус. Я найду себе другого друга, настоящего мужчину, а не хнычущую, загнанную монахами гончую, ставящую непонятное для него латинское благословение выше своей чести. Господи боже! Подумать только, что я когда-то любила подобного человека! О! Мне стыдно! Мне стыдно! Пойду вымою руки. Закрой свою ловушку и убирайся прочь по крысиной тропе, Томас Болл, и живым или мертвым никогда не осмеливайся заговаривать со мной. Не забудь также рассказать своим монахам, как я призывала тебя к себе – потому что это колдовство, ты сам знаешь, – и меня сожгут, зато спасешь свою душу. Господи боже! Подумать только, что ты был когда-то Томасом Боллом! – И она сделала вид, что собирается уходить.
   Он протянул свою ручищу и поймал ее за платье.
   – Что же ты прикажешь мне, Эмлин? Я не могу переносить твоего презрения. Сними его с меня, или я убью себя.
   – Самое лучшее, что ты можешь сделать, И дьявол будет тебе лучшим хозяином, чем чужеземный аббат. Прощай навсегда.
   – Нет, нет; скажи – чего ты хочешь? Пусть погибает моя душа, я сделаю все.
   – Сделаешь? Правда, сделаешь? Если так подожди минуту! – она побежала на другой конец часовни, закрыла двери, потом, вернувшись к нему, сказала: – Теперь подойди, Томас, и, раз ты снова мужчина, поцелуй меня, как ты обычно делал более двадцати лет тому назад. Ты не будешь исповедоваться в этом, не правда ли? Ну, вот. Теперь встань на колени перед алтарем и дай клятву. Нет, выслушай сначала, потому что это великая клятва.
   Эмлин сказала ему, в чем он должен поклясться. Это была действительно великая и ужасная клятва. Принеся ее, он должен был стать рабом Эмлин, объединиться с ней в борьбе против монахов Блосхолма и в особенности против аббата Клемента Мэлдона, в отплату за все обиды, нанесенные им обоим; в отплату за убийство сэра Джона Фотрела и сэра Кристофера Харфлита; за то, что он обокрал и держит в тюрьме Сайсели Харфлит, дочь первого и жену второго. Связав себя клятвой, он должен был делать все, что она ему прикажет. Он должен был поклясться, что ни во время исповеди, если бы до этого дошло дело, ни на ложе пыток или на эшафоте он не скажет ни слова об их тайном сговоре. Он должен был просить у бога, чтобы, в случае, если он изменит этой клятве, душа его обречена была бы на вечные муки; и он должен был призвать небо в свидетели всех данных им обещаний.
   – Теперь, – сказала Эмлин, произнеся все слова этой ужасной клятвы, -будешь ли ты мужчиной, поклянешься ли и тем самым отомстишь за мертвых и спасешь невинных от смерти? Или ты, знающий мою тайну, будешь по-прежнему пресмыкаться перед настоятелем и, вернувшись в Блосхолмское аббатство, предашь меня?
   С минуту он подумал, почесывая свою рыжую голову, ибо клятва страшила его, что, впрочем, было понятно. В его душе, где он все это взвешивал, чашки весов стояли вровень, и Эмлин не знала, какая из них перетянет. И тут она употребила всю свою женскую силу: положив руку на его плечо, она наклонилась вперед и прошептала ему на ухо:
   – Ты помнишь, Томас, как в первый раз мы признались друг другу в нашей юной любви? Это было в весенний день в рощице у ручья, когда у наших ног цвели душистые нарциссы – нарциссы и дикие лилии. Помнишь, как мы поклялись друг другу всей жизнью, да, настоящей и будущей жизнью, и для нас обоих земля превратилась в рай? А потом, ты помнишь, как мимо нас прошел монах – это был Клемент Мэлдон, – и он оледенил нас взглядом своих жестоких глаз и сказал: «Что ты делаешь с дочерью ведьмы? Она тебе не пара». И тогда… О Томас, я больше не могу. – И она разрыдалась, а потом добавила: – Не клянись ни в чем, уходи и предай меня, если хочешь. Я не буду питать к тебе злобы, даже если ты предашь меня на смерть, ибо как можно было надеяться, что ты после двадцати лет монашества останешься мужчиной? Уходи, скорее уходи, пока нас не застали вместе и твоя добрая слава ничем не опорочена. Уходи, не медли и предоставь меня и мою леди и ее еще не родившегося ребенка той участи, которую нам готовит Мэлдон. Забудь рощицу у реки! Забудь увядшие лилии!
   Томас слушал; большие синие жилы выступали у него на лбу, его широкая грудь вздымалась, слова застряли в горле. Затем они полились обильным потоком.
   – Я не уйду, дорогая; я поклянусь в чем хочешь, твоими глазами и твоими губами, цветами, по которым мы шли, всеми прошедшими годами жгучих страданий, горя и позора, богом, восседающим на небесном престоле, и дьяволом в адском огне. Пойдем, пойдем! – он побежал к алтарю и схватил стоявшее там распятие. – Произнеси снова эти слова или любые другие, и я повторю их и дам клятву, и пусть огненные черви заживо грызут меня во вехи веков, если я нарушу хоть одно ее слово. – В темных глазах Эмлин вспыхнул огонек торжества, она наклонилась над коленопреклоненным мужчиной и в сгустившемся мраке зашептала-зашептала, а он шепотом же повторял ее слова и в подтверждение целовал распятие.
   Когда все было кончено, они отошли от алтаря обратно к раскрашенной статуе.
   – Значит, ты все же мужчина, – сказала она с громким смехом. – Теперь слушай, мужчина – мой мужчина: если мы переживем все это и ты тогда пожелаешь, я стану твоей женой, да, твоей женой – это будет моей платой тебе и моей гордостью; слушай же мои приказания. Видишь, я Моисей, а там в аббатстве сидит фараон с очерствевшим сердцем, а ты ангел, ангел разрушения, держащий меч чумы египетской. Вечером в аббатстве будет пожар – такой же пожар, какой был в Крануэл Тауэрсе. Нет, нет, я знаю: церковь не сгорит и каменные строения тоже. Но дортуары, и кладовые, и стога сена, и коровьи хлева – они здорово запылают после такой засухи, а если телеги превратятся в золу, то на чем они привезут свой урожай? Сделаешь ли ты это, мой мужчина?
   – Конечно. Разве я не поклялся?
   – Тогда за работу, а потом – завтра или на следующий день -возвращайся с докладом. Теперь меня часто будут привлекать одиночество и молитва; поэтому жди, пока опять не увидишь меня здесь одну, стоящую на коленях у алтаря. Стой! Оденься в саван, чтобы тебя сочли за призрак, если увидят, – они ведь считают, что в часовне появляются призраки. Не сомневайся, к тому времени я найду тебе немало работы. Ты меня понял?
   Он кивнул головой.
   – Все, все понял, особенно твое обещание. О! Теперь-то я не умру; я буду жить для того, чтобы потребовать его исполнения.